Книга: Холочье. Чернобыльская сага
Назад: 15
Дальше: 19

17

Иногда во время обыкновенного разговора в конце фразы или паузы или даже вместе с произносимыми словами вдруг появляется неразрешимая загадка, похожая на тень от жизни своей неотступностью.

Мой старший брат рассказывает мне о своем детстве, в котором меня еще не было.

– Ты уже не знаешь, – говорит он, – как назывались эти картофельные оладьи. Гнилушки, потому что жарились из мерзлой картошки, которую собирали поздней осенью на колхозном поле, когда это уже не считалось воровством. Дождь вымывал оставшуюся после уборки мелкую картошку, она белела по всему полю, и удобнее всего было собирать ее именно вечерами, когда эти точки как будто светились в сумерках. Потом эту картошку толкли или перетирали, я уже не помню, и жарили из этого теста маленькие оладьи. Наша соседка, которая жила через один дом, за Гаврилихой… Как ее звали? Пёкла ее звали. Она любила меня ими угощать. Увидит меня в окно, позовет, и я уже знаю, что получу сейчас завернутые в тетрадные листки теплые гнилушки. Ничего вкуснее я не ел в своей жизни.

Брат долго молчит. Бывают в разговоре минуты, когда кажется, что необходимо повторение сказанного, как будто недоступен мир, существующий где-то рядом за ширмой времени.

– А потом, – говорит он, – потом я стал ходить в старшие классы в Дудичи, за пять километров. Утром спешил, не успевал поесть, и вот, помню, Пёкла выходила из своего дома наперерез мне и давала мне эти гнилушки. Завернутые во что-то, я их за пазуху засовывал, чувствуя тепло. Холодно, спотыкаешься на мерзлой дороге, темно еще утром по-зимнему, а я иду счастливый, достаю по одной. Нет, ничего вкуснее не было.

Брат опять молчит. Опять проносится, как тень, загадка невыразимости, опять не совпадают чувства с воспоминаниями.

Я вижу, что он удивлен этим непопаданием, но не решаюсь ничего сказать. И думаю, что не исчез тот мир, который он не может уловить, а растворился во всей его жизни.

18

Мишка Ганжин был плохим человеком. Не сейчас я так решил – и тогда, в детстве, знал это. Может быть, не запомнил бы его, мало ли плохих людей, если бы не вопрос, который вызвал во мне именно Мишка. Это был даже не вопрос, а непроизносимое вопрошение, постоянно живущее во мне: а сам-то я какой? Я боялся невидимых оценщиков, летавших над людьми, видевших все – мне было стыдно перед ними. Казалось, что они и меня считают плохим.

В то время я, как это ни странно, дружил с Мишкой, и на меня неизбежно соскальзывало его влияние, как будто я помогал ему нести какую-то ношу. По-другому быть и не могло – он был старше меня лет на пять. Случаются в детстве короткие времена, когда почему-то из всей компании вдруг начинаешь водиться с кем-то одним: однажды вернулись откуда-то вдвоем, договорились починить велосипед, и потом уже, как будто по-другому и не могут идти дни, проводишь их вместе с этим человеком. Так получилось тогда и у нас с Мишкой.

Что-то притягивало меня в нем, как, например, притягивает взгляд неостановимый бурунчик песка на дне родника – откуда это бесконечное появление? Так и в Мишке таился неиссякаемый источник злого взгляда на все окружающее. А я, наверное, надеялся, что мелькнет в этом взгляде что-нибудь неожиданно хорошее.

Мы сидели на лавочке возле его дома в ожидании Мишкиных затей – что делать дальше. Странно было мое присутствие рядом, ведь я был почти уверен, что Мишка опять придумает какую-нибудь гадость вроде той, когда он уговорил меня бросить тухлые яйца в стену дома его соседки тети Зои. Мне казалось, что после этого Мишка должен качнуться в другую сторону, ведь нельзя же все время делать только плохое. Невозможно объяснить мое ожидание. Мне бы уйти домой, а я сидел и словно ждал самого себя: каким я стану в следующую минуту. Вот она, разгадка.

А может, нашей дружбе помогал Мишкин дедушка, муж бабы Саши – дед Ганжин. Он с трудом выходил из дома и садился на лавочку, почему-то между нами. И поглядывал на нас с Мишкой – то в одну сторону смотрел, то в другую, то на Мишку, то на меня. Мне казалось, он все про нас понимал. Насмешливо смотрел он на бабу Сашу, которая всегда ворчала на него, на Мишку. Как будто хотел спросить про их злость: зачем вам это? Как будто жалел их. И на меня, казалось, тоже смотрел с жалостью – что я здесь делаю?

Дед Ганжин говорил только о войне. «Это же надо, столько людей погибло из-за одного негодника», – повторял он всегда.

Сейчас, когда я вспоминаю Мишку, самое трудное для меня – не рассказать о нем по-взрослому, из моего нынешнего возраста. Я много думал о нем, о Павле, с которым он дружил – не с нами, маленькими, над нами они любили поиздеваться, – и давно уже понял, в чем их различие. Павел был воплощением зла, а в Мишке оно постоянно зарождалось. На глазах. Но это я понимаю сейчас, и несправедливо таким образом описывать наши посиделки на лавочке. Там я только что-то смутно чувствовал и не зря вспомнил деда Ганжина, странным образом подтвердившего мои чувства.

Я не стану больше говорить отсюда, а перенесусь к той лавочке, с которой дед Ганжин проводил прощальным взглядом нас, уходящих по Мишкиному наущению сотворить что-то интересное. Это интересное скрывалось на высокой липе, росшей на огороде за его домом. Там, высоко, на толстых ветках, Мишка построил маленькую кабину из досок, застеклил ее, сделал сиденье. Наблюдательный пункт, говорил он. И, смеясь, добавлял, что дед уж точно туда не поднимется, хотя к кабине вели удобные, прибитые к стволу планки-ступени.

В этой кабине Мишка любил сидеть один, но в тот день решил и меня взять с собой. Вручил мне бинокль, который захватил из дома. Вся улица была как на ладони. Я с восторгом наводил бинокль на лес и на речку, но Мишка поминутно вырывал его у меня и старался рассмотреть кого-нибудь из соседей, ближних и дальних, посмеиваясь при этом. «Думают, мы их не видим, – приговаривал он. – Всех видим. Вон Марфа в туалет пошла. Опять веревку проглотила».

Вот, наверное, и все. Самому не верится в то, что мне это было неприятно. Как это так, маленький мальчик с биноклем на такой высоте – часами мог бы сидеть! Нет, не мог. Вот оттуда, с того места, а не с лавочки внизу, где сидели рядом с дедом, я и захотел уйти, и спустился, и ушел домой. Может, после этого я и стал представлять неких оценщиков, летающих над людьми и видящих все?

Завершая сейчас эту историю, в которой ничего не произошло, я мог бы написать какой-нибудь итог, какой-нибудь вывод. Но хочу остаться в том времени. И пусть мои слова лишь добавят еще большей странности, но я их напишу, потому что помню точно. «А может, и у Гитлера в детстве была своя голубятня», – сказал дед Ганжин, когда я проходил мимо него.

Как много странности в оценках, думаю я сейчас, и когда летишь, подлетаешь поближе, то еще страннее оказываются слова.

Назад: 15
Дальше: 19