Книга: Холочье. Чернобыльская сага
Назад: 21
Дальше: 25

23

Вот уже много времени я устремлен к простоте и боюсь, что не заметил, как усложнил свой путь. Хочется отбросить все лишнее, разрешить жизни писать себя самой, но сразу мелькает мысль: а вдруг в этом лишнем окажутся частицы главного?

Когда-то отец рассказывал мне сказку, придумывая ее на ходу. Знакомое всем родителям и детям занятие. Мы шли по дороге, я устал, он решил меня развлечь. Увидел у дороги матрасную пружину: «Жила-была пружина в кровати. Матрас лопнул, она и вывалилась. Но осталась связанной веревочками, которыми стягивают пружины для упругости. Выбросили ее на дорогу. Наедет на нее телега, лопнет одна веревочка, наступит лошадь – лопнет другая. Так и освободилась. Вздохнула, потянулась – наконец-то я свободна».

Трудно было не запомнить эту сказку. Все пружины, виденные мной в жизни, напоминали о ней, а сейчас и я, словно связанный по рукам и ногам, стал таким же. Казалось бы, должен распрямляться в своих воспоминаниях, а нет же, только стягивает меня какая-то сила. Что-то не так, что-то не так, – звучит во мне противный веревочный голос, особенно усилившийся во время последних глав о Дон-Кихоте, Магрибинце, Иване Гайкове…

Ночью случилось нечто такое, чему я по-настоящему удивился. Я никогда не пишу о своих снах, во всяком случае, давно уже этого не делаю, но это был не сон. Сама жизнь обиделась на меня за ту форму, в которую я помещаю ее, и явилась объясниться, распрямиться. Не жизнь, а Холочье, о котором я все время думаю.

Это странное существо вдруг появилось в комнате и, может быть, даже присело на край кровати, но я не испугался, только удивился. Всем известно ощущение сна, главное в котором удивление и одновременно уверенность, что так и должно быть. Я чувствовал укоризну, жалость, сочувствие – все, что испытывает ко мне Холочье. Оно не говорило вслух – слов, конечно, не было, я их не слышал, но перенимал весь смысл. Не говорилось о том, как надо и как не надо. Не говорилось красиво. Не смеялось и не плакало. Просто говорилось. Как будто повторялась сказка о пружине.

«Помнишь, сгорел сарай председателя сельсовета? Всем ясно было, что это поджог – должен был сгореть и дом, стоящий вплотную, но его потушили. Приехала милиция, пустили собаку по какому-то следу, разбудили парня, Колю Гимана, ничего не понимающего спросонья. Арестовали, увезли. Долго допрашивали, заставляли признаться. Били, конечно. Он и признал свою вину. Семь лет отсидел. Вернулся другим человеком, задумчивым и молчаливым. Стал жить, работать, один, как в поле сломанный репей. Заболел сосед председателя, старик Загорец. Уже при смерти лежал. И кричал день и ночь, не прекращался этот крик ни на минуту. Так и умер в мучениях. После смерти его дочь Тамарка рассказала кому-то по большому секрету, что это отец поджег тогда сарай. И мучился этим перед смертью – напраслиной, из-за него возведенной на Колю. Недолго хранятся чужие тайны. А Коля… Привык к этой жизни. Просто жил. Но кричать перед смертью ему не за что».

Был ли вздох, не знаю. Все растворилось и исчезло.

Но я так и хотел написать! – чуть не вскричал я вослед.

Простота лучше воровства, думал я. К чему относились эти слова? К Коле Гиману с Загорцем, к Холочью, ко мне? Не хватало мне сойти с ума из-за этого Холочья.

24

Все-таки он был колоритен, этот Егор Загорец. Интересен и ярок, хоть на вид и невзрачен. Яркость как раз и выражалась в чрезмерной невзрачности. Маленький, тщедушный, с несколькими оставшимися металлическими зубами, ссохшийся, как постиранный старый пиджак. В таком же пиджаке с нацепленными медалями он любил приходить по приглашению в школу и рассказывать о своих партизанских подвигах, про которые читал в книгах и видел в фильмах о войне. Обычный набор из взорванных водокачек, пущенных под откос поездов, засад на дорогах, прорыва блокады. Школьники знали, что он все выдумывает, и поэтому слушали с веселым интересом – забавными выходили эти встречи. То, что было на самом деле, Загорец не рассказывал.

Еще до войны началась эта история.

Егор с детства дружил с Ефимом, комсомольским секретарем в их школе. Как-то вдвоем они везли с поля на лошади мешки с картошкой, Егор остановился у своего дома, снял с телеги небольшой мешок.

– Ты что, Егор? – удивился Ефим.

– Так это я мелкой насобирал, что на поле осталась.

– Ну и что с того, что мелкая? Ты ж на колхозном поле насобирал. Положи обратно.

Егор послушался, только недовольно хмыкнул, и они поехали дальше, к буртам. Так бы все и закончилось, но назавтра Ефим решил провести комсомольское собрание, чтобы обсудить поступок друга. И понеслось. Говорить им больше нечего было, что ли? И выступали, и высказывались. Закончилось собрание не только выговором.

Через неделю приехала из района машина, и Егора забрали. Он был так удивлен, не понимая происходящего, что тупо проводил дни за днями в тюрьме, в набитом вагоне, когда долго везли куда-то. И очнулся только в лагере, где провел пять лет. Там была другая жизнь, к которой надо было приспосабливаться. Выживать – это для него было понятно. Понятней, чем все остальное. Вернулся как раз к войне. И опять без своего выбора, само собой оказался в лесу, в партизанском отряде, организованном Ефимом, к тому времени районным партийцем.

Леса за рекой Сож были глухие, смыкающиеся с брянскими, немцы туда боялись соваться, из лесных деревень люди даже ходили посмотреть на немцев, так что партизанская жизнь наладилась там быстро. Иногда шутили, мол, жалко, что надо так далеко ходить на операции. Егора на такие дела не посылали – у него сохла рука, отмороженная еще в лагере. Он был ездовым у командира.

И опять, как когда-то, ехали они вдвоем в санях по заснеженной лесной дороге, и Ефим наконец не выдержал:

– Думаешь, из-за меня все? Держишь обиду?

Егор молчал. А командир продолжил:

– Я ж не думал, что так обернется. Хотел только всех вразумить на твоем примере, а вышло… Время такое. Сам же виноват – кто тебя заставлял красть тот мешок?

– Не крал я.

– Не крал… Ты опять как на том собрании. Нельзя так, Егор. Уже понять бы надо. Время для этого было.

Егор встрепенулся, но промолчал. Обида была сильнее слов. А Ефим не унимался:

– А я вот что думаю. По большому разумению – все правильно. За все платить надо, даже за тот поганый мешок. Зато… Ты ж школу жизни прошел. Людей узнал. За одного битого двух небитых дают. Так что погоняй, Егор, коня! А то тащимся, как…

Егор задохнулся от морозного воздуха, вдохнул его с лишком, чтобы ответить на эти слова, и закашлялся. И вспомнил чахоточного соседа по нарам, говорившего, что никогда начальник не поймет зека. И вольняшка не поймет. И тем более никогда не сидевший. Навсегда это разные люди.

Этот лесной разговор засел в нем, как глубокая заноза. Если б Ефим просто повинился, было бы легче. А тут…. Оказывается, все правильно? За все платить надо? А сам не хочет заплатить?

И Егор, не осознавая того, стал ждать. Ему казалось, что с Ефимом что-то случится. Не может быть, чтоб все так и продолжалось.

Немцев прогнали, вместе с армией ушел Ефим, Егора не взяли – для службы в армии его рука не годилась.

После войны Ефим вернулся офицером, с наградами, стал председателем сельсовета, как потом оказалось, до самой пенсии. Сельсовет занимал часть клуба, который сторожил по ночам Егор. Получалось, что и работали они с Ефимом рядом. Тот приходил на работу, Егор уходил домой. Но и днем тянуло его туда, спросить, может, какое поручение есть для него, какая-нибудь мелкая работа, застеклить, покрасить. Как будто продолжал свою партизанскую жизнь рядом с командиром, ожидая поручений. И в котельной он долго работал при клубе: Ефим, конечно, взял именно его на эту легкую работу. Деньги, к которым потом добавилась пенсия, выходили в сумме хорошие. И в общем жизненном смысле, как и с деньгами, выходило все соединенным, ладным. Жена, сын, дочка, дом, работа под боком – клуб был виден за кухонным окном.

Так же рядом жил и Ефим, тоже с семьей, в новом председательском доме. Время шло одинаково, годы становились похожими друг на друга, несмотря на происходившие события. Да и какие события в деревне? Свадьба? Родившийся ребенок? Купленный шкаф? Чьи-то похороны? Все обо всех все знали, и поэтому казалось, что изменений нет. Обычная жизнь. И Егор так же знал все о Ефиме, о его семье до мельчайших подробностей и так же свыкся с тем, что никаких изменений нет. Что было, то было, а ничего уже больше не будет. Привыкание к жизни незаметно, особенно изнутри человека.

Откуда вспыхнуло в нем это волнение воспоминаний? Стали приглашать как ветерана войны в школу на праздники. Сначала Егор терялся, не зная, что сказать, но потом даже не заметил, как стал выдумывать. Ведь казалось, что там, в лесу, ничего не происходило. А детишкам, наверное, хотелось услышать что-нибудь интересное. Когда придумал первую историю про жеребенка, который бегал между немцами и партизанами, устроив недолгое затишье в бою, то показалось, что так оно и было. Он даже видел этого жеребенка, бегающего туда-сюда в поисках матери. Он тогда не сказал «убитой матери», сдержался.

После таких встреч Егор долго остывал – не мог остановить появление этих военных картинок, которых на самом деле не было. И не только партизанская, а вся жизнь словно встряхнулась, распрямилась, как неудачно свернутый в кулек лист бумаги в руках продавщицы, и стала опять заворачиваться, помещая внутри себя рассуждения и фантазии Егора. Он думал о прожитом, и эти мысли становились придуманной жизнью, и он был ее хозяином. Только Ефим не подчинялся ему. Сколько раз во время бессонных ночей Егор представлял его виноватым, измученным этой виной! А наяву встречал здорового и веселого человека. Казалось даже, что Ефим смеется над ним, над его мыслями. Однажды председатель сказал ему, усмехаясь: «Директор тебя хвалил – нравятся, мол, школьникам твои рассказы. Только, Егор, следи за собой. Просят о войне – о войне и говори. Ни о чем больше. Не надо».

Это только кажется, что можно жить с чувством несправедливости, и каждый человек так живет. Нет, мечется внутри, натыкается на темные углы души острое желание какого-то смутного ответа, а то и действия. Только не каждому человеку дано выплеснуть его. Долгие годы держало Егора его ожидание, его мысли, которые он как будто делил с Ефимом, думая вместо него. Думал о раскаянии, которого не было в председателе и помину. И получалось, словно не Ефима совесть измучила, а Егора. Он по-старчески ослабел, с трудом уже ходил и понимал, что как прошло все в несправедливости, так и закончится. Не успеет он.

А тут еще молния расколола огромный вяз, на котором немцы вешали партизана, и все говорили, что это в наказание. Хотя, если рассудить, чем дерево виновато? Не дерево, а война, высокое дерево лишь место приметное. Так думал Егор, привыкший к своим вымыслам. Он даже представлял, как где-то в Германии молния догоняет карикатурного фрица, каких рисовали в войну в газетах. За все надо платить, да. Эти слова человека, который платить и не думал, казались Егору правильными.

В то лето он ждал грозы, но так и не дождался. Решил, что придется обойтись без грома с молнией, которые все приняли бы за причину пожара. Решение уже набрало ту силу, когда казалось единственно правильным. Только бы хватило решимости в последнюю минуту.

Он приготовил бутылку с бензином, спички, старые валенки, чтобы не оставить следов. Ночной сторож, Егор знал, как живет деревня в эту пору, и вышел из дома в самую темень. По дороге переобулся в валенки, сапоги спрятал под лопухами.

Возле дома Ефима сидели на лавочке, курили. Наверное, парочка, два огонька. Егор долго ждал. Ушли. Егор прошел мимо, вдруг заметил, что на лавочке что-то темнеет. Подошел, понял, что это кепка, забыли. Он почему-то взял ее. Прошел еще мимо нескольких домов – дальше была тропинка в поле. И уже оттуда, через огород, пробрался к дому Ефима с обратной стороны, подошел к сараю. Бросил на землю эту кепку – что он ее держит в руках?

Пламя так шугануло вширь по стене и вверх под крышу, что Егор, хоть и ожидал этого, бросая спичку издали, испугался. Казалось, что он на виду. Он попятился, спрятался в темноту. Пламя ярко высвечивало место вокруг себя, а Егор, вначале не видя почти ничего, поспешил обратно – через огород на поле, потом на улицу, к тому лопуху, под которым спрятал сапоги. Переобулся, услышал потрескивание, значит, горит. В сарае солома, сейчас полыхнет во всю силу.

Дома он быстро разделся до исподнего, сел в кухне за стол. Ждал. Наконец донесся первый приглушенный крик, потом еще голоса. Хорошо, что заметили. Он знал, что через минуту сам побежал бы туда кричать, будить спящих в доме. А теперь он как все. Как обычный сосед, который выбегает на крики о пожаре. И надо оказаться там, вместе с людьми, со стороны огорода, чтобы как можно лучше затоптать следы, если он их оставил.

На пожаре Егор даже удивлялся, какой он хитрый: еле ходил, чрезмерно хромая, кашляя, задыхаясь. Старик стариком, ни на что не годный. Такому не только на пожар, а выйти из дома трудно. Но все успевал заметить – и вытоптанный огород, и сгоревший дотла сарай с сенями. Дом долго поливали из ведер, и он остался цел. Видел потом, когда уже рассвело, растерянное и красное, перекошенное лицо Ефима, бормотавшего: «Да что же это, а? Да что же это?» – и собаку, на которую смотрели парни, отвечавшие что-то милиционеру. В руках у милиционера была кепка. Фуражка на голове, а в руках кепка. Егор понял, что это та самая.

Оказалось, он запомнил не только кепку, но и все, что случилось с ним ночью. Все мелочи. Помнил спичку, которую вертел в пальцах, думая напоследок: а может, не чиркать? Хотя думать уже было поздно. Если б его поймали, он мог бы рассказать все так подробно, как это и не требовалось.

Раньше Егор так часто представлял этот пожар, что после него ничему не удивился. Только себе. Он ничего не почувствовал, кроме тревоги и страха. И страх этот был каким-то двойным: он боялся не только сейчас, а боялся, что будет так же бояться уже всегда.

Когда ему сказали, что арестовали Колю Гимана, он подумал: надо же было кого-то арестовать. Отпустят. Что не отпустят, понял вечером, когда пошел сторожить клуб. В председательском кабинете горел свет, шторы были задернуты. Егор решил, что свет просто забыли выключить. Он прилег в своей каморке, но услышал через стену голоса, крики, шум падающего стула. Через фойе Егор подошел к двери кабинета, за которой – он это сразу понял – шел допрос. Наверное, Коле заткнули рот, потому что он только жалобно мычал, екая при каждом ударе. Егор выскочил на улицу, доплелся до своей старой бани, заперся в ней. Так и просидел там до утра. Назавтра Колю увезли в райцентр.

Время шло день за днем, как будто накручивая тревогу. Егор уже не думал о Ефиме, черт с ним, с этим Ефимом. Он думал только о Коле. И когда узнал, что тому дали семь лет, онемел от бессмысленности и огромности того, что сделал.

Как страшно думать об одном и том же, и даже не думать, а знать только это. И днем, и ночью, и днями, и ночами, и месяцами, и годами, и уже всегда.

На День Победы пришла пионервожатая пригласить на выступление в школе. Егор отказался: «Ничего уже не помню». Ему и вправду казалось, что он все забыл. И придумать ничего не мог. Но и не хотел.

Вскоре слабость свалила его, это была болезнь. Она словно спасала, уводила куда-то. Жена с дочкой чуть не каждый день приводили к нему Юзика, фельдшера. Тот объяснял, как надо принимать лекарства. Дочка с женой слушали, кивали. Егор только бессмысленно смотрел на них.

И когда оставался один, видел одно и то же.

Почему-то их было трое: он, Коля и тот чахоточный сосед по нарам. Те разговаривали между собой, а Егор все не мог их дозваться, не мог обратить на себя их внимание.

Они его не слышали. Никто не слышал. И он стал кричать один – от боли, от страха, от непопадания.

Назад: 21
Дальше: 25