Иногда посреди ночи, проснувшись от страшного сна, возвращаясь в счастье продолжения жизни, я чувствую в этом отголоски моего первого преображения.
В тот день я пас коров. Мне было десять лет. На нашей улице не было своего пастуха, и стадо пасли по очереди, переходившей изо дня в день от дома к дому. Отец еще вечером мне все объяснил, сказал, что придет ко мне днем, как только освободится после работы. Я помню, как слушал перечень того, что нельзя делать, и думал, что невозможно закончить этот список. Что можно делать – можно перечислить и остановиться, а что нельзя – нельзя. Неожиданности бесконечны. Я засыпал с такими мыслями.
Меня разбудили рано, я оделся, позавтракал, вышел на улицу. Все нравилось мне – и это непривычное пробуждение, и ожидание долгого дня, и моя значительность. Я не успевал даже почувствовать новизну раннего утра, увидеть все подробности непривычного мира – наверное, из-за удивления перед этой неизвестной мне жизнью. Меня окружали совсем другие, ясные звуки, и солнце, холодное и свежее, висело там, где я его никогда не видел, слева над лесом.
День, начавшись так рано, казался бесконечным впереди.
Мы с отцом дождались, пока коровы медленно и сонно перетекли с улицы в поле, обошли стадо, чтобы я понял, как надо не давать ему разбредаться, и отец ушел.
Я остался один. Поначалу ощущал, конечно, тревогу и неуверенность, но потом, несколько раз замахнувшись палкой на крайних коров, убедился, что они слушаются меня, как обычного человека. Солнце пригрело, я сел на траву, слушая тяжелые шаги коров, отзывающиеся в земле, их шумное близкое дыхание, щурился на легкие тающие облака, оглядывался на деревню и не заметил, как задремал.
Когда я открыл глаза, встрепенувшись, то увидел, что стадо давно уже пасется на клеверном поле и далеко разбрелось по нему. Я знал, что этого нельзя допускать ни в коем случае – нельзя коровам есть росистый клевер. И отец напоминал вчера об этом, а я вот не уследил. Видно было, что коровы наелись до отвала. Они тупо смотрели перед собой, перестав жевать, и некоторые из них уже собирались улечься. Ноги их из-за раздувшихся животов были непривычно растопырены.
Я оглянулся на деревню. Бежать за помощью? Но пройдет время, и тогда уже будет поздно – коровы не поднимутся. И вдруг я вспомнил, что надо делать в таких случаях. Прошлым летом так же сдохли две коровы. Они лежали у дороги раздутые, с задранными к небу ногами. Тогда я услышал во время взрослых разговоров, что надо было гонять коров до тех пор, пока бы они не опорожнились. Потом сдохла и еще одна, которая нашла где-то в поле просыпанную с тракторного прицепа селитру и нализалась ее, думая, что это соль. Я вспомнил и неподвижно лежавшую курицу, которую убил случайно – насадил картофелину на прут, махнул им резко, стараясь запустить картофелину далеко, а она задержалась на пруте дольше, чем надо, и сорвалась у самой земли, попав курице прямо в голову. Все тогда произошло мгновенно и замерло, и я замер на целый день. Это воспоминание о мертвых было такое быстрое во время моего разбега к стаду. Я ворвался в него, размахивая палкой.
Двадцать три – это число я помню и сейчас. Двадцать три коровы. Иногда мне удавалось гнаться сразу за несколькими, иногда я махал палкой, бил одну, лежащую, пока она не поднималась и не бежала передо мной, пытаясь опять остановиться, но я настигал ее, гнал перед собой, и она все-таки бежала с тяжелым утробным еканьем, выпуская из-под задранного хвоста струю поноса. Я не успевал уклоняться на бегу от этих струй, и был облит ими весь, с головы до ног, но не думал об этом, а бегал, бегал. Сколько так продолжалось, не знаю, полчаса, час – я боялся, что силы мои кончатся и я задохнусь. Только бы обошлось, одна мысль была во мне, только бы обошлось. Если б только все стало как прежде. Если б только соединилось разорванное время.
Спотыкаясь на непослушных уже ногах, я увидел, что мы оказались на берегу речки. Стадо, хоть и разрозненное, было передо мной, я видел их всех, все двадцать три. Коровы тяжело дышали, их опорожненные бока вздымались и опадали, а не были, как раньше, раздутыми и натянутыми, как барабаны. Мне не верилось, что все закончилось, не верилось. Я выискивал взглядом, кого еще надо погонять, но силы мои вдруг разом куда-то исчезли. И вместе со слабостью меня охватил, догнал настоящий страх. Руки дрожали, и палка, на которую я оперся, тоже дрожала. С меня стекала жижа, как будто на меня долго выливали ведро за ведром. Но странно, я даже не переживал, что это – дерьмо, в которое даже наступить противно в обычное время. Коровы смотрели на меня, не веря, что я больше не побегу, переводили взгляды на воду, но сил у них не было войти туда. Я подумал вместо них, вместе с ними: постоим, отдышимся, а потом – все потом.
Медленно, как течение речки, начиналось нормальное время. И все, что было до этого, казалось другим, почти прошлогодним, далеким.
Вдалеке по полю от деревни бежали люди. Я испугался, что меня увидят такого, измазанного с ног до головы. Прозвище на всю жизнь.
Я вошел в речку и прямо в одежде лег навзничь на мелкое песчаное дно у берега. По небу плыли облака. Никого не догоняли, и их никто не гнал. Как много может произойти из-за одного маленького движения ресниц! Я ведь только смежил их. Ругать меня будут или хвалить? И то, и другое. Я, как Иван-дурак вслед за Коньком-Горбунком, окунулся в огромный чан. Голова кружилась от этих мыслей. Я лежал, еще грязный, в воде, смотрел на плывущие облака, и казалось, моя душа летела рядом с ними.
Холочье ничем не отличалось от Ламанчи.
Неуловимое воспоминание – причина этой фразы. Когда-то в детстве, еще не прочитав книгу о бедном рыцаре Ламанчском, глядя издали на огромную мельницу в соседней деревне, я думал, что это Бог машет крыльями.
Вечером меня, как слепого музыканта или цирковую обезьяну, повели туда играть в клубе на баяне со сцены. Зал был полон, и я увидел из кулис через дырочку в занавесе девочку, которая смотрела из зала прямо на меня, как будто чувствовала мой взгляд. Мне казалось, от нее шел свет. Бывает, луч так вспыхнет в облаках. Потом я вспоминал ее и думал: это ангел.
Я не мечтаю, как Пьер Менар, переписать роман о бедном рыцаре слово в слово. Иногда мне кажется, я притворяюсь, понимая его мечту. Разве можно понять, например, фразу «стол – это не стол, а стол»? Не умножения сущностей требует от меня видимый мир, а сравнения. Я хочу лишь сказать, что был тогда – как Дон-Кихот, и Холочье было – как Ламанча.
Есть в жизни время слияния с миром, когда человек уже становится самим собой, и это можно назвать вторым рождением. Мне повезло: я оказался в этом месте еще до того, как мне все объяснили и всему научили. Я смотрел на мельницу у самого горизонта, смотрел на ту девочку и видел за видимым невидимое.