Александр Силецкий
МАЛЮТА
Утро выдалось на редкость хмурым. Я едва смог оторвать голову от подушки, чтоб мельком посмотреть в окно. Дым из трубы над заводским корпусом, изгибаясь черно-белой петлей, застилал лозунг на крыше.
«МЫ ПРИДЕМ…» — алело, как на параде, «К ПОБЕДЕ» — едва проглядывало сквозь сизоватую мглу, и уже на другом конце дома выглядывало из черного шлейфа слово «ТРУДА…» А из головы все не шел дурацкий сон, приснившийся мне этой ночью.
И вправду, очень странный сон…
Я проснулся с тяжелой головой, словно вечером напился, и было такое чувство, будто я вовсе и не спал в эту ночь, будто всю ночь я где-то пробродил, проколобродил — а где, и не припомню теперь, — отчего-то без удержу смеялся, потом зло грустил, короче, вел себя недостойно и глупо, и виной всему — небольшое письмецо, подсунутое кем-то под дверь моей квартиры.
Во сне человек если что вдруг и читает, то обычно сущую бессмыслицу. Чаще же он вообще не в силах вникнуть в текст — вертит себе перед глазами некое издание или написанную от руки страницу, а буквы пакостно сливаются друг с другом либо исчезают вовсе, если попытаешься хоть как-то разобраться в них. И остается одно впечатление, что читал очень интересное и важное, но только — впечатление, на деле же — сплошной самообман.
Со мной, однако, все случилось по-иному.
Словно наяву, я ощутил тогда в своих руках прохладный, белый, упругий конверт. Затрудняюсь сказать точно, был ли он новым действительно или его белизна явилась плодом моих сонных иллюзий. Не знаю, но точно помню, что держал в руках большой конверт, на котором косым, грубым почерком, старинными буквами и через «ять», было написано мое имя: «Андрею Своромееву» — и только. И никакого адреса, ни штемпеля, ни марки я не углядел.
Как обычно происходит в наших снах, я ничуть не удивился этому посланию: я просто вскрыл конверт и извлек из него желтый, ветхий лист. В отличие от самого конверта он был, безусловно, очень старым, и опять это меня тогда ничуть не удивило. Я развернул послание и принялся читать.
Составлено письмо было старинным слогом и весьма коряво, так что в памяти моей остался только общий смысл написанного:
«Малюта — помнишь Малюту? — шлет тебе свое благодарение за хлеб-соль и за водку, коими ты потчевал с любезностью и щедро. Малюта помнит добрые дела? сам когда-нибудь порадуешься: „Ай да Малюта, ай да молодец!“ Ты разумный человек и деловой к тому же, ты помог мне словом, и было оно лучше золотого подношения. Небось, и сам не ведаешь, как, схоронив меня от недругов моги, помог мне в тяжкую годину собрать рать опричную — благословит тебя Господь за это! А в долгу я оставаться не привычен: шлю тебе пятьсот рублёв серебром, денежки немалые. И беги ты с ними за кордоны, подале, где бы зла на тебя никто не имел. А зло-то будет пребольшое, уж поверь мне, и тебя оно коснется, и всех нас. Уезжай из родимых мест в места незнакомые и вспоминай Малюту — всю вашу вину он в себе затаить».
Помню, я не воспротивился в душе письму, я словно ждал его, и оно пришло, и все казалось тогда естественным и понятным.
Я сложил листок и спрятал в конверт, а конверт… ну, хоть убей, запамятовал начисто, куда же его дел, осталось только в голове: было письмо, никуда не пропало. Ведь еще во сне забыл — пойди-ка вспомни наяву!
Вот эдакий буквальный вздор привиделся мне нынешней ночью…
Я, конечно, человек отнюдь не суеверный, разных там примет и вещих снов не признаю. Тем не менее проснулся поутру с тяжелой головой, и было мне слегка не по себе, как будто я и впрямь всю ночь творил дела не больно-то достойные, заплечно-злые…
Я поднялся нехотя с постели и взглянул на часы. Они показывали шесть утра, хотя за окном уже вовсю светило солнце, и улица гудела и хрипела, как сто тысяч разболтавшихся водопроводных кранов. Да, часы показывали только шесть утра, а ведь известно: в зимние дни городская жизнь начинает нервно суетиться не как летом — много позже.
«Значит, часы встали», — решил я.
Я подошел к телефону и набрал номер.
«Одиннадцать часов ровно», — сообщила трубка, уверенно и отстраненно.
Одиннадцать, вот так-так! «У всех нормальных людей скоро начнется обед, — подумал я, — и на работу, стало быть, идти резона никакого нет — проспал я здорово».
Начальство у меня на этот счет своеобразное, бедовое: уж лучше вовсе не явиться, а потом наврать с три короба про разные вселенские причины, чем невинно опоздать на несколько минут.
«Ну, что ж, — решил я, — и пускай! Тогда займемся личными делами».
Я оделся, протопал на кухню и там обнаружил, что завтракать мне нечем: холодильник совершенно пуст, и хлеба в шкафчике ни крошки, а тупое питие пустого чая, хоть и с сахаром, не слишком вдохновляло.
Я вздохнул, взял авоську и, закутавшись в старую — еще от деда — шубу, пошел в магазин.
Была пятница, и в это время, как заведено, в магазинах уже начиналась давка. Люди толкались, лезли к прилавкам, кричали, а продавцы масляно вращали глазами и, попутно вслух обсуждая одним им ведомые события, в которых Маньки, Катьки и Сережки выплетали безумные узоры интриг (в их понимании интриг, конечно), — неспеша, будто от чуть большего проворства мог вдруг обрушиться ветхий лепной потолок, отпускали товар.
Я стоял в длинной очереди за паршивым, почерневшим мясом, меня швыряло из стороны в сторону, а я терпел. И мне казалось, что я и есть сейчас тот самый киношный супермен, который лет пять назад был кумиром нашей славной молодежи. И все люди вокруг — по сути, тот же самый супермен, только уже раздвоившийся, расчетверившийся, раз-в-бог-весть-какой-степени размножившийся, — и все эти клочья супермена волками смотрели друг на друга, словно уличая в неподлинности «сверх-чего-то» каждого, и очередь медленно-медленно, будто подсохший крем из тюбика, выдавливалась, двигаясь вперед.
Наконец я добрался до прилавка, где торжественно застыли древние, полуразбитые весы.
Я уже собирался выбрать на железном лотке приблизительно сносный кусок мяса и этим выбором своим в момент возвыситься над прежней униженностью очередника, как вдруг чье-то знакомое лицо мелькнуло передо мной, и я мигом забыл и об униженности, и о покупке вообще.
Там, за прилавком, я увидел Малюту Скуратова.
Бесспорно, это был он!
Тот же низкий, покатый лоб с одной-единственной, точно шрам, глубокой жирной морщиной; жесткая редкая рыжая щетина на почти квадратной голове; маленькие злобные глаза-буравчики под нависшими кустистыми бровями — словом, это был он и никто другой.
Ну, разве что жутко грязный, когда-то белый халат казался странно неуместным, почти анекдотичным, но я понял, что халат — всего лишь дань времени. И месту.
Каждое время собирает со своих героев дань, обряжая их черт-те во что.
В руках Малюта зажимал огромный иззубренный топор. Он взмахивал им играючи и со свистом опускал на очередную часть коровьей туши, и кости хрустели, разлетаясь от одного удара, а Малюта изредка поглядывал на томящихся людей, и глаза его горели, словно кричали: «Накося! Видали, а? Как мы их — р-ра-зом! А? И до вас дойдет черед…»
Я снова вспомнил свой недавний сон — «сон в руку», отчего-то всплыло в голове — и тогда, улучив момент, когда Малюта замер на секунду, чтоб передохнуть, я сказал ему негромко, но значительно:
— Я хотел бы с вами побеседовать кое о чем.
Он обернулся ко мне, и глаза его впились в мое лицо.
Я думал, что он грубо огрызнется или вовсе не ответит, но он вдруг произнес, махнув рукой:
— Порядок. Обождите там. Сейчас приду.
И вновь его топор с паскудным хряпом раскроил мясистую коровью ляжку.
Дошла моя очередь, и я получил свой кусок.
Я пробился сквозь толчею к дальнему концу прилавка и стал ждать.
Малюта заметил меня, ободряюще кивнул, как бы говоря: «Ништяк, приятель, всё путем», однако подошел только минут через пять.
— Ну, чего? — спросил он хриплым, неприятно качающимся голосом.
— Значит, вы — здесь? — брякнул я, сам поражаясь всей нелепости собственных слов.
— А где же мне быть? — усмехнулся Малюта.
— Ну, как — где? Там, где положено… где должны быть… Как бы это объяснить…
— В тюрьме, что ли?
— Да господь с вами! Просто я…
— Так что вам надо?
— Побеседовать…
— О чем?
— Ну… — я сделал неопределенный жест рукой, как бы охватывая некое пространство.
— Ясно, — сказал Малюта. — Сейчас не могу. Людей много. Попозже. Вечером, к примеру. Подойдет?
— Да-да, конечно.
— Где? Не люблю общаться на морозе.
— Понятное дело. Ну, хотя бы в ресторане «Москва». В девять вечера, у входа. Хорошо?
— Лады, — кивнул Малюта и вернулся назад, к топору.
И — ни малейшего намека на недоумение, на удивление. Как будто эдак вот — чуть ли не каждый день, — люди из очереди приглашали его в ресторан!
Я еще сам не понимал, с какою целью, чего ради все это затеял, что мне надобно от этого, по сути, незнакомца — да и почему он непременно должен быть Малютой? В самом деле, мало ли каких похожих персонажей наших снов потом мы видим наяву? Нет, право, поделись я с кем-нибудь сомнением, как пить дать, засмеют, и это в лучшем случае. По совести, я сам отлично сознавал, насколько все условно и нелепо, но иначе я не мог. Проклятый сон не выходил из головы — и вдруг такая встреча! — как тут устоять? Хотя, если подумать хорошенько, вздор сплошной…
Однако я был голоден и все свои смятения резонно приписал тоске опустошенного желудка.
«В конце концов, — решил я, — даже если это не Малюта, а вполне обычный человек, ничем не знаменитый и к истории ни сном, ни духом не причастный, бог с ним! Погуляю вечерок в его компании, а там, глядишь, и блат в мясном отделе заимею или просто буду временами вспоминать, подсмеиваясь над своей не в меру разыгравшейся фантазией. И человеку тоже будет, надо полагать, приятно — ведь, небось, не регулярно, день за днем, вот так-то, на халявку, в „Москву“ ходит, оттого, глядишь, и добрым словом невзначай помянет — в общем, кончится все складно, по-людски».
Вечером я надел свой выходной костюм неведомо какого, но приятного для глаза цвета, напялил белую крахмальную рубашку с интересным галстуком — подарок к дню рождения, да все не случалось повода на людях щегольнуть — и на метро поехал в ресторан.
Еще издали я заметил у входа Малюту. Тот стоял в старом осеннем пальто, подняв воротник и нахлобучив на самые брови истертую солдатскую ушанку, и время от времени резко притоптывал, не давая замерзнуть ногам.
— Добрый вечер. Я, кажется, не опоздал? — сказал я, приблизившись.
— Добрый, добрый, — ответил он. — Порядок.
И мы шагнули в вестибюль.
Гардеробщик подозрительно оглядел Малюту с ног до головы, но ничего не сказал и принял у него пальто с засунутой в рукав шапкой, брезгливо подцепив истрепанную петлю вешалки безымянным пальцем.
Малюта, нимало не смущаясь, внезапно сообщил в вестибюльное пространство: «Ох, и натопили!..», расстегнул засаленный ворот выцветшей ковбойки, сдвинув вниз такой же присаленный узел бежевого галстука, достал из кармана залоснившегося на локтях пиджака готовую самокрутку зверских размеров и закурил, пахнув едким дымом в лицо гардеробщику, когда тот вернулся с нашими номерками.
Короче, Малюта, мой ненаглядный и беспечный спутник, пусть и по-своему, но уже — «гулял».
И пошли мы с Малютой Скуратовым, рука об руку, вверх по мраморной белой лестнице, чтобы чуть не в поднебесье, на последнем этаже, под сводами огромного, тоже отделанного мрамором, зала, шумного, бестолкового и потому похожего на вокзал, договориться о чем-нибудь. О чем же, в самом деле? Мы пошли и сели с ним за столик в углу. Мимо нас скользили наглые официанты, туда-сюда мотались люди, взбудораженные музыкой и всяческим питьем, плыли клубы дыма, и мы растворились среди этой суеты, исчезли из обыденного мира — для всех остальных, как, впрочем, и для бойкого официанта, лишь только он принял от нас заказ.
— Так вы хотели говорить со мной? — спросил Малюта, и я увидел рядом с собой его лицо, рябое и насмешливое, и глаза его, холодные и пустые, как осколки бутылочного стекла, оправленные в чуть дрожащие, красные веки. — Говорить… Я попусту трепаться не люблю.
— Кто вы? — сказал я тихо, но мне показалось, что слова мои загремели над миром, и все люди — и те, что сидели вокруг, и те, что были за тысячи верст отсюда, — разом обернулись и засмеялись мне в лицо, глумливо и презрительно: «Глупец, и ты не знаешь?!»
— Для чего спрашивать, не понимаю, — откликнулся Малюта и пододвинул мне грязный стакан с водкой. — Выпьем за наше здравие.
Мы чокнулись и выпили.
Малюта крякнул, утер рукавом рот и, не жуя, проглотил солененький огурчик. Потом налил по новой и перекрестил стаканы, что-то бормоча себе под нос.
— Вы — Малюта! — громким шепотом выкрикнул я, уже не колеблясь ни секунды.
— Вестимо. Малюта Скуратов-Вельский — так-то будет точно. И красиво…
— Зачем вы здесь?
— Зачем мы все здесь? Зачем — радуемся, плачем, блядословим, зачем убиваем?
— Вы не могли попасть сюда!
— Кто выдумал? Поганый вздор! Я все могу, ибо, — он важно поднял заскорузлый палец, — я везде есть. И всегда! Запомни это.
— Неправда. Царь Иван Васильевич Четвертый…
— И при Грозном, и при Петре, и после, и сейчас — всё тоже я, Малюта! Нас будто много. В разных временах всегда мы жгли, рубили, убивали, мучили и доносили, и всегда опричнину лихую создавали. В каждый век — свою опричнину. Но все мы, хоть и разные, едины. Все сливаемся в одно лицо, как сотни ручейков в одну большую реку. Увидишь, вспомнишь одного — и все другие не покажутся чужими, всех признаешь… Да, Малюта был, Малюта есть и будет на земле Малюта! Без него — нельзя. Пей, парень, пей, охо-хо-хо!..
Закачались тяжелые своды, померк свет, сжался зал до крошечных размеров.
И сидел я за дубовым огромным столом, на дубовых, грубо тесаных скамьях, а напротив сидел Малюта и, подперши ладонью щеку, смеялся злыми глазами.
У Малюты кафтан золотом шит, и блестит то золото, как рыжая его борода. У Малюты сила велика, темные воины зла и лютой ненависти свищут-рыщут по родной земле. Хлопнет Малюта в ладони — заводите, девки, хоровод, гляну я, какая из вас краше, чтобы ночь одному потом не коротать. Пойте, девки, про долю горькую, про страх неизбывный и печаль на Руси. Здесь Малюта, жив Малюта, пойте ему, девки, любо-дорого послушать обо всем, что натворить успел — по собственной охоте да во славу государеву и царствия его.
А не понравится что, так уж пеняй, брат, на себя. Свистнет воздух, сверкнет холодной молнией топор и опустится, так что и крикнуть не успеешь, на буйную головушку, и падет она, дурная, с плеч долой.
— Пей, парень, пей!
Малюта смотрит и не боится. А чего ему бояться? Малюта был, Малюта есть, Малюта будет — во веки веков, он живее всех живых! Да разве можно без Малюты, разве можно без опричнины — во веки веков?!
И радостно, и жутко — вот ведь как…
— Эх, парень, темное время? раздолье для Руси. Она впотьмах — главнее всех. Страшнее всех. Ты живешь, когда чуток светлее станет, да и то — лишь рассвет, только-только забрезжило. А на рассвете мы, знаешь, сколько убивали? Охо-хо!.. Русь молчит, боится топора, боится слово сказать, да и говорить, по правде, мало кто умеет. Нечего сказать и — незачем. А коли уж заговорят, то мигом — либо к топору зовут покорных смердов, либо батюшке-царю топор суют, мол, наводи порядок, времечко приспело. Сами влезть на плаху норовят. А нам-то так спокойней. Да уж… Спит Русь, парень, крепко спит, неведомо, когда проснется. Вот и хорошо, что спит, а то бы много бед на свете понаделала. Куда как больше, чем теперь. Злая страна!.. Проснется ненароком — тут и опричнине конец, да и Малюте — тоже. Ибо в новой, несказанной лютости нужда возникнет. А тогда другим найдется работенка, жадным и голодным… На Малюту злым. Жаль тебе было бы Малюту, а, парень?..
Тени по углам — живые тени, что не так — в момент уволокут, а там вестимо: поминай, как звали.
— Жаль. Ей-богу, жаль…
— А ты умный, парень, хитрый ты. Пей, пей, не бойся, за мое здоровье!..
Хороводы водят, песни поют, свечи еле теплятся. Кругом — темнота и тишь. Глушь.
— Слушай-ка, парень. Как звать тебя?
— Андрюшка. Своромеев.
— Так вот что я скажу тебе, Андрюшка. Зело ты подсобил мне нынче. Приютил, накормил, обогрел… Гнались за мной недруги проклятые. Кабы не ты, конец Малюте бы пришел, и за то тебе великое спасибо! Завтра поутру встану и — в путь. Соберу силу бедовую, опричнину удалую, хозяином буду на все времена. Ты послушай-ка, парень. Мне ты подсобил, да на себя беду накликать можешь. Так что тихо сиди. Жди письмеца моего, я там все поясню. А пока ступай-ка в сени, дверь открой, да пошире — душно что-то.
Я встал из-за стола и пошел. Но в сенях споткнулся и упал, и подняться уже не сумел — так и остался лежать, пока солнце не взошло.
А утром, разлепив неподатливые веки, увидел, что лежу у себя дома, в постели. Все тело надсадно ломило, словно свалился я этой ночью — или еще раньше, вечером — с крутой длинной лестницы и катился по ней, считая ребрами ступени, до самого конца…
Я не помнил, как вышел из ресторана, как добрался домой, лишь сознавал, что по-свински напился. И еще в голове, точно муха в пустой банке, крутилось и жужжало имя — Малюта, Малюта, ах, будь ты неладен!..
Я закрыл глаза, чтобы не видеть коптящие небо трубы с осточертевшим лозунгом, тяжело поднялся и прошлепал на кухню напиться воды. Во рту саднило и горело, будто бы и вправду накануне крепко перебрал, — и снова тяжко рухнул на кровать. Сон все не шел из головы…
Конечно, я не мог не понимать тогда: всерьез воспринимать такое — неразумно. Но ведь, что ни говори, меня тогда предупредили, попытались, приголубив, напугать, а я не камикадзе, даже просто не смельчак…
* * *
Память хранит события нашей жизни, хранит и сны — как некую иную реальность, а подчас как вторую, параллельно прожитую нами жизнь. Изредка я вспоминал Малюту, но уже без прежнего волнения. Да, образ потускнел, размылся, мне казалось — навсегда. И мог ли я предположить, что через много лет в подробностях припомню этот сон — при обстоятельствах совсем иного свойства!..
Утро за окном, как и тогда, давным-давно, было уныло-серым. Я посмотрел вдаль, на заросшую кустами территорию завода, превратившуюся в свалку металлолома, скользнул безразличным взглядом по аршинным, вылинявшим буквам столь любимого начальством лозунга о неизбежной и чудовищной победе коммунистического труда. Никто так и не удосужился убрать эту дурную надпись с крыши, хотя завод давно уже не работал, ржавые трубы не дымили, и теперь можно было спокойно жить в этом заводском районе, наслаждаясь чистым воздухом. Жить и жить…
Но жить стало не на что. Пришлось продавать добротную сталинскую квартиру и перебираться в более дешевую хрущевку на дальней окраине. Хоть, слава богу, уцелел при этом… Теперь пора было срочно готовиться к переезду.
Я принялся опустошать очередной ящик своего древнего письменного стола от бумаг, чтобы аккуратно сложить их в большую картонную коробку. Вдруг что-то щелкнуло. И, как это случается порой, когда имеешь дело со старинными столами, в недрах ящика открылось потайное дно.
А там… Какие-то полуистлевшие счета неведомо какого времени, квитанции, изрядно пожелтевшие и ломкие бумажки с неразборчивыми записями, чистые листки с двуглавыми гербовыми печатями и даже несколько отменно сохранившихся царских купюр весьма приличного достоинства. Чьи-то сокровища, надо полагать, припрятанные до лучших дней.
И тут я наткнулся на письмо.
То самое, что получил во сне много лет назад.
Грязно-белый, в потеках, конверт — и по нему наискосок, размашистым и грубым почерком написано, как припечатано: «Андрею Своромееву».
От неожиданности я вздрогнул, а потом тихонько рассмеялся.
Чушь!
Это письмо, похоже, берегли еще мои родители, заполучивши, в свой черед, от деда с бабкой…
Эдак незаметно, не волнуя никого, переходил конверт от поколения к поколению, может быть, и впрямь с незабываемых времен Ивана и Малюты.
О письме у нас в семье не говорили ничего — забыли попросту или, напротив, зная все, из века в век боялись даже поминать, чтоб хоть намеком, хоть досужим словом вдруг не пробудить неведомое, спящее покуда зло. Ведь, право же, могло случиться так, что кто-то из моих прапредков тоже звался, как и я, Андреем Своромеевым и сделал нечто эдакое, даже пусть и доброе, но все же — нелюдское, и ему-то именно и было адресовано письмо.
Не знаю точно, не могу сказать, в семье у нас на этот счет всегда молчали…
А конверт заклеенный — за все те годы, что прошли, никто, в конечном счете, так и не решился вскрыть, как будто там хранилась бомба.
Ну, и черт с ним, мало ли кто там, когда-то… Я в другие времена живу!
Но мучительное чувство, раз возникнув, больше не хотело пропадать, будто не предку моему, а непосредственно мне направлено было письмо.
Вы скажете — смешно?
Возможно. Возможно, кому-то и вправду бывает невпопад смешно.
Я себя отвратительно чувствовал и решил, благо суббота, высидеть дома и никуда не ходить.
И тут я внезапно подумал, что и впрямь это письмо, как ни крути, адресовано мне.
Исключительно мне.
«Бегите за кордоны», — сказано там.
А не разные ли это страны — ночь и день? Не выйти в ясный день — значит, спрятаться, бежать в глухую ночь, в иную, по сути, державу.
Стало быть, я следую совету письма… Ах, господи, как сами всё мы усложняем!..
Малюта!
Вот кто во всем виноват! Малюта был, Малюта есть, Малюта будет…
«Ну, уж нет, — сказал я себе, — не будет. Я, понятно, высижу сегодня дома. Пусть он думает, что я и вправду ему верен, а уж завтра…»
Что же, завтра мы посмотрим.
Промелькнула, впрочем, хитрая мыслишка: «Ведь пятьсот рублей, поди-ка, точно — серебром…»
Я чуть замешкался. Соблазн, конечно, и немаленький…
Не так уж нынче мы богаты. Это часто угнетает, не дает спокойно думать. Тужишься, изобретаешь что-то, лишь бы выкрутиться, — и впустую все. А тут…
Да наплевать, в конце концов, есть вещи поважнее, есть какие-то пределы, черт возьми!
Я схватил письмо и разодрал его в клочья, я растоптал его и вышвырнул в окно.
Я не хотел читать. Я знал, что там написано. Я все-все знал. Так мне казалось…
Почему, кто надоумил вдруг?
И было чувство, будто под окном, внизу, среди сугробов, как раз сейчас стоит Малюта и, смешно раскинув руки, ловит пляшущие на ветру бумажные обрывки, чтобы, собрав их воедино, где-то затаиться и опять прислать мне новое письмо, по сути, то же самое, где будет вновь благодарить — за дело доброе, за то, что давеча помог…
А я не представляю, можно ли совсем без добрых дел! Хотя, естественно, всегда средь них способно затесаться и такое, словно бы случайное, последствия которого не сразу и видны, непредсказуемы, если угодно.
Думаешь, как лучше, а выходит…
Черт-те что!
Вот так и помогаешь сплошь и рядом: сам не зная, для чего, неведомо кому. Натура, видите ли, благородство застарелое в крови!
Вот на таких, как ты, и держится Малюта. И такими именно, как ты, он и силен.
Так что же, мне теперь всю жизнь молчать и прятать письмецо, как делали родители, бояться?
Связан, по рукам-ногам опутан чьей-то благодарностью до самой гробовой доски?
Вздор, бред!
Я снова резко распахнул окно и поглядел на белый снежный тротуар.
Вот странно — ни души. А ведь суббота!
И тогда я заорал что было сил:
— Малюта, сволочь, ненавижу!
— Вижу-вижу… — отозвалась улица, раскатисто смеясь.
Я вновь с отчаянием глянул вниз.
Веселая поземка закружилась возле светофора и беспечно улетела прочь.
— Проклятье! — простонал я. — Неужели так и мучиться всегда?!
И улица, вздохнув, ответила:
— Да-да…