Не будет большим преувеличением сказать, что Оскар Уайльд создал три по-настоящему великих произведения: свой единственный роман – «Портрет Дориана Грея», о «золотой парче» которого он писал: «Я, признаюсь, слишком восхищен своим произведением, чтобы просить других людей восхвалять его»; пьесу «Саломея», поэтичность которой позволила Уайльду сказать: «Я взял драму – самую безличную из форм – и превратил ее в такой же глубоко личный способ выражения, как лирическое стихотворение, я одновременно расширил сферу действия драмы и обогатил ее новым толкованием»; и, наконец, свою знаменитую тюремную исповедь под названием «De Profundis», в которой многие увидели «другого Уайльда», на что Бернард Шоу, как всегда, просто и лаконично ответил: «Он совсем не переменился. Он вышел из заключения таким же, каким он туда попал», что означает лишь то, что «прежний Уайльд» был лишь одной из множества его масок.
Странным образом, то ли мистическим, то ли роковым, но никак не случайным, все эти три произведения связаны с лордом Альфредом Брюс Дугласом, третьим сыном восьмого маркиза Куинсберри – с Бози. Мне приходилось читать, что в «Дориане Грее» Уайльд создал портрет Дугласа. Это, конечно, полная чушь, поскольку роман был написан до их роковой встречи, но, впрочем, подобная ошибка вполне закономерна и в сущности не является простой досадной оплошностью. Уайльд в буквальном смысле предсказал появление в своей жизни Бози, описав в «Дориане Грее» его характер и даже внешность буквально до мельчайших подробностей. Так или иначе, но именно этот роман привел Дугласа в дом Уайльда, именно этот роман был подарен Уайльдом Дугласу в память об их встрече, так что связь между «Портретом» и Бози вполне очевидна. «De Profundis», как известно, обращена непосредственно к «дорогому Бози», хотя текст «Исповеди» рассматривался автором как вполне публичное литературное произведение.
«Саломея» была написана Уайльдом в год знакомства с Дугласом. Авторский вариант пьесы был написан на французском языке, а английский перевод был осуществлен именно «золотой душой» Бози. Впрочем, этим переводом Уайльд остался недоволен, о чем он сообщает Дугласу в своей «Исповеди»: «Мы – что совершенно естественно – разошлись в оценках художественных достоинств твоего перевода “Саломеи”, и ты ограничился тем, что посылал мне глупые письма по этому поводу». «Саломея» стала настоящим яблоком раздора между Уайльдом и Дугласом: «Поводом был мой отзыв о твоем переводе “Саломеи”, – пишет Уайльд, – когда я тебе указал на твои ученические ошибки. К тому времени ты уже настолько знал французский, что и сам мог бы понять, насколько этот перевод недостоин не только тебя как оксфордского студента, но недостоин и оригинала, который ты пытался передать». Примечательно, что большинство русскоязычных переводов этой пьесы сделано именно с этого – английского, а не с подлинного французского текста.
Окончательно же судьбы «Саломеи» и Бози были связаны воедино спектаклем Романа Виктюка. Вообще говоря, первая ассоциация требует, чтобы роль Саломеи в подобной трактовке играл не Бози, а сам Уайльд, ведь достоверно известно, что автор в «домашних постановках» исполнял именно эту партию, сохранилась даже фотография, на которой Уайльд, облаченный в костюм Саломеи, тянется к блюду с головой Иоканаана. Но драматургический ход Романа Виктюка, создающий образы Саломеи-Бози и Уайльда-Ирода, хотя и кажется парадоксальным в свете исторической перспективы, настолько психологически верен, что остается только развести руками.
Но что представлял собой Альфред Дуглас в действительности? Уайльд, знавший Дугласа как никто другой, оставил нам самые противоречивые характеристики его натуры. 20 мая 1895 года он пишет Бози: «Моя прелестная роза, мой нежный цветок, моя лилейная лилия, наверное, тюрьмой предстоит мне проверить могущество любви. Мне предстоит узнать, смогу ли я силой своей любви к тебе превратить горькую воду в сладкую… Даже забрызганный грязью, я стану восхвалять тебя, из глубочайших бездн я стану взывать к тебе… Для меня ты весь, от шелковистых волос до изящных ступней, – воплощенное совершенство… Сохранить тебя в моей душе – вот цель той муки, которую люди называют жизнью. О, любимый мой, самый дорогой на свете, белый нарцисс на нескошенном лугу, подумай о бремени, которое выпало тебе, бремени, облегчить которое может только любовь. Но пусть это тебя не печалит – лучше будь счастлив тем, что наполнил бессмертной любовью душу человека, который сейчас плачет в аду и все же носит в своем сердце блаженство рая… Люби меня всегда, люби меня всегда. Ты высшая, совершенная любовь моей жизни, и другой не может быть… О, прелестнейший из всех мальчиков, любимейший из всех любимых, моя душа льнет к твоей душе, моя жизнь – к твоей жизни, и во всех мирах боли и наслаждения ты – мой идеал восторга и радости».
И спустя ровно год Уайльд, находящийся в тюрьме, пишет Роберту Россу: «Я хочу быть уверен, что у него (Дугласа, – А.К.) не осталось ни единого из моих подарков. Все это должно быть опечатано и храниться у тебя. Меня ужасает сама мысль о том, что он носит что-либо или просто владеет чем-либо из подаренного мной. Невозможно, конечно, избавиться от мерзких воспоминаний о двух годах, в течение которых я, к моему несчастью, держал его подле себя, и о том, как он вверг меня в пучину страданий и позора, утоляя свою ненависть к отцу и прочие низменные страсти… Даже если я выберусь из этой отвратительной ямы, меня ждет жизнь парии – жизнь в бесчестье, нужде и всеобщем презрении, – но я, во всяком случае, не буду иметь ничего общего с этим человеком и не позволю ему видеться со мной… Когда будешь писать Дугласу, сошлись на это письмо и со всей откровенностью приведи мои слова, чтобы у него не осталось ни малейшей лазейки. Он не может ответить отказом. Он разрушил мою жизнь – с него достаточно».
И еще через без малого год, в январе-марте 1897 года, Уайльд пишет свою исповедь «De Profundis», обращенную уже непосредственно к «дорогому Бози». Здесь его возлюбленный предстает как настоящее исчадие ада. «Из-за моей глубокой, хоть и опрометчивой, привязанности к тебе, – пишет Уайльд, – из-за огромной жалости к недостаткам твоего характера и темперамента, из-за моего пресловутого добродушия и кельтской лени, из-за того, что мне как художнику были ненавистны плебейские скандалы и грубые слова, из-за полной неспособности обижаться, столь характерной для меня в те времена, из-за того, что мне неприятно было видеть, как уродуют и портят жизнь мелочами, которые мне, чей взор всегда устремлен был на другое, казались слишком ничтожными, чтобы уделять им какое бы то ни было внимание хотя бы на миг, – по всем этим несложным с виду причинам я всегда уступал тебе; как и следовало ожидать, твои притязания, твои попытки захватить власть, твои требования становились все безрассудней. Самые низкие твои побуждения, самые пошлые вкусы, самые вульгарные увлечения стали для тебя законом, и ты хотел подчинить им жизнь других людей, а если понадобится, был готов принести ее в жертву без малейших угрызений совести. Ты знал, что устраивая мне сцену, всегда добьешься своего, и, как мне верится, сам того не сознавая, доходил в грубости и вульгарности до непозволительных крайностей… Завладев моим талантом, моей волей, моим состоянием, ты, в слепоте ненасытной алчности, хотел взять у меня абсолютно все. И ты все отнял… Конечно, я должен был бы вытряхнуть тебя из своей жизни, как вытряхивают из одежды ужалившее насекомое». На многие десятки страниц растянулись эти обличающие Дугласа обвинения «Исповеди» Уайльда. Конечно, Оскар уязвлен, подавлен, он ранен в самое сердце и безусловно обижен, но он слишком достоверен, чтобы можно было списать все его слова на бессильную злобу уязвленного самолюбия.
Как же удивительно после всего этого узнать, что, едва выйдя из тюрьмы, Уайльд будет писать Бози трогательные, полные любви письма! Сначала, правда, он отчаянно пытается себя сдерживать: «Конечно же, я люблю тебя больше всех на свете. Но встреча невозможна – наши жизни разделены навсегда». Потом она – эта встреча – становится и возможной, и желанной до невозможности: «Как бы я хотел, чтобы после нашей встречи в Руане мы не расставались» – и ведь все это донельзя противоречит сказанному им в «Исповеди»! Вообще говоря, противоречивых оценок и суждений относительно своих отношений с Дугласом у Оскара Уайльда бесконечное множество.
В «De Profundis» Уайльд обращается к Бози со словами: «За все то время, что мы пробыли вместе, я не написал ни единой строчки», тогда как общение с Робертом Россом, по признанию самого же Уайльда, вдохновляло его необычайным образом. Но после же своего заключения Оскар пишет Бози прямо противоположное: «Быть с тобой – мой единственный шанс создать еще что-то прекрасное в литературе… Только с тобой я буду хоть на что-то способен. Возроди же мою разрушенную жизнь, и весь смысл нашей дружбы и любви станет для мира совершенно иным».
Относительно творческих способностей самого Бози Уайльд высказывает прямо противоположные суждения. В одном из писем Уайльд характеризует Дугласа как «ограниченную натуру с чахоточными мозгами». В «De Profundis» он пишет, что Бози не справился с переводом «Саломеи», потому что для этой работы «нужно самому быть поэтом». В письме к Россу Уайльд с горечью восклицает: «Мор собирается переслать мне стихотворение Бози – он пишет любовную лирику! Совсем спятил». А меньше чем через полгода сообщает Леонарду Смитерсу: «Печатать стихи лорда Альфреда Дугласа Вам следует по той простой причине, что это обеспечит Вам прочное место в истории английской литературы. Провозгласить явление такого певца – чем не слава? Я с болью думаю, что Вы можете упустить такой великолепный шанс». Так поэт или не поэт лорд Альфред Дуглас?
Сопоставление этих и множества других высказываний Уайльда свидетельствует о крайней противоречивости его отношений с Бози. Возможно, кто-то попытается объяснить эту амбивалентность пресловутой формулой «любовь-ненависть», но лично мне она не вполне понятна. Можно представить, что любящий человек, в принципе, способен возненавидеть возлюбленного за предательство, но любить и ненавидеть одновременно – значит не испытывать ни того, ни другого. Если же, все-таки, Уайльд любил Бози и ненавидел его за предательство, то как в таком случае объяснить влияние Бози на «творческую производительность» Уайльда и взаимоисключающие оценки творческих способностей самого Бози? «Великий поэт» с «ограниченной натурой и чахоточными мозгами» – это, по меньшей мере, что-то очень странное. Фактически перед нами лишь два возможных решения: или Уайльд без конца лукавит, лавируя между своими респондентами, что, наверное, недостойно поэта, либо он настолько мелочен, что способен удовлетворять свою обиду даже таким неблаговидным образом, но и в это верится с большим трудом. Наверное, здесь что-то третье… Ответ, я уверен, мы найдем у Романа Виктюка.