Под серым облачным небом на склонах Эттерсберга лежал густой снег, смягчавший, но не скрывавший силуэты бараков и сторожевых башен.
Густав оперся на черенок лопаты. Надзиратель отвернулся, и он воспользовался моментом перевести дыхание. Его голые руки казались мертвенно-фиолетовыми, и когда он попытался на них подышать, то не ощутил тепла – вообще ничего. Густав знал, что, когда вечером вернется в барак и ледяное онемение отступит, они будут нестерпимо болеть.
Наступил Новый год, но в его мире ничего не изменилось: продолжали убегать дни и продолжали умирать люди. Дым из крематория плыл в стылом воздухе, и заключенные ловили в нем запах своего будущего.
Густав почувствовал, что надзиратель поворачивается к нему, и схватился за лопату еще до того, как оказался в поле его зрения. Снег не давал транспортной команде делать свою работу, поэтому ежедневно они вычищали в лагере все дороги, но за ночь его наваливало еще вдвое больше.
Свет постепенно гас. Поняв, что на него больше не смотрят, Густав снова решил отдохнуть. Он поднял глаза в серое юго-восточное небо с россыпью летящих снежинок, затянутое дымом. Где-то далеко, за всеми заборами и лесами, были его дом, его жена, Герта и малыш Курт. Что они делают сейчас? Не нависла ли над ними опасность? Тепло им или холодно? Страшно или спокойно? Продолжают ли они еще надеяться? Они с Фрицем по-прежнему получали письма от Тини, но все равно ощущали себя страшно далекими от дома.
Бросив последний взгляд в небо, Густав наклонился и вонзил лопату в снег.
Небо над головой Курта, теплое и голубое, мелькало сквозь кроны каштанов, залитые солнечным светом, со свечками белоснежных цветков. Он ставил одну ногу перед другой, глядя вверх, и от удовольствия голова у него шла кругом.
Оглядевшись, он понял, что оторвался от остальной семьи. Мама с папой шли под руку, Фриц шагал, сунув руки глубоко в карманы, Герта – рядом с ним, своей кокетливой походкой, и Эдит, с прямой спиной, очень элегантная.
Утро они провели в Пратере, и Курт был в полном восторге. Он даже не помнил, сколько раз скатился с большой горки – распорядитель, присматривавший за ней, позволял съехать бесплатно тем, кто поможет ему затащить наверх стопку ковриков; Курт с Фрицем и другие дети из небогатых семей всегда пользовались этим, чтобы прокатиться лишних пару-тройку раз. Теперь идя по Хаупталлее, широкой дороге, пересекавшей весь Пратер, Курт развлекался, ступая одной ногой на высокий травяной бордюр, отделявший ее от проезжей части. Переполненный чувствами, он не заметил, что оставил семью далеко позади. Он напевал себе что-то под нос, наслаждаясь тем, как приподнимался вверх при каждом шаге. Курт совсем забыл о времени и, когда снова оглянулся, понял, что остался один.
В груди у него все сжалось от страха. Вперед уходили вдаль стройные ряды деревьев, сбоку темнел лес, где прогуливались семьи и парочки, по дороге проносились велосипеды, экипажи и автомобили; сквозь заросли проглядывали ярмарочные шатры и еще люди, но нигде ему не попадались знакомые силуэты родителей, сестер или Фрица. Они просто исчезли – словно их похитили.
Потом страх прошел. Паниковать не было смысла – Курт знал Пратер как свои пять пальцев, отсюда не больше километра до дома. Он вполне мог добраться сам. Хаупталлее выходила на Прартерштерн, большой перекресток в форме звезды, образованный семью улицами и бульварами. После мирной тишины леса он потряс Курта своей оживленностью и шумом; грузовики, машины и трамваи, с рыком исторгая дым, катили слева направо, вылетая с бульваров на перекресток; на тротуарах толпились люди.
Курт понял, что понятия не имеет, что делать дальше. Он бывал здесь бессчетное количество раз, но всегда с родителями или со старшими. И ни разу не задумывался о том, как пересечь этот поток.
И тут он услышал женский голос. Курт поднял голову и увидел какую-то даму, озабоченно глядевшую на него.
– Ты что, заблудился? – спросила она.
Нет, он не заблудился; Курт знал дорогу, но не представлял, как физически ее преодолеть. Точно так же он не знал, как вообще объяснить, что произошло. Дама встревоженно нахмурилась.
Тут появился полицейский и решил за нее. Он взял Курта за руку и повел обратно в сторону Пратера, держась левой стороны Аусстеллунгштрассе. Они добрались до полицейского участка, большого и очень импозантного здания из красного кирпича и тесаного камня. Курт оказался в мире темных форменных курток и деловитых переговоров, полнившемся непривычными запахами и звуками. Ему предложили присесть в кабинете. Полицейский, который там работал, улыбнулся ему, заговорил и даже поиграл. У Курта оказалась с собой лента пистонов, и офицер, используя шпенек на ременной пряжке, по одному их взрывал, отчего по кабинету разносился такой грохот, будто стреляли из винтовки. Отвлекшись на игру, Курт и не заметил, как пролетело время.
– Курт! – он подскочил на месте при звуке знакомого голоса. – Вот ты где!
В дверях стояла его мама, папа возвышался у нее за спиной. На сердце у него сразу полегчало; Курт спрыгнул со стула и бросился матери в объятия.
Курт проснулся, дрожащий и растерянный, с колотящимся сердцем и не сразу понял, где находится. В ушах заливались свистки, что-то шипело и стучало; он сидел на жесткой скамье, зажатый среди незнакомых людей, и все вокруг мерно раскачивалось. Курт нащупал тонкий кожаный кошелек у себя на груди и все вспомнил.
Поезд вез его в новую жизнь.
Спина занемела на дощатом сиденье, но он так устал, что задремал, навалившись на пассажира, сидевшего с ним рядом. Курт выпрямился и еще раз потрогал кошелек. Он хорошо помнил, как мама повесила его ему на шею.
Воспоминание было как живое: она усадила его на стол у них на кухне, на ту же самую изрезанную столешницу, на которой он помогал ей раскатывать лапшу для куриного супа. Он видел ее истощенное встревоженное лицо; мать объясняла ему, что жизненно важно всегда смотреть за этим кошельком. Там его документы. В их мире это означало, что в кошельке его душа, его разрешение на существование. Она улыбнулась и поцеловала Курта.
– Веди себя хорошо, Куртль. Будь хорошим мальчиком, когда доберешься до места – не шали и всегда слушайся, тогда тебе разрешат остаться.
И она протянула ему подарок – новенькую губную гармонику, гладкую и блестящую, которую он крепко сжал в руке…
…а потом она исчезла. Воспоминание оборвалось, словно выключили свет.
Курт обвел взглядом людей в вагоне поезда, несшегося по незнакомым краям, покрытым февральскими снегами. Он знал, что поезд едет из Берлина – там он получил окончательные бумаги от Комитета помощи еврейским детям Германии и деньги на поездку, пятьдесят хрустящих американских долларов, надежно спрятанных в его багаже. Он помнил и то, что в Берлин приехал из Вены на другом поезде… но эти воспоминания уже стирались. Со временем он напрочь забыл, как прощался с матерью и сестрой Гертой, о чем всегда потом жалел.
Старая, привычная жизнь осталась позади и неумолимо отступала в другое измерение. А может, все было наоборот – Вена осталась прежней, а он сам оказался в новом, нереальном мире.
Большинство остальных пассажиров поезда тоже были беженцами, и все они казались Курту пожилыми. Там ехало несколько семей с маленькими детьми. Граждане Германии, Австрии, венгерские евреи, немного поляков. Матери что-то нашептывали малышам, пока их мужья читали, разговаривали между собой или дремали; старики, надвинув шляпы на глаза, хмурили во сне брови, храпели и тяжело вздыхали, а младенцы или таращились по сторонам, или спали у родителей на руках.
Через каждые несколько остановок приходилось пересаживаться на другой поезд, который указывали им полицейские или солдаты. Иногда Курт оказывался в роскошных купе в первом классе, иногда во втором, но чаще в третьем, на жестких деревянных скамьях. Он предпочитал ехать так, потому что в третьем классе можно было хотя бы нормально сесть; в первом классе между сиденьями торчали подлокотники, и детям приходилось пристраиваться на них, зажатым между взрослыми. Несколько раз Курт, пытаясь хоть немного отдохнуть, забирался на багажные полки и там вытягивался во весь рост поверх чемоданов.
Детей без сопровождения в поезде ехало, кроме него, еще двое, мальчик и девочка. Не сразу, но все они перезнакомились. Мальчика, тоже из Вены, звали Карл Кон, ему было четырнадцать, и он жил в той же части Леопольдштадта, что и Курт. Он носил очки и выглядел каким-то болезненным, слишком миниатюрным для подростка. Девочка от него разительно отличалась; Ирмгард Саломон происходила из семьи среднего класса, жившей в Штутгарте, и в свои одиннадцать переросла их обоих на добрых пять сантиметров. Сплотившись из-за вынужденной изоляции, все трое уносились все дальше и дальше от дома.
Квартира превратилась в опустевшее гнездо. Там, где некогда жила семья, остались лишь две женщины: одна стареющая, другая на пороге расцвета. Тини исполнилось сорок семь – в этом возрасте ей следовало бы готовиться к появлению внуков. Герта, которой через два месяца исполнялось девятнадцать, в былые времена определилась бы с профессией и выбирала, за кого из поклонников ей выйти замуж. Им и в голову не могло прийти, что они будут сидеть одни в этой разоренной квартире, ограбленные и нищие, а все их близкие – муж, сыновья, дочь, отец, братья, сестра – окажутся в эмиграции или под арестом.
Вена стала для них закрытой территорией, а квартира, которую они, по счастью, сохранили, превратилась в тюрьму.
Как же больно было прощаться с Куртом! Он был еще слишком мал, слишком слаб – такой крошечный человечек, вынужденный отправиться один в большой мир. Тини не позволили посадить сына в поезд – на платформы пускали только тех, у кого был билет, – и им с Гертой пришлось прощаться с ним у вокзала, а потом смотреть издалека, как толпа беженцев унесла его за собой.
Плоть ее плоти, кровь ее крови, душа ее души, он оторвался от нее. Курт был ее надеждой – у него появился шанс начать все заново в новом мире. Может, однажды он возвратится, и она увидит на его месте нового человека, воспитанного жизнью, абсолютно чуждой ей.
Курт лежал на спине и смотрел на звезды. В жизни он не видел такого неба – более темного, непроницаемого, переливчатого, чем в любом другом месте на земле, при полном отсутствии любого искусственного света. Корабль, плавно покачивающийся под ним, шел при полном затемнении, один на громадном диске черного океана под звездной россыпью.
Он чувствовал себя как последний выживший в великом исходе. Добравшись на поезде до Лиссабона, он с Карлом и Ирмгард несколько недель провел в ожидании. Вместе с ними в Америку должны были уплыть еще несколько десятков детей, но когда пришло время грузиться на корабль, стало ясно, что другим выехать не удалось. Скорее всего, причиной были бюрократические проволочки. Курта, Карла и Ирмгард отвели в порт, где дожидался корабль, огромный, как здание правительства, покачиваясь у причала на швартовах, с наведенными сходнями. Пароход Сайбони, принадлежавший США, не был самым большим пассажирским лайнером на тот момент, но отличался особой элегантностью благодаря двум изящным трубам и верхним палубам с прогулочными аркадами. На борту ярко выделялись идентификационные знаки для защиты от германских подлодок: гигантская надпись белыми буквами AMERICAN – EXPORT – LINES и звездно-полосатый флаг.
Большинство пассажиров парохода составляли беженцы – в том числе уже знакомые Курту по поездам, – а также немногочисленные туристы, возвращавшиеся на родину, и редкие коммерсанты. Курт с Карлом отыскали их каюту, которая оказалась в самой глубине, была неприятно душной и вся содрогалась от грохота двигателей. Вернувшись на свежий воздух, они смотрели, как Сайбони отходил от причала и, оставляя за собой пенный след, разворачивался носом на запад.
Курт провел у поручней не меньше трех часов, разглядывая расстилавшийся вокруг океан. Лиссабон сжался в точку, потом Португалия превратилась в тонкую линию, потом вся Европа исчезла, утонув за горизонтом. Где-то далеко, в Северном море, конвой за конвоем торговые суда медленно крались на восток к берегам Британии, под эскортом военных, круживших с ними рядом, словно встревоженные пастухи; на востоке подводные лодки скользили под толщами вод через просторы океана со смертоносными торпедами на борту. У Сайбони для защиты имелись только опознавательные знаки.
Несмотря на усталость, Курт плохо спал в ту первую ночь в их шумной и жаркой каюте и на следующий день мучился от морской болезни, он не смог съесть ничего, кроме фруктов. Не собираясь снова всю ночь крутиться на своих койках, Курт с Карлом взяли одеяла и проскользнули на палубу. Никто их не остановил; сестра Снебл, невысокая женщина средних лет из Нью-Йорка, которая должна была присматривать за детьми, больше занималась престарелыми пассажирами.
Ночью на палубе было холодно, но мальчики завернулись в одеяла и устроились на откидных шезлонгах, где быстро пригрелись. Курт смотрел на звезды у них над головой, размышляя о своей новой жизни и о месте, куда ехал. Из школьного английского он запомнил совсем мало: мог сказать hello, yes и OK, и это практически все. В классе они учили стишок: «Pat-a-cake, pat-a-cake, baker’s man», – но Курт не особенно понимал, что это значит. Речь американцев, плывших на пароходе, казалась ему простой тарабарщиной.
Где-то там, на востоке, где звездное небо сливалось с черной полосой океана, остались его дом и семья. Новенькая гармоника, последнее звено, связывавшее его с мамой, пропала. Когда он с другими детьми пересаживался в следующий поезд где-то во Франции, несколько германских солдат заговорили с ними и предложили поиграть. Курт показал им свою гармонику, они взяли ее, но так и не вернули. Наверное, подумали, что еврею такая хорошая вещь ни к чему.
Над Европой висела черная туча, грохочущая и полыхающая молниями. Где-то посреди Атлантики Сайбони плыл от нее прочь, навстречу ясному американскому рассвету.
Курта и Карла, задремавших в шезлонгах, разбудили холодные брызги – но не морской пены, а воды со швабры матроса, драившего палубу. Подхватив свои одеяла, они ретировались в каюту.
Каким-то образом сестра Снебл прознала про их ночевку под открытым небом. Их отчитали и приказали спать у себя в каюте. Целыми днями они носились по пароходу, исследуя все закутки, играли, заводили знакомства с моряками и тем самым ненадолго отвлекались от мыслей о том, что оставили позади, и от неуверенности в завтрашнем дне.
Достигнув Бермуд, корабль повернул на северо-запад, выйдя из теплой зоны тропиков. Курт чувствовал, как менялась атмосфера на борту: люди готовились к самому судьбоносному прибытию в своей жизни. Около полудня, в четверг, 27 марта 1941 года, все пассажиры – мужчины, женщины и дети, – высыпали на палубы: Сайбони проходил между Стейтен и Лонг-Айлендом.
Курт, зажатый другими людьми, смотрел на серые волны и берега, вырисовывающиеся вдалеке. Статуя Свободы у входа в порт, казавшаяся поначалу крошечным пиком на горизонте, теперь нависла над кораблем, бледно-зеленая и величественная. Они прошли по Гудзону, мимо небоскребов Манхэттена. Дети и взрослые оживленно болтали, размахивая руками, и широко улыбались. Им раздали маленькие американские флажки, которые теперь трепетали на ветру – хрупкие треугольные символы надежды.
Грандиозность Нью-Йорка потрясла Курта до глубины души. Такси канареечно-желтого цвета с черными крыльями толкались на перекрестках и с рыком прокладывали себе путь среди дымящего, сигналящего потока машин, вступая под яростный звон в поединок с трамваями на пересечении с 42-й. Бродвей и Таймс-Сквер показались ему внутренностями огромного мотора, работающего на полных оборотах. Курт сжимал руку дамы из Комитета помощи, словно цепляясь за спасительную соломинку, пока они пробивались на светофорах сквозь чьи-то пышные юбки и пальто, марширующие зонты и трости, хлопающие газеты и подхваченный ветром пепел сигарет.
Это было совсем не похоже на Вену. Нью-Йорк, сплошная современность, от фундаментов до небес, город, состоящий из автомобилей, стекла и бетона, людей, людей и снова людей, воплощавших собой этот современный мир, такой далекий от Европы. Курт с друзьями чувствовали себя в нем во всех смыслах чужаками.
После того как Сайбони причалил и пассажиры прошли медосмотр, детей высадили с парохода и передали даме из Общества помощи еврейским эмигрантам, которое сотрудничало с Комитетом помощи еврейским детям в Германии. Их них троих только Курт знал, куда отправится дальше. У Карла и Ирмгард в Америке не было ни родственников, ни друзей; благотворительная организация нашла для Ирмгард семью в Нью-Йорке, а для Карла – в далеком Чикаго. Ночь они провели в отеле, и вот пришло время расставаться. Своих друзей Курт больше так и не увидел.
Незнакомые названия мелькали за окном, ничего не говоря Курту, мальчику из Австрии. Каждое напоминало о предыдущей волне религиозных иммигрантов, скучавших по родным городам: Гринвич, Стамфорд, Олд-Лайм, Нью-Лондон, Уорик. Железная дорога шла по побережью через Коннектикут до Провиденса на Род-Айленде. И там главная линия заканчивалась.
Когда Курт вышел из вагона, неся в руках чемоданчик, прокочевавший с ним весь путь от Им Верд, его встретила женщина примерно одних лет с матерью, но одетая куда богаче. К его удивлению, она обратилась к нему на немецком, представившись миссис Маурер, старой подругой мамы. Вместе с ней на платформе стоял мужчина средних лет в сопровождении женщины; оба взирали на Курта со сдержанной благожелательностью. Почтительным тоном миссис Маурер назвала его имя: судья Сэмюэл Барнет, покровитель Курта.
Судья Барнет, приближавшийся к пятидесяти годам, оказался невысоким и плотным, с седеющими редкими волосами, большим мясистым носом, густыми бровями и обманчиво сонным взглядом. С виду он казался суровым, даже немного надменным. Дама, стоявшая рядом с ним, почти не превосходившая Курта ростом и такая же коренастая, как судья, оказалась его сестрой, Кейт. Миссис Маурер объяснила, что жить Курт будет не у нее; вместо этого они договорились, что он поселится у судьи Барнета.
Из Провиденса они поехали на машине через Массачусетс, мимо бесконечных речушек, бухт и заливов. Наконец добрались до конечного пункта, Нью-Бедфорда, большого города в дельте. Этот юго-восточный уголок штата густо населяли иммигранты из Англии, о чем свидетельствовали дорожные указатели на много миль вокруг, до самого Бостона: Рочестер, Тонтон, Норфолк и Брейнтри. Все, что понял Курт, это что Нью-Бедфорд еще меньше похож на Вену, чем Нью-Йорк – город с речными паромами и небольшими ладными общественными зданиями, бумажными фабриками и длинными улицами, застроенными белыми дощатыми домиками под серой черепицей, на которых гудели автомобили, играли дети и озабоченные горожане с достоинством шагали по делам.
Столп и опора всего города – особенно его еврейской общины, – Сэмюэл Барнет, по мнению Курта, должен был жить в роскошном особняке в пригороде; вместо этого автомобиль свернул на подъездную дорожку к обычному домику среднего класса, стоящему вплотную с другими, почти такими же, но все-таки не совсем.
Приняли Курта тепло, но сдержанно. После того как миссис Маурер ушла, всякое общение стало невозможно. «Pat-a-cake, baker’s man» тут помочь не могло. К счастью, судья принимал его не один. Сэмюэл Барнет вдовел уже более двадцати лет, и с ним жили три его сестры, все старые девы. Кейт, Эстер и Сара провозгласили себя тетушками Курта, окружили застеснявшегося мальчика и повели смотреть его комнату. Раньше собственной комнаты у него никогда не было.
На следующее утро он проснулся от того, что кто-то стоял рядом с кроватью. Это оказался мальчуган лет трех, одетый в пальтишко из верблюжьей шерсти, который очарованно на него смотрел. Потом открыл рот и что-то залопотал – опять этот тарабарский английский! Похоже, малыш чего-то от него хотел, но Курт не мог понять, что именно. Лицо малыша перекосилось от расстройства, и он отчаянно заревел. Потом повернулся к мужчине, возникшему у него за спиной, и пожаловался: «Курт не хочет со мной говорить!»
Малыш, как узнал Курт, был Дэвидом, сыном младшего брата судьи Барнета Филипа, который жил в соседнем доме. Вместе они составляли одну большую семью. В следующие несколько недель Курт быстро и легко в нее вписался. Дядя Сэм – так Курт стал называть судью Барнета – сбросил свою напускную мрачность и оказался настолько добродушным и гостеприимным, как только можно было желать. Ни разу Курт не почувствовал себя не на своем месте в его доме. Годы спустя он осознал, насколько ему повезло; мало кто из детей-беженцев оказался в подобных условиях. Многие попали в недружелюбное окружение и страдали от антисемитских или просто враждебных выпадов во дворе или в школе. Получше узнав Нью-Бедфорд, Курт обнаружил, что Барнеты были предводителями городской еврейской общины, принявшей его с распростертыми объятиями.
Семья Барнет относилась к консервативным иудеям. До этого Курт был знаком с необременительными иудейскими традициями в своей семье, для которой синагога и Тора не имели особенного значения, и со строгими ортодоксами, часто встречавшимися среди жителей Леопольдштадта. Консерваторы – которые в политике отнюдь не всегда были консервативны – находились где-то посередине; они считали необходимым соблюдать древние иудейские традиции, ритуалы и законы, но отличались от ортодоксов тем, что признавали: Тора написана человеческой рукой, а законы иудейства эволюционировали в соответствии с потребностями людей.
В Нью-Бедфорд пришла весна, и деревья, обрамлявшие улицы, зазеленели. Если посмотреть вверх, можно было представить, что идешь по Хаупталлее в Пратере и что ничего не было – ни прихода нацистов, ни развала семьи. Курт уже чувствовал – не скучай он по матери и отцу, по Фрицу, Герте и Эдит, и не разделяй их такое громадное расстояние, – что почти нашел для себя новый дом.