Книга: Мальчик, который пошел в Освенцим вслед за отцом
Назад: Новый Свет
Дальше: Тысяча поцелуев

Не заслуживает жизни

Никто не знал причины, по которой был убит Филипп Гамбер, но все слышали об обстоятельствах его смерти. Эсэсовцам не требовалось оправданий для насилия: плохое настроение, похмелье, дерзкий взгляд заключенного в сторону охраны или просто садистский импульс. Когда сержант Абрахам толкнул Филиппа Гамбера на землю и убил, очевидцам запомнилась лишь его жестокость, да еще то, какие страшные последствия это сулило им самим.

«В лагере снова неспокойно», – писал Густав. В те дни он редко вынимал свой дневник из тайника. Последняя запись был сделана в январе 1941-го, когда они расчищали снег. С тех пор наступила весна. За прошедшие месяцы настроение заключенных заметно изменилось.

В конце февраля в лагерь прибыла колонна из нескольких сотен голландских евреев. В Нидерландах происходили ожесточенные столкновения между доморощенными нацистами и еврейским населением, и в Амстердаме разразилась большая стычка, в которой нацисты пострадали от рук молодых иудеев. Эсэсовцы схватили четыреста из них в качестве заложников, вызвав волну забастовок, парализовавших доки и спровоцировав открытое противостояние между бастующими и СС. В конце месяца 389 еврейских заложников перевели в Бухенвальд. Некоторых поместили в 17-й блок, и Фриц провел с ними немало времени. Вместе с друзьями они пытались научить голландцев правильно вести себя с охраной, но те не желали приспосабливаться. То были сильные, непреклонные мужчины, которых не так легко оказалось сломить, и эсэсовцы обращались с ними с беспрецедентной жестокостью. Всех их определили в карьер, таскать камни, и в первые пару месяцев около пятидесяти были убиты. Решив, что так с голландцами не справиться, эсэсовцы отправили выживших в лагерь Маутхаузен, славившийся бесчеловечным обращением с заключенными. Ни один из них не вернулся.

Сопротивление голландцев пробудило дух недовольства, и его градус продолжил расти и после их ухода. Когда был убит Филипп Гамбер, среди арестантов началось брожение.

Как и Густав, Филипп был венцем и работал в транспортной колонне, но в другой команде, под началом надзирателя по фамилии Шварц. В ней же состоял его брат Эдуард. Филипп и Эдуард до Аншлюса работали продюсерами. Непривычные к физическому труду, они тем не менее три года продержались в Бухенвальде. В тот злосчастный весенний день их команда доставляла стройматериалы на одну из площадок. Сержант Абрахам, один из самых жестоких и печально известных блокфюреров в Бухенвальде, тоже был там. Что-то – неосторожный взгляд Филиппа, какая-то неловкость, может, уроненный мешок цемента или что-то в его внешности и движениях – привлекло внимание эсэсовца.

Разъяренный, сержант Абрахам толкнул Филиппа на землю и начал бить. Потом схватил, беспомощного, за ворот и потащил по густой грязи к траншее, выкопанной под фундамент, до краев заполненной дождевой водой. Пока Филипп в судорогах захлебывался, Абрахам держал его голову ботинком, чтобы тот не мог вынырнуть на поверхность. Эдуард, вместе с другими заключенными, в молчаливом ужасе смотрел, как погибал его брат. Постепенно он перестал сопротивляться, и тело его обмякло.

Обитатели Бухенвальда привыкли к убийствам, ставшим частью их повседневной жизни, и учились по мере возможности избегать такой участи для себя. Однако теперь они негодовали. Новость об убийстве Филиппа Гамбера распространилась по лагерю, словно пожар.

Густав вытащил из тайника свой заброшенный дневник и записал, что Филиппа «утопили, как котенка» и что заключенные этого так не оставят. Эдуард подстегивал их возмущение, стремясь отомстить за брата.

Свидетелем убийства, случившегося на строительной площадке, стал по случайности гражданский посетитель лагеря, и поэтому коменданту Коху пришлось зафиксировать смерть в лагерном журнале и провести расследование. Одновременно Эдуард подал официальную жалобу. Он понимал, как сильно рискует. «Я знаю, что жизнью заплачу за свои показания, – говорил он другому заключенному, – но, может, эти убийцы в будущем станут немного сдерживаться из-за страха перед расплатой. Тогда моя смерть будет не напрасной».

Но он недооценил СС. На следующей перекличке всех товарищей Филиппа из команды Шварца, включая Эдуарда, вызвали в главное здание. Их имена записали и всех опросили о том, что они видели. Перепуганные, они отвечали, что не видели ничего. Только Эдуард настаивал на своем обвинении. Остальных отправили обратно в бараки, а Эдуарда отвели на допрос к коменданту Коху и лагерному доктору. Кох уверил его: «Мы хотим знать всю правду. Даю слово чести, что с вами ничего не случится». Эдуард повторил свой рассказ о том, как Абрахам напал на его брата и намеренно, жестоко его утопил.

Ему разрешили вернуться в свой блок, но позднее тем же вечером снова вызвали и заперли в Бункер – тюремное отделение, занимавшее в главном здании целое крыло. У Бункера была страшная репутация; там происходили пытки и убийства, и ни один еврей еще не выходил оттуда живым. Главным тюремщиком и мастером пыток был сержант СС Мартин Соммер, у которого за мальчишеской внешностью крылся адский опыт, приобретенный за годы службы в концлагерях. Все отлично знали Соммера по регулярным поркам, которые он проводил собственноручно, привязав жертву к пыточной скамье.

Через четыре дня из Бункера вынесли труп Эдуарда Гамбера.

Официально считалось, что он совершил самоубийство, но все прекрасно понимали, что Соммер запытал его до смерти.

Но СС и этого было мало. В следующие несколько недель еще трех или четырех свидетелей из команды Шварца вызвали на перекличке и отправляли в Бункер. Там их допрашивали заместитель коменданта Рёдль (любитель музыки) и новый лагерный врач, доктор Ганс Эйзеле. Заключенным говорили, чтобы они ничего не боялись и рассказывали правду. Отлично зная, что это ложь, они продолжали все отрицать. Но молчание их не спасло; всех до одного замучили в застенках.

Густав описал их последовательное исчезновение в своем дневнике; людей уводили в Бункер «и там за них принимался сержант Соммер: даже Лулу, бригадир из Берлина, и (так считает Шварц) Клюгер и Троммельшлягер из Вены оказались среди жертв. Так наше восстание и захлебнулось».

Эдуард Гамбер геройски пожертвовал собой, надеясь, что СС понесет ответственность за свои преступления или хотя бы начнет бояться такой возможности. Однако доказал лишь безнаказанность нацистов и безграничность их власти.

* * *

Тини сидела у стола, за которым когда-то собиралась вся ее семья. «Любимый мой Курт, – писала она, – я очень счастлива, что у тебя все хорошо. Мне очень интересно все, что касается твоих школьных каникул. Представляешь, я тебе даже немного завидую; здесь у нас никуда больше не выйдешь… Как бы мне хотелось быть сейчас вместе с тобой! Нам совсем не оставили никаких развлечений…»

Ограничения в отношении евреев стали еще строже, когда в мае вышла декларация, расширившая предыдущие законы: евреям запрещалось посещать все театры, концерты, музеи, библиотеки, спортивные учреждения и рестораны; ходить в магазины и вообще что-то покупать они могли только в строго отведенное время. Сидеть на скамейках в парке им нельзя было уже давно, теперь же для них вообще закрыли туда доступ. Декларация вводила и новые правила: евреям запрещалось выезжать из Вены без специального разрешения, а также любым способом обращаться к правительству. Распространение слухов о переселении и эмиграции жестоко каралось.

Тини до сих пор не прекратила попыток отправить Герту и Фрица в Америку. Но теперь это было еще сложней, чем раньше. Вскоре после отъезда Курта Португалия закрыла проезд по территории страны из-за большого количества эмигрантов, скопившихся в Лиссабоне, а в июне президент Рузвельт остановил перевод средств из США в европейские страны, отчего резко сократилось финансирование агентств по делам беженцев. В первой половине 1942-го только 429 венским евреям удалось выехать в Соединенные Штаты, в то время как визы дожидалось 44 000. Затем, в июле, американские иммиграционные власти объявили недействительными все письма о поддержке.

Планы Тини рухнули. Но она не оставляла попыток. Это вымотало ее до предела; порой тоска захлестывала с такой силой, что она не могла подняться с кровати. В последнее время много соседских семей получило новости о смерти своих мужчин в Бухенвальде, и всех их довели до самоубийства, заставив броситься на линию караула. Каждый день Тини ждала, что ей сообщат то же самое про Густава и Фрица. Она волновалась, как справляется муж с тяжелейшей работой, которую им приходилось выполнять. «Он ведь уже не молод, – писала она. – Как же он это выносит?» Каждый раз, когда письмо из лагеря задерживалось, она впадала в панику. Так она жила и боролась, не желая отказываться от надежды отправить хотя бы Герту в безопасное место. С учетом того, какие крохи они с дочерью зарабатывали, необходимые налоги, взносы и взятки им все равно было не потянуть. Ненадолго она устроилась в бакалейную лавку, но ее вскоре уволили, потому что как еврейка она больше не являлась гражданкой страны.

«Жизнь с каждым днем становится все грустнее, – писала она Курту. – Но ты наше солнышко и наш счастливчик, так что пиши почаще и во всех подробностях… Миллион поцелуев от твоей сестры Герты, которая всегда помнит о тебе».

* * *

Судья Барнет немедля определил Курта в школу, хоть тот пока и не говорил по-английски. Язык он схватывал на лету, во многом благодаря помощи Руфи, племянницы Барнетов, которая приехала к ним на лето.

Руфи только что окончила колледж и нашла работу учительницы в Фейрхейвене, на другой стороне дельты. Каждый день, когда Курт возвращался домой из школы, Руфи занималась с ним английским. Она была отличной учительницей, ласковой и доброй, и Курт ее очень полюбил; со временем она стала ему как сестра, заменив Эдит и Герту. Кузен Дэвид из соседнего дома превратился в младшего брата, и он обращался с ним в точности как когда-то с ним Фриц.

В те первые месяцы Курта фотографировали для местной газеты, приглашали на радио, а когда он в июне окончил четвертый класс, учитель поставил его в самый центр первого ряда на общем классном снимке. В первое лето, когда он еще только привыкал к жизни в Америке, его отправили в Камп-Авода, летний лагерь, основанный Сэмом и Филом Барнетами, куда принимали еврейских мальчиков из небогатых городских кварталов и наставляли их в традиционных иудейских ценностях.

Лагерь располагался среди деревьев, на берегу озера Тиспаквин, между Нью-Бедфордом и Бостоном, и представлял собой группу удобных деревянных домиков, окружавших поле для бейсбола. Курт отлично проводил время, занимаясь спортом и купаясь в теплом мелком озерце; в Вене они прыгали в Дунайский канал, обвязавшись веревкой, другой конец которой кто-то обязательно держал, здесь же он наконец по-настоящему научился плавать. Выпади Фрицу возможность увидеть Камп-Авода, он наверняка напомнил бы ему земной рай, описанный Макаренко в Педагогической поэме.

Раньше Курт не любил писать письма, но теперь много и часто писал маме, рассказывая все-все о своем новом мире.

Тини радостно впитывала его новости, счастливая от того, что двое ее детей в безопасности. (Она предполагала, что с Эдит все в порядке, хотя связи между ними не было уже два года.) Однако ей постоянно казалось, что что-то может произойти и идиллия, в которой жил Курт, разрушится. «Пожалуйста, будь послушным, – молила она сына, – радуй своего дядю, так чтобы советникам о тебе рассказывали только хорошее… Дорогой, прошу, веди себя хорошо». Он прислал ей фото, на котором был запечатлен с другими детьми семейства Барнет, и снимок ей очень понравился. «Ты выглядишь так замечательно… ты такой красивый и радостный. Я тебя едва узнала».

Так Курт отрывался от своей старой жизни, увлекаемый в новое, светлое будущее.

* * *

В лагерь опять вернулось лето. «Теперь мы с Фрицлем регулярно получаем деньги из дома», – писал Густав в своем дневнике. Деньги были небольшие, но помогали сделать жизнь более сносной. Тини присылала им и одежду – рубашки, белье, свитера, – бесценную в лагерных условиях. Когда приходила посылка, Густава или Фрица вызвали в специальный кабинет, чтобы получить ее и расписаться; все, что им присылалось, фиксировалось в карточках учета.

Любовь Густава к Фрицу за время, что они находились в Бухенвальде, выросла настолько, что заполняла все его сердце. Он гордился тем, каким мужчиной становился его сын, которому в июне исполнялось восемнадцать. «Этот мальчик – моя главная радость, – писал Густав. – Мы поддерживаем друг друга. Мы одно целое, мы неразделимы».

В воскресенье, 22 июня, по лагерным громкоговорителям объявили последние новости. Фюрер начал наступление на Советский Союз. Это была величайшая военная акция в истории: три миллиона немецких солдат наступали широким фронтом, чтобы в кратчайшие сроки захватить всю Россию.

«Радио грохочет целыми днями», – писал Густав. Лагерные громкоговорители, и без того не радовавшие заключенных – по ним транслировалась то нацистская пропаганда, то немецкие марши, то наводящие ужас приказы и жуткие объявления, – теперь практически постоянно передавали берлинское радио, сообщавшее триумфальные новости с Восточного фронта. Падение защитных бастионов большевиков перед победным натиском германского оружия, окружение русских дивизионов, захват одного города за другим, переход через реки, победы того или иного корпуса Ваффен или генерала Вермахта, захват в плен сотен тысяч советских солдат. Германия пожирала лежащего в спячке русского медведя словно волк, зарезавший овцу.

Для евреев под нацистским правлением – особенно в польских гетто – нападение на Советский Союз стало проблеском надежды; Россия могла, в конце концов, и победить, освободив их от гнета. Однако политических заключенных в концентрационных лагерях, большинство которых были коммунистами, новости о поражениях Советов повергали в уныние. Как писал Густав: «Политики совсем повесили головы».

Среди заключенных снова началось брожение. Все чаще случались стычки внутри рабочих команд, акты неподчинения, даже сопротивление. СС подавляли их привычным путем. «Каждый день в лагерь доставляют расстрелянных и забитых», – писал Густав. Каждый день новая работа крематорию, и снова дым из трубы.

В июле Бухенвальд стал свидетелем нового ужаса, во многом предвосхитившего будущее. Операция проводилась в условиях секретности, но покров ее оказался тонок.

В предыдущем сентябре американский корреспондент в Германии пересказывал «странную историю», о которой узнал от анонимного источника: «Гестапо систематически уничтожает в Рейхе всех умственно отсталых. Нацисты называют это “милосердной смертью”». Программа под кодом Т4 включала также создание специальных пунктов, оборудованных газовыми камерами, и мобильных газовых фургонов, курсировавших между госпиталями и собиравших тех, кого режим сочтет «не заслуживающими жизни». Негативная реакция общества, и особенно церкви, привела к тому, что программа Т4 была приостановлена. Однако теперь нацисты начали истреблять заключенных концлагерей. Для них придумали новую программу – под кодом Акция 14f13, – направленную в первую очередь против нетрудоспособных еврейских заключенных. В Бухенвальде комендант Кох получил секретный приказ от Гиммлера: всех «имбецилов и калек», особенно евреев, следовало уничтожить.

Впервые узники Бухенвальда столкнулись с Акцией 14f13, когда в лагерь прибыла команда врачей для осмотра заключенных. «Нам приказали явиться в медпункт, – писал Густав. – Мне-то ничего не будет, я годен к работе».

Врачи отобрали сто восемьдесят семь заключенных: умственно отсталых, слепых, глухонемых или калек, в том числе тех, кто пострадал от несчастных случаев или пыток. Им сказали, что их переводят в специальный восстановительный лагерь, где обеспечат должный уход и дадут более легкую работу – на текстильных фабриках. Конечно, они насторожились, но многие – особенно те, кто больше всего нуждался в медицинской помощи, – все же поверили обнадеживающей лжи. Прибыл транспорт и забрал 187 человек. «Однажды утром их вещи привезли назад», – писал Густав. Среди прочего там оказалась одежда, протезы и очки. «Теперь мы знаем, о чем шла речь: их всех отправили в газовую камеру». Это была первая из шести партий заключенных, убитых в рамках Акции 14f13.

Одновременно комендант Кох начал собственную программу: уничтожение всех зараженных туберкулезом. Отвечал за нее доктор Ганс Эйзеле. Ярого антисемита, Эйзеле прозвали в лагере Spritzendoktor – доктор со шприцем – из-за смертельных инъекций, которые он не раздумывая делал больным или непокорным евреям. Также его называли Белая Смерть, поскольку Эйзеле подвергал заключенных вивисекции ради собственных научных изысканий, вводил им экспериментальные вещества и без медицинской необходимости делал операции – даже ампутации, – а потом добивал своих жертв. Он вошел в историю как, пожалуй, самый жестокий врач, когда-либо работавший в Бухенвальде.

Механизм заработал на полную мощность, когда в лагерь прибыло две больших партии узников из Дахау. Туберкулез обнаружили у пятисот – на основании внешнего осмотра, без каких-либо медицинских обследований, – которых отправили в медицинский изолятор. Там доктор Эйзеле разделался с ними с помощью уколов мощного седативного средства, гексобарбитала.

За пару месяцев жизнь в Бухенвальде сильно изменилась. Теперь все, что делало человека слабее – любая травма, болезнь или увечье, – становилось смертным приговором. Подобный риск существовал и раньше, но теперь, если заключенного признавали нетрудоспособным или «не заслуживающим жизни», он автоматически попадал в список на истребление.

А потом начали прибывать советские военнопленные, и в лагере разверзлись врата на следующую ступень ада.

По мнению нацистов, между евреями и большевиками не было особой разницы: евреи, утверждали они, придумали и распространили коммунизм, а теперь устроили еще и всемирный капиталистический заговор, хотя одно, казалось бы, противоречило другому. Именно этой причиной объяснялись вторжение в СССР и кампания массовых убийств, когда расстрельные команды следовали за армией и уничтожали евреев десятками тысяч. С пленными бойцами Красной армии, сотни тысяч которых оказались в плену в первые недели вторжения, обращались как с недочеловеками: хоть и неевреи, они мало чем от них отличались – не менее опасные выродки. Политические комиссары, фанатичные коммунисты, интеллектуалы и евреи подлежали уничтожению в первую очередь. Избавляться от них в лагерях военнопленных было нельзя из-за риска паники среди больших масс заключенных, поэтому эсэсовцы решили использовать в своих целях концентрационные лагеря. Эта программа проходила под кодом Акция 14f14.

* * *

В один сентябрьский день Фриц стоял на перекличке с другими обитателями 17-го блока. Его папа стоял с людьми из своего барака на другой стороне плаца. Перекличка шла обычным порядком, как сотни и сотни других, которые они выстояли до того. Мучительно медленный вызов каждого номера и ответы заключенных; объявления, потом ставшие привычными наказания… и тут произошло нечто беспрецедентное.

В тот день в Бухенвальд прибыла первая партия советских военнопленных. Их было совсем мало: всего лишь пятнадцать растерянных, напуганных мужчин в потрепанной форме Красной армии. Фриц с любопытством смотрел, как сержант Абрахам (убийца Филиппа Гамбера) и еще четверо охранников окружили русских и повели их куда-то с плаца. За ними следило несколько тысяч глаз. Внезапно на плац вышел лагерный оркестр. Расположившись на эстраде, музыканты заиграли Бухенвальдскую песню.

Приученные бесконечной муштрой запевать ее, как только заиграет музыка, Фриц с товарищами, не задумываясь, раскрыли рты и начали петь:

 

Вот день пришел, и солнце встает,

И каждый из нас на работу идет…

 

Вглядываясь в даль изо всех сил, Фриц следил, как русских вели мимо крематория в ту часть лагеря, где располагалась небольшая фабрика – Deutsche Ausrustungswerke (DAW); там силами заключенных производились боеприпасы для немецкой армии. А дальше возвышалась расстрельная стена. Военнопленные и их конвоиры исчезли из виду.

 

Лес черный вокруг, красны небеса,

По корке хлеба у всех нас с собой,

И в сердце своем мы горе несем…

 

Тысячи голосов неслись над лагерем, но и они не могли заглушить эхо выстрелов, прогремевших за фабрикой.

Больше русских солдат они не видели. Пару дней спустя в лагерь доставили еще тридцать шесть советских военнопленных, и опять заключенным пришлось петь, чтобы заглушить стрельбу.

«Нам сказали, это были комиссары, – писал Густав, – но мы все знаем… Не описать, что мы чувствуем, когда один ужас сменяется другим».

Такой метод казни оказался неэффективным для устранения большого количества русских, от которых эсэсовцам приходилось избавляться. Поэтому, пока малочисленные группы расстреливали у стены, шла подготовка нового помещения. В лесу, по дороге к карьеру, находились заброшенные конюшни, в которых теперь ускоренными темпами трудились плотники из строительного подразделения. Строение получило кодовое название Коммандо-99, и его предназначение, хоть и секретное, быстро прояснилось. Три барака в углу главного лагеря обнесли дополнительным забором, образовав специальное отделение для советских военнопленных, которых начали доставлять в Бухенвальд тысячами.

Каждый день русских, подлежащих ликвидации, группами заводили в Коммандо-99, где им говорили, что сейчас состоится медицинский осмотр. Арестанты шли, по одному, через анфиладу кабинетов с медицинским оборудованием, где сидели люди в белых халатах. Им осматривали зубы, прослушивали сердце и легкие, проверяли зрение. Наконец, их приводили в комнату, где на стене была нанесена шкала для измерения роста. За шкалой, на высоте затылка, располагалась незаметная бойница-щель, выходившая в потайной кабинет, где стоял эсэсовец с пистолетом. Когда заключенный прижимался спиной к шкале, тот, кто проводил измерения, стучал по перегородке, и солдат из соседнего кабинета стрелял пленному в затылок. В здании играла громкая музыка, заглушавшая выстрелы, и, пока вели следующую жертву, кровь предыдущей смывали водой из шланга.

Фриц и Густав, как и все их товарищи, отлично знали, какие «мероприятия» (так эсэсовцы официально называли казни) проводились в старой конюшне. Плотники, перестраивавшие здание, были приятелями Фрица. Русских целыми грузовиками доставляли в лагерь, но они тут же исчезали; все видели закрытый фургон, который циркулировал по склону горы от Коммандо-99 до крематория, оставляя за собой кровавый след. Через некоторое время в фургон поставили зашитый металлическими листами контейнер, чтобы предупредить утечку. Крематорий не справлялся с нагрузкой, и из Веймара пригнали грузовики с мобильными печами; они были припаркованы по краям плаца и сжигали трупы прямо на глазах у остальных заключенных.

«Тем временем расстрелы продолжаются», – писал Густав.

* * *

До какого предела способен человек испытывать ужас? Казалось бы, со временем душа должна закаменеть, затупиться, как изношенный инструмент, или онеметь, как рука или нога. Множественные раны должны оставить на ней шрам, который всегда жестче обычной кожи.

Возможно, с некоторыми так и произошло, но у остальных было по-другому. Не выдерживали даже многие эсэсовцы. Лагерные охранники, которые должны были по очереди расстреливать военнопленных в Коммандо-99, обнаружили, что эта непрерывная планомерная бойня отнюдь не то же самое, что эпизодические убийства, к которым они успели привыкнуть. Многие ею наслаждались: они считали себя солдатами, а казни военнопленных – своим вкладом в борьбу с еврейским большевизмом, но других она сломала, так что они всеми силами избегали назначения в Коммандо-99. Кто-то из охранников падал в обморок, у кого-то начинался нервный срыв; многие опасались, что когда о расстрелах – неизбежно – узнают в Советском Союзе, последуют ответные меры в отношении пленных немецких солдат со стороны НКВД, советского «гестапо».

Узники Бухенвальда, являвшиеся свидетелями Акции 14f14, а порой и принимавшие принудительное участие в уборке после казней, тяжело переживали происходящее. И это было лишь начало.

В конце 1941 года заключенных начали подвергать смертельным медицинским опытам, направленным на разработку вакцин для гитлеровских войск.

Все поняли, что творится что-то неладное, когда охрана начала отгораживать блок-46 – один из двухэтажных каменных бараков возле огорода. В один зимний день, после переклички, охранник вытащил список и, окинув взглядом ряды арестантов, начал выкрикивать номера. Сердца всех, кто стоял на плацу, тревожно заколотились: списки в СС не означали ничего хорошего. Те, кого вызвали, покрывались смертельной бледностью.

Вдвойне тревожным было то, что на плац вышел доктор Эрвин Динг. Худой и нервный, он служил раньше в Ваффене и печально славился своей безграмотностью. То же самое касалось его заместителя, капитана СС Вальдемара Ховена – благодаря эффектной внешности он одно время подвизался в Голливуде, но с медицинской точки зрения был еще менее квалифицированным, чем Динг. Зато он ловко делал летальные уколы фенола.

Узники, чьи номера оказались в списке – евреи, румыны, политзаключенные и люди с зелеными треугольниками, – зашли в блок-46, и дверь за ними закрылась.

То, что происходило внутри, выяснилось только когда выживших выпустили назад. Динг и Ховен ввели заключенным тифозную сыворотку; они немедленно заболели – начались отеки, головные боли, кровавая сыпь, носовые кровотечения, боль в мышцах, параличи, боль в животе, рвота и ослабление слуха. Многие умерли, а остальные вышли в плачевном состоянии.

С периодическими интервалами в 46-й блок отправляли новые группы заключенных, которых мучили и убивали якобы во имя науки. Многие старые друзья Густава из Вены подверглись этим пыткам. Однако их спасло то, что высшее командование СС сочло недопустимым использовать еврейскую кровь для создания вакцины, которая попадет в вены немецких солдат. Евреев исключили из испытаний и вернули в прежний лагерный ад.

* * *

Тини и Герта сидели за кухонным столом, вооружившись иголками и нитками. Штопка давно стала для Тини неотъемлемой частью семейной жизни: со скромным доходом и четырьмя детьми ей постоянно приходилось что-то чинить и латать. В последнее время их с Гертой одежда совсем износилась, и иголки постоянно шли в ход, чтобы женщинам было в чем выйти на улицу.

Однако на этот раз они занимались не штопкой. 1 сентября 1941 года Министерство внутренних дел в Берлине объявило, что с девятнадцатого числа этого месяца все евреи, живущие в Германии и Австрии, должны носить на одежде желтую Звезду Давида – Judenstern.

Эту средневековую практику нацисты ранее уже возобновили в Польше и на других оккупированных территориях. Теперь же было решено, что всех евреев, включая и немецких, следует лишить возможности маскироваться под полноценных членов общества.

Вместе с их соседями и друзьями, Тини и Герта были вынуждены явиться в местный Израильский культурный центр, чтобы получить свои звезды. Они оказались фабричного изготовления, отпечатанные на полосе ткани, свернутой в рулон, с черными бувами Jude, стилизованными под иврит. Каждому полагалось по четыре штуки. Самым оскорбительным было то, что за звезды пришлось платить: по десять пфеннигов за штуку. В Центр их доставляли громадными катушками и продавали по государственной цене пять пфеннигов за звезду, остальное якобы шло на покрытие административных расходов.

Но даже теперь Тини продолжала бороться, чтобы вырвать Герту из этого кошмара. Девушек ее возраста и даже младше уже начали отправлять в концентрационные лагеря. В отчаянии Тини написала судье Барнету в Америку, умоляя его помочь. Несмотря на его предложение о покровительстве, бюрократические препоны не давали Герте добиться визы. «Я в полном отчаянии от того, что она вынуждена оставаться здесь. Из неофициального источника я узнала, что родственники в США могут подать прошение в Вашингтон на выдачу визы. Могу я вас просить сделать это для Герты? Я не хочу потом упрекать себя, как в случае с Фрицем». Сэм Барнет тут же подал прошение, заполнил необходимые бумаги и внес 450 долларов на покрытие всех расходов Герты. Однако бюрократические лабиринты были слишком запутанными, а барьеры – непреодолимыми. Визу Герта так и не получила.

Иголки мелькали у них в руках, прокалывая дешевый желтый штапель со звездами и старенькую шерстяную ткань пальто. Тини поглядела через стол на дочь: она стала настоящей женщиной – девятнадцать, вот-вот исполнится двадцать, – и была в том самом возрасте, что и Эдит на момент отъезда. Красивая как картинка. Подумать только, до чего она была бы хороша, будь у нее нарядная одежда и не живи они в постоянных лишениях и страхе. А Герта, глянув в ответ на мать, увидела, что лицо ее от тревоги испещрили морщины, а щеки совсем запали.

Появление в Вене желтых звезд в следующие несколько недель вызвало сильную реакцию со стороны неевреев. Они привыкли считать, что евреев в стране практически не осталось – большинство эмигрировали, а потенциально опасных посадили в лагеря, – и тут целые тысячи снова материализовались среди них, теперь уже помеченные, чтобы быть на виду. Некоторые горожане стыдились того, что учинили нацисты; они не возражали против запрета для евреев участвовать в общественной жизни, но ставить на них такое явственное клеймо было уже слишком. Владельцы магазинов, раньше соглашавшиеся втайне обслуживать еврейских покупателей, теперь чувствовали себя неловко перед остальными клиентами. Некоторые этим бравировали, но большинство закрыли двери для людей с желтой звездой на груди. Если раньше евреям, внешне достаточно похожим на арийцев, можно было пренебрегать частью запретов, отныне об этом и речи не шло. Значительная часть общественности, потрясенная тем, что в городе осталось столько евреев, начала требовать против них решительных мер. Казалось, что хуже их жизнь стать уже не может.

Однако она, конечно, могла; до последнего предела было еще очень, очень далеко.

23 октября глава гестапо в Берлине издал приказ по всем отделениям полиции Рейха. С этого дня любая эмиграция была евреям запрещена. Покидать Рейх они могли только при принудительном переселении в новообразованные гетто на восточных территориях. Одним росчерком пера все надежды Тини уберечь Герту развеялись в пыль.

В декабре, после нападения на Перл-Харбор, Германия объявила войну США, и между двумя странами окончательно встала стена.

Назад: Новый Свет
Дальше: Тысяча поцелуев