Для Эдит и Рихарда все изменилось. В стране, куда они бежали, начиналось практически то же самое, что некогда заставило их покинуть Вену.
В июне 1940 года на смену «Сидячей войне» пришла настоящая, с бомбардировками, кровью и смертью, битва за Британию. Каждый день бомбардировщики Люфтваффе атаковали аэродромы и фабрики, и каждый день «Спитфайры» и «Ураганы» изо всех сил старались сопротивляться им. Королевские военно-воздушные силы стали коалиционными войсками, поскольку к пилотам из Соединенного Королевства присоединились поляки, французы, бельгийцы и чехи. Британии нравилось по-прежнему считать себя главенствующей нацией, хотя больше она ею не была.
Пресса сосредоточилась на двух вещах: ходе сражений и растущих страхах проникновения в страну германских шпионов и саботажников, прокладывающих дорогу для вторжения. Слухи начались в апреле; пресса – с подачи Daily Mail – стала активно пугать читателей пятой колонной. Паранойя перешла в истерию, и враждебные взгляды обратились на 55 000 австрийских и германских еврейских беженцев, мужчин, женщин и детей, которые вряд ли шпионили на Гитлера и не подлежали интернированию. Однако стране грозило вторжение, поэтому Mail и некоторые политики настаивали на том, чтобы правительство интернировало всех граждан Германии, вне зависимости от статуса, ради национальной безопасности.
Когда в мае Черчилль занял пост премьер-министра, то распространил приказ об интернировании на всех членов Британского фашистского союза, коммунистической партии, а также ирландских и уэльских националистов. В июне, утратив терпение, он скомандовал: «Хватайте всех!». Чтобы избежать чрезмерной нагрузки на инфраструктуру, аресты решили проводить в три стадии. На первой забирать германцев и австрийцев – евреев, неевреев и антинацистов, без разбора, – не имевших статуса беженцев и работы. На второй – остальных германцев и австрийцев, живущих за пределами Лондона, а на третьей – в Лондоне.
Черчилль обратился к парламенту со словами: «Я знаю, что от этих распоряжений пострадает множество прекрасных людей… страстных противников нацистской Германии. Мне очень их жаль, но мы не можем… тщательно разбираться по каждой кандидатуре, что следовало бы сделать». Первая стадия арестов началась 24 июня.
Люди передавали друг другу антисемитские сплетни, как это часто случается в трудные времена: евреи владеют черным рынком, они наводнили вооруженные силы, у них особые привилегии, куча денег, лучшая еда, лучшая одежда. Отчаявшись утихомирить антисемитские настроения, англо-еврейское сообщество само подпало под общенациональное влияние. Газета Jewish Chronicle призывала принять «самые суровые меры» против беженцев, включая евреев, и поддерживала расширение интернирования; в британских синагогах прекратились службы на немецком, а Совет депутатов британских евреев начал ограничивать собрания еврейских беженцев из Германии.
В Лидсе Эдит уже много месяцев тряслась от страха. Они с Рихардом поселились в квартирке в старом викторианском доме неподалеку от синагоги. Эдит отказалась от должности прислуги с проживанием у миссис Бростофф и нанялась приходящей уборщицей к женщине, жившей поблизости. Поменять работу было нелегко, потому что о таких переходах беженцам следовало уведомлять Министерство внутренних дел и получать на них разрешение. Рихард продолжал печь кошерное печенье. В ожидании ребенка они должны были жить счастливо, но Эдит не находила себе места. Для человека с немецким акцентом жизнь в Британии становилась все более неуютной. А по мере того как нарастала угроза германского вторжения, их захлестывал страх. Они уже видели, как быстро пала перед нацистами Австрия, и легко могли себе вообразить штурмовиков на Чэйпелтон-Роуд и Эйхмана или других эсэсовских чинов, зачитывающих указы на ратуше Лидса.
Понимая, что лучше всего будет вообще бежать из Европы, Эдит отыскала в своих бумагах подтвердительные письма от родственников из Америки. Она обратилась с запросом в Комитет беженцев, чтобы узнать, действительны ли письма теперь, когда она замужем. Ответа из Лондона пришлось дожидаться почти две недели: нет, письма недействительны. Эдит должна еще раз написать своим поручителям и попросить у них новые. Также они должны гарантировать поддержку ее мужу. И, конечно, им обоим придется обратиться за эмигрантской визой в американское посольство в Лондоне. Война набирала обороты, в небе у них над головами шли бои, угроза интернирования возрастала, а Эдит с Рихардом ожидал долгий и мучительный бюрократический процесс.
Они так и не узнали, сколько он мог занять; в начале июля вступила в силу вторая стадия правительственной программы, и Рихард был арестован полицией Лидса.
Эдит не попала под арест по чистой удаче. Женщин с детьми арестовывали вместе с мужчинами, и только для беременных делалось исключение.
Рихард, двадцати одного года от роду, уже был искалечен в Дахау и Бухенвальде; он бежал в Британию в поисках убежища. И вот теперь его оторвали от жены и еще не родившегося ребенка и посадили под арест те самые люди, которые собирались защитить его от нацистов.
Эдит тут же подала в Министерство внутренних дел заявление на его освобождение. Процесс был нелегкий; интернированному следовало доказать, что он не представляет угрозы и может внести весомый вклад в борьбу с врагом. Обе ветви Комитета еврейских беженцев, в Лидсе и Лондоне, обращались в министерство от лица тысяч евреев, оказавшихся в заключении. Поскольку арестованных было слишком много, специально оборудованные лагеря их не вмещали, и вместо них использовали старые хлопковые фабрики, заброшенные заводы, поля для скачек – все, что угодно. Многие попали в главный центр содержания интернированных на острове Мэн. Те, кто был постарше, вспоминали, что нацистские концентрационные лагеря начинались именно так – Дахау основали на развалинах заброшенной фабрики.
Прошел июль, наступил август; Эдит вынашивала ребенка и ничего не знала о муже. В конце лета она написала в Комитет еврейских беженцев, но ей посоветовали не напирать больше на министерство с прошениями: «Мы… считаем, что вы сделали все возможное на настоящий момент и думаем, что было бы неосмотрительно со стороны комитета предпринимать дальнейшие вмешательства. Министерство внутренних дел уведомило нас, что последующие обращения и письма с такими обращениями… могут привести к задержке в принятии каких бы то ни было решений».
Несколько дней спустя она получила уведомление – Рихард останется под стражей.
Для ветерана концентрационного лагеря жизнь в лагере для интернированных была относительно легкой. Без принудительного труда, без издевательств, без охранников-садистов. Интернированные играли в футбол, сочиняли собственные газеты, устраивали концерты и просветительские занятия. Но все равно они оставались заключенными. И хотя охраняли их не эсэсовцы, евреи оказались в тесном соседстве с закоренелыми и злопамятными сторонниками нацистского режима. Рихард мучился еще и от того, что Эдит, беременной, приходилось справляться самой, без его заработков.
В начале сентября, будучи на девятом месяце, Эдит подала еще одно заявление на его освобождение. Комитет уверил ее: «Мы искренне убеждены, что решение по данной кандидатуре будет положительным». Снова началось ожидание. Через две недели из Департамента по делам иностранцев пришло уведомление о том, что дело Рихарда будет передано на рассмотрение «как можно скорее».
Через два дня у Эдит начались схватки. Ее отвезли в родильный дом на Гайд-Террас, в центре Лидса, где в среду, 18 сентября, она родила здорового крепкого мальчика. Эдит назвала его Питер Джон. Английское имя для рожденного в Йоркшире английского младенца.
По мере того как острота событий стиралась, а общественное мнение становилось не таким ожесточенным, стали все чаще звучать голоса в поддержку ни в чем не повинных интернированных беженцев. В июле несколько тысяч – включая евреев – отправили в Канаду на корабле, который потопила подводная лодка. Такое количество смертей заставило Британию ужаснуться и понять, как несправедливо она обошлась с невинными людьми просто потому, что это были иностранцы. Политика постепенно менялась. В парламенте сожалели о предпринятых в панике действиях; кто-то из членов консервативной партии сказал: «Мы, хотя и ненамеренно, лишь увеличили количество страданий, причиняемых войной, не продвинувшись при этом ни на шаг в своей борьбе». Член партии лейбористов добавил: «Мы помним тот ужас, который охватил эту страну, когда Гитлер начал сажать евреев, социалистов и коммунистов в концентрационные лагеря. Мы были потрясены, однако даже не заметили, когда поступили точно так же с теми же самыми людьми».
Питеру исполнилось пять дней от роду, когда до Эдит дошла новость – Рихарда выпускают.
Густав открыл свой блокнот и пролистал страницы. Всего ничего – весь 1940-й уместился на трех страничках, покрытых его колючим почерком. «Так идет время, – писал он, – подъем ранним утром, поздно вечером назад, ужин и сразу сон. Целый год одна работа и наказания».
Правда, сразу заснуть получалось не всегда. Заместитель коменданта главного лагеря майор СС Артур Рёдль придумал для заключенных евреев новое испытание. Каждый вечер, вернувшись из карьера, с огородов или со стройки, измученные и голодные, пока остальные расходились по своим баракам, они должны были стоять на плацу, залитом светом прожекторов, и петь.
Рёдль, выскочка и плут, сумевший, несмотря на свою глупость, дослужиться до командующих постов, любил слушать пение своего «еврейского хора». Лагерный оркестр им играл, а «хормейстер» дирижировал, стоя на куче щебня.
– Еще! – выкрикивал Рёдль в громкоговоритель, и едва державшимся на ногах заключенным приходилось делать глубокий вдох и запевать следующую песню. Если пели они недостаточно хорошо, из громкоговорителя неслось: «Открывайте рты! Вам что, свиньи, не нравится петь? А ну на землю, все, и пойте!» Им приходилось ложиться на землю – какая бы ни была погода, прямо в пыль, грязь, лужи или снег, – и петь. Командующие блоками ходили между рядов и били тех, кто пел недостаточно громко.
Часто это продолжалось часами. Случалось, что Рёдль начинал скучать и объявлял, что уходит на ужин, а они должны стоять и репетировать. «Не будете петь хорошо, – говорил он, – простоите тут всю ночь». Охранники-эсэсовцы, которых не радовала перспектива стоять тут же и следить за заключенными, вымещали на них свой гнев ударами.
Чаще всего они пели «Бухенвальдскую песню». Ее сочинил венский композитор Герман Леопольди, на слова знаменитого поэта Фрица Лёнер-Беда – оба они были заключенными, – с четкой маршевой мелодией и стихами, призывающими сохранять мужество даже в тяжелые времена. Рёдль специально ее заказал: «У всех лагерей есть своя песня. У нас должна быть Бухенвальдская». Он пообещал награду в десять марок (которые так и не выплатил) композитору, который выиграет конкурс, и очень порадовался результату. Заключенные пели ее, когда шли по утрам на работы:
О Бухенвальд, мне тебя не забыть,
В тебе моя судьба.
Лишь тот, кто создал тебя, поймет
Как прекрасна свобода!
О Бухенвальд, не стонем мы, нет,
И что ни сулила б нам жизнь,
Мы скажем ей – да,
Ведь настанет день, и будем свободны мы!
Рёдль даже не понял, насколько провокационны ее слова. «По своей глупости, – вспоминал Леопольди, – он и не заметил, что песня практически революционная». Также Рёдль заказал «Еврейскую песню» с оскорбительными стихами о преступлениях и гнусностях евреев, однако она оказалась «слишком дурацкой» даже для него, так что он ее запретил. Позднее другие офицеры вспомнили песню и заставляли узников петь ее до поздней ночи.
Однако Бухенвальдская песня звучала в лагере чаще всего. Евреи пели ее бессчетное количество раз, стоя на плацу в свете прожекторов. «Рёдль любил под нее танцевать, – рассказывал Леопольди, – когда с одной стороны плаца играл лагерный оркестр, а на другой узников подвергали порке». Шагая под Бухенвальдскую песню на работы в свете разгорающейся зари, заключенные вкладывали в нее всю свою ненависть к СС. Многие погибли с ней на устах.
«Так им нас не побороть, – писал Густав в своем дневнике. – Война продолжается».
Бухенвальд разрастался с каждым месяцем. Лес исчезал, превращаясь в бревна, а среди вырубок вырастали новые постройки, словно бледные поганки на запаршивевшем склоне Эттерсберга.
Казармы СС образовывали полукруг из двухэтажных домиков с офицерским казино в центре. Там были нарядные виллы с палисадниками для офицеров, небольшой зоопарк, конюшня с манежем, гаражный комплекс и бензоколонка для транспорта СС. Среди прочего в лагере имелся соколиный питомник, стоявший среди деревьев на склоне близ карьера; он включал в себя вольеры, беседку и охотничий домик в тевтонском стиле из дубовых бревен с громадными каминами. Стены домика украшали головы животных, он был обставлен громоздкой дорогой мебелью и предназначался для Германа Геринга, но тот ни разу в нем не побывал. Эсэсовцы так им гордились, что за одну марку проводили для местных немцев экскурсии, позволяя им осмотреть свои владения.
Все постройки возводились из деревьев и камней с горы, на которой стояли, и были политы кровью заключенных, вручную доставлявших и выкладывавших кирпич, бревна и каменные глыбы.
По дорогам, связывавшим стройплощадки, Густав Кляйнман со своими товарищами таскали телеги с материалами, а его сын стал одним из строителей. Неизменный благодетель Фрица, Лео Мозес, снова воспользовался своим влиянием, и Фрица перевели в команду, строившую для СС гаражи.
Надзирателем Строительного подразделения I, отвечавшего за этот проект, был Роберт Сиверт, друг Лео Мозеса. Гражданин Германии польского происхождения, Сиверт ходил с красным треугольником политического заключенного на куртке. В молодости он работал на стройке, клал кирпичи, а в Первую мировую воевал в германской армии. Убежденный коммунист, в 1920-х он являлся членом Саксонского парламента. Несмотря на то что ему перевалило за пятьдесят, он сохранил физическую силу и энергию; Роберт был коренастый, с широким лицом и узкими глазками под темными лохматыми бровями.
Поначалу Фриц только таскал материалы – бери и неси туда, хватай этот мешок и беги! Цемент, расфасованный по пятьдесят килограммов, весил больше самого Фрица. Другие работники грузили его мальчику на плечи, и он, спотыкаясь, старался бежать, куда ему велели. Но здесь его не били и не издевались. Эсэсовцы ценили строительную команду, и Сиверту удавалось защищать своих рабочих.
Несмотря на суровую внешность, у Роберта Сиверта было доброе сердце. Он переставил Фрица на менее тяжелую работу, смешивать раствор, и научил, как вести себя с охраной. «Если видишь, что идет эсэсовец, работай быстрей. Но если СС поблизости нет, можешь не торопиться и немного передохнуть». Фриц так наловчился замечать охранников и создавать видимость усиленной работы, что заслужил репутацию большого энтузиаста. Сиверт указал на него прорабу, сержанту СС Бекеру, и сказал: «Смотрите, как здорово получается у этого еврейского паренька».
Однажды Бекер пришел на стройплощадку со своим начальником, лейтенантом СС Максом Шобертом, заместителем коменданта по заключенным, находящимся под «защитным арестом». Сиверт отозвал Фрица и представил его офицеру, расхвалив за успехи в работе.
– Мы можем обучать евреев класть кирпичи, – предложил он.
Шоберт, отталкивающий тип с вечной ухмылкой, глянул на Фрица поверх своего громадного носа. Предложение ему совсем не понравилось: не хватало еще учить этих евреев! Ну нет, такого он не допустит. Однако зерно было посажено.
Когда новые эсэсовские войска прибыли в Бухенвальд для расширения гарнизона, это зерно начало прорастать. Работы следовало ускорить, чтобы казармы появились в срок, а с имевшейся в наличии рабочей силой это было невозможно. Сиверт снова вернулся к своему предложению, на этот раз обратившись напрямую к коменданту Коху. Он пожаловался, что у него недостаточно работников, кто умеет класть кирпич. Единственный выход – обучить молодых евреев. Реакция Коха была такая же, как у Шоберта. Сиверт настаивал, объясняя, что иначе не сможет уложиться в срок, но ответ оставался прежним – никаких евреев.
Сиверт решил, что ему ничего не остается, кроме как доказать свою правоту на деле. Фриц стал его подмастерьем. Сначала Сиверт научил его простой прямой кладке, которую он выполнял под присмотром строителя-арийца. Ориентируясь на натянутую бечевку, Фриц наносил раствор и клал кирпич за кирпичом, точно и аккуратно. От отца он унаследовал способность к ручному труду, поэтому быстро учился. Освоив основы, он перешел к кладке углов, столбов и контрфорсов, потом к наличникам, каминам и трубам. В сырую погоду он учился штукатурить. Каждый день Сиверт приходил поговорить с ним и оценить его успехи. В рекордно короткие сроки Фриц стал сносным каменщиком и строителем – первым из евреев в Бухенвальде.
Достижения его были столь впечатляющи, а нужда столь настоятельна, что комендант Кох уступил, позволив Сиверту начать обучение юношей: евреев, поляков и румын. Полдня они проводили на работах, а вторую половину – в своем блоке в лагере, где изучали теорию строительства и прикладные науки. На рукавах они носили повязки «Школа каменщиков» и пользовались некоторыми привилегиями: в частности, что было особенно важно, получали дополнительное питание, предназначенное для тех, кто занимался тяжелым физическим трудом. Два раза в неделю им выдавали дополнительную пайку хлеба и полкило кровяного пудинга или мясной запеканки, которые доставляли прямо на стройплощадку. Небывалая роскошь по сравнению с их обычным рационом из хлеба, маргарина, ложки курда или свекольного джема, желудевого кофе и супа из капусты или турнепса.
Для Фрица Роберт Сиверт был героем, олицетворявшим дух сопротивления и человеческую доброту. Он заботился в первую очередь о молодежи и делал все, что мог, чтобы вооружить их знаниями и навыками, способными спасти им жизнь. «Он говорил с нами как отец, – вспоминал Фриц, – терпеливо и по-доброму». Фриц не представлял, откуда этот человек черпал силы – в таком возрасте и после стольких лет в заключении.
С приходом зимы Сиверт получил разрешение установить на стройке мазутные печи под тем предлогом, что на морозе штукатурка и раствор могли потрескаться. На самом деле он заботился о своих рабочих, у которых не было теплой одежды, помимо тюремной униформы. Храбрый и гуманный до мозга костей, Роберт Сиверт никогда не отступался от своих принципов, сознательно рискуя в спорах с СС ради евреев, румын или поляков.
Однако его влияние не распространялось за пределы стройплощадки и школы каменщиков. Как только работы заканчивались и арестанты возвращались в главный лагерь, им снова приходилось участвовать в спевках на плацу, сносить побои и становиться жертвами случайных убийств. Фриц смотрел на других заключенных и мысленно благодарил своего покровителя за то, что хотя бы лучше питался и мог не бояться того, что его толкнут на линию караула или забьют до смерти. Он страдал только за отца, который по-прежнему тянул лямку в транспортной команде. Фриц старался откладывать что-нибудь из своего дополнительного пайка, чтобы передать Густаву, когда они встречались по вечерам.
Густав радовался новому назначению сына и безопасности, которую оно обеспечивало. «Мальчик сдружился со всеми старшими и с надзирателем Робертом Сивертом, – писал он. – Сильней всего нам помогает Лео Мозес, благодаря ему мы уверены в завтрашнем дне». Убежденный оптимист, Густав надеялся, что они смогут пережить это испытание.
Немногим ранее Фрица перевели из молодежного блока в блок 17, ближе к отцу. Тяжело было расставаться с друзьями, но этот перевод помог ему повзрослеть, став важным этапом на жизненном пути. В блоке 17 содержались Prominenten – австрийские ВИП-персоны и знаменитости.
В основном это были политики, но более высокого статуса, чем большинство других заключенных с красными треугольниками на куртках. Имена некоторых из них были Фрицу известны, поскольку отец водил с ними знакомство во времена работы в социально-демократической партии. Тут оказался Роберт Даннеберг, еврейский социалист, президент Венского земельного совета (Ландстага) и один из ведущих деятелей «Красной Вены» – эпохи расцвета социализма, продолжавшейся с конца Первой мировой войны до прихода к власти правых в 1934 году. Резкий контраст со сдержанным Даннебергом являл собой забавный круглолицый Фриц Грюнбаум, звезда берлинских и венских кабаре, conférencier, сценарист, киноактер и либреттист Франца Легара (одного из любимых композиторов Гитлера). Нацисты арестовали его вскоре после Аншлюса как популярного еврейского деятеля и политического сатирика. Стареющий и истощенный, с лысой выбритой головой, в толстых очках, он чем-то напоминал Махатму Ганди. После работ в карьере и в выгребных ямах его дух и здоровье были подорваны; однажды он совершил попытку суицида. Однако при всем том Грюнбаум умудрился сохранить былое остроумие и время от времени разыгрывал комические номера из репертуара кабаре перед другими заключенными. О своей судьбе он выражался коротко и ясно: «Чем мне поможет ум, если вредит само мое имя? Поэту Грюнбауму пришел конец». Это оказалось правдой – через несколько месяцев он умер.
Еще один знакомый Фрица, всегда в очках и с печальным лицом, Фриц Лёнер-Беда, был автором пронзительных, суровых стихов Бухенвальдской песни. Как Грюнбаум, он писал либретто для опер Легара. Долгое время он надеялся, что Легар, имевший влияние на Гитлера и на Геббельса, добьется его освобождения, но эти надежды не сбылись. В дополнение к его страданиям, песни из оперетт Легара Джудитта и Страна улыбок часто передавали по лагерным громкоговорителям, и эсэсовцы явно понятия не имели, кто их автор. Еще больней ему было слушать популярную песенку «Я оставил свое сердце в Гейдельберге», для которой он написал стихи.
Одним из главных Prominenten 17-го блока был Эрнст Федерн, молодой венский психоаналитик и троцкист с красно-желтой звездой еврейского политического заключенного. Внешность его была обманчива – за мрачным лицом с резкими чертами, еще обострившимися на фоне бритого черепа, скрывалась добрейшая душа. Любой мог прийти к нему поговорить о своих невзгодах. Его необоримый оптимизм кому-то казался чудачеством, но других заключенных утешал.
В бараке соседствовали социал-демократы, христианские социалисты, троцкисты и коммунисты. По вечерам, в свободное время, Фриц слушал их разговоры о политике, философии, войне… Разговоры были интеллектуальные, мудреные, и он мало что в них понимал. Единственным, что он понял наверняка, была их вера в будущее Австрии. Несмотря на собственную безвыходную ситуацию и исчезновение их страны как независимого государства, они все считали, что Австрия еще восстанет, освобожденная от нацистского правления, обновленная и прекрасная. Заключенные из блока 17 верили, что Германия в конце концов проиграет войну, хотя новости, изредка проникавшие в лагерь, гласили, что пока она побеждает по всем фронтам.
Вера и мужество Фрица крепли рядом с этими мужчинами, убежденными в приходе лучшего будущего, несмотря на то что мало кому из них суждено было до него дожить. «Товарищеский дух, царивший в 17-м блоке, в корне изменил всю мою жизнь, – вспоминал впоследствии он. – Я увидел такую солидарность, какую за пределами концентрационного лагеря нельзя и вообразить».
Одним из важных воспоминаний Фрица о временах в 17-м блоке стал день рождения Фрица Грюнбаума, приходившийся на ту же дату, что и у его сестры Герты (в тот день ей исполнилось восемнадцать). Заключенные отложили часть своих пайков, чтобы угостить товарища обильным ужином, и прибавили к ним то, что удалось стащить на кухне. После ужина Лёнер-Беда выступил с речью, а сам Грюнбаум спел несколько куплетов. Фриц, как самый младший, тоже получил возможность поздравить бывшую звезду.
Что общего могло быть у этих политиков, интеллектуалов и артистов с юным подмастерьем мебельщика, а теперь еще каменщика, из Леопольдштадта, обыкновенным мальчишкой с Кармелитермаркт? То, что все они были австрийцами – по рождению или по сознательному выбору – и евреями. Этого было достаточно. В Бухенвальде они представляли крошечную группку выживших жертв кораблекрушения, окруженных ядовитым морем.
А смерти продолжались.
Убийства в карьере происходили все чаще. Многие погибшие были друзьями Фрица или его отца, некоторые еще по прежним временам в Вене. В тот год по всем концентрационным лагерям количество смертей взлетело с примерно 1300 до 14 000. Причина заключалась в войне; пока Ваффен СС и Вермахт сражались и побеждали врагов Германии от Польши до Ла-Манша, солдаты Тотенкопф СС, у которых тоже закипала кровь и пробуждалась жажда борьбы, нашли себе внутреннего врага и развязали войну против него. Сообщения о военных победах провоцировали вспышки победительной агрессии, а поражения – например, в Британии, единственной стране, до сих пор оказывавшей сопротивление, – требовали возмездия.
Избавляться от постоянно растущего числа трупов становилось все труднее, и в 1940 году в лагерях начали сооружать крематории. В Бухенвальде это было небольшое квадратное здание с двориком, окруженным высокой стеной. С плаца было видно, как поднималась, кирпич за кирпичом, его труба; когда строительство закончилось, из нее вырвался первый едкий дым. С того дня труба дымила почти что непрерывно. Порой дым улетал вверх, за верхушки деревьев, порой достигал лагеря. Но запах его ощущался постоянно: горчащий дух смерти.
В новом году, после многомесячного ожидания, Тини получила ответ из консульства США в Вене.
С марта 1940 года на собеседования для получения визы людей вызывали лично, и ей рекомендовалось дождаться, пока Густав и Фриц освободятся, чтобы вместе прийти в консульство. Однако СС не отпускало заключенных, пока они не предъявят готовых бумаг на эмиграцию, так что они снова оказались в тупике.
Все документы были на месте. Проблема заключалась в получении американских виз и покупке билетов (за которые надо было сразу платить), а также в том, чтобы скоординировать одно с другим. Пока Франция оставалась независимой, через нее можно было выехать в Америку, но после вторжения Германии все французские порты были закрыты. Осенью эмигрантам позволили выезжать через Лиссабон, но консульство США в Вене тут же приостановило выдачу виз. Заверения Рузвельта о том, что беженцев ждут с распростертыми объятиями, поутихли под влиянием растущих антисемитских настроений. Капитулировав перед общественным мнением, президент дал распоряжение Госдепартаменту свести количество виз практически к нулю: «Больше никаких иностранцев». Консульства продолжали приглашать заявителей на собеседования, которые сами по себе были мучительными, требовали пролонгации заверенных у нотариуса документов и предъявления справок из полиции, действительных билетов на пароход и подтверждений об уплате местных антиеврейских налогов. На финальном этапе, когда изволновавшийся заявитель предъявлял наконец все чудом собранные бумаги, ему сообщали, что он не сумел доказать свою ценность для Соединенных Штатов, и поэтому, вероятней всего, «станет обузой для общества». В визе отказано.
В октябре 1940 года практически все заявители – люди, жившие в постоянной тревоге и обнищавшие из-за выплат бесконечных налогов, – получили отказ. Тини была близка к отчаянию. «У нас все есть, – писала она в Комитет помощи евреям Германии в Нью-Йорке, – но никто из нас еще не выехал… Наше местное консульство не дает определенного ответа». Она не понимала, с чем связаны все эти задержки, ведь ее муж был отличным мастеровым с большим опытом, и письма о предоставлении поддержки они предъявили по всей форме.
Оставалось надеяться, что выедут хотя бы дети. В начале 1941 года ее дело сдвинулось с мертвой точки. Старая подруга Альма Маурер, которая была у них на свадьбе, а теперь жила в Массачусетсе, получила для Курта приглашение от влиятельного еврейского господина из того же города, где жила сама – судьи, ни больше ни меньше. А дальше произошло чудо: США согласились сделать послабление для небольшого количества еврейских детей. При содействии Комитета помощи еврейским детям в Германии было принято решение впустить в страну ограниченное количество несовершеннолетних лиц без сопровождения взрослых и разместить в подходящих еврейских семьях. Кандидатуру Курта одобрили.
Расставание далось и Тини, и Герте очень тяжело, но это был единственный способ обеспечить ему безопасность. И тут еще одна хорошая новость: хотя выехать по детской программе Герта уже не могла, добрый господин из Массачусетса соглашался стать ее поручителем и принять у себя, если она получит необходимую визу.