Книга: Мальчик, который пошел в Освенцим вслед за отцом
Назад: Часть вторая. Бухенвальд
Дальше: Возвращение к жизни

Дробилка

Ночное небо над Северной Англией глубокого черного цвета с точками звезд пересекала туманная полоска Млечного Пути, и месяц сиял на нем ярким серпом. Страна вела войну и скрывалась под затемнением, так что небесный свет сильнее бросался в глаза.

Эдит Кляйнман смотрела на те же звезды, что висели в небе над Веной, где, она надеялась, продолжала жить ее семья. Новостей у нее не было – одни страхи. Она отчаянно желала знать, как там мама и отец, сестра и братья, друзья и родные. Ей не терпелось кое-чем с ними поделиться. Она встретила мужчину. Не просто мужчину – того самого. Его звали Рихард Палтенхоффер, и он был таким же беженцем, как она.

В первые ее месяцы в Англии ничего особенного не происходило. Место она нашла с помощью Комитета еврейских беженцев и стала прислугой с проживанием у миссис Ребекки Бростофф, еврейской дамы в возрасте за шестьдесят с бородавкой на носу и с домом в уютном пригороде. Ее муж, Моррис, торговал шерстью, и жили они вполне обеспеченно. Оба родились в России и сами в молодости стали эмигрантами.

Лидс ничем не походил на Вену: это оказался беспорядочно разросшийся промышленный город с закопченными викторианскими постройками из красного кирпича; на длинных улицах теснились крошечные типовые жилища рабочих, а величественные общественные здания поднимались в серое дымное небо. Но там не было нацистов, и, хотя антисемитизм и существовал, евреев не преследовали, не заставляли мыть щеткой мостовые и не отправляли в Дахау или Бухенвальд.

Многие британцы охотно соглашались на то, чтобы страна принимала германских евреев, но были и те, кто этого не одобрял, и правительство разрывалось между противоборствующими сторонами. Пресса высказывалась то за, то против евреев – подчеркивая вклад, который они делают в экономику, и тяжелое положение, с которым они столкнулись в родной стране, – но все же британские рабочие опасались за свои места, и правые газеты играли на этих страхах. Они намекали на преступные наклонности и еврейское упрямство и открыто говорили об угрозе британскому образу жизни. И все равно – там не было нацизма, не было штурмовиков и СС. С началом войны правительство начало высылать враждебных иностранцев, но Эдит, бежавшей от нацизма, высылка, естественно, не угрожала. Казалось бы, чего еще можно желать?

Миссис Бростофф обращалась с Эдит – отнюдь не лучшей в мире прислугой – по-доброму, да и зарплата, три фунта в неделю, была вполне достойной.

Вступление Британии в «Сидячую войну» (или «Странную войну», как ее еще называли) и первая зима Эдит в эмиграции запомнились ей не военными тяготами, а романом. Рихарда Палтенхоффера она немного знала еще в Вене; они были примерно одних лет и вращались в общих кругах. В Англии они снова встретились и полюбили друг друга.

С их последней встречи Рихард прошел через настоящий ад. В июне 1938 года в Вене его арестовали эсэсовцы – по программе принудительной работы на Рейх, когда всех «асоциальных» элементов германского общества было решено согнать в лагеря – все «лишние рты», безработных, нищих, пьяниц, наркоманов, гомосексуалистов и мелких жуликов. Так в лагеря попало около десяти тысяч человек: многие из них, как Рихард Палтенхоффер – евреи, оказавшиеся не в то время не в том месте. Рихарда отправили в Дахау, затем перевели в Бухенвальд, где тогда было еще страшней, чем через год, когда там оказались Фриц и Густав Кляйнманы, и где гораздо большее число людей жило в самых примитивных условиях. На одном из регулярных показательных наказаний, обычно следовавших за вечерней поверкой, мужчину, стоявшего перед Рихардом, караульный эсэсовец проткнул штыком. Лезвие прошло насквозь, мужчина упал на Рихарда, и штык повредил тому ногу. Рана болела несколько месяцев, но, к счастью, до заражения не дошло. Спасся он по чистой случайности. В апреле 1939 года, в честь пятидесятилетия Гитлера Гиммлер дал согласие на массовую амнистию почти девяти тысяч узников концлагерей. Среди них был и Рихард Палтенхоффер.

Вместо того чтобы вернуться в Вену, он пересек швейцарскую границу. Организация австрийских бойскаутов помогла ему получить необходимые документы, чтобы въехать в Британию. К концу мая он находился на пути в Лидс, где ему подыскали работу – на кошерной кондитерской фабрике.

Эдит и Рихарда тепло приняли в большом, процветающем еврейском сообществе города, где действовала ячейка Комитета еврейских беженцев. При крошечном бюджете в 250 фунтов в год местные волонтеры умудрялись помогать сотням эмигрантов находить в Лидсе жилье и работу.

Встретились они в клубе молодых евреев. Для Эдит Рихард стал напоминанием о доме, о жизни, которой она лишилась, – в приятном обществе и с мечтами стать модисткой, а не выколачивать ковры. Рихард был обаятельным, славным парнем с широкой улыбкой и звонким смехом, он отлично одевался – в ладно скроенные костюмы в тонкую белую полоску и шляпы, обязательно с платочком в нагрудном кармане. На фоне йоркширских работяг в саржевых куртках, шерстяных шарфах и кепках Рихард выделялся как экзотический цветок на картофельном поле.

Война – пусть даже сидячая – стала для молодежи поводом не терять времени даром, и двое молодых людей, оторванных от дома, конечно, не захотели медлить. Едва миновало Рождество и начался январь, как Эдит обнаружила, что беременна. Они начали подготовку к свадьбе.

Как беженцы они были обязаны официально регистрировать любые изменения гражданского состояния. Ровно в половине десятого, в понедельник, в феврале, они явились в кабинет равви Артура Супера в Новой Синагоге Лидса, а оттуда все вместе отправились в полицейский участок, чтобы заполнить необходимые бланки. Таким образом, с помощью Объединенной Еврейской конгрегации, Контрольного комитета Совета по делам еврейских беженцев и равви Фишера, из венской Штадттемпель, будущий брак был согласован.

Выполнив бюрократические формальности, в воскресенье 17 марта 1940 года Эдит Кляйнман и Рихард Палтенхоффер поженились в Новой Синагоге на Чэйпелтон-Роуд, приметном современном здании с куполами из зеленой меди и кирпичными арками, в сердце лидского аналога Леопольдштадта.

Два месяца спустя Адольф Гитлер вторгся в Бельгию, Нидерланды и Францию. Через месяц остатки британского экспедиционного корпуса пришлось эвакуировать с побережья в Дюнкерке. Сидячей войне пришел конец. Немцы наступали, и их приход стал неотвратимым.

* * *

– Левой–два – три! Левой–два – три!

Надзиратели выкрикивали команды, и арестанты толкали вагонетку вверх по рельсам.

– Левой–два – три! Левой–два – три!

Ботинки Фрица скользили по льду и просыпанным камням, изнуренные мышцы терзала боль, руки и плечи ныли от натяжения веревки. Вместе с ним, хрипя, еще несколько мужчин тянули вагонетку. Ниже другие – и в их числе отец – толкали ее, упираясь заледенелыми ладонями в голый металл.

Зима не щадила Эттерсберг, но и она не могла сравняться в жестокости с надзирателями.

– Тащите, собаки! Левой–два – три! Вверх, свиньи! Ну что, весело?

Любого, кто отпускал руки, бросали на землю и избивали. Колеса скрипели и скрежетали, ноги арестантов оскальзывались на заиндевелой земле, их горячее дыхание облачками вырывалось в ледяной воздух.

– Вдвое быстрее! Поторопитесь, а то окажетесь в дерьме!

Каждый день вверх по горе, к строительным площадкам надо было поднять дюжину груженых вагонеток; на одну уходило около часа.

– Вперед, свиньи! Левой–два – три!

«Людей запрягают, словно животных, – писал Густав, преображая их ежедневный ад в яркие поэтические образы. – Задыхающихся, стонущих, истекающих потом… Рабы, обреченные гнуть спины, как во времена фараонов».

В новом году у них выдалась короткая передышка; в середине января доктор Блис, озабоченный небывало высокой смертностью от болезней в малом лагере, при поддержке эсэсовцев, опасавшихся, что инфекция распространится и на них, распорядился перевести выживших в более гигиеничные условия в основном лагере. После душа и дезинфекции их поместили на карантин в бараке возле плаца. Новое жилье было практически роскошным по сравнению с палатками: с навощенными деревянными полами, прочными стенами, обеденными столами, туалетами и помывочной с холодным водопроводом. Бараки содержались в безупречной чистоте; заключенным даже полагалось снимать ботинки в прихожей, прежде чем входить внутрь. За любую грязь и беспорядок полагались суровые наказания. Во время той первой благословенной недели карантина они получали полный рацион и не ходили на работу. Густав обрел прежние силы.

Конечно, долго так продолжаться не могло. 24 января 1940 года карантин закончился. Впервые Густава с Фрицем разделили: Фрица с другими подростками, которых было около сорока, поместили в блок 3 (известный как «Блок для молодежи», хотя в основном там находились взрослые мужчины).

Они лучше познакомились с основным лагерем, его устройством и достопримечательностями – главной из них считался Дуб Гете. Это почтенное дерево раскинулось между кухнями и душевым блоком; под ним якобы Гете любил отдыхать во время своих прогулок из Веймара вверх на Эттерсберг. Культурные ассоциации были столь сильны, что эсэсовцы не решились посягнуть на дуб и построили лагерь вокруг него, а ствол приспособили для пыток. Метод, который для этого использовался, был следующим: человек обхватывал руками ствол, и его подвешивали за запястья на ветке или на сучке. Пытки на Дубе Гете превратились в страшный и впечатляющий ритуал. Повешенных оставляли на долгие часы – после чего они не могли разогнуться еще несколько дней, если не недель, – а зачастую еще и били. Двое из соседей Густава уже побывали на Дубе Гете в качестве наказания за то, что якобы отлынивали от работы.

Выйдя из карантинного барака, Фриц с отцом с удивлением обнаружили, что евреи составляли меньше одной пятой от общего числа узников Бухенвальда. Там держали преступников, румын, поляков, католических и лютеранских священников и гомосексуалистов, но в первую очередь политических заключенных – преимущественно коммунистов и социалистов. Многие находились в лагере уже много лет, в некоторых случаях с самого прихода нацистов к власти в 1933 году. Однако евреев и румын эсэсовцы отправляли на самые тяжелые работы и обращались с ними хуже всего.

– Левой–два – три! Левой–два – три!

Двенадцать вагонеток в день, вверх по склону, двенадцать опасных скоростных спусков назад в карьер. Пальцы горят от холодного металла, веревки тянут вниз, в голове пустота, ноги скользят по льду, надзиратель грозит и выкрикивает приказы.

Так оно и шло, день за днем, пока зима не уступила место весне. Густава с Фрицем отстранили от работы на вагонетках и отправили в карьер, таскать камни. Сложно поверить, но в карьере оказалось еще страшнее.

Им приходилось поднимать каменные глыбы и валуны там, где их скалывали с поверхности, и тащить – как можно быстрей – голыми руками к дожидающимся вагонеткам. Ладони и пальцы тут же покрывались мозолями и начинали кровоточить. Смена длилась десять часов, с коротким перерывом в полдень. Кроме того, в карьере над заключенными издевались сильней всего, даже по сравнению с тем, как обращались с ними на железнодорожной колее.

«Каждый день новые трупы, – писал Густав. – Трудно поверить, что способен вынести человек». Он не мог подобрать слов, чтобы описать тот ад на земле, который открылся ему в карьере. На последних страницах блокнота он начал сочинять поэму под названием «Калейдоскоп в карьере», преображая кошмарную действительность в четкие, размеренные, упорядоченные строки.

 

Тук-тук, молот стучит,

Тук-тук, горе не спит.

Люди-рабы, руки в крови,

Парами камень колют они.

 

В стихах ему удалось разграничить собственные впечатления и то, каким карьер видели надзиратели и СС.

 

Тук-тук, молот стучит.

Тук-тук, горе не спит.

Люди-рабы, стоны слышны,

Камни, стеная, колют они.

 

Рабское состояние, бесконечность каждого дня, убийственные издевательства он превращал в поэтические образы.

– Лопату полней! Думал, будешь тут отдыхать? Думал, ты ВИП-персона?

Руки скользят, ноги спотыкаются о булыжники, кровь оставляет ржавые пятна на белом известняке; скорей, со своей ношей, к вагонетке.

– Эй вы, бездельники, ко второй! Если не наполните быстро, до смерти забью!

Камень грохочет и перекатывается в пустом железном брюхе.

– Полная? И что, думаете, вы свободны? Теперь в третью, по двое! И быстрей, иначе вы в дерьме. Давайте, свиньи!

Подгоняемые пинками и проклятиями, они наполняют вагонетки, и те медленно карабкаются в гору:

– Левой–два – три! Левой–два – три!

Надзиратели и конвойные развлекались, мучая заключенных. Одному из носильщиков, таких же как Густав, приказали взять тяжелый камень и бегать с ним по склону, вверх и вниз.

– И чтобы смешно было, понял? – приказал надзиратель. – Или не поздоровится.

Жертва пыталась бежать как можно смешней, так что надзиратели хохотали и аплодировали. Снова и снова по кругу, тяжело дыша, едва удерживаясь на ногах, носильщик, весь в синяках и крови, бегал до тех пор, пока не лишился последних сил. Уже не стараясь выглядеть забавно, он все равно бежал и смог преодолеть еще два круга. Но надзиратель заскучал; он толкнул жертву на землю и прикончил безжалостным, смертельным ударом по голове.

Любимой шуткой было сорвать с проходящего арестанта шапку и забросить ее на дерево или в лужу – всегда за сторожевой линией.

– Эй, твоя шапка! Пойди забери, вон там, у охранника. Давай, парень, вперед!

Обычно так поступали с новичками, еще не знающими правил.

«И вот дурачок бежит», – писал Густав. Он минует кордон и – бах! – в следующую минуту арестант уже мертв. Еще одна запись в журнале побегов, еще один бонус к отпуску кому-то из эсэсовцев: три дня за каждого застреленного беглеца. Караульный по имени Цепп был в сговоре с несколькими надзирателями, включая Йохана Херцога, заключенного с зеленым треугольником на куртке и бывшего солдата Иностранного легиона, которого Густав описывал как «убийцу худшего пошиба». Цепп награждал Херцога и его банду табаком каждый раз, когда те толкали человека под выстрел его винтовки.

Хотя самоубийства случались в лагере регулярно, большинство заключенных не сдавались и не давали себя провести. Некоторых особо стойких не могли сломить никакие издевательства и пытки. Удар прикладом, и:

 

Хруст, и вот на земле он лежит,

Но все ж, как собака, по-прежнему жив!

 

Однажды Густав наблюдал картину, которая навсегда запомнилась ему как свидетельство мощи человеческой воли. В центре карьера, возвышаясь над всем остальным, стояла камнедробилка. Рычащий мотор приводил в действие цепь шестеренок и ремней, идущих к гигантской воронке, куда лопатами забрасывали камень. Внутри его мололи стальные пластины, двигавшиеся вверх-вниз и из стороны в сторону – чудовищные челюсти превращали камни в гравий. Надзиратель управлял дросселем и переключателем скоростей. Если рабочие не наполняли вагонетки, то кормили этого монстра. Для Густава камнедробилка стала символом не только карьера, но и всего лагеря, всей системы, частью которой являлся Бухенвальд, гигантского механизма, в котором они с Фрицем и остальные заключенные были одновременно и топливом, и сырьем, отправлявшимся в топку.

 

Грохочет дробилка, и так каждый день.

Грохочет дробилка, и камни летят.

И сыплется гравий, и так каждый час.

Разверста ее ненасытная пасть.

И те, кто лопатами кормит ее,

Все знают, что век не насытиться ей.

Съест камни она, а потом их самих.

 

Один арестант из тех, что лопатами забрасывали камни в воронку, приятель мужчины, которого раньше заставили бегать по кругу, низко опустил голову и махал лопатой, стараясь не привлекать внимания надзирателей. Он был высокий, крепкого сложения, и работал хорошо. Но тут надзирателю у рычагов пришла в голову идея: он до конца вытянул дроссель, так что машина заработала на удвоенной скорости, гремя и сотрясаясь с дьявольским шумом. Заключенный стал забрасывать камни быстрее. И человек, и механизм трудились на пределе сил: мужчина тяжело дышал, все мышцы у него напряглись, а дробилка тряслась и громыхала, как будто вот-вот взорвется. Густав, работавший неподалеку, оторвался от задания, чтобы посмотреть; то же самое сделали и остальные, но надзиратели, заинтригованные, не стали их одергивать.

Соревнование продолжалось: камни летели в воронку, лопасти жевали, мотор ревел, воронка изрыгала измельченный гравий. Казалось, мужчина обладал какой-то нечеловеческой мощью и силой воли. Однако мощь камнедробилки была безгранична, и постепенно человек начал сдавать и замедляться. Собрав остатки воли в кулак, он сделал последнее титаническое усилие, сжав в руках лопату так, будто от этого зависела его жизнь. Машина должна была победить, она всегда побеждала, но он все равно не сдавался.

И тут из глубин дробилки раздался треск и долгий скрежещущий стон. Она содрогнулась, закашлялась и замерла. Надзиратель у рычагов, удивленный, заглянул внутрь и обнаружил, что камень застрял в шестеренке.

В карьере воцарилась мертвая тишина. Заключенный оперся о лопату, пытаясь отдышаться. Он победил камнедробилку, но он же был виновен в том, что она сломалась. Старший надзиратель, мгновение помолчав, разразился хохотом.

– Ну ты, длинный, иди сюда! – крикнул он. – Ты что, с фермы? Или, может, шахтер?

– Нет, – ответил заключенный. – Я журналист.

Надзиратель продолжал смеяться.

– Из газеты? Это жалко. Тут у нас для таких работы нет.

Он пошел было прочь, но потом остановился.

– Хотя нет, мне нужен кто-то, кто умеет писать. Иди-ка, подожди вон там, в доме. У меня есть для тебя одно дельце.

Глядя, как герой откладывает лопату, Густав внезапно ощутил вес каменной глыбы в своих руках и взгляд надзирателя, направленный на него. Он торопливо потащил камень дальше, размышляя о том, что сейчас увидел. Человек против машины – и человек здесь одержал верх. Получалось, что машину можно победить, если собрать всю свою силу и всю волю. Но вот получится ли такое с другой, большей машиной, было неизвестно.

Механик вытащил камень из шестеренки и заново запустил мотор. Сотрясаясь и скрежеща, дробилка заработала опять, она заглатывала каменные глыбы, которые бросали в ее ненасытную глотку арестанты, поглощала их силы, их пот и кровь, прожевывая их точно так же, как камень.

Назад: Часть вторая. Бухенвальд
Дальше: Возвращение к жизни