Книга: Мальчик, который пошел в Освенцим вслед за отцом
Назад: Предатели народа
Дальше: Дробилка

Часть вторая. Бухенвальд

Кровь и камни: концентрационный лагерь Бухенвальд

Убедившись, что остался один, Густав вытащил из кармана маленький блокнот и карандаш. Написал своим острым, угловатым почерком: «Прибыл в Бухенвальд 2 октября 1939, два дня пути на поезде».

С момента ареста прошло чуть больше недели, случилось много важного, но даже самый сжатый рассказ занял бы слишком много драгоценных листков. Ему удалось припрятать блокнот, хоть он и понимал, что за это его могут расстрелять. Густав понятия не имел, выберется ли отсюда. Но, что бы ни случилось, дневник сможет свидетельствовать за него.

Он разгладил страницу и продолжил писать: «С вокзала в Веймаре в лагерь добирались бегом…»

* * *

Двери вагона со скрипом распахнулись, и внутрь хлынул свет, а следом за ним адский хор оглушительных приказов и яростного лая собак. Фриц, моргая, завертел головой, силясь осознать, что происходит.

Казалось, прошли годы с тех пор, как Викерль Хельмхакер со своей бандой увели его от матери. Фрица так и не отпустили, и только этим он себя и утешал: значит, отец остался на свободе и сумел скрыться.

Сначала Фрица держали в отеле «Метрополь», главном штабе венского гестапо. В Вене арестовали столько евреев, что эсэсовцы не знали, где всех разместить. Через несколько дней, проведенных в камере, Фриц в числе тысяч других заключенных оказался на футбольном стадионе близ Пратера. Там, под охраной, в полной антисанитарии, они провели почти три недели. Потом их всех конвоировали на Вестбанхоф и затолкали в товарные вагоны.

Путь до Германии растянулся на два дня. Шестнадцатилетний Фриц, тесно зажатый между перепуганными, истекающими потом людьми, один в свои шестнадцать, тяжко страдал от бесконечной тряски. Кого там только не было: респектабельные отцы семейств, бизнесмены, ученые в очках, рабочие, заросшие щетиной, красавцы и уроды, храбрые и трусливые, покорные и возмущенные. Некоторые молчали, некоторые что-то шептали или молились, а кто-то бесконечно разговаривал. Каждый был отдельным человеком, со своей матерью, женой, детьми, родными, с собственной профессией и определенным местом в жизни в Вене. Но для мужчин в форме, охранявших вагон, все они представляли собой просто стадо.

– На выход, еврейские свиньи, сейчас же! Выходим-выходим-выходим!

Они вышли на ослепительный свет. Тысяча тридцать пять евреев – разъяренных, возмущенных, растерянных, испуганных, оглушенных – выгрузились из товарных вагонов на перрон железнодорожного вокзала в Веймаре под градом выкриков и тычков, в оглушительном лае овчарок. Местные жители собрались посмотреть на прибытие состава; они стояли за оцеплением и громко хохотали, отпуская оскорбительные шутки.

Заключенные – многие с мешками и свертками, даже с чемоданами – под ударами конвоиров построились в колонну. С перрона их погнали в тоннель, потом опять наверх, и только бегом. Толпа еще некоторое время следовала за ними по городской улице, идущей на север.

– Давайте, еврейские свиньи, пошевеливайтесь!

Даже Фрицу было тяжело бежать на затекших ногах. Если кто-то оступался, делал шаг в сторону, просто сбивался с ноги, если один заключенный заговаривал с другим, на него обрушивался град ударов прикладом винтовки: по плечам, по спине, по голове.

Германские эсэсовцы оказались еще страшней, чем те, которых Фриц повидал в Вене: они были из подразделения «Мертвая голова», и на их фуражках и воротничках красовались черепа со скрещенными костями, а жестокость не знала пределов. Пьяницы и садисты с психическими отклонениями и душевными заболеваниями, облеченные сознанием своей значимости и наделенные практически безграничной властью, которым внушили, что они – солдаты на войне против внутреннего врага.

Фриц продолжал бежать, а вокруг него разверзался настоящий ад. Улица закончилась, и теперь колонна двигалась по сельской дороге. С обочин в них плевали и выкрикивали ругательства. Тех, у кого заплетались ноги от старости или усталости, а то и под тяжестью поклажи, тут же пристреливали. Человек мог наклониться завязать шнурок, упасть, попросить воды – и его убивали. По пологому склону они добрались до леса. Там колонна свернула на свежую бетонную дорогу. Позднее ее окрестили «Кровавой дорогой». Множество заключенных погибло на ней, и каждый день их кровь мешалась с новой, когда проходила следующая колонна.

От долгого бега легкие буквально полыхали, но тут Фриц заметил знакомую высокую худую фигуру далеко впереди. Прибавив скорость, он поравнялся с ней. И оказался прав – рядом, вопреки здравому смыслу, действительно бежал его отец! Измотанный, вспотевший, под мышкой узелок с запасной одеждой, который успела собрать Тини.

Густаву показалось, что Фриц материализовался из ниоткуда. Для ликования и объятий момент был неподходящий; держа рот на замке, не отдаляясь друг от друга, они бежали в центре колонны, чтобы не попасть под удары прикладов, заставляя себя не слушать выстрелы, вперед и в гору, глубже и глубже в лес.

Гора – пологая, покрытая густыми буковыми рощами, – называлась Эттерсберг. Много веков она являлась охотничьими угодьями герцогов Саксен-Веймара, а позднее стала популярным местом для пикников. В эти края любили удаляться художники и мыслители, с ними были тесно связаны имена Шиллера и Гете. Сам город Веймар считался главным центром германской классической культуры, средоточием ее наследия; основав на горе Эттерсберг концентрационный лагерь, нацистский режим оставил на этом наследии нестираемый отпечаток.

Чтобы пробежать восемь километров, у заключенных ушло больше часа, наконец они по «Кровавой дорогой» свернули на север и оказались на большом расчищенном участке посреди леса. Вокруг него стояли здания разных размеров и форм – некоторые уже готовые, некоторые еще строящиеся, а какие-то едва начатые. Это были казармы и служебные постройки СС, инфраструктура механизма, в котором пленники были одновременно и топливом, и мотором. Бухенвальд – названный так из-за густого букового леса, ковром укрывавшего гору, – был не просто концентрационным лагерем: он считался образцовым поселением СС, которое вскоре уже соперничало по масштабам с самим городом. Тому, что происходило там, было суждено впоследствии лечь позорным пятном на культурное наследие Веймарской Германии. Заключенные называли лагерь не Бухенвальд, а Тотенвальд – Лес мертвых.

Дорогу впереди перегораживали широкие низкие ворота с массивными створками. Это был вход непосредственно в лагерь. Сверху на них было написано:

RECHT ODER UNRECHT – MEIN VATERLAND

Правая или неправая, это – моя страна: квинтэссенция национализма и фашизма. Ниже, на решетке, пленников встречало другое изречение:

JEDEM DAS SEINE

Каждому свое. Или, как еще его можно перевести, Каждый получает то, что заслуживает.

Измотанные, в поту и крови, новоприбывшие вбежали в ворота. Их осталось тысяча десять; двадцать пять человек, вместе со всеми выехавшие из Вены, лежали сейчас мертвые на обочинах «Кровавой Дороги».

Они оказались за непроницаемым кордоном: лагерь окружала стена из колючей проволоки с двадцатью двумя сторожевыми башнями, на которых стояли прожекторы и пулеметы; стена была три метра высотой, а по проволоке бежал ток под смертельным напряжением 380 вольт. Наружный периметр контролировали караульные, а внутри находилась полоса песка, так называемая нейтральная зона – любого заключенного, ступившего на нее, расстреливали без предупреждения.

Сразу за воротами начиналась Appelplatz, площадь для перекличек. По одной ее стороне стояли приземистые казармы, расходившиеся ровными рядами вниз по склону, а за ними более высокие двухэтажные здания. Новоприбывших, в том числе Густава с Фрицем, заставили встать на площади в строй. Они стояли под прицелами пулеметов, неловкие и неприбранные, в своих запачканных деловых костюмах и рабочей одежде, свитерах и рубашках, плащах, шляпах и строгих туфлях, кепках и ботинках со шнуровкой, бородатые, лысые, с приглаженными волосами и всклокоченными гривами. Туда же, на плац, приволокли и сбросили тела застреленных по дороге в лагерь.

Потом к ним вышла группа с иголочки одетых эсэсовцев. Вперед ступил один – средних лет, с пухлыми щеками, чуть сутулившийся. Как они узнали позже, это был комендант лагеря, Карл Отто Кох.

– Итак, – выкрикнул он, – вы, еврейские свиньи, теперь здесь. А тот, кто сюда попал, назад уже не выходит. Запомните – живым вам отсюда не выбраться.

Всех их внесли в регистрационный журнал и присвоили порядковые номера: Фриц Кляйнман – 7290, Густав Кляйнман – 7291. Приказы им выкрикивали неразборчиво, и многие венцы, не привыкшие к германским диалектам, не понимали, чего от них хотят. Их заставили раздеться догола и затолкали в помывочный блок, где из душей лился практически кипяток (многие, не выдерживая такой температуры, падали под ним в обморок). Дальше последовало обливание едким дезинфицирующим раствором. Голые, они вышли во двор, где им обрили головы, и, снова под градом ударов прикладами и дубинками, их погнали на площадь для построения.

Заключенным выдали лагерную форму: кальсоны, носки, ботинки, рубахи и ставшие впоследствии печально знаменитыми штаны и куртки в синюю полоску. Пошито все было кое-как. При желании за двадцать марок заключенный мог купить свитер и перчатки, но у большинства не имелось при себе даже пфеннига. Их собственную одежду – включая сверток Густава – сразу отобрали.

С бритыми головами, в униформах, новички перестали быть людьми, превратившись в единую массу, различавшуюся исключительно по номерам; выделиться из толпы можно было разве что торчащим животом или высоким ростом. Таким жестоким обращением новоприбывшим демонстрировали, что они теперь собственность СС и обязаны делать то, что им приказывают. Каждый получил полоску ткани со своим номером, которую следовало пришить на грудь форменной куртки, и индивидуальный символ. Посмотрев на свой, Фриц увидел, что это Звезда Давида, состоящая из двух треугольников, желтого и красного. Такие же были и у остальных, кто прибыл вместе с ним. Красный треугольник указывал на то, что их арестовали как евреев польского происхождения, враждебных иностранцев, которых следовало помещать под «защитный арест» (в целях защиты народа и государства).

Теперь вдоль их строя прошел другой офицер СС, с лицом плоским, как лопата – заместитель коменданта Ганс Хюттиг, отъявленный садист. С отвращением глядя на заключенных, он покачал головой и сказал:

– Понять не могу, как такой сброд до сих пор разгуливал на свободе.

Дальше их отвели в «малый лагерь», карантинную зону на западном краю плаца, обнесенную двойным рядом колючей проволоки. Вместо бараков там было четыре огромных палатки с деревянными нарами в четыре этажа. В последние пару недель в Бухенвальд поступило больше восьми тысяч заключенных, что более чем в двадцать раз превышало обычные темпы, и палатки были переполнены людьми.

Густаву и Фрицу пришлось делить койку шириной два метра с тремя другими мужчинами. Матрасов не было – только голые доски. Каждый получал одеяло, поэтому заключенные хотя бы не мерзли. Стиснутые, как сардины в банке, с пустыми желудками, смертельно усталые, они тут же заснули.

На следующий день новыми заключенными занялось лагерное гестапо: их фотографировали, снимали отпечатки пальцев и наскоро допрашивали; процесс занял все утро. В обед они получили первую горячую пищу: по пол-литра жидкой похлебки, в которой плавали куски нечищеной картошки и турнепса с ошметками жира и мяса. Ужин состоял из четверти буханки хлеба и небольшого куска колбасы. Буханки выдавали целиком, а поскольку ножей у них не было, то делили хлеб кое-как, что часто приводило к яростным спорам и стычкам.

Восемь дней они провели в карантине, а затем приступили к работе. Большинство сразу отправилось на каменный карьер, но Густава и Фрица назначили выгребать отбросы на кухне. Целый день над заключенными измывались, низводя до состояния рабов. В дневнике Густав записал: «Я проследил, за что эсэсовцы избивают заключенных, и присматривал за моим мальчиком. Делал ему знаки глазами; я оценивал ситуацию и понимал, как следует себя вести. Фриц начал понимать это тоже».

Так заканчивалась его первая заметка. Он перечитал то, что написал – две с половиной страницы, конечно, не могли вместить всех их тягот и страхов. Прошло всего восемь дней. Сколько еще впереди?

* * *

Густав понимал: чтобы оставаться в безопасности, жизненно важно не привлекать к себе внимания. Но в следующие два месяца с их приезда в Бухенвальд они с Фрицем нарушили это правило, да еще самым опасным способом – Густав ненамеренно, а Фриц нарочно.

Каждое утро, за полтора часа до рассвета, резкий свист вырывал их из милосердного сна. В палатки входили старшие и командир по бараку, криками поторапливая арестантов. Новичков поразило то, что старшие принадлежали к числу заключенных – это были в основном «зеленые», преступники с зелеными треугольниками на куртках. Эсэсовцы использовали их как надзирателей, чтобы самим поменьше соприкасаться с массой узников.

Под пронзительные свистки Фриц и Густав обували ботинки и слезали на землю, погружаясь по щиколотки в жидкую грязь на утоптанном полу. Лагерь заливал огонь прожекторов, расставленных вдоль периметра на караульных башнях; они освещали все дороги и открытые пространства. Заключенных выстраивали на плацу на перекличку и выдавали по кружке желудевого кофе. Кофе был сладкий, но сил не давал, к тому же успевал остыть до того момента, как они его получали. Раздача длилась медленно, и все это время они стояли в молчании, неподвижно, трясясь в своей тонкой одежде по несколько часов. Когда над верхушками деревьев занималась заря, узников гнали на работу.

На кухне Густав с Фрицем продержались недолго и теперь вместе со всеми работали в каменном карьере. Ровными колоннами они выходили из ворот и поворачивали направо, где дорога шла вниз между главным лагерем и казармами СС – двухэтажными кирпичными зданиями, пока еще в процессе строительства, которые плавными линиями расходились от центра, словно лопасти вентилятора. Нацисты обожали свои масштабные архитектурные проекты, даже в концлагерях – иллюзию изящества, порядка и значительности, маскировавшую кровавую реальность.

Немного ниже по склону заключенные проходили через внутреннюю линию охраны. За пределами основного лагеря заборов не было, и карьер ограждали цепи эсэсовских караульных. Они стояли с интервалами в двадцать метров; каждый второй был вооружен винтовкой или автоматом, а остальные – дубинками. Любого, кто пытался преодолеть заграждение, расстреливали на месте. Броситься на охранника означало верное самоубийство, и порой отчаявшиеся заключенные так и поступали. Караульные забавлялись тем, что толкали арестантов к оцеплению В лагере существовал «журнал побегов», где записывались имена охранников и количество застреленных ими «беглецов» – за каждого премировали дополнительными днями отпуска.

Карьер был большой – светлый шрам из сырого известняка на зеленом склоне горы. Если поднять голову, когда расступались вечные туманы и дожди, оттуда открывался вид на равнину, тянувшуюся на запад до бледного горизонта. Но головы никто не поднимал – даже на мгновение. Работа была тяжелой, нескончаемой, опасной; мужчины в полосатых пижамах копали камень, откалывали камень и перевозили камень, и, стоило кому-то отвлечься, надзиратели набрасывались на него с побоями. Их жестокость объяснялась тем, что при малейшем недовольстве эсэсовцев старшие возвращались обратно, в ряды обычных заключенных, где их ожидала неминуемая расправа.

В карьер и из него шла узкая железнодорожная колея, по которой катились громадные стальные вагонетки, каждая размером с деревенскую телегу; в них камень поднимали из карьера, чтобы доставить потом на стройплощадки близ Бухенвальда. Густав и Фриц работали толкальщиками; целый день они с еще четырнадцатью другими мужчинами поднимали груженые вагонетки весом около четырех с половиной тонн вверх по склону, на расстояние примерно полкилометра, под градом окриков и ударов хлыстом. Рельсы лежали на битом камне, по которому их грязные ботинки и деревянные сабо отчаянно скользили. Главное была скорость – как только вагонетку опустошали, ее пускали обратно в карьер по второй колее, и она катилась под собственным весом, а шестнадцать мужчин удерживали ее, чтобы не дать сойти с рельсов. Они часто падали, ломали руки и ноги, разбивали головы. Если вагонетка сходила с рельсов, иногда перегораживая путь следующей, то оставляла за собой шлейф из раздавленных тел с отрезанными конечностями.

Раненых оттаскивали в медицинский изолятор; если это были евреи, то они сразу попадали в «Блок Смерти» – барак, где находились смертельно больные. Арестантам с тяжелыми увечьями эсэсовский врач делал летальный укол. Даже легкие ранения в условиях полной антисанитарии, в которых жили заключенные, грозили гибелью. Для человека с плохим зрением потеря очков означала смертный приговор.

Пока что Густаву с Фрицем удавалось держаться, день за днем избегая наказаний и травм. «Делаем все возможное», – писал Густав в своем дневнике.

Так продолжалось две недели. Потом, 25 октября, в карантинном лагере разразилась дизентерия и лихорадка. Воды заключенным не выдавали, и в карьере они пили из луж; предположительно, это и стало причиной эпидемии. Более 3500 ослабевших мужчин теснились в своих палатках, где из санитарных удобств имелась только выгребная яма, так что инфекция распространилась, как пожар. Люди погибали десятками, каждый день.

Однако работы в лагере не прекращались. Все тот же скудный паек, все те же многочасовые переклички на плацу в холод и дождь, все те же побои и увечья. Особо жестоко эсэсовцы издевались над раввином по имени Меркль: его регулярно избивали до крови, а в конце принудили броситься на караульных. Дизентерия продолжала бушевать, и число умерших росло.

Несколько поляков, изголодавшись, сумели выбраться из малого лагеря и проникнуть в главную кухню, откуда вернулись с двенадцатью килограммами патоки, лакомства, слегка разнообразившего арестантский рацион. Радость длилась недолго. Вора изобличили, и весь малый лагерь подвергся, в качестве наказания, двухдневной голодовке. Еще через несколько дней из кладовой украли котел с зельцем. Арестанты голодали еще два дня и с утра до вечера стояли неподвижно, под караулом, на центральном плацу. Наказание еще продолжалось, когда из свинарника в северной части лагеря похитили свинью. Комендант лагеря Кох (живший в очаровательном домике рядом с бухенвальдским комплексом и любивший по воскресеньям прогуливаться в местном зоопарке с женой и детишками) лично распорядился не выдавать заключенным пищу, пока воры не будут пойманы. Одежду всех арестантов тщательно осмотрели в поисках брызг крови и опилок из свиных стойл. Допросы и избиения продолжались три дня, пока наконец не выяснилось, что воровали сами эсэсовцы.

Изнуренные голодом, изможденные бесконечной работой, оставшиеся в живых арестанты превратились в призраки – живых мертвецов.

А дальше стало еще хуже.

* * *

В среду 8 ноября 1939 года Адольф Гитлер прилетел в Мюнхен, чтобы возглавить ежегодный митинг нацистской партии в память неудавшегося Пивного путча 1923 года, когда он со своими последователями впервые попытался захватить власть в Баварии. Церемонию он открыл торжественной речью в гигантской пивной Бюргербройкеллер. Поскольку совсем недавно началась война, а запланированному вторжению во Францию угрожала плохая погода, фюрер собирался тут же вернуться в Берлин, и поэтому начал выступление на час раньше, чем планировалось. Через восемнадцать минут после его отъезда – когда выступление должно было быть в разгаре – взорвалась бомба колоссальной силы, заложенная в одну из колонн; те, кто стоял с ней рядом, погибли на месте, десятки участников митинга получили ранения.

Теракт потряс всю Германию. Хотя заложивший бомбу Георг Эльзер был германским коммунистом, без всякого еврейского следа в родословной, нацисты привыкли винить евреев во всех смертных грехах. На следующий день – он пришелся на годовщину Хрустальной ночи – в концентрационных лагерях начались ответные жестокие меры. В Заксенхаузене заключенных подвергли издевательствам и пыткам, в Равенсбрюке еврейских женщин заперли в бараках почти на месяц. Но даже эти зверства меркли перед тем, что произошло в Бухенвальде.

Рано утром 9 ноября всех еврейских заключенных, в том числе Густава и Фрица, отозвали из карьера и конвоировали назад, в главный лагерь. Им приказали вернуться в свои палатки, и, убедившись, что все на месте, сержант СС Йохан Бланк приступил к показательным казням.

Бланк был прирожденным садистом. Бывший помощник лесничего и браконьер из Баварии, он всегда охотно принимал участие в играх, когда заключенных толкали на караульную цепь, и многих из них застрелил лично. В сопровождении других эсэсовцев, до сих пор не протрезвевших после вчерашнего праздника в честь Пивного путча, Бланк прошел по баракам и выбрал двадцать одного заключенного еврея, в том числе семнадцатилетнего мальчика, который по несчастливой случайности подвернулся ему по пути. Заключенных отвели к главным воротам, где они должны были стоять и смотреть, как эсэсовцы маршируют перед ними в подобии праздничного парада, который примерно в то же время проходил в Мюнхене. Потом ворота открыли и евреев повели вниз по склону в карьер.

Из своей палатки Густав и Фриц не могли видеть, что происходит снаружи, но звуки слышали хорошо. Некоторое время в карьере было тихо. Потом вдруг раздались автоматные очереди, одна за другой, а за ними отдельные выстрелы. И снова тишина.

Вести о том, что случилось, быстро облетели лагерь. Заключенных отвели ко входу в карьер и там всех расстреляли. Некоторые попытались бежать, но их догнали и перебили на опушке леса.

Однако день еще не закончился. Теперь сержант Бланк с сержантом Эдвардом Хинкельманом обратили свое внимание на малый лагерь. Они пошли по палаткам с инспекцией, придираясь к любым мелочам и словно подпитывая свой гнев. Заключенных выгнали на плац, построили, и старшие пошли по рядам, отбирая каждого двадцатого и вытаскивая его вперед. Они были все ближе к Густаву и Фрицу: один, два, три… палец неумолимо надвигался, сердце колотилось… семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… мимо Густава …двадцать – и палец ткнул во Фрица.

Его схватили и вытолкали вперед, к другим жертвам.

На плацу уже стоял деревянный стол со свисающими ремнями. Каждый заключенный, проведший в лагере больше недели, сразу узнал бок – пыточную скамью. Ее придумал использовать заместитель коменданта Хюттиг – для наказания арестантов и развлечения конвоиров. Все заключенные видели, для чего нужна скамья, и приходили в ужас при одном упоминании о ней. Сержанты Бланк и Хинкельман обожали ее использовать.

Фрица подхватили под руки и, до смерти перепуганного, потащили к скамье. С него сняли куртку и рубашку, а брюки спустили до колен. Охранники бросили его лицом вниз на наклонную поверхность, затолкали щиколотки в петли и затянули кожаный ремень на спине.

В безмолвном ужасе Густав смотрел, как Бланк и Хинкельман готовились к пытке; они наслаждались моментом, оглаживая рукояти своих хлыстов: кожаных, со стальным сердечником внутри. По правилам лагеря бить следовало не менее пяти и не более двадцати пяти раз. В тот день эсэсовцы готовились достичь максимума.

В первый раз хлыст словно бритва врезался в ягодицы Фрица.

– Считай! – заорали ему.

Раньше он уже присутствовал при таких наказаниях и знал, чего от него ждут.

– Один, – произнес он.

Хлыст снова впился в его плоть.

– Два, – выдавил он.

Эсэсовцы действовали методично; они рассчитывали взмахи хлыста так, чтобы продлить наказание и сделать еще острей боль и ужас от каждого удара. Фриц старался держаться, понимая, что, если собьется со счета, порка начнется заново. Три… четыре… бесконечность, адова пропасть боли… десять… одиннадцать… надо собраться, продолжать считать, не потерять сознание.

Наконец он досчитал до двадцати пяти; ремни распустили и подняли его на ноги. На глазах у отца Фрица увели, всего в крови, истерзанного болью, ничего не соображающего, и на скамью лег следующий несчастный.

Жуткий церемониал длился много часов: десятки жертв, сотни размеренных ударов. Некоторые от боли теряли счет, и пытка начиналась сначала. Все жертвы уходили с плаца едва живыми.

* * *

Для евреев не предусматривалось ни медицинской помощи, ни передышки, ни освобождения от работ. Все, кто подвергся порке, в крови и с мучительной болью, должны были немедленно приступать к повседневным делам. Им приходилось держаться из последних сил, поскольку поддаться боли или отчаянию в лагере означало обречь себя на смерть. В Бухенвальде действовало правило: как бы плохо ни обстояли дела, все могло стать еще хуже – и оно регулярно подтверждалось.

Через два дня на перекличке Фрицу приходилось прикладывать усилия, чтобы устоять на ногах, но теперь, хотя следы от кнута еще не зажили, он больше беспокоился об отце: Густав был совсем плох. Их снова морили голодом; в лагере продолжалась эпидемия дизентерии и лихорадки, и Густав, похоже, подхватил заразу. Он стоял бледный, трясся, мучимый диареей. Фриц поглядывал на него уголком глаза; минуты тянулись мучительно медленно. Работать в таком состоянии отец точно не мог: он едва выдержал перекличку.

Густав покачивался, ежась, и старался не лишиться чувств. Но звуки внезапно стали далекими и глухими, зрение заволок черный туман, конечности стремительно онемели, и он ощутил, как проваливается, проваливается в черный колодец. Густав потерял сознание еще до того, как упал.

Очнувшись, он понял, что лежит на спине. Где-то в помещении. Не в палатке. Над ним парило лицо Фрица. И чье-то еще. Он что, в медпункте? Нет, невозможно – евреев туда не допускали. В огне лихорадки Густав все-таки осознал, что находится, судя по всему, в бараке для смертельно больных. В Блоке Смерти.

Туда его привели сын с еще каким-то человеком – Фриц поддерживал отца, несмотря на свои раны. Воздух показался ему тяжелым, удушливым, отовсюду доносились стоны, и царила атмосфера безнадежности, беспомощности и смерти.

Докторов в бараке было двое. Один, германский доктор Хаас, особенно бесчувственный, отбирал у больных паек, оставляя их голодать. Другой сам был арестантом – доктор Пауль Хеллер, молодой еврейский врач из Праги. Хеллер делал для пациентов все, что мог, с учетом скудных ресурсов, предоставляемых руководством лагеря. Несколько дней Густав провалялся в бараке с температурой 38,8, иногда в сознании, но чаще в бреду.

Фриц тем временем все больше возмущался условиями в малом лагере. Их снова истязали голодом. «В качестве дисциплинарной меры в лагере объявляется отмена выдачи питания» – это объявление как мантра раз за разом доносилось из громкоговорителя. За последний месяц они не получали питания одиннадцать дней. Несколько молодых заключенных предложили обратиться к охранникам за едой. Фриц, едва начавший оправляться после порки, тоже был в их числе. Старшие, более опытные заключенные, в том числе ветераны Первой мировой войны, предупреждали, что до добра это не доведет. Любые самовольные действия означали привлечение к себе внимания, а оно вело или к наказанию, или к смерти.

Фриц переговорил с приятелем из Вены, Якобом Иром по кличке «Ицкерль», с которым познакомился на Пратере.

– Мне все равно, если придется умереть, – сказал Ицкерль.

– Когда доктор Блис придет, я с ним поговорю.

Лагерный врач Людвиг Блис не отличался особой сочувственностью, но он действовал более гуманно – или хотя бы менее безжалостно, – чем другие эсэсовские доктора. Время от времени он вмешивался в наиболее изощренные наказания и прекращал их. Среднего возраста, обезоруживающе комичный с виду, он выглядел не таким неприступным, как остальные.

– Ладно, – сказал Фриц. – Но я пойду с тобой. И говорить буду тоже я – ты просто подтверди мои слова.

Во время следующего обхода доктором палаток Фриц и Ицкерль нерешительно подошли к нему. Фриц, стараясь не выглядеть так, будто чего-то требует, произнес полным отчаяния, дрожащим голосом:

– У нас нет сил работать! Пожалуйста, дайте что-нибудь поесть!

Он специально продумал свои слова; вместо того чтобы молить о милосердии, он обращался к практической стороне дела, ведь для СС заключенные были рабочей силой. Тем не менее заявлять о неспособности к работе значило идти на огромный риск – бесполезность влекла за собой смерть.

Блис посмотрел на него удивленно. Для своего возраста Фриц не был рослым и казался практически ребенком. После порки и голода он вообще являл собой печальное зрелище. Блис колебался: похоже, человечность боролась в нем с нацистскими принципами. Потом он отрывисто бросил:

– Идите за мной.

Фриц и Ицкерль последовали за доктором через плац к лагерной кухне. Приказав им ждать, Блис прошел в продуктовую лавку и вышел оттуда через пару минут с большой буханкой лагерного ржаного хлеба и двухлитровым котелком супа.

– А теперь, – отрезал он, передав им этот неслыханный куш, – обратно к себе в лагерь. Живо!

Еду – эквивалент суточного рациона на полдюжины человек – они разделили с ближайшими соседями по койке. На следующий день всех арестантов вернули на полный паек, очевидно, по распоряжению Блиса. О мальчиках заговорил весь лагерь, и с этого дня Ицкерль стал для Фрица одним из лучших друзей.

Фриц навещал отца в Блоке Смерти при каждой возможности. Дизентерии не удалось его убить, и худшее осталось позади, однако Густав уже понимал, что никогда не поправится в этой антисанитарной отравленной обстановке. Через две недели он начал просить, чтобы его выписали, но доктор Хеллер не соглашался. Густав был слишком слаб, чтобы выжить.

Тем не менее, несмотря на приказ доктора, однажды он попросил сына помочь ему подняться. Ковыляя, они вдвоем вышли из Блока Смерти. Вдохнув свежий воздух, Густав сразу ощутил, что ему полегчало; опираясь рукой на плечи сына, он добрался до малого лагеря. Фриц осторожно вел отца, все еще с трудом державшегося на ногах.

Даже в грязной, набитой людьми палатке воздух был свежей, чем в изоляторе, и Густав начал набираться сил. На следующий день его определили на легкую работу – чистить уборные и топить печи; он хорошо поел и почувствовал себя лучше.

Фриц тоже оправлялся от побоев. Однако для здоровья в Бухенвальде имелся предел. Оба они были истощены; Густав, и раньше худой, после болезни весил всего сорок пять килограммов. Проявив сообразительность, Фриц прославился не только среди обычных заключенных, но и среди лагерных старшин – высшей касты узников. Но это мало что решало: послабления были минимальными и разве что спасали от голодной смерти. «Я работаю, чтобы забыть, где нахожусь», – писал Густав.

Когда наступила их первая лагерная зима, Фриц с отцом получили из дома посылку с новым бельем. Посылки в лагерь доходили, но писать обратно заключенные не могли. К посылке прилагалась записка. Тини пыталась устроить так, чтобы дети – включая Фрица – выехали в Америку, однако борьба с бюрократией давалась ей нелегко. От Эдит не было никаких новостей. Где она, чем занимается – мать ничего не знала.

Назад: Предатели народа
Дальше: Дробилка