Их отвели в отделение полиции, внушительное здание из кирпича и тесаного камня близ Пратера, городского парка. В Пратер они всей семьей частенько ходили по выходным: гуляли по просторным лужайкам, посиживали в пивном саду, а дети катались на каруселях и смотрели выступления циркачей. Сейчас, холодным зимним утром, ворота парка стояли закрытыми; колесо обозрения, словно стальная паутина, угрожающе нависло над городскими крышами. Но Густав с Фрицем ничего этого не видели: они въехали в ворота в кузове грузовика, набитого евреями из Леопольдштадта.
Отца с сыном выдали штурмовикам соседи: те самые, которых Густав считал друзьями – Du-Freunden, – люди, которые с ним болтали, улыбались, пользовались его доверием, знавшие его детей и историю их семьи. И эти самые люди, без всякого принуждения и провокаций, ударили ножом в спину.
В полицейском участке арестованных высадили из кузова и затолкали в помещение заброшенной конюшни. Там уже толпились сотни мужчин и женщин. Большинство схватили дома, как Густава с Фрицем, других арестовали утром, в очередях к посольствам и консульствам стран, куда они надеялись бежать; кого-то скрутили прямо на улице. Лающий вопрос в лицо: «Jude oder Nichtjude?» И если в ответ звучит «Jude», еврей, или во внешности жертвы есть хоть намек на еврейство – тут же в грузовик. Некоторых пешком провели по городу, под насмешки и издевательства толпы. Нацисты называли это Volksstimme, глас народа, и глас этот несся по улицам, смешиваясь с воем сирен – ночной кошмар, от которого не было пробуждения.
Шесть с половиной тысяч евреев – преимущественно мужчин – скопилось в полицейских участках по всему городу, но на Пратере арестованных оказалось больше всего. Камеры быстро переполнились, и людей начали заталкивать в старые конюшни, где им приходилось стоять с поднятыми руками; некоторые падали на колени, и вновь прибывшие перешагивали через них.
Густав и Фриц старались не терять друг друга из виду. Долгие часы они то держались на ногах, то опускались на колени, мучаясь от голода и жажды, с ноющими суставами, под нескончаемые стоны, всхлипы и молитвы. Со двора до них доносились звуки ударов. Каждые несколько минут двух-трех человек вызывали на допрос. Ни один из них не вернулся.
Фриц с отцом уже потеряли счет времени, но вот палец указал на них, и им пришлось пробиваться к выходу через плотную людскую массу. Их сопроводили в другое здание, где заседал официальный комитет; допрос сопровождался постоянными оскорблениями – еврейская свинья, предатель народа, еврейский преступник. Каждый арестованный должен был повторить эти эпитеты в свой собственный адрес. Вопросы всем мужчинам задавали одинаковые: Сколько у тебя накоплено денег? Ты гомосексуалист? Ты спишь с арийскими женщинами? Ты когда-нибудь помогал делать аборт? Членом каких объединений и партий ты являешься?
После допроса арестованных распределяли по категориям. Те, кому выпадало Zurük (возврат), отправлялись обратно в камеры и дожидались продолжения расследования. Получившие Entlassung (отпустить) освобождались – в основном женщины, старики, подростки и иностранцы, арестованные по ошибке. Самой страшной категорией была Tauglich (пригоден): она означала Дахау или Бухенвальд, или новое название, которое тоже произносили шепотом, Маутхаузен – лагерь, строившийся тут же, в Австрии.
Своих вердиктов Густав и Фриц дожидались на чердаке, окна которого выходили во двор. Отсюда им был виден источник шума, доносившегося до камер: штурмовики сгоняли евреев, стоявших с поднятыми руками, в тесный строй и избивали их палками и кнутами. Им командовали лечь, потом встать, потом повернуться; их пинали, хлестали, громко хохоча, их пальто и дорогие костюмы были все в грязи, а шляпы валялись на земле. Некоторых отводили в сторону и обрабатывали отдельно. Тех, кто не участвовал в «разминке», заставляли скандировать во весь голос: «Мы еврейские преступники! Мы еврейские свиньи!»
Полицейские, служившие не первый год и отлично знавшие евреев из Леопольдштадта, стояли в сторонке и, если требовалось, помогали нацистам. В измывательствах они не участвовали, но и противиться им не собирались. По крайней мере один полицейский в высоком чине присоединился к избиениям во дворе.
После долгого ожидания Фриц и Густав узнали свой вердикт. Фриц, пятнадцати лет от роду, отпускался на свободу – Entlassung. Он мог идти. Густав получил Zurük – обратно в камеру. Фриц, бессильный что-либо сделать, в отчаянии смотрел, как отца силой уводят прочь.
Когда Фриц вышел из участка, наступил вечер. Один он пошел домой, минуя знакомые ворота Пратера. Он проходил под ними сотни раз – после заплывов с друзьями в Дунае, после семейных прогулок по парку, разомлевший от съеденных сладостей или с адреналином в крови. Сейчас он ощущал лишь пустоту.
Улицы, залитые кровью, были мрачны – словно от похмелья после вчерашнего дебоша. Леопольдштадт лежал разоренный, мостовые на торговых улицах и Кармелитермаркте ковром покрывали битое стекло и деревянные щепки.
Фриц вступил в квартиру и упал в объятия матери и сестер. «Где папа?» – спрашивали они. Он рассказал, что случилось – отца оставили под арестом. Снова в головах у них всплыли страшные названия: Дахау, Бухенвальд. Всю ночь они ждали новостей, но ничего не было, пытались спрашивать, но не получали ответа.
Новости о погромах возмутили весь мир. США в знак протеста отозвали своего посла из Берлина, президент заявил, что эти сообщения «глубоко потрясли американский народ… Я с трудом поверил, что подобные вещи могут происходить в ХХ веке». В Лондоне The Spectator (тогда либеральный журнал левого крыла) писал, что «варварство в Германии достигло такого размаха, такой дьявольской бесчеловечности, и настолько явственно вдохновлено правительством, что его последствия… не поддаются прогнозам».
Однако нацисты отвергли обвинения в насилии, утверждая, что все это ложь, призванная отвлечь мировую общественность от по-настоящему трагического события – убийства еврейскими террористами германского дипломата. Они с гордостью заявляли, что евреи понесли заслуженное наказание, «свидетельство праведного гнева широких слоев населения Германии». Разоблачения из-за границы они называли «грязными подделками, сфабрикованными в известных иммигрантских центрах в Париже, Лондоне и Нью-Йорке и распространяемыми купленной евреями мировой прессой». Разрушение синагог означало, что евреи «больше не смогут устраивать заговоры против государства, прикрываясь религиозными обрядами».
Фриц, Тини, Герта, Эдит и Курт прождали всю пятницу, но о Густаве ничего не узнали. Наконец, когда спустились сумерки и начался Шабат, кто-то постучал в дверь. Взволнованная, Тини бросилась открывать. На пороге стоял он – ее муж. Живой.
Измученный, изголодавшийся, высохший, худой как никогда. Густава, словно воскресшего из мертвых, встречали с радостью и облегчением. Он рассказал, что с ним случилось. Нацисты приняли во внимание его участие в Первой мировой, а старые друзья из полицейских подтвердили, что он был неоднократно ранен и имел награды. По распоряжению верхушки СС ветеранов следовало отпускать наравне с инвалидами, стариками и подростками. Даже нацисты не зашли пока так далеко, чтобы отправить героя войны в концентрационный лагерь. Густава Кляйнмана отпустили.
В следующие несколько дней началась перевозка. Полицейские фургоны – их называли «Зеленый Генрих» – сотнями катили по улицам, набитые мужчинами-евреями, в числе которых были и военные ветераны, но без наград и знакомств в полиции, выручивших Густава. Автобусы съезжались в одной точке: на погрузочном терминале вокзала Вестбанхоф. Арестованных заталкивали в товарные вагоны. Часть направлялась в Дахау, часть – в Бухенвальд. Большинство из них так и не вернулось домой.
Густав рассеянно крутил в пальцах тонкую полоску ткани – обрезок, лоскуток, напоминание о его бывшей профессии. По улице разносился стук молотков: рабочие досками заколачивали витрины еврейских лавок. Больше они еврейскими не были.
Обводя взглядом Им Верд и рынок до самой Леопольдгассе, он отмечал мастерские, еще недавно принадлежавшие его друзьям-евреям, которые теперь или стояли пустые, или перешли в чужие руки. Как соседи, выдавшие их с Фрицем штурмовикам, многие новые владельцы считались друзьями людей, чьи лавки они захватили. В парфюмерном магазине Ошшорна на углу рыночной площади заправлял теперь Вилли Пошль, живший в одном доме с Густавом. Мясники, торговцы птицей и фруктами лишились своих прилавков на рынке: еще одна приятельница Густава, Митци Штайндль, приняла горячее участие в изгнании евреев и захвате их торговли; до этого она жила бедно, и Густав выручал ее, нанимая к себе швеей, просто чтобы помочь.
Люди, составлявшие целый социальный класс, были объявлены врагами, и, почуяв легкую добычу, друг отворачивался от друга без колебаний и без сожалений. Многие находили удовольствие в доносах, унижениях, грабежах, избиениях и высылках. Большинство сходилось на том, что еврей не может быть другом – не может опасное, хищное животное быть другом человеческому существу, это немыслимо.
Английский журналист отмечал: «Совершенно справедливо, что формально евреев в Германии не приговаривали к смерти, их просто лишили возможности жить». Смирившись с этим, сотни евреев кончали самоубийством, принимая неизбежное и избавляя себя от дальнейших мучений. Многие решали уехать и попытаться устроиться где-нибудь еще. С самого Аншлюса австрийские евреи предпринимали попытки эмигрировать, но теперь число желающих и их отчаяние многократно возросли.
Густав с Тини говорили об отъезде. У Тини в Америке жили родственники, эмигрировавшие много лет назад. Но уехать из Рейха в поисках лучшей жизни для еврейской семьи без денег или связей было крайне тяжело. За пять с половиной лет с момента, когда в Германии к власти пришли нацисты, оттуда эмигрировали десятки тысяч евреев, и многие страны начинали сопротивляться такому притоку эмигрантов и беженцев.
В Австрии еврейская эмиграция – как и жизнь в целом – находилась под контролем Адольфа Эйхмана. Бывший сотрудник разведки и внутренней безопасности СС, австриец Эйхман считался в ней главным специалистом по делам евреев. Его решение «еврейского вопроса» заключалось прежде всего в том, чтобы подталкивать их к отъезду, который оформлялся через центральную службу еврейской эмиграции. Он возобновил работу Израильского культурного центра (IKG), организации, занимавшейся в Вене делами еврейской культуры и благосостояния, принудив ее руководство войти в свой аппарат. Центр собирал информацию по евреям и занимался бюрократическими процедурами, требовавшимися для их выезда.
Несмотря на стремление избавиться от евреев, нацисты все же препятствовали их отъезду. Они отбирали у них деньги, облагая беспрецедентными налогами и сборами, включая налог «за побег из Рейха» в размере 30 % от всей собственности и «компенсацию» в 20 % (за «гнусные преступления» еврейства), требовали бесконечные взятки и обменивали валюту по грабительскому курсу. Более того, подтверждение об уплате налога действовало лишь несколько месяцев, а получение визы зачастую длилось гораздо дольше. Заявителей запросто могли вернуть к началу процедуры и заставить платить налоги заново. Нацистское правительство стало одалживать IKG деньги, чтобы помочь обедневшим евреям заплатить за билеты и снабдить их валютой на дорогу. Получалось, что ненависть нацистов стопорила работу их собственной бюрократической машины.
Сложней всего было найти страну, куда ехать. Люди по всему миру осуждали нацистов и критиковали свои правительства за то, что те мало помогают беженцам. Однако гораздо громче звучали голоса тех, кто не хотел, чтобы эмигранты являлись, отнимали у них доходы и размывали их общины. Германская пресса насмехалась над лицемерием мировых держав, которые оскорбленно рассуждали о тяжелой судьбе евреев, но ничего не предпринимали для их поддержки. The Spectator провозглашал «позором, особенно для христианства, что в современном мире с его гигантскими богатствами и ресурсами для этих страдальцев не находится места».
Для семьи Кляйнманов их город стал, словами британского журналиста,
…городом преследований, городом садизма… и никакими примерами жестокости и зверств невозможно передать читателю, не побывавшему в атмосфере Вены, то, каким воздухом вынуждены дышать австрийские евреи… какой ужас они испытывают, заслышав звонок в дверь, какая ненависть витает в воздухе… Почувствуй вы все это, вы поняли бы, почему семьи и друзья готовы расставаться, чтобы эмигрировать по разные стороны земли.
Даже после Хрустальной ночи иностранные правительства, консервативная пресса и демократические силы продолжали возражать против расширения квот на въезд для еврейских эмигрантов. Запад, глядя на Европу, видел не только несколько сотен тысяч евреев из Германии и Австрии, но и вздымающуюся за их спинами миллионную волну эмиграции из восточноевропейских стран – в одной Польше евреев насчитывалось три миллиона, – недавно принявших антиеврейские законодательства.
«Стыдно смотреть, – заявлял Адольф Гитлер, – как весь демократический мир заливается слезами сочувствия к бедным замученным евреям, но остается жесткосердным и непреклонным, когда речь заходит о том, чтобы им помочь». Гитлер высмеивал Рузвельта с его «так называемой совестью»; в Вестминстере главы партий собрались, чтобы обсудить возможность помощи евреям, но министр внутренних дел сэр Сэмюэль Хор предупредил о «скрытых подозрениях и тревожности, связанной с притоком иностранцев» и высказался против массовой иммиграции. Тем не менее остальные, во главе с предводителями лейбористов Джоджем Вудсом и Дэвидом Гренфеллом, настояли на помощи еврейским детям – чтобы спасти «молодое поколение великого народа», которому «всегда удавалось… вносить благородный и щедрый вклад» в уклад жизни страны, давшей ему приют.
Тем временем евреям в Рейхе оставалось только пытаться выжить и, простаивая целыми днями в очередях перед консульствами западных стран, ждать и надеяться, что их заявление одобрят. Для тысяч людей в концентрационных лагерях эмигрантская виза являлась единственной надеждой на спасение. Сотни евреев в Вене оказались без крова и боялись подавать заявление на визу, понимая, что их могут арестовать.
У Густава не было денег и не было собственности, чтобы набрать достаточную сумму, позволявшую преодолеть бюрократические заслоны. Да и не чувствовал он в себе сил начинать новую жизнь в чужой стране. Последнее слово оставалось за Тини, а она просто думать не могла о том, чтобы уехать. Она корнями уходила в Вену, родилась и выросла здесь. В ее годы, куда ни убеги, везде будешь чувствовать себя оторванной от дома. Дети – другое дело. Особенно она тревожилась за пятнадцатилетнего Фрица: один раз нацисты его уже схватили и могут схватить снова. Очень скоро он уже не будет подростком, и возраст его не спасет.
В декабре 1938 года более тысячи еврейских детей уехали из Вены в Британию – первая партия из запланированных пяти тысяч, принять которых согласилось британское правительство, решившееся в кои-то веки пойти немного дальше обычных благих намерений. Впоследствии в Британию в рамках Kindertransport их попадет более десяти тысяч. Однако это была лишь малая часть всех, кто нуждался в убежище. Британцы предложили пропустить в Палестину еще до десяти тысяч детей. Тини слышала об этом предложении и надеялась устроить Фрица на один из транспортов; он был достаточно взрослый, чтобы выжить, зарабатывая собственным трудом, в отличие от восьмилетнего Курта. Переговоры по Палестине затянулись на несколько месяцев. Арабы боялись, что их вытеснят с собственных земель, что они перестанут быть доминирующим большинством и тем самым лишатся надежды на создание собственного независимого палестинского государства. На этом переговорам был положен конец.
Пока остальные члены семьи колебались и размышляли, Эдит Кляйнман точно знала, что хочет уехать. Мало того, что ей приходилось сносить унижения и насмешки, она, веселая и живая, не могла и дальше сидеть взаперти, словно пленница. Она хотела выбраться – чего бы это ни стоило.
Ее манила Америка, и от двух родственниц матери, которые там жили, она получила письма с подтверждением, что ей готовы предоставить обеспечение и крышу над головой. Вооружившись этими письмами, в конце августа 1938 года она зарегистрировалась в американском консульстве, чтобы подать прошение на визу. Таких желающих было множество, и препоны им чинили на обоих концах: и Госдепартамент, и нацистский режим. К концу года у Эдит возникло ощущение, что она обречена навсегда застрять в Вене. После Хрустальной ночи, измучившись от ожидания, она решила, что Англия в смысле эмиграции сулит больше перспектив.
С начала лета многие евреи – в основном женщины, которых отпускали из страны легче, – обратили свои взоры на Британию, как страну, куда можно попытаться уехать. Раздел объявлений The Times сулил неплохие перспективы. Там искали разную работу: от служанок, поваров, шоферов и нянек до ювелиров, адвокатов, преподавателей музыки, механиков, учителей иностранного языка, садовников и бухгалтеров. Многие писали, что согласны на работу и ниже их квалификации. Соискатели активно себя рекламировали: «отличная учительница», «прекрасная повариха», «мастер на все руки», «с большим опытом», «с покладистым характером». С течением времени объявления становились все отчаянней: «любая работа», «срочно ищу», «с ребенком 10 лет (может при необходимости жить в детском доме)», «неотложно» – последняя надежда людей, над которыми уже нависли тюремные стены, и дверь грозила вот-вот захлопнуться.
Больше всего шансов получить визу было у домашней прислуги с рекомендациями. Ближайшая соседка Кляйнманов, Элка Юнгман, разместила в газете объявление, которое мало чем отличалось от сотен остальных:
Повариха, с рекомендациями после долгосрочной службы (еврейка), также помощница по хозяйству, с опытом работы, ищет место. – Элка Юнгман, Вена 2, Им Верд 11/19.
Эдит, учившаяся на модистку, не имела опыта работы прислугой и не собиралась его приобретать. Она хорошо одевалась, хорошо жила и считала себя леди. Прибирать в доме? Нет, это не для нее. Но Тини взяла дело в свои руки, обучила ее всему, что умела, и нашла для нее место служанки в богатой семье венских евреев. Эдит проработала на них месяц, и они, по доброте душевной, выдали ей рекомендацию, подтверждающую, что она была служанкой полгода. Благодаря невероятному везению Эдит удалось найти работодателя в Англии, и теперь оставалось только получить визу и разрешение на выезд от нацистских властей.
Это было самое сложное. Британское правительство выдавало лишь по несколько виз в день. Перед консульством стояла огромная очередь, которая почти не двигалась. Двадцать четыре часа в сутки все члены семьи, сменяя друг друга, дежурили в ней, чтобы Эдит не потеряла своего места. Несмотря на пронизывающий холод, они продолжали стоять, а очередь за день сдвигалась на каких-то пару человек. Такие же толпы собирались и перед другими консульствами, и время от времени полиция их разгоняла; нередко на евреев налетали штурмовики, избивавшие тех, кто стоял в конце. Только спустя неделю Эдит наконец вошла в величественные двери дворца Капрара-Гёймюллеров, в котором располагалось консульство Британии. У нее приняли заявление. И она принялась ждать. Наконец, в начале января 1939 года Эдит получила визу.
Ее отъезд стал для всей семьи тяжелым ударом. Никто не знал, увидятся ли они когда-нибудь снова. Она села в поезд и исчезла из их жизни, оставив зияющую пустоту.
Через несколько дней Эдит на пароме пересекла пролив, оставив за спиной все ужасы и унижения, но вместе с тем и все, что она знала, и всех, кого любила, в страхе от того, что могло с ними произойти. В последующие годы, уже взрослая, рассказывая своим детям о том времени, она всегда замолкала, дойдя до отъезда, словно боль по-прежнему была слишком сильной, хотя все остальное давно утратило остроту – воспоминания о расставании с родными сказались на ней значительней, чем все, что случилось до того.
В Вене гонимая еврейская община превратилась в бледный призрак себя прежней. Те, кому довелось там побывать в начале лета 1939 года, говорили, что Вена выглядела еще страшней, чем Германия: целые улицы домов и лавок в Леопольдштадте пустовали с тех пор, как из них изгнали евреев; некогда оживленные, они превратились теперь «в подобие мертвого города».
Сионистская молодежная алия, официальной задачей которой была подготовка молодых евреев к жизни в кибуцах в Палестине, активно работала с детьми: защищала, обеспечивала им учебу, освоение ремесел и базовой медицины. Две трети евреев, оставшихся в Вене, зависели теперь от благотворительности, в основном со стороны соотечественников. Они старались как можно реже выходить на улицу. Во многих районах им было опасно показываться после заката, особенно в дни митингов нацистской партии, когда на них регулярно нападали распаленные пропагандистскими речами германские и австрийские штурмовики. В некоторые районы они вообще не заходили ни днем ни ночью.
В своей квартирке Кляйнманы крепко держались друг за друга, особенно сплотившись после отъезда Эдит. Курт ходил в одну из импровизированных школ, а его брат и сестра старались хоть как-нибудь помочь родителям. В то лето Фрицу исполнилось шестнадцать, и он получил новый паспорт. Из всех фотографий на J-Karte в семье сохранились только снимки Фрица, на которых красивый мальчик в одной нижней майке с ненавистью смотрел в камеру.
Время от времени до Вены добирались письма от Эдит, простенькие и краткие. Она устроилась прислугой, у нее все хорошо. Живет в пригороде Лидса, работает в семье русской еврейки, хозяйку зовут миссис Бростофф. О своих переживаниях Эдит не писала ни слова.
Летом письма еще приходили, но потом в одночасье прекратились: 1 сентября Германия напала на Польшу. Британия и Франция объявили войну, и между Эдит и семьей встала непроницаемая стена.
Девять дней спустя на них обрушился еще более тяжкий удар. 10 сентября Фрица схватило гестапо.
По Рейху прокатилась новая волна арестов. После вступления Германии в войну с Польшей все евреи польского происхождения стали считаться «враждебными иностранцами». Густав, австрийский гражданин по рождению и воспитанию, казалось бы, был вне опасности. Однако те, кто был давно с ним знаком, знали и то, что на свет он появился в старинном королевстве Галиция. С 1918 года Галиция являлась частью Польши, поэтому, с точки зрения Германии, все евреи, рожденные там, считались поляками и, соответственно, представляли угрозу.
Беда пришла внезапно, в воскресенье, когда Тини была дома с Гертой, Фрицем и Куртом. Раздался громкий стук в дверь, от которого все они вздрогнули с ужасом.
Тини осторожно приоткрыла дверь и выглянула наружу. И тут же к ним вломились четверо, все соседи. Она знала каждое лицо; узнавала их морщинки под глазами и щетинистые щеки. Такие же трудяги, как Густав – она была знакома с их женами, их дети еще недавно играли вместе. Вот Фридрих Новачек с машиностроительного завода, а предводитель – Людвиг Хельмхакер, угольщик. Те же, кто выдал Густава властям в Хрустальную ночь. С тех пор Людвиг со своей нацистской бандой еще неоднократно наведывались к ним в дом.
– Что тебе теперь надо, Викерль? – слабым голосом спросила Тини, которую они бесцеремонно затолкали внутрь крошечной квартиры. (Несмотря ни на что, она по привычке называла Людвига уменьшительным именем.)
– Ты же знаешь, у нас ничего нет – даже еды.
– Нам нужен твой муж, – сказал Людвиг. – У нас приказ; если Густля тут нет, мы заберем вашего парня.
И он кивнул на Фрица.
Тини показалось, что ее ударили. Она ничего не могла сделать, чтобы как-то повлиять на происходящее. Они забрали ее драгоценного мальчика, вывели его за дверь. Прежде чем уйти, Людвиг обернулся.
– Гляди, мы отведем Фрицля в полицию, но если Густав за ним придет, то парня отпустят.
Вернувшись в тот день домой, Густав нашел семью в панике и отчаянии. Узнав, что случилось, он без колебаний развернулся и пошел к дверям, чтобы тут же отправиться в полицию. Но Тини схватила его за руку.
– Не надо! – взмолилась она. – Они тебя заберут.
– Я не оставлю Фрицля у них в лапах.
Он снова двинулся к выходу.
– Нет! – плакала Тини. – Тебе надо бежать, надо где-то укрыться.
Но он оставался непоколебим. Оставив Тини в слезах, Густав быстро зашагал к полицейскому участку на Леопольдсгассе. Набравшись мужества, он вошел внутрь и обратился к офицеру за стойкой.
– Я Густав Кляйнман. Мне велели прийти. У вас мой сын. Возьмите меня, а его отпустите.
Полицейский огляделся по сторонам.
– Убирайся, – прошептал он. – К чертовой матери, убирайся отсюда!
Потрясенный, Густав вышел из здания. Дома его встретила Тини: одновременно счастливая, что снова видит мужа, и в отчаянии от того, что Фрица до сих пор нет.
– Попробую еще раз завтра, – сказал он.
– Они еще раньше придут за тобой, – ответила она.
И снова начала упрашивать, чтобы он бежал, чтобы прятался – а он отказался.
– Скорей уходи, – настаивала она, – или я включу газ и убью себя.
Курт и Герта в ужасе смотрели на родителей. Их стойкость служила опорой всей семье; видеть обоих в отчаянии было невыносимо.
Наконец Тини одержала верх. Густав ушел из дома, обещав подыскать надежное укрытие. Весь день и всю ночь женщина сидела как на иголках, прислушиваясь к каждому шороху на лестнице. Никто не пришел. Но поздно ночью Густав сам вернулся. Ему некуда было идти, и он представить не мог, как бросить Тини одну с детьми. Не обнаружив его, нацисты могли увести любого из них.
За ним пришли в два часа. Заколотили в дверь, ворвались в квартиру, выкрикивая приказы, схватили Густава. Слезы, мольбы, последние отчаянные слова прощания между мужем и женой. Ему разрешили взять с собой кое-что из одежды: свитер, шарф, пару носков. Все было кончено. Дверь захлопнулась, и Густав ушел.