Книга: Мальчик, который пошел в Освенцим вслед за отцом
Назад: Дорога к смерти
Дальше: Освенцим-Моновиц

Часть третья. Освенцим

Городок под названием Освенцим

Другой поезд, другое время…

Густав проснулся от солнца, просвечивавшего сквозь веки, и с новой силой ощутил вонь грязных, потных мужских тел, табака, кожи и машинного масла. В ушах стоял непрерывный стук вагонных колес и голоса, внезапно слившиеся в песню. Парни были в хорошем настроении, хоть и знали, что едут, быть может, на смерть. Густав потер шею, затекшую от неудобного положения на вещмешке, и нащупал свою винтовку, которая лежала рядом на полу.

Поднявшись и выглянув из вагона, он почувствовал на своем лице теплый летний ветерок и вдохнул аромат лугов, пробивавшийся сквозь дым локомотива. Мимо пролетали пшеничные поля, где золотые колосья поспевали к урожаю. Вдалеке поднимался в небо шпиль церковки, за ним – зеленые Бескидские горы, а еще дальше – причудливые контуры Бабьей Горы, горы ведьм. То был край его детства. После шести лет в Вене он казался волшебным, словно заново ожившее воспоминание.

Густава призвали в Имперскую Австрийскую армию весной 1912-го, когда ему исполнилось двадцать один. Как уроженец Галиции он попал в 56-й пехотный полк, размещенный в окрестностях Кракова. Большинство молодых людей из числа трудящихся радовались армейской службе, так как она давала им возможность посмотреть мир, да и жить приходилось в весьма неплохих условиях. Многие из них были неграмотные, низкооплачиваемые работники, никогда не выезжавшие дальше соседней деревни. В Галиции большинство не говорило по-немецки, даже времени они сказать не могли. Густав выделялся на фоне остальных новобранцев: он успел пожить в Вене, говорил на немецком и на польском, но работал подмастерьем мебельщика и был беден, а армия гарантировала в этом смысле определенную стабильность. Внешний антураж тоже производил впечатление: Австрийская империя когда-то была величайшей в Европе, и до сих пор в ее армии сохранялись гусары и драгуны, яркая, нарядная форма и традиции роскошных парадов с флагами, украшенными двуглавым орлом, развевающимися над войсками.

Для Густава военная служба означала возвращение в родные края, где ему предстояло два года провести в гарнизоне к северу от Бескидских гор, на полпути между родным Заблочьем и городом под названием Освенцим – красивым и процветающим, но в целом ничем не приметным местом на прусской границе. Два года он жил в казармах: парады, начищенные сапоги и пряжки, время от времени полевые упражнения и маневры. А потом, в 1914 году, когда призывники 1912-го уже рассчитывали уволиться и вернуться на свои фермы и в мастерские, утвердившись в своей мужественности, разразилась война.

56-й пехотный полк мобилизовали и вместе с остатками 12-й пехотной дивизии отправили на железнодорожный вокзал, откуда перевезли в укрепленный Пшемысль (Перемышль), откуда планировалось начать наступление на русские территории. Густав с товарищами бодрым шагом маршировали с тяжелыми вещмешками на спине под грохот оркестра, исполнявшего боевые марши, в нарядных серых мундирах с зеленой грудью, улыбаясь из-под нафабренных усов девушкам, что махали им с обочин руками, довольные собой так, как бывает только в молодости. Они собирались гнать русских до самого Санкт-Петербурга.

Через пять дней шаг их уже не пружинил: сказалась поездка в товарных вагонах и долгий, тяжелый марш с двадцатикилограммовыми вещмешками, зимним обмундированием, закрепленным поверх них, боеприпасами, лопатами и пайками на несколько дней, с плечами, натертыми от ремней винтовок, и ногами, сбитыми в кровь. Капрал Густав Кляйнман и его товарищи по взводу мечтали только об ужине и кровати, а никак не о битве. Но ничего из этого они не получили. Они двигались на город Люблин, где им предстояло объединиться с прусским авангардом, подходившим с севера. Полки на левом фланге наткнулись на яростное сопротивление русских и понесли серьезные потери, но 56-й в боях не участвовал – они просто шли и шли, все дальше в глубь русской территории.

* * *

Густав поудобней устроил раненую ногу. Галисийские морозы расписали инеем окна, на земле лежал глубокий снег.

За раскаленным летом последовали унылая осень и проклятая зима. Хотя русская армия в беспорядке отступала, командование австрийскими войсками велось из рук вон плохо, а Германия почти не помогала. Вскоре русские восстановили силы и начали отвоевывать свою землю. Австрийские войска несли поражения по всему фронту.

Гражданское население ударилось в панику, на железнодорожных вокзалах и на дорогах толпами скапливались беженцы. Больше всего боялись евреи; всем были известны драконовские антисемитские законы царской России. Собственно, большинство евреев Галиции были потомками тех, кто бежал от русских погромов. Продвигаясь вперед, русская армия экспроприировала у евреев их собственность и отнимала деньги, угрожая расправами. Евреев смещали с государственных должностей, а некоторых брали в заложники и отправляли в Россию. Беженцы устремились на запад и на юг, в сердце Австро-Венгрии. Сначала они искали прибежища в Кракове, но осенью стало ясно, что и он под угрозой, поэтому беженцы стали перебираться в Вену. Власти устроили для них посадочные станции в Вадовице и Освенциме.

Наконец австрийским силам – с 56-м пехотным полком Густава в авангарде – удалось остановить русских, и теперь линия фронта проходила неподалеку от Кракова. Армии окопались, и началась изнурительная борьба с обстрелами, рейдами и безнадежными атаками. К Новому году Густав с товарищами – с теми, кто еще остался – находились на линии фронта близ Горлице, городка в сотне километров к юго-востоку от Кракова. Их траншеи представляли собой просто неглубокие канавы, защищенные одной линией колючей проволоки, где от армии противника их отделяла полоса земли, постоянно обстреливаемая русской артиллерией. Враг удерживал город и прилегающие земли, окопавшись на старом кладбище на вершине холма у его западных границ.

Там они просидели всю суровую зиму. Густав отчасти даже обрадовался, когда его ранили – навылет, в левое плечо. Какое-то время он пролежал во вспомогательном госпитале в Бельско-Бяле, городке неподалеку от Заблочья (он хорошо его знал, потому что подростком работал там подмастерьем у булочника), а в середине января оказался здесь, в резервном госпитале в соседнем городе, важном транспортном узле и военной базе, под названием Освенцим, или, по-немецки, Аушвиц.

Город был знаком ему с детства. В мирное время это было приятное местечко с красивыми домами и старинным живописным еврейским кварталом, привлекавшим туристов. Он стоял на слиянии Вистулы и Солы, реки, петлявшей по длине от озера, в деревне на берегах которого Густав родился. Военный госпиталь в Освенциме стоял за границей города, на другом берегу Солы, в пригороде Засолье – группа современных бараков, протянувшихся аккуратными рядами вдоль реки (место, правда, оказалось не идеальное: на топкой почве летом разводились тучи мошкары). Изначально бараки предназначались для сезонных рабочих, приезжавших из Галиции в Пруссию, но с начала войны они пустовали.

Для Густава гораздо тяжелей боли от ран – которые уже почти зажили, – было расставание с товарищами, по-прежнему остававшимися на линии фронта. Он не собирался уклоняться от службы: ранение не сделало его инвалидом и, несмотря на стройное, даже изящное телосложение, большие глаза и оттопыренные уши, он проявил себя как отличный солдат, удивительно стойко снеся и военные тяготы, и недавнее ранение.

Однако сейчас он наслаждался покоем, слушая лишь тихие шаги медсестер и разговоры приглушенным тоном.

* * *

Пули расплющивались о надгробия, выбивая из них каменную крошку, которая летела Густаву в лицо. Они с другими солдатами не сдавали позиций и вели ответный огонь, наступая, метр за метром, по кладбищу.

Он всего месяц как выписался из госпиталя и сразу попал в гущу событий – назад в Горлице, в промороженные окопы у подножия горы за границами города, под внезапные обстрелы яростно сопротивлявшегося противника. А потом наступил этот день – 24 февраля 1915 года, – когда дивизия начала наступление на укрепленные позиции русских.

По мнению капрала Густава Кляйнмана, то было настоящее самоубийство: лобовая атака, вверх по холму, против превосходящих сил на безопасных, легко обороняемых позициях. Кладбище, где засели русские, было традиционно католическим – целый город небольших надгробий из мрамора и известняка, тесно стоящих друг за другом. Оно казалось настоящей крепостью, и их наступление сразу же захлебнулось. После смерти сержанта и командира взвода Густав со своей правой рукой, капралом Иоганном Алексиаком, придумал собственный план как избежать новых жертв. Возглавив остатки взвода – в котором остались только они сами, еще двое капралов и десять рядовых, – они подобрались к врагу с левого фланга, где могли укрыться от огня русских, и оттуда пошли в атаку. Проникнув на территорию кладбища, они смогли укрыться за надгробиями до того, как противники их заметили. Однако тут в них начали стрелять. Они отстреливались и продолжали наступать. Русские стали бросать ручные гранаты, но Густав со взводом двигались вперед, заставляя врага отступить.

Они продвинулись на пятнадцать метров внутрь кладбища, но надгробия там стояли так часто, что стрелять стало невозможно. Густав остановил своих людей и приказал им крепить штыки. Распаленные атакой, они перешли в последнее, яростное наступление.

План сработал: русские, вытесненные из своих укрытий, попадали сразу же на австрийские штыки. Фланговая атака Густава отвлекла главные силы русской обороны, так что остальной дивизион смог проникнуть на кладбище. В тот день они взяли в плен двести русских солдат, а всего во время наступления было захвачено 1240 пленных.

На фоне поражений, понесенных австрийской армией с начала войны, захват кладбища в Горлице выглядел крупным достижением, принесшим им заслуженные медали и упомянутым даже в докладе фельдмаршала фон Хофера. Так в очередной раз в военной истории офицеру низшего ранга удалось переломить ход важного сражения.

* * *

Рабби Франкфуртер произнес последние строки Шева брахот, семи свадебных благословений, и его голос еще отдавался эхом в часовне-синагоге венских казарм Россауэр. Под свадебным покровом, который держали его товарищи, стоял Густав в парадной форме с серебряной медалью «За мужество» первой степени, сверкающей на груди. Рядом с ним – его невеста, Тини Роттенштейн, вся сияющая, с кружевным белым воротничком и с шелковым букетиком цветов, приколотым к лацкану темного пальто, в шляпе с широкими полями.

Прошло два года с того дня на кладбище в Горлице. Густав и Иоганн Алексиак оба получили серебряные медали, одну из главных австрийских воинских наград. Командующий описал их действия как «эффективные и беспрецедентно храбрые», в которых два капрала «превосходно отличились». То была беспощадная битва, и более ста человек из 56-го пехотного полка получили ордена и медали. С того дня, несмотря на временные трудности, австрийская армия оттеснила русских за Вистулу и выгнала из Галиции, захватив Лемберг, Варшаву и Люблин. В августе того же года Густав снова была ранен, на этот раз куда серьезнее, в легкое. Но и тут он выздоровел и вернулся в строй.

«Порадуй же дружную, любящую пару… благословен ты, Господь, радующий жениха и невесту».

Голос равви Франкфуртера заполнил синагогу.

«Благословен ты, Господь, Бог наш, сотворивший веселье и радость, жениха и невесту, ликование и пение, торжество и блаженство, любовь и братство, мир и дружбу… радующий жениха с невестой».

При этих словах он по традиции положил на пол перед Густавом стекло, которое тот разбил каблуком.

«Mazel tov!» – закричали гости.

Раввин продолжал говорить, напоминая Тини о почетности брака с солдатом, о доброте Австро-Венгерской империи к еврейскому народу; он сравнивал нового императора Карла с солнцем, что светит евреям, предки которого снесли стены старых гетто и «восстановили Израиль» в его славе. Правда, антисемитизм в Австрии всегда был распространен, но после освобождения евреев при Габсбургах они хорошо жили и многого добились. А теперь продолжают прокладывать себе дорогу собственными руками и сердцами.

Густав и Тини вышли из синагоги в новую жизнь. Густав еще не закончил службу; ему предстояло принять участие в военных действиях на итальянском фронте и заслужить еще награды, помогая Австрии и Германии оттянуть их медленное, неизбежное, кровавое поражение. Однако и его он пережил и смог вернуться домой, в Вену. Летом того первого мирного года у них родилась Эдит. Старую империю разорвали на куски победившие союзники; Галицию пришлось уступить Польше, Венгрия стала независимой, а Австрия теперь была куда меньше. Но Вена оставалась Веной, сердцем цивилизованной Европы, и Густав заслужил своей семье место там.

Однако так думали не все. В Австрии и Германии начали ходить слухи, объяснявшие проигрыш в войне: во всем виноваты евреи. Люди говорили, что они наживались на черном рынке в тяжелые времена, еврейские беженцы шли впереди фронта, и из-за них в городах не хватало продовольствия, евреи пренебрегали своим долгом и избегали военной службы, а их вредоносное влияние на правительство и экономику стало ножом, воткнутым в спину Австрии и Германии. В венском парламенте германские националисты и Консервативная христианская социалистическая партия вели антиеврейскую агитацию, а газеты уже откровенно грозили погромами.

Евреям, однако, удавалось выживать. Со временем антисемитская пропаганда утихла, и евреи Вены снова процветали. Густаву с семьей порой не хватало денег, но он никогда не отчаивался и даже занялся политикой, став социалистом, чтобы бороться за достойное будущее для всех рабочих и процветание для собственных детей.

* * *

Другой поезд, другое время, другой мир… и в то же время прежний.

Густав сидел в темноте, раскачиваясь вместе с поездом. Воздух в вагоне пропах привычным запахом немытых тел, нестираной формы и отхожего ведра, в ушах стоял неумолчный гул голосов. Десятки мужчин были зажаты в тесном пространстве, где с трудом могли двигаться; даже к ведру приходилось пробиваться через остальных.

С момента их посадки на поезд в Веймаре прошло два дня. Глаза Густава привыкли к тусклому свету, проникавшему сквозь щели в дверях и между досок, так что он решил написать пару коротких строчек в дневнике. Время, похоже, двигалось к полудню, и света было достаточно, чтобы разглядеть лица друзей: вот Густль Херцог, вот вытянутая печальная физиономия Стефана Хеймана, вот друг Густава Феликс Рауш, по кличке Юпп, вот Фриц сидит со своими приятелями помоложе, в том числе Паулем Грюнбергом из Вены, его ровесником, который тоже состоял в подмастерьях у Сиверта, но учебу не закончил. Без воды и без одеял они страдали от жажды и холода, и настроение в вагоне царило унылое.

Он не видел окружающую местность и не мог ощутить ее запах, но догадывался, где они сейчас проезжают: среди полей, мимо дальних зеленых холмов и крошечных деревушек. Он вырос здесь, здесь проливал за страну свою кровь, а теперь по железной дороге возвращался сюда в последний раз, чтобы умереть.

В прошлом осталась семья, на которую он возлагал такие надежды, растоптанная и рассеянная по миру. Надежды 1915-го, когда ему прикололи к груди медаль, и 1917-го, когда он раздавил стекло каблуком и вступил с Тини в брак, надежды 1919-го, когда впервые взял на руки малютку Эдит, надежды на то, что Израиль возродится в Австрии, – все погибло под колесами этой гигантской, безумной, безжалостной машины в ее непреклонном и бессмысленном марше к Великой Арийской Германии, которой никогда не существовало и никогда не будет существовать, ибо ее слепое пуританство противоречило всему, что делает государство великим. Нацизм так же далек от величия, как кривляющийся актер в золоченой картонной короне от настоящего короля.

Поезд, катившийся, пыхтя, среди сжатых полей и золотящихся рощ, начал замедлять ход. Заложил дугу, повернул к югу и въехал на станцию в маленьком городке Освенцим.

Выпуская облака дыма, локомотив подтащил грузовые вагоны к перрону. И остановился. Внутри узники Бухенвальда гадали, добрались они до места или нет. Шли часы, но ничего не происходило. Свет померк, и они остались в полной темноте.

Густав радовался тому, что в эти страшные часы Фриц находился рядом. Он не мог представить, что делал бы, не попросись сын поехать с ним. Последние его надежды воплотились в этом мальчике, в их глубокой связи, благодаря которой они дожили до этого момента. Если им действительно суждено здесь умереть, то, по крайней мере, не поодиночке.

Наконец они услышали снаружи какой-то шум: заскрипели двери вагонов, стали раздаваться приказы; их дверь тоже отъехала в сторону, и в глаза им хлынул свет факелов и электрических фонарей.

– Все наружу!

Они высадились, все затекшие и усталые, и оказались на освещенной площадке, в окружении исходящих лаем сторожевых собак.

– Построиться! Первый ряд здесь. Быстро!

Наученные годами перекличек, бухенвальдцы быстро выстроились рядами. Ожидая привычных проклятий и ударов, они удивились – и немного встревожились, – когда ничего подобного не последовало. Время от времени вооруженные охранники выкрикивали приказы, но в основном казались до странности тихими, когда ходили по рядам и пристально разглядывали новых заключенных. Время шло, и арестанты сильно нервничали. Пока охранник был далеко, Густав обнимал Фрица.

В последний раз Густав был на этой станции в 1915 году, когда его выписали из госпиталя и отправили назад на передовую. Но все вокруг казалось незнакомым.

Чуть позже десяти вечера грохот сапог, маршировавших по перрону, возгласил прибытие лагерного взвода СС. Возглавлял его офицер с суровым лицом, средних лет, с мрачной ухмылкой и в тонких стальных очках. Это был лейтенант Генрих Йостен, командир караульной роты Освенцима. Он придирчиво сверил имена и номера новоприбывших со списками, а затем громким голосом обратился к ним:

– У кого есть часы или другие ценности? Золото? Если есть, все надо сдать. Вам они не понадобятся.

Никто не отвечал. Йостен кивнул своим людям, они построили заключенных и двинулись с перрона.

От грузовой станции они прошли по длинной прямой улице между какими-то промышленными зданиями и рядами полуразвалившихся деревянных бараков. Теперь Густав начал кое-что узнавать.

Свернув влево, они оказались перед воротами, залитыми электрическим светом; ворота распахнулись, решетка поднялась, и бухенвальдцы прошли под кованой железной аркой с девизом:

ARBEIT MACHT FREI

Труд освобождает. Решетка опустилась, и ворота захлопнулись у них за спиной.

Теперь они находились в концентрационном лагере Освенцим. Прошли по широкой улице с аккуратно подстриженными газонами и большими, прочными двухэтажными блоками бараков; они напоминали казармы СС в Бухенвальде, но Густаву показались знакомыми по еще каким-то, более отдаленным, временам.

Добравшись до здания на дальнем краю лагеря, они получили приказ заходить внутрь. Там оказались душевые. Их имена еще раз проверили по списку, а потом отправили в раздевалку, и без того до отказа набитую заключенными. Всем приказали раздеться догола для медицинского осмотра, после которого следовало принять душ и сдать форму для санитарной обработки перед размещением в спальнях.

Фриц с отцом посмотрели друг на друга; нервозность, давно преследовавшая бухенвальдцев, еще возросла. Они слышали, что говорят о газовых камерах в Освенциме – иногда их маскировали под душевые. Мужчины снимали свои старые, потрепанные формы и белье, а потом по очереди заходили в следующую комнату, где их осматривал врач, и в следующую, где им брили головы – до скальпа, не оставляя привычной щетины. Волосы на теле брили тоже, в том числе в паху. Досконально осматривали на наличие вшей. Фриц обратил внимание на жутковатую надпись тевтонскими буквами на белой стене: «Одна вошь – и тебе конец».

Дальше шел душ. Фриц, Густав и другие встревоженными взглядами провожали первую партию товарищей, которых втолкнули в дверь.

Медленно текли минуты; заключенные заволновались. Фриц чувствовал, как растет напряжение, о чем свидетельствовал приглушенный шепоток. Неужели, когда очередь дойдет и до них, они подчинятся и покорно войдут в камеру смерти?

Внезапно из дверей выглянул мужчина с широкой улыбкой на лице, с которого стекала вода.

– Все в порядке, – сообщил он. – Тут и правда душ!

Следующие группы заходили внутрь в гораздо лучшем настроении. Наконец им выдали их обработанные, продезинфицированные формы и свежее белье. К великому облегчению Густава, его блокнотик с бесценным дневником никуда не пропал во время обработки.

Когда заключенные оделись, их явился инспектировать капитан СС Ганс Аумайер, заместитель коменданта и глава 3-го департамента, занимавшегося узниками под «защитным арестом», к которым относилось большинство евреев. Он был пьян и в отвратительном настроении и потому ударил старшего по блоку – немца с зеленым треугольником, – который поздно явился за новичками. Аумайер воплощал все то, за что так боялись СС: раздражительный и придирчивый, с ртом, вечно сжатым в тонкую щель, он славился склонностью к пыткам и массовым казням. Удовлетворившись состоянием заключенных, он приказал старшему отвести их в бараки.

Бухенвальдцев поместили в блок 16А, посередине лагеря. Как только они вошли, старший скомандовал выкладывать всю контрабанду и приказал своим бригадирам – это были молодые поляки – обыскать новоприбывших. У них отобрали все, от бумаги и карандашей до сигарет и карманных ножиков, денег и теплых вещей, которые ценились особенно высоко. Наиболее решительные – в том числе Густль Херцог – пытались спорить с поляками, отказываясь отдавать свои вещи, и те избили их резиновыми шлангами. Любого, кто осмеливался заговорить, нещадно били. Многие лишились драгоценных сувениров, благодаря которым сохраняли присутствие духа, или теплой одежды, спасшей в минувшую зиму.

Наконец бригадиры развели людей по спальням и указали их места – по два человека на койку, по одеялу на каждого. Густаву удалось сделать так, чтобы они с Фрицем оказались вместе. Это было как в их первую ночь в палатке в Бухенвальде, но, по крайней мере, здесь имелись настоящий пол и надежная крыша над головами. А вместе с ними уверенность: их жизнь в Освенциме будет суровой и короткой.

* * *

На третий день арестантам сделали татуировки. Эта практика использовалась только в Освенциме, где ее ввели предыдущей осенью. Они стояли в очереди, чтобы зайти в кабинет, где каждый закатывал левый рукав и ему иголкой набивали его номер.

На руке у Густава до сих пор был виден шрам от пули, полученной в январе 1915-го. Теперь рядом со шрамом синими чернилами накололи цифры – 68523. Он был записан как Schutz Jude, еврей под «защитным арестом», у него спросили дату и место рождения, а также род занятий. Фриц, вызвавшийся в Освенцим добровольцем, оказался в конце списка, и получил номер 68629. В качестве профессии он назвал строительство.

Потом они вернулись в барак. Дни шли, но бухенвальдцев не назначали ни на какие работы и вообще почти не трогали, если не считать привычных лагерных процедур.

Плаца в Освенциме не было, так что переклички проходили на улице перед бараками. Пищу раздавали польские бригадиры и старшие по блоку – блоковы, как их называли на польском. Поляки ненавидели австрийских и немецких евреев – и как немцев, и как евреев – и сразу дали понять, что в Освенциме им долго не протянуть; их отправили сюда на верную смерть. За едой евреи стояли в очереди, и каждому блоковы выдавали миску и ложку, а потом толкали вперед. Дальше бригадир наливал в миску черпак жидкой похлебки из ведра, а поляк, стоявший рядом с половником, быстро вылавливал оттуда случайно попавшие ошметки мяса. Даже самые смирные заключенные из Бухенвальда роптали по этому поводу, но каждого, кто осмеливался поднять голос, нещадно избивали.

С Густавом, который официально по рождению считался поляком и говорил на польском языке, обращались чуть лучше, чем с другими. В те первые несколько дней он свел знакомство с пожилыми поляками, которые рассказали ему про Освенцим и подтвердили все, что он раньше слышал о страшном предназначении этого места.

Лагерь был гораздо меньше Бухенвальда, всего с тремя рядами по семь блоков. Они составляли, как он узнал, основной лагерь, Освенцим I. В паре километров от него, на другой стороне железной дороги, находился Освенцим II, построенный в деревне Бржезинска, который немцы называли Биркенау – «буковый лес» (нацистам нравилось давать своим лагерям смерти красивые имена). Биркенау был больше по размеру и предназначался для содержания более ста тысяч человек и уничтожения их в промышленных масштабах. В Освенциме I имелось собственное помещение для массовых убийств – печально знаменитый блок 11, или Блок Смерти, в подвале которого проводились первые эксперименты с отравляющими газами. В закрытом дворике возле 11-го блока находилась «Черная Стена», возле которой расстреливали заключенных. Пока что бухенвальдцы не знали, отправят их в Биркенау или умертвят здесь.

При дневном свете Густав сразу опознал это место – особенно аккуратные кирпичные бараки. Эсэсовцы не строили Освенцим I: его переделали из старых казарм, возведенных австрийской армией незадолго до Первой мировой войны. После 1918-го его использовали поляки, а теперь СС превратило в концентрационный лагерь. Там достроили еще бараки, поставили электрифицированный забор, но место все равно можно было узнать. Именно здесь раненый капрал Густав Кляйнман лежал в госпитале в 1915 году, в этом самом месте на Соле, речке, вытекавшей из озера, рядом с которым он появился на свет. Тогда постройки покрывал снег, и в них полно было австрийских солдат, а он считался раненым героем. Лечился от пулевого ранения, рядом с которым теперь появилась арестантская татуировка.

Казалось, эти края не отпускают Густава: здесь он вырос, здесь возмужал и однажды едва не погиб и вот теперь вернулся назад.

* * *

На девятый день после прибытия в Освенцим бухенвальдцы стали свидетелями одного из тех событий, что принесли лагерю его печальную славу. Двести восемьдесят польских заключенных отправили в Блок Смерти на ликвидацию; понимая, что их ждет, некоторые попытались сопротивляться. Они были слабые, безоружные, и эсэсовцы быстро расправились с зачинщиками, а остальных отвели к «Черной Стене». Один из приговоренных передал семье записку через члена зондеркоманды, но эсэсовцы ее отобрали и уничтожили.

«Здесь творятся страшные вещи, – писал Густав. – Нужны железные нервы, чтобы вынести такое».

Но некоторых нервы уже подводили – в том числе и Фрица. Постоянный страх, усиленный изоляцией, в которой их держали, рос у него внутри. Он успел привыкнуть к ежедневной работе на стройке, которой обязан был своим выживанием, привык состоять в строительной команде, и безделье причиняло ему дополнительные страдания. Фриц понимал, что рано или поздно его объявят лишним ртом и отправят к «Черной Стене» или в газовую камеру, как всех остальных. От этого тревога превращалась в ужас. Он пришел к выводу, что только заявив о своих навыках кому-нибудь из начальства и снова приступив к работе, сможет спастись.

Этими мыслями он поделился с отцом и близкими друзьями. Они немедленно опровергли его поспешные выводы, напомнив первое правило выживания: никогда не привлекать к себе внимания. Но Фриц был молод и упрям, и он убедил себя, что точно умрет, если ничего не предпримет.

Первым, к кому он обратился, был блокфюрер – старший их барака. С мужеством отчаяния Фриц заявил о себе.

– Я опытный строитель, – сказал он. – Мне хотелось бы, чтобы меня назначили на работы.

Старший посмотрел на него с удивлением, приметив в том числе звезду у Фрица на форме, а потом пожал плечами.

– Никогда не слыхал про евреев-строителей.

Фриц поклялся, что говорит правду, и блокфюрер – необычно сговорчивый для эсэсовца-охранника – отвел его к рапорт-фюреру, красавчику Герхарду Паличу.

Палич был одним из редких представителей СС, воплощавших арийские идеалы атлетической, скульптурной мужской красоты, и отличался внешней доброжелательностью и обаянием. Но все это была опасная иллюзия. Он считался одним из рекордсменов по количеству убийств. Число жертв, которых он собственноручно расстрелял у «Черной Стены», не поддавалось подсчету; его любимым оружием была пехотная винтовка, и он расстреливал заключенных в затылок с беззаботностью, поражавшей даже его товарищей по СС. Комендант Освенцима Рудольф Хёсс часто следил за тем, как Палич проводил казни, и «ни разу не заметил в нем ни малейших эмоций»; он убивал «беспечно, с ровным настроением и спокойным лицом, без всякой спешки». Если случались задержки, он отставлял винтовку и что-то радостно насвистывал или болтал с товарищами, пока не наступал момент продолжать. Он гордился своей работой и не испытывал ни малейших укоров совести. Заключенные называли его «главным ублюдком в Освенциме».

И вот к этому человеку Фриц решил обратиться, чтобы рассказать о себе. Палич отреагировал так же, как блокфюрер – он никогда не слышал о строителях-евреях. Однако комендант был заинтригован.

– Я тебя испытаю, – сказал он и добавил: – Если ты меня пытался обмануть, расстреляю на месте.

Он приказал блокфюреру вывести заключенного на улицу и дать ему что-нибудь построить.

Фрица отвели на стройплощадку. Удивленный надзиратель выдал ему инструменты и, думая, что сейчас разоблачит хитроумного еврея, скомандовал выложить простенок между двумя окнами – непосильная задача для человека, не обладающего достаточным опытом в строительстве.

Несмотря на нависшую над ним угрозу, Фриц впервые за несколько недель чувствовал себя совершенно спокойно. Взяв мастерок и кирпич, он приступил к работе. Руки его двигались быстро и умело: он зачерпнул из ведра раствор и выложил его на предыдущий ряд кирпичей, прошелся по нему острием мастерка, равномерно распределил серую массу, ловкими движениями снял излишки с краев. Потом положил первый кирпич на место, стер раствор, положил следующий, и еще, и еще. Он действовал быстро и в полной тишине, как привык под пристальным взглядом эсэсовских надсмотрщиков, и кладка выходила аккуратная и ровная. К удивлению надзирателя, парень выложил основание для прекрасного, практически идеального простенка.

Через два часа он вернулся к воротам лагеря в сопровождении донельзя пораженного блокфюрера.

– Он и правда умеет строить, – сообщил тот Паличу.

На обычно холодном лице Палича отразилось недовольство: сама мысль о том, что еврей может быть строителем – честным рабочим, – шла вразрез со всем, что он считал истинным и верным. Тем не менее он записал номер Фрица и отослал его назад в барак.

Никаких немедленных перемен не последовало, но позднее, 30 октября, на одиннадцатый день с их приезда, на бухенвальдцев наконец обратили внимание.

После утренней переклички всех новичков заставили пройти парадом перед эсэсовскими офицерами. Там были не только четыреста человек из Бухенвальда, но еще и более тысячи узников Дахау, Нацвейлера, Маутхаузена, Флоссенбюрга и Заксенхаузена, а также 186 женщин из Равенсбрюка – всего 1674 человека. Им приказали раздеться донага и медленно идти мимо офицеров, чтобы те могли провести тщательную оценку. Тех, кто казался старым или больным, отправляли налево, остальных направо. Каждый прекрасно понимал, что ждет тех, кто стоит слева. Соотношение было половина на половину.

Наступила очередь Фрица. Когда он приблизился, офицер осмотрел его с ног до головы и тут же указал направо. Фриц стоял и смотрел, как разворачивалась дальнейшая драма. Наконец очередь дошла до его отца. Густаву перевалило за пятьдесят, и в последний год на его долю выпало немало страданий. Несколько сот человек его возраста – и моложе – уже стояли слева. Фриц с замирающим сердцем, затаив дыхание, смотрел, как офицеры осматривают его отца. Потом взмах руки – направо. Густав подошел и встал рядом с сыном.

По итогам смотра более шестисот человек – включая примерно сто из Бухенвальда и практически всех из Дахау – были признаны негодными. Среди них оказалось множество старых друзей и знакомых Густава и Фрица. Их отвели в Биркенау, и больше они не вернулись.

«Так начинали в Освенциме жители Бухенвальда, – позднее вспоминал Фриц. – Теперь мы знали, что все приговорены к смерти».

Но не немедленной. После отбора оставшихся восемьсот человек вывели из лагеря. Однако, вместо того чтобы конвоировать на запад, в сторону железной дороги и Биркенау, их повели на восток. У СС была для них работа – строить новый лагерь. Они перешли через реку, миновали город Освенцим и оказались в полях.

Шагая по дороге, по которой их гнали привычным беспощадным образом, бухенвальдцы тем не менее чувствовали облегчение, несоразмерное обстоятельствам. Они выжили – это было главное. Способствовало ли этому вмешательство Фрица, заронившего в голову коменданта идею, что евреи могут быть строителями, никто не знал, но Густав считал, что было именно так. «Фриц по доброй воле поехал со мной, – писал он в своем дневнике. – Он верный спутник, он всегда рядом и обо всем заботится; моего мальчика все любят, и он для всех настоящий товарищ». По крайней мере некоторые верили, что вмешательство Фрица спасло их всех от газовой камеры.

Назад: Дорога к смерти
Дальше: Освенцим-Моновиц