Летнее солнце садилось, бросая оранжевый отсвет на ветви деревьев, от которых по земле разбегались угольно-черные тени. В ушах у Густава стояли звуки пил, вгрызающихся в стволы, и крики надзирателей, стук собственного сердца и тяжелое дыхание, пока он вместе с другими загружал на телегу неподъемные бревна.
В каком-то смысле он рад был опять оказаться в лесу, подальше от грязи и пыли, но надзиратель, мстительный изувер Якоб Ганцер, не давал им ни минуты передышки.
– Быстрей, вы, свиньи! Что, думаете, бревна сами туда запрыгнут?! А ну, пошевеливайтесь!
Работать с такой скоростью было не только утомительно, но и опасно. Густав с друзьями подняли массивное бревно и положили его поверх остальных, уже загруженных на скрипящую под их весом телегу. Ни секунды, чтобы перевести дыхание или убедиться, что бревна не свалятся – надо скорей поднимать следующее, потому что Ганцер уже яростно кричит. Густав взялся за один конец громадного бревна, другой арестант, Фридман, подставил под него плечо, а остальные руками начали поднимать дерево наверх; натужившись, они перевалили бревно через борт телеги, чтобы оно легло в штабель. Ганцер продолжал орать, и кто-то отпустил руки, прежде чем бревно оказалось на месте. Оно покатилось – громадина весом несколько сот килограммов, – увлекая другие за собой.
Бревно проехало Густаву по руке, но не успел его мозг отреагировать на раздирающую боль в пальцах, как другое обвалилось на них с Фридманом, сбив с ног и прижав сверху.
Густав лежал, задыхаясь, словно бабочка на булавке, и смотрел вверх, на кроны деревьев, позолоченные заходящим солнцем. Все его тело превратилось в сплошную боль, в ушах стояли крики, стоны и ругательства. Потом перед глазами замелькали полосатые куртки, чьи-то руки подняли бревно и сняли с него, но Густав все равно не мог пошевелиться. Глядя по сторонам, он видел, как другие встают, с окровавленными руками и лицами, а кто-то корчится со всхлипами на земле. Фридман лежал совсем рядом, без движения, и тяжело дышал; на него пришлась большая часть массы бревна, которое попало ему в грудь. Изо рта у него струилась кровь.
Руки подняли Густава и понесли его из леса. Сквозь боль он видел, как мелькали по сторонам деревья, как темнело и раскачивалось небо, слышал, как хрипло ругаются мужчины, что тащили его. Вот они миновали ворота лагеря, а в следующую минуту он уже был в лазарете и его укладывали на нары.
Вместе с ним прибыло еще семеро из той же команды: кого-то притащили, кто-то доковылял сам. Фридмана принесли последним, на носилках. Он не мог пошевелиться; ему раздавило грудную клетку и перебило позвоночник. Он лежал на койке в бессильной агонии.
Грудь Густава тоже была серьезно повреждена, переломанные пальцы горели от боли. Лотерея в конце концов обернулась для него проигрышем, рано или поздно настигавшим всякого. Какое-то время в ней удавалось побеждать, но чем дольше тебя принуждали оставаться в игре, тем поражение становилось вероятней. Перспективы тяжелораненых были самые плачевные. Игла врача и фенол с гексобарбиталом в вену – вот что их ожидало, а дальше дым из трубы в крематории.
Фридману повезло быстро умереть от полученных увечий. Большинство остальных, раненных легко, вскоре ушли из лазарета. А Густав остался. Дни текли за днями, а он все лежал в небольшой палате, прилегавшей к Операционной II. Если раньше он не знал, чем в ней занимались, то теперь понял: Операционная II предназначалась для смертельных инъекций, а его палата была залом ожидания перед ней.
На некоторое время Густава оставили в покое; периодически какого-нибудь больного или искалеченного арестанта отводили в Операционную II, и оттуда он уже не возвращался. Доктор, проходя мимо, каждый раз окидывал Густава коротким взглядом; он был слишком тяжело ранен, чтобы с ним возиться. Зачем тратить смертельный укол на заключенного, который вот-вот умрет сам. Но доктор не знал, какая у Густава Кляйнмана воля к жизни.
Один из санитаров, по имени Гельмут, потихоньку ухаживал за Густавом, пока доктора не было рядом, и тот продолжал цепляться за жизнь, хоть и мучился день и ночь от боли. Постепенно она отступила, и через шесть недель он достаточно поправился, чтобы выписаться. Густав все еще ходил по острию ножа: у него не было сил работать в транспортной команде и даже при лазарете, так что он считался лишним ртом, который в любой момент могли вернуть назад в Операционную II на ликвидацию.
Жизнь ему спасли друзья и былая профессия. Дружественные заключенным надзиратели перебросились парой слов, и Густава перевели на фабрику, где делали боеприпасы – в частности, гильзы, – запоры для бараков и запчасти для самолетов, а также переоборудовали грузовики под походные столовые. Густав получил работу мебельщика. Он начал поправляться.
Впервые со времен прибытия в лагерь – а по сути, впервые после Аншлюса, – Густав снова занимался собственным делом. Он был счастлив – насколько это было возможно. Работа его не тяготила, и у него появились новые друзья. Бригадиром был немецкий политзаключенный по имени Петер Керстен, бывший городской советник коммунистической партии – «очень храбрый человек, – думал Густав, – с которым мы отлично ладим». Он сумел даже обеспечить место для одного из венских друзей, Фредля Люстига, с которым работал в транспортной колонне. Вместе у них получилась отличная маленькая компания.
Так оно и шло до самого начала октября. А потом, словно после краткого пробуждения и глотка свежего воздуха, снова возобновился кошмарный сон, и все внезапно и катастрофически изменилось.
Фриц с помощником подняли с лесов тяжелую цементную перемычку и осторожно положили ее в кладку стены поверх оконного проема. Фриц проверил, ровно ли она легла.
За прошедшие пару лет его навыки строителя под присмотром Роберта Сиверта заметно улучшились. Он освоил все виды кирпичной и каменной кладки, приемы штукатурки и вообще строительное мастерство. Сейчас подразделение Сиверта занималось возведением новой Густлофф-Верке, фабрики, строившейся в конце «Кровавой дороги», напротив эсэсовского гаражного комплекса. Там собирались изготавливать стволы для танков и противовоздушных комплексов, а также другие виды вооружений. Наружные стены были почти закончены, и Фриц занимался теперь огромными окнами. На два окна отводился день: он обрамлял проемы, закладывал перемычки и закреплял их на месте – работа, для которой требуются умение и большая точность.
Его помощник, Макс Умшвейф, относительный новичок в Бухенвальде, прибыл в лагерь предыдущим летом. Худощавый венский еврей с лицом интеллектуала, он сражался в Интернациональной бригаде против фашистов в Испании. После поражения их с товарищами интернировали во Францию; вернувшись в Вену в 1940 году, он был арестован гестапо как известный антифашист. Фриц любил слушать его рассказы про испанскую войну, но не мог понять, почему тот добровольно вернулся в Австрию, зная, что гестаповцы тут же его посадят.
Простучав перемычку рукояткой мастерка, Фриц проверил ее спиртовым уровнем, а потом быстро и ловко закрепил раствором. Ему нравилось работать вверху, на лесах. Тех, кто таскал внизу кирпичи и раствор, эсэсовские надсмотрщики вечно били и унижали, но наверх, на леса, они никогда не лазили. Довольный тем, как легла перемычка, Фриц решил немного передохнуть и размяться. Сверху открывался прекрасный вид на дубы и буки в полыхающей октябрьской красе, с золотыми и медными пятнами. Вдалеке виднелись окраины Веймара и окружавшие город поля.
В последние месяцы Фрицу многое пришлось пережить: увезли Лео Мозеса, чуть не умер отец, многих друзей замучило СС. Однако самым худшим оказались вести о матери и Герте и мучительная неизвестность относительно их дальнейшей судьбы.
Из задумчивости его вырвал окрик снизу.
– Фриц Кляйнман, ну-ка слезь!
Он спустился по лестнице и увидел, что его дожидается один из рабочих.
– Тебя надзиратель зовет.
Роберт Сиверт встретил его с тем же суровым лицом, что Фрицу уже случалось видеть. Он тихонько отвел Фрица в сторону, положил руку ему на плечи, а затем по-отцовски обнял. Раньше Сиверт никогда такого не делал, и Фриц понял, что новости плохие.
– Командование составило список евреев, которых переводят в Освенцим, – просто сказал Сиверт. – Твой отец тоже там.
Такого потрясения Фриц не испытывал еще никогда. Все знали, что такое Освенцим – один из лагерей смерти, устроенных СС на оккупированных территориях. В Бухенвальде вот уже год ходили разговоры: судя по слухам и новостям из большого мира, а также по событиям в самом лагере, можно было сделать вывод, что еврейская драма подходит к развязке, и нацисты собираются уничтожить всех, кто не смог эмигрировать и не успел раньше погибнуть. Весной заговорили о специальных газовых камерах, построенных в некоторых лагерях, в которых убивали сотни людей зараз. В число таких лагерей входил и Освенцим. Перевод туда мог значить только одно.
Сиверт рассказал, что ему удалось узнать. Список был длинный: практически все евреи Бухенвальда, кто еще оставался в живых, за редким исключением таких, как Фриц, задействованных в строительстве фабрики Густлофф.
Фриц стоял растерянный, оглушенный; он знал много молодых людей в лагере, лишившихся отцов, и страшно боялся, что и его однажды постигнет та же участь.
– Наберись мужества, – сказал ему Сиверт.
– Но папа занимается важной работой на фабрике, – возразил Фриц.
Сиверт покачал головой. Эта работа не имела значения.
– Там все, – сказал он. – Все евреи, кроме строителей и каменщиков, едут в Освенцим. Тебе крупно повезло.
Он посмотрел Фрицу в глаза.
– Если хочешь жить дальше, тебе придется забыть отца.
Фриц не мог найти слов.
– Это невозможно, – прошептал он, развернулся, взобрался по лестнице обратно на леса и продолжил работу.
В списке, составленном командованием Бухенвальда, было больше четырехсот человек. Несколькими днями ранее пришел приказ от Гиммлера всем комендантам лагерей: по распоряжению лично фюрера в лагерях, находящихся на германской земле, не должно остаться ни одного еврея. Всех еврейских заключенных следовало перевезти в лагеря на бывшей польской территории, а именно в Освенцим и Майданек.
В Бухенвальде оставалось всего 639 евреев: тех, кто избежал случайных убийств, перевода и эвтаназии. Из них 234 работали на строительстве фабрики; на текущий момент они оставались в лагере, остальных же увозили в Освенцим.
Вечером в четверг, 15 октября, через несколько дней после разговора Фрица с Робертом Сивертом, всем еврейским заключенным приказали построиться на плацу.
Они знали, чего ждать, и все оказалось именно так, как предсказывал Сиверт. Фриц слушал, как вызвали по номерам всех опытных строительных рабочих. Им приказали немедленно вернуться в бараки. Оставив отца на площади, Фриц пошел к себе вместе с остальными, и все внутри у него переворачивалось от страха и возмущения.
Густава и остальных евреев уведомили, что их переводят в другой лагерь. С этого момента их изолировали от прочих арестантов. Евреев отвели в блок 11, специально освобожденный для этой цели, и заперли там, лишив контактов с лагерем. Им предстояло дожидаться транспорта.
В тот вечер Фриц никак не мог успокоиться и постоянно вспоминал, как уходил с плаца, оставив папу стоять среди приговоренных. Перспектива расставания была невыносима. Он промучился всю ночь. Фриц знал, что совет Роберта Сиверта мудрый и продиктован исключительно благими побуждениями: ему надо постараться забыть отца, чтобы выжить. Но Фриц не представлял, как сможет жить дальше, если за это придется платить такой ценой. Страх за мать и за Герту и без того приводил его в отчаяние; Фриц даже представить не мог, как будет продолжать жить, если его отца убьют.
С утра по бараку Фрица разнесся слух: троих заключенных из 11-го блока ночью отвели в лазарет и ввели им смертельные уколы. Слух оказался ложным, но помог Фрицу прийти к окончательному решению.
На следующее утро, перед перекличкой, он подошел к Роберту Сиверту.
– У вас есть связи, – сказал он. – Есть друзья, которые работают в штабе лагеря.
Сиверт кивнул; конечно, они у него были.
– Надо, чтобы вы подергали за веревочки и включили меня в список на перевод в Освенцим.
Сиверт пришел в ужас.
– То, о чем ты просишь – чистое самоубийство. Я же говорил, постарайся забыть своего отца, – сказал он. – Всех этих людей отправят в газовые камеры.
Но Фриц был непреклонен.
– В любом случае я хочу быть с отцом. Я не смогу жить дальше без него.
Сиверт попытался его переубедить, но мальчик стоял на своем. Когда перекличка закончилась, Сиверт обратился к лейтенанту СС Максу Шоберту, заместителю коменданта. Пока арестанты строились, чтобы идти на работы, прозвучал вызов:
– Заключенный 7290, к воротам!
Фриц подошел к Шоберту, который спросил, чего он хочет. Это была точка невозвращения. Окаменев, Фриц объяснил, что не может расстаться с отцом, и официально просит об отправке в Освенцим вместе с ним.
Шоберт пожал плечами; ему было все равно, скольких евреев отправить на ликвидацию, и он дал свое согласие.
Одним своим словом Фриц совершил немыслимое: вычеркнул себя из списка спасенных и перешел к приговоренным. Под охраной его провели в 11-й блок. Дверь распахнулась, и его втолкнули внутрь.
Барак, рассчитанный на пару сот человек, был переполнен. Фриц оказался стиснут в плотной массе людей в полосатых формах, которые стояли, сидели на оставшихся стульях или на корточках на полу, толпились возле окон, пытаясь разглядеть, что происходит снаружи. Когда дверь захлопнулась у Фрица за спиной, к нему обернулись десятки лиц. Там находились его друзья и наставники – худой Стефан Хейман в неизменных очках, его обычно удивленное лицо выражало потрясение; его приятель Густль Херцог; отважный австрийский антифашист Эрих Эйслер и баварец Фриц Зондхейм… Удивление сменилось ужасом, когда они узнали, почему он здесь. Они протестовали, возмущались, в точности как Сиверт, но Фриц, расталкивая их, искал своего папу…
…и нашел – увидев в толпе знакомое худое, морщинистое лицо со спокойными, ласковыми глазами. Они бросились друг к другу и крепко обнялись, оба плача от радости.
Позднее тем вечером Роберт Сиверт пришел переговорить с Фрицем; тот должен был подписать бумагу о том, что потребовал перевода по собственной воле. Расставались они тяжело: Фриц был обязан Сиверту своим положением, своими рабочими навыками, собственно своим выживанием в последние два года.
Утром в субботу, 17 октября, после двух дней ожидания, 405 еврейских заключенных – из Польши, Чехии, Австрии и Германии – уведомили, что сегодня отправят из лагеря. Брать с собой вещи запрещалось. Им раздали скудный дорожный паек – у Густава он состоял всего лишь из ломтя хлеба – и вывели на улицу.
Настроение в лагере было необычно мрачным, даже у эсэсовцев. Предыдущие партии заключенных уводили под градом насмешек и измывательств со стороны охраны, но эти четыреста евреев вышли в ворота в тишине. Казалось, все понимают, что ситуация изменилась – происходило нечто судьбоносное, к чему невозможно отнестись легко.
За воротами их дожидалась автобусная колонна. Фриц и Густав сидели в цивилизованных условиях, в комфорте, и ехали по той же «Кровавой дороге», которую ровно три года, две недели и один день назад преодолели бегом, напуганные до смерти. На вокзале в Веймаре их погрузили в товарные вагоны – по сорок человек в каждом. Щели в вагонах заколотили дополнительными досками, чтобы никто не мог сбежать.
Поезд тронулся; настроение в вагоне, где ехали Фриц и Густав – а с ними и Стефан Хейман, и Густль Херцог, и еще многие друзья, – было подавленное. Дневной свет просачивался через щели в вагонных стенах, и Густав вытащил свой блокнот, стараясь, чтобы не увидели остальные. Заранее зная о переводе, он спрятал его под одеждой еще до того, как их отправили в изоляционный блок. Потрепанный маленький блокнот помогал ему не сойти с ума, хранил рассказ об их нынешней жизни, он не хотел бы лишиться его. Но, поскольку Фриц был рядом, Густав чувствовал, что готов ко всему.
«Все говорят, что нас везут на смерть, – писал он, – но мы с Фрицлем стараемся не опускать руки. Я себе повторяю, что человек умирает лишь раз».