О блаженной Любушке я услышала впервые в начале восьмидесятых годов и с тех пор все мечтала побывать когда-нибудь у нее. Точнее будет сказать, даже и не мечтала.
«Батюшка наш почитает за честь дрова у нее колоть!»
И вот однажды архимандрит Наум, как всегда окруженный по утрам множеством людей, вдруг подозвал меня к себе и познакомил с пожилым почтенным человеком, который стоял, ожидая благословения на дорогу, и сказал: «Вот ты его и проводишь к Любушке, — и сам написал адрес: Сусанино, Шестая линия, 55. — Там найдете».
Оказалось, что этот человек организовывал «двадцатку» для открытия храма в Струнино (то было время, когда государство только-только начинало возвращать первые церкви, а о монастырях еще не было и речи), и Батюшка отправил его к Любушке за благословением и молитвенной помощью.
Мы договорились с ним о встрече на Ленинградском вокзале, и по дороге домой я зашла в Перовский универмаг — что-нибудь купить Любушке в подарок. Тогда еще в магазинах было как-то скромно и тихо. Я шла вдоль прилавков и ничего не могла выбрать, все было не то, ни к чему душа не лежала. И вдруг возле платочного отдела как будто услышала: «Купи мне платочек». И я сразу увидела этот платочек — белый, ситцевый, в мелкий горошек, с синей каемочкой, в каких стоят в церкви старушки.
Дома я приготовила еще несколько подарков — небольшие иконки, редкие фотографии старцев, не помню уже что, но что-то еще, и мы поехали в Ленинград, там на метро добрались до Купчино, сели в электричку на «Поселок», миновали Царское Село, Павловск; вот и Сусанино.
Любушкин дом мы нашли сразу. Отворили калитку, поднялись на крыльцо. Дверь нам открыла хозяйка дома — Люция. И мы не успели еще ничего сказать, как услышали откуда-то из-за перегородки Любушкин голос: «Ой, струнинские приехали!» — а потом уже и увидели в правом, иконном углу комнаты в глубине маленькую согбенную фигурку блаженной Любушки: она словно замерла перед иконами.
Слева от двери стоял стул, и я начала по порядку выкладывать на него свои подарки, и с огорчением слышала из угла на каждую вещь что-то вроде «это не возьму», пока не достала заветный платочек и, уже потеряв надежду, спросила: «А платочек возьмете?» «Платочек возьму», — был ответ; и тут появилась Любушка, вся радость, внимание, вся — любовь и святость, и с тех пор и навсегда к Любушке я шла со страхом и трепетом, потому что здесь было то, чего не бывает уже на свете.
Это была сошедшая с иконы живая святая. И мы все это знали и чувствовали, это невозможно было не понять.
Вот тогда я впервые увидела, как молилась Любушка, — будто писала пальчиком по ладошке — отправляла телеграммы на небо.
Кажется, в тот день она взяла нас с собой в церковь. Или это было в другой мой приезд? Помню, как она ходила вокруг меня и словно давила ногой на полу невидимых гадов, тихо приговаривая: «нельзя, нельзя». Тогда она и научила меня сначала прикладываться к иконам, а уже потом подходить к ней со своими вопросами. Она медленно обходила храм, благоговейно прикладываясь ко всем образам, а я — как она мне тогда благословила — шла вслед за ней, потом вдруг обернулась ко мне: «Всегда клади денежку в церкви».
Вот и теперь, в Любушкиной часовне, я сначала покупаю свечи и ставлю перед иконами и только после этого встаю на колени перед ее белой гробницей.
Однажды, когда я собиралась в Сусанино с какими-то своими очередными бедами, моя любимая подруга Татьяна наказала мне просить у Любушки святых молитв, чтобы решился вопрос, как ей дальше строить свою жизнь. У нее как-то все зашло в тупик, ее духовник, отец Венедикт, уже измучился с ней. Вроде решили наконец, что она поедет в Ригу, в монастырь (а тогда женские монастыри были только «за границей» — Рига, Пюхтицы, Корец…). Она поехала брать билеты и по дороге упала и сломала руку.
«Ну, тогда сиди дома. Не знаю, что с тобой делать», — огорчился ее батюшка. Тут она и попросила меня замолвить словечко блаженной Любушке, чтобы все устроилось по Божией воле.
Любушка, как обычно, записала мою просьбу пальчиком на ладошке — а надо сказать, что подруга моя никогда у Любушки не была.
И вот через две недели она слышит от отца Венедикта: «Все, решено. Поедешь в Дивеево и будешь там жить».
И поехала она туда работать медсестрой в больнице, молиться и ухаживать за старенькими дивеевскими монахинями. Купила себе по смехотворной цене крохотный домик рядом с ними, и я до сих пор радуюсь, что в этот домик отправились к преподобному Серафиму какие-то мои вещички-коврики да старенький холодильник.
Так появлялись в Дивеево первые сестры. Через год я снова приехала к Любушке.
Сколько людей побывало у нее за это время! Сколько бед и сколько просьб!
А ведь я никогда не была особенно близким для нее человеком, сотаинником или духовным чадом. Я как-то всегда боялась слишком занять ее драгоценное время или слишком обременить чем-то. Бог давал всегда чувствовать огромную дистанцию между нами.
Но близким для нее человеком, думаю, я никогда не была. Тем более удивительным было то, что через год она неожиданно среди разговора вдруг спросила: «Ну как там твоя Татьяна, которая сейчас у преподобного Серафима?» А ведь я и забыла поблагодарить ее и, конечно, ничего не рассказала ей, как все устроилось в тот раз по ее молитвам.
Кстати, потом я узнала, почему Любушка отказалась тогда от всех моих икон и фотографий: она особым образом молилась каждому святому, чья икона была у нее в иконном углу. С каждым таким подарком был связан молитвенный труд еще и за всех, кто ей что-нибудь дарил, и каждый такой подарок непомерно усугублял этот труд.
Как-то раз она подвела меня к столику возле окна и показала лежащие там иконочки, открытки, святыньки и назвала имена всех, кто ей что-нибудь подарил, по порядку.
Помню, какой радостью было доесть какой-нибудь кусочек, который оставался от ее нехитрого обеда, и она сама пододвигала ко мне поближе то свою тарелку с остатками супа, то корочку хлеба, то остатки какой-нибудь каши…
Обычно Любушка благословляла нас перед отъездом непременно побывать у блаженной Ксении и Иоанна Кронштадтского.
Уезжая, мы обязательно брали у нее благословение на дорогу, и билеты на поезд всегда появлялись, даже если их вообще не было ни в одной кассе на несколько дней вперед.
Вспомнился мне рассказ одной моей подруги, как она приехала к Любушке с молодым человеком, к которому у нее тогда была сердечная привязанность. По всему было ясно, что нет воли Божией на замужество, но надо было определиться окончательно. С этим и приехали в Сусанино ближе к вечеру. Пока Любушка говорила с моей подругой, молодой человек ждал в коридоре и, казалось, прикорнул на табуретке. Любушка взяла ее за руку, повела в коридор и показала на него: «Он хороший, он молится. Будет священником. Хорошим священником».
Сразу стало понятно, что вопрос решен. И они были оставлены в домике до утра.
Будущему священнику благословили ночевать на террасе, а ее Любушка положила на кровать, которая стояла за перегородкой рядом с иконным углом, напротив своей кровати, над которой ей запомнилась большая черно-белая фотография Серафима Вырицкого. Потом Люция подарила ей такую же.
Справа от нее — Любушкины иконы, слева — печка, а в двух шагах напротив — Любушка. Разве она могла заснуть! Любушка тихо говорила ей: «Спи, спи». А она все-таки открывала глаза иногда и все время видела, что Любушка сидит на краешке кровати напротив нее и молится — в ситцевой ночной рубашечке, набросив на спину одеяло. То чулочки поправит, то в одеяло закутается…
Утром Любушка благословила их окучивать картошку на огороде возле дома и ушла на службу. Все утро в доме напротив играла веселая музыка, но как только ближе к полудню появилась Любушка, сразу все стихло.
Когда они вернулись из Сусанино в Ленинград, их друзья попытались через своих знакомых купить им обратные билеты, но это оказалось невозможным — билетов не было ни на завтра, ни на послезавтра ни по какому знакомству.
Тогда моя подруга просто взяла и отправилась за билетами сама. Весь зал был заполнен народом: это были длинные извилистые очереди, которые тянулись к каждому окошку. Но как только она вошла, к ней сразу же подошел человек и предложил билет на завтра на Москву. Ей пришлось все-таки занять очередь, чтобы взять второй билет, но тут же подошел еще один человек, тоже с лишним билетом. Поезда шли один за другим и именно так приходили в Москву, как было нужно, чтобы им вовремя каждому успеть на свою работу.
Так они приехали к Любушке на одном поезде, а возвращались от нее разными поездами.
Помню ее всегда в одной и той же одежде, в простой широкой юбке и ситцевой или байковой кофте навыпуск — так одета блаженная Ксения на всех иконах.
Как же хорошо было рядом с ней!
Кто говорит, что ничего нельзя было понять, — только через хозяйку-«переводчицу»! Ничего подобного. Да, действительно, она часто что-то лепетала на неведомом своем ангельском языке (но тут никакая переводчица и не помогла бы — безполезно), и вдруг пронзительно и с любовью взглянет на тебя и скажет все что нужно, и никогда ни одного лишнего слова, каждое — на вес золота.
Еще вспомнился рассказ моей хорошей знакомой, Надежды.
В один из своих приездов в Сусанино она как-то увидела, что блаженная Любушка стоит во дворе возле веревок, на которых сушатся три ее ситцевых рубашечки. Надежда поняла, что она их караулила: «Любушка, зачем ты их сторожишь, кому они нужны? Пойдем домой!» — «Нельзя, злые люди унесут». Но все-таки Надежда уговорила Любушку, и когда они вернулись снимать высохшие рубашечки, оказалось, что одной из них не хватает, — ее все-таки унесли.
И вот, вспоминает Надежда, Любушка протянула руки и заплакала: «Архангел Михаил! Архангел Михаил! Верни мне рубашечку! Верни мне рубашечку, Архангел Михаил!»
И тут, на глазах у Надежды, появилась в руках у Любушки та самая рубашечка, слетела с неба. Она их сложила аккуратно, все три, и понесла домой.
Помню, как я переживала, когда уходила в монастырь; уже было принято решение, и, как всегда, когда предстояло что-нибудь важное, поворотное в жизни, Батюшка отправил меня к Любушке, наверное, за подтверждением решения и за молитвенной помощью и благословением.
Так и жили мы тогда между Батюшкой и Любушкой, как по радуге ходили. И это было для нас естественно — «обыкновенное чудо».
«Ничего не бойся, не смущайся, иди в монастырь, и родители так быстрее к вере придут», — сказала она мне в ответ на мои переживания о, можно сказать, некрещеных моих родителях, которых я оставляла в Москве (по горячности веры я их сама недавно покрестила по краткому, «мирскому» чину, ваткой, но они не были миропомазаны, да и верующими тогда еще не были).
Молился о них Батюшка, молилась блаженная Любушка.
На 9 марта намечен был мой отъезд в монастырь. А 8 марта я в последний раз, уже безнадежно (после нескольких в ответ резких отказов), спросила маму, которая не подозревала еще, что ждет ее завтра, не хочет ли она креститься, и вдруг услышала невероятное: «С удовольствием!»
А вскоре она уже стала приезжать ко мне в Коломну, и даже как-то получила послушание — чистить подсвечники в храме Ксении блаженной, и по-детски радовалась, когда матушка хвалила ее за хорошую работу.
Так что теперь я каждый год 8 марта поздравляю маму с праздником — днем ее полного крещения, миропомазания и первого причастия.
А потом и отец постепенно обрел веру, покрестился, повенчался с мамой, и через несколько лет тяжкой болезни, которую он безропотно переносил, мирно отошел от сей многотрудной жизни, надеюсь, в светлые обители.
Прошло почти три года моей монастырской жизни, и вот к концу третьего года так овладела мною «охота к перемене мест», так враг буквально начал гнать меня за ворота, что когда я в таком «разобранном» состоянии появилась у Батюшки, дерзновенно предлагая ему свои варианты моей будущей жизни, Батюшка горестно посмотрел на меня и отправил к Любушке: «Как она скажет», — почти смирившись с тем, что придется определить меня в другой монастырь.
Как обычно, вокруг Батюшки было очень много людей, и он выбрал еще троих из окружавших его: это была монахиня Никона из Рижского монастыря и мои хорошие знакомые Кира и Надежда.
«Вот все вчетвером и поедете. И будет у вас монашеское купе».
Монахиней из нас четверых тогда была одна мать Никона.
На Ленинградском вокзале у билетных касс мы отстояли огромную очередь. Какое там купе — едва взяли билеты в общий вагон. А когда сели в поезд — ужаснулись, сколько народу толпилось в нашем вагоне, — оказалось, что на каждое место было продано по два билета.
Сначала решили смириться и как-то дотерпеть это все до утра. А потом подумали: раз сказано, что будет монашеское купе, значит надо его найти. И мы, оставив с вещами мать Никону и Киру, пошли с Надеждой по вагонам.
В следующем вагоне было пусто. Ни одного человека. Грохочущий тамбур. Еще вагон — опять пустой. И так — вагон за вагоном.
Все пустые. «Поезд забронирован», — объясняют проводники, и все отказывают нам в приюте. А мы идем и идем, пока не дошли до последнего — тоже пустого — вагона. И уже отчаявшись, просим проводницу смилостивиться над нами:
— С нами монахиня, ну как же она в такой давке поедет!
— Да приходите, приходите, жду. Я вам пока чай приготовлю.
Выдали нам постели, напоили чаем, и поехали мы вчетвером в совершенно пустом вагоне. И получился у нас монашеский вагон вместо монашеского купе. Даже, как теперь выяснилось, игуменский: и мать Никона, и Кира, и я, недостойная, теперь игумении монастырей, а Надежда пока размышляет, к какому берегу плыть.
Еще почему-то запомнилось, как уже на вокзале, в Ленинграде, мать Никона попросила меня купить огурцов — шел пост, надо же что-то есть, а я, увидев, сколько они стоят, как-то мало их купила — тогда только начиналась перестройка, и мы, монастырские, через несколько лет жизни за оградой чувствовали себя в магазинах как отроки эфесские — так нам трудно было научиться ориентироваться в новой системе постоянно растущих цен.
Ведь для нас с детства — и, думалось, навсегда — спички стоили одну копейку, а яблоки — рубль тридцать килограмм. Почему-то я запомнила, как потом переживала свою ошибку, все хотелось купить еще огурцов и привезти Любушке, а они уже по дороге больше не попадались. Кажется, в тот день я и научилась обращаться с этими новыми — меняющимися — деньгами.
Мать Никона ехала к Любушке с вопросом, принимать ли ей послушание стать настоятельницей вновь открывающегося Шамординского монастыря. Моя знакомая Кира заканчивала Московский университет и собиралась поступать в монастырь. Третьей из нас, Надежде, должны были вскоре делать операцию — у нее что-то случилось с глазами. В поезде ей приснилась Любушка и пригрозила: «Я тебе дам операцию!»
По дороге мы разговорились с мать Никоной, и она, услышав мою невеселую историю, вдруг сказала: «А знаешь, так Богу нужно. Так бывает иногда, когда совершаются промыслительные вещи». Это меня хоть немного успокоило.
Вскоре мы уже стояли в Сусанино, в Казанской церкви, и по очереди подходили к блаженной Любушке.
Мать Никона получила благословение принимать новое послушание.
Кира — я случайно услышала то, что было ей сказано, так как оказалась рядом, — Кире Любушка сказала: «Игуменьей будешь. Хорошей игуменьей».
А мне: «Поживи пока». «Поживи пока» — был ее ответ мне, и что таилось за этими ее словами, было тогда совсем непонятно. Одно было понятно: что надо ехать назад и терпеть — терпеть свою немощь, терпеть все скорби, которыми неизбежно исполнена жизнь любого новоначального, тем более уже немолодого человека, а значит, не обладающего душой юношески гибкой и неизломанной укоренившимися страстями. И сколько продлится это «пока» — может быть, до холмика.
«Все! И чтобы полгода ко мне не приезжала!» — услышала я от измученного моими метаниями старца, когда привезла ему ответ от Любушки.
За эти полгода у меня в жизни изменилось все. Что-то случилось с душой за это «пока», и появилась спокойная радость, когда не страшно стало даже умереть на послушании. Не страшно не успеть прочитать непрочитанные книги, не услышать долгожданные лекции, вместо которых месишь бетон под палящим солнцем и пытаешься при этом учить наизусть Псалтирь — и не понимаешь, как же случилось, что так тихо и радостно внутри и так близко небо, хотя и труд не по силам, казалось бы…
И ничего внешне не изменилось, а только вместо бури — тишина и какой-то постоянный внутренний свет.
Вот тут, чтобы душа не слишком воспарила и не залетела бы в какую-нибудь прелесть, Господь и управил так, что с этого самого фундамента — прямо от бетономешалки — отвели меня «под белы рученьки» во град Тверь — восстанавливать из руин древний пустынный монастырь, настоятельницей которого была неожиданно назначена моя теперешняя подруга — та самая Кира, с которой мы приехали к Любушке в монашеском вагоне. «Тверь — хорошо!» — услышала она от Любушки, когда вскоре опять оказалась у нее, чтобы спросить о грядущих переменах в своей жизни.
Полгода продолжалось Любушкино «пока», те самые полгода, когда закрыта была для меня дорога в мою любимую Лавру.
Оказавшись в Твери, мы иногда приезжали в Вышневолоцкий Казанский женский монастырь и там познакомились с одним из благодетелей этой обители, который рассказал нам свою историю. Он был каким-то важным человеком в областной администрации, дела шли успешно, как вдруг заболел, да так, что к блаженной Любушке его привели на костылях. А ушел он от нее своими ногами. И с тех пор возымел великую к ней веру и стал еще больше помогать монастырю, благодаря которому оказался у Любушки. И даже построил вокруг монастыря огромный забор — бетонную стену. А вскоре всю Тверь потрясло известие о том, как прямо на коляску с младенцем рухнула старая красного кирпича стена в центре города, вдоль которой гуляла женщина с ребенком. В коляске была его внучка. Так враг отомстил ему за благодеяние обители. Но дивным образом, молитвами блаженной старицы, ребенок уцелел, хотя и пришлось потом его долго лечить, вспоминает теперь протоиерей Владимир — бывший раб Божий Владимир, благодетель монастыря.
Прошло еще несколько лет, и вдруг мы узнаем, что блаженная Любушка — в Николо-Шартомском монастыре. Несколько раз Батюшка благословлял меня побывать у нее там с разными монастырскими вопросами. А потом она уже оказалась совсем рядом, в Казанском монастыре, в Вышнем Волочке, и, памятуя библейские строки «аще обрел премудрого, обивай пороги кельи его», я уже старалась бывать у старицы как можно чаще.
«Ну что ты все ездишь, без тебя, что ли, людей у нее мало», — сердилась ее келейница, но я, с Божьей помощью, всегда попадала к Любушке, а она уже сама пододвигала ко мне поближе свою тарелку с остатками каши.
«Какой хороший крестик!» — и вдруг стала часто-часто целовать мой настоятельский желтый крест. Так я и не поняла ничего, крест как крест, такой же, как и у всех.
— Любушка, что мне надо изменить в своей жизни? На что обратить внимание?
— Покаяние и поклоны.
— Любушка, а сколько осталось до конца, чего нам ждать?
— Верхи гуляют. Молись за гулящих, — скорбно ответила она.
Однажды приходит ко мне матушка Вероника, супруга священника, который служил тогда в Екатерининском монастыре, и просит найти ей в Москве хорошего детского невропатолога — в Твери никто не может вылечить ее полуторагодовалого мальчика. Ребенок ходит на полусогнутых ножках — они у него до конца не разгибаются. Родовая травма.
— Матушка, — говорю, — подождем с невропатологом, поезжайте-ка в Вышний Волочек к блаженной Любушке, она там недавно появилась. А уж если она не поможет, тогда и поедем к врачам.
И вот взяла матушка Вероника всех своих четверых детей, младшего под мышку, и с автобуса на автобус добралась до Казанского монастыря. Поднялась на второй этаж. Дети остались в коридоре, даже, кажется, на лестничной площадке, а она — у Любушки в келье пробыла четыре часа. О чем они там говорили, осталось для меня тайной. Знаю только, что Любушка ее накормила, и даже положила на свою постель, и много-много ей всего сказала, в том числе и о том, что ее, эту матушку, в будущем ожидает. А когда она вышла из Любушкиной кельи, по коридору бегал ее мальчик, подбрасывая ножками, как будто в футбол играл, — куда девалась болезнь! И еще знаю, что с тех пор никого для матушки Вероники дороже Любушки на этой земле нет.
Как-то раз в Тверском Екатерининском монастыре испекли вкусный отрубной хлеб, и матушка настоятельница отправила с этим огромным хлебом в Вышний Волочек к Любушке Елену, сестру одной своей инокини.
И вот сидит та на диванчике в коридоре возле Любушкиной кельи и ждет, когда ей разрешат войти, — а пока нельзя, Любушка в келье обедает. А через дверь доносится ее разговор с келейницей, точнее, громкий голос келейницы: «Какой хлеб, Любонька? Нет у нас никакого другого хлеба! Только этот вот, на столе, да нет никакого другого хлеба!»
А когда Елену пригласили и она отдала Любушке монастырский хлеб, Любушка положила его на свою подушку, села на кровать и гладила его рукой, как ребенка по голове, что-то лепеча небесным своим языком.
Она все чаще грелась в келье возле печки — то спиной, то боком, то животом прислонится к теплой стене большой белой вышневолоцкой печки: они там особенные, таких я больше нигде не видела.
Однажды пришел к нам наш знакомый, Николай, простой, работящий, глубоко верующий человек, у которого попала в беду жена: начальница по работе (и родственница) уговорила ее подписать пустые бланки приходных ордеров: «Тебя завтра не будет, мы их сами заполним». А потом выяснилось, что через эти бланки начальство воровало казенные деньги, а все списали на нее.
Дело было практически безнадежным, тюрьма уже маячила своими решетчатыми окнами.
«Все обойдется», — сказала Любушка и посоветовала, как им исправить свою жизнь. И все обошлось, как всегда. Потому что ее молитвы шли прямо на небо. Надо было только добраться до этого самого порога, а там уже все устраивалось по Богу: и кривые пути выпрямлялись, и хромые ходили, и глухие слышали, и слепые видели.
В другой раз, после очередной встречи с Любушкой, я уже выходила из ворот Казанского монастыря, как вдруг услышала, что бежит за мной Любушкина келейница и кричит:
— Мать Евпраксия! Мать Евпраксия! Иди скорее, Любушка зовет. Говорит: «Догони ее и проси — у нее две лошади есть».
А лошадей-то у нас в монастыре нет. Был когда-то Орлик, но его давно убили, от него в овраге нашли одни копыта. Есть два трактора, но это вряд ли, да и жалко их отдавать. Но если Любушка говорит, что лошади есть, значит они есть.
И вспомнила — год тому назад протоиерей Олег Чайкин позвонил нам из Ржева и предложил подарить двух лошадей. А мы его попросили подержать их у себя, пока не построим конюшню, и благополучно обо всем забыли.
— Звоните, — говорю игумении Феодоре, — во Ржев, там наши лошади.
Позвонили. Действительно, живут там наши лошади и ждут.
— А мне все равно, — отвечает отец Олег, — кому дарить лошадей, вам или в Волочек. Присылайте машину.
И поехали эти две лошадки к Любушке и перепахали весь монастырь. То-то все там у них растет, как на Украине, и словно не несколько сестер в монастыре, а сто человек, и все на грядках.
Зато стало понятно значение любого обещания: слово сказано и на небесах записано, и это уже не твое, а тому принадлежит, кому здесь обещано. Вот так «Господь намерения целует».
Помню ее в храме — в домовой церкви Казанского монастыря, всегда у Казанской иконы, а еще — как подолгу стояла она у Чаши со Святыми Дарами и причащалась медленно-медленно, а батюшка с Чашей в руках терпеливо ждал, пока она что-то тихо лепетала и как бы любовалась Святыми Дарами и говорила с Ними на своем ангельском языке, — это было что-то великое, непостижимое. Стоишь затаив дыхание и смотришь на нее издалека и благодаришь Господа, что сподобил тебя быть свидетелем этого чуда.
Потом она заболела.
«Надо что-то делать, Любушка! Может, я Вам хороших врачей привезу?»
А она вдруг отошла от меня, встала в левом углу комнаты лицом к стене: «Не вози ко мне мужиков, у меня Яков есть».
Любушке становилось все хуже и хуже. Первого сентября мы узнали, что Любушка наша лежит в 4-й городской больнице после тяжелейшей полостной операции.
Врача, который ее оперировал, звали Яков. Рассказывали, что к нему даже страшно было подойти после операции, он очень переживал, был весь белый как полотно — ведь Любушка попала на операционный стол только через три недели после того, как у нее случился заворот кишок, в животе было что-то ужасное, кишки уже лопались, начинался перитонит.
Батюшка сразу отправил к ней своих духовных чад, они на следующий день были уже в Твери, и мы поехали в больницу. Нас пустили в реанимацию, и архимандрит Ефрем причастил там блаженную Любушку и отслужил водосвятный молебен.
А потом потянулись мучительные дни ее тяжкой болезни. Тверские сестры дежурили возле нее и делали все что могли. Так Господь сподобил нас немного послужить Любушке хотя бы в последние дни ее земной жизни.
Прошло два-три дня, и доктор сказал: «Ну вот и все, кишечник остановился, это конец». И мы с игуменией Иулианией на ночь глядя поехали в Лавру просить святых молитв нашего старца. Но вечером нам уже ничего не удалось ему сообщить, сколько ни ходили мы возле проходной, а когда рано утром оказались у него в приемной, сразу услышали: «Две монашки под окном пели поздно вечерком». И дал нам бутылочку с маслом от тридцати святынь, с очень сильным ароматом розового масла, чтобы мы растерли им Любушке все тело.
Когда мы днем вернулись в больницу, врач сразу сказал нам, что произошло невероятное, — ночью у Любушки заработал прооперированный кишечник.
Она и выглядела уже по-другому. Накануне была совсем бледная, осунувшееся измученное лицо, заострившийся нос, а тут — щеки розовые, лицо опять округлилось.
В палате у Любушки была уже игумения Феофания, настоятельница Московского Покровского монастыря. Святейший послал ее проведать Любушку, передал, что вынимает за нее частицу.
И вот мы с пением Трисвятого бережно помазали Любушку всю, с ног до головы, Батюшкиным розовым маслом, и когда я помазала ей лицо, она тихо сказала: «Хватит». Как же мы не понимали тогда, что происходит, все надеялись на исцеление! И все очевидные указания на ее неизбежную скорую смерть были закрыты, мы их не видели — или не хотели видеть. Одна была цель — что-то сделать, чтобы она еще пожила. Вот так бывает закрыто зрение — на очевидные, казалось бы, вещи.
Между тем наши монастырские дела все-таки продолжались, и именно в эти дни мы вдруг узнали, что хозяйка соседского дома, купленного нами за двадцать миллионов (а тогда вместо тысяч были миллионы) в прошлом году, вовсе и не собирается никуда уезжать из Екатерининского монастыря, пока мы не принесем ей еще двадцать, потому что дом на острове Залит, куда она хочет переехать к отцу Николаю, стоит ровно сорок.
Надо было что-то решать, денег у нас никаких не было, и с какой стати: ведь то, что мы у нее купили, не стоило и двадцати. Да и те насобирали каким-то чудом. И мы заодно спросили у Батюшки, когда он давал нам для Любушки бутылочку с розовым маслом, как же нам быть.
«А вы поезжайте на Залит к отцу Николаю. Как он скажет, так и поступайте. И попросите его помолиться о Любушке, может, она еще поживет».
Из больницы мы поехали на вокзал и на следующее утро были уже в Пскове.
Вот и речная заводь, откуда мы поплывем на остров Залит, — легендарное место, о котором мне еще лет десять тому назад много рассказывал отец Алексей Царенков, да еще и приговаривал: «Кто без благословения туда поплывет, может и утонуть. Бывали такие случаи».
Благословение у нас было. Но мотобот, в который мы уселись, оказался в воде по самые кромки бортов, а тут еще волнение поднялось на озере, как только мы выплыли из тихой реки.
Озеро огромное, другого берега не видать, так и называют его — Псковское море.
«Не шевелитесь. Мотобот переполнен», — отчетливо произнес моторист. Вот уж пришлось помолиться святителю Николаю! Было очень страшно, но, с Божьей помощью, доплыли, все пассажиры мотобота быстро пошли в одном направлении, и мы поспешили за ними и вскоре оказались во дворе дома отца Николая.
Двор вытоптан и утрамбован сотнями ног до состояния асфальта — ни травинки, одни деревца. Стоим и ждем.
И вот открывается дверь. Точнее, приоткрывается. Выглядывает батюшка отец Николай, обводит нас взглядом: «Здравствуйте, мои дорогие. Ну, Ангела Хранителя вам на дорогу». И скрывается за дверью.
И что же теперь делать? Это все?
А через какое-то время снова открылась старая крашеная дверь, и Батюшка вышел на крыльцо. В одной руке у него прозрачный пенициллиновый пузырек с маслом, а в другой — большая разогнутая канцелярская скрепка. Глянул на нас всех и запел:
Прошел мой век, как день вчерашний,
Как сон, промчалась жизнь моя,
И двери смерти, страшно тяжки,
Уж недалеко от меня.
Вы простите, вы простите,
Друг и ближний человек.
Меня, грешнаго, помяните
Ухожу от вас пока не навек.
Говорят, что иногда Батюшка пел эту песню со словами «Ухожу от вас навек», и тогда все начинали плакать, а он говорил: «Ну ладно, ладно, пока не навек».
Тут мы испугались, что сейчас он снова уйдет и закроет дверь, и я как-то дерзко сразу к нему подошла, уже без очереди, и поняла по его лицу, что это его покоробило, и сама сразу смутилась и стала просить прощения за свою выходку и услышала: «Ну, говори, что у тебя».
Сначала я попросила его святых молитв о блаженной Любушке. А он ответил: «Это уже не мой вопрос». И опять я сразу ничего не поняла — все надеялась, что она еще поживет.
Потом спросила, как быть с деньгами за дом, а он в ответ сказал:
— Ну, добавьте, добавьте. Пусть она купит домок-то.
— Благословите, — говорю, — Батюшка, просим Ваших святых молитв, чтобы это получилось, ведь денег у нас совсем нет.
— Езжайте-езжайте, не задерживайтесь, а то опоздаете, — проводил нас старец и перед этим внимательно помазал скрепкой из флакончика.
Времени до отправления мотобота оставалось еще несколько часов (он отплывал от пристани в три часа дня). И мы зашли к Батюшкиной келейнице, с которой были хорошо знакомы, на чашку чая.
Когда мы с ней в полтретьего не спеша подошли к пристани, то увидели наш мотобот где-то вдали, в волнах Псковского озера. Он удалялся.
Делать было нечего. По берегу бродили два лодочника, оба были навеселе. Мы выбрали наименее пьяного, и он смело поплыл наперерез волнам. Они становились все выше и выше, а я еще не забыла рассказ отца Алексея про то, что бывает с теми, кто по этому озеру плывет без благословения.
Но мы опять остались живы и вернулись в Тверь.
А в воскресенье Любушка объявила голодовку. Она отталкивала всех, наотрез отказывалась от любых лекарств, отказывалась есть — пока ее не отвезут в Казанский монастырь. И только повторяла: «Поедем домой».
«Как врач, я не имею на это права, но как христианин не могу поступить иначе. Она все сделала для того, чтобы мы были вынуждены ее отпустить в монастырь», — сказал нам ее доктор Иаков, когда давал разрешение везти Любушку в родную обитель. Все это время он дежурил около нее по ночам и в воскресенье тоже приехал в больницу. Пока решали, как быть, игумения София еще раз помазала все Любушкино измученное тело Батюшкиным розовым маслом.
Сообщили в Вышний Волочек. Матушка Феодора тут же отправила в Тверь микроавтобус, а доктор позвонил своему другу, просто поделиться с ним происходящим.
Друг в это время ехал на машине в Шереметьево — у него был билет в Испанию. Другом был тот самый Владимир, который построил стену вокруг Казанского монастыря. Он все выслушал и положил трубку. Потом подумал: «Какая Испания? Любушка умирает». Развернулся и полетел в Тверь на своем шестисотом мерседесе.
Пока мы с игуменией Иулианией и суздальской игуменией Софией разбирались, как же довезти Любушку до Волочка, черный мерседес уже остановился у дверей больницы. На заднем сиденье постелили Любушке постель. «Сколько градусов установить? двадцать три?» — и Любушку осторожно уложили и отправили в последнее ее земное путешествие.
Сначала она чуть не плакала: «Поеду домой, поеду домой», — как будто боялась, что ее отвезут в другое место, но на полпути к Волочку успокоилась и стала широко креститься и молиться за доктора Иакова.
Когда мы на суздальской «оке» добрались, наконец, до Вышнего Волочка, Любушка уже полулежала в белой горе подушек на своей кровати и, улыбаясь, тихо пела тропарь «Боголюбивой» и смотрела в окно, из которого был хорошо виден храм Боголюбской иконы Царицы Небесной. Возле нее кружились сестры и пели ей ее любимые песнопения, а мы стояли в дверях и молчали.
— Ничего, все будет хорошо, все обойдется.
— Любушка, у кого?
— У Любахи.
А на пятый день Любушка умерла. Это случилось 11 сентября 1997 года, в четверг. В день Усекновения главы Иоанна Крестителя.
Говорят, все блаженные — Ивановны.
А Любушка и была Ивановна, Любовь Ивановна Лазарева.
13 сентября были похороны.
Мы шли за гробом, много настоятельниц, с цветами. Приехал отец Василий Швец, чудом там оказался: «Дай, думаю, загляну по дороге к Любушке». Вот и заглянул.
Отпевали ее в домовом храме Иоанна Кронштадтского. Два хора, один коломенский, другой шартомский. Я почти ничего не помню — ни сил, ни горя, все было кончено.
Отпевал архимандрит Никон.
Как-то все спокойно было, чинно, по порядку. Только очень было нужно, чтобы она еще пожила, а не получилось.
Похоронили Любушку возле алтаря Казанского собора. День был пасмурный, но солнце пробилось сквозь тучи, когда начали служить литию у гроба, возле могилы. Многие видели, как солнце играло.
Надо, наверное, рассказать еще о том, что в храме я как-то оказалась вдруг у самого гроба и, ухватившись за него, все говорила с ней, как с живой, и еще попросила помочь нам выполнить благословение — найти эти десять миллионов. Больше не нужно — дом на острове теперь стоит не сорок, а тридцать пять. А еще пять мы наберем, наверное, финскими марками — матушкина мама приезжала недавно из Финляндии и привезла финских марок еще примерно на пять.
Попросила у Любушки прощения за свои неуместные просьбы, да и забыла об этом.
На следующий день было воскресенье. Литургия в нашем пустынном монастыре — в храме никого, кроме нескольких сестер, холодно и безприютно как-то. И вдруг появляется человек, которого я увидела тогда второй раз в жизни (в первый свой приезд он совершенно случайно оказался у нас — заблудился, познакомился с нами, осмотрел собор да и уехал сразу).
— Я вчера вечером сидел у телевизора и вдруг подумал: зима приближается, надо им помочь. Вот, возьмите! — и протянул мне упакованную крест-накрест пачку. На упаковке написано: «10 миллионов». А одиннадцатый он положил в «ящик» и сразу уехал. Потом мы узнали, что это его манера. И что это были последние его большие деньги. Только через несколько лет приручили мы Снегирева, наконец, оставаться у нас иногда на трапезу.
Вечером, уже в Твери, мы посчитали финские марки — их оказалось, конечно, не на пять миллионов, а на четыре — ведь одиннадцать у нас уже было. И мы успели, с Божьей помощью, отправить нашу соседку на Залит с последним паромом.
Прошло несколько лет, и вот однажды, одиннадцатого сентября, мы встретились в Вышнем Волочке с бывшей Любушкиной келейницей Раисой. Она очень изменилась, из крепкой и властной превратилась в худенькую и тихую. Мы вместе поехали с ней в Тверь, а она по дороге рассказывала мне о Любушке: «Любушка родилась в 1912 году примерно в сорока километрах от Калуги. Отец Любушки был церковным старостой, в семье было шестеро детей. Братьев ее звали Николай, Алексей, Василий, Петр и Павел. У Любушки были четыре тети, все четверо очень благочестивые, “вековые девы”.
Зимой они часто ездили в Оптину пустынь молиться и брали с собой Любушку, а летом все занимались огородами.
Когда Любушке было пять лет, умерла ее мама; отец умер, когда девочке исполнилось двенадцать. После смерти отца Любушка переехала в Петербург к старшему брату Алексею. И вот, по послушанию Матери Божией Казанской, Любушка начинает странствовать в землях Вырицких. Где только она не жила — в подвалах, в срубах домов!.. Тогда и сподобилась она дара прозорливости от Господа. А во время войны Любушка ушла пешком в Краснодарский край, и там она тоже странствовала. Почти всегда раздетая, в рваненьком. Ведь все, что привозили ей, шло в монастыри, в храмы. И по молитвам ее Господь исцелял смертельные болезни. Вот я перед вами живой пример, я была неизлечимо больна, когда познакомилась с Любушкой.
Господь исполнял любую ее просьбу — Любушка вымаливала каждого человека.
В Сусанино, напротив ее дома, жили немолодые люди, они выпивали. Любушка как-то стала просить у них кусочек хлеба: “Просила-просила, а они не дали. Я хотела за кусочек хлебца их души спасти, — сказала она потом. — Господи, она мне дала хлебца, она мне дала булочку, прости их и спаси!”
Любушка всегда старалась быть в тех местах, где нужна была ее помощь. “Ой, надо, Раечка, нам с тобой в Питер поехать. Как там плохо! Там батюшки уходят. Я должна ему помочь” — это было время, когда сменился митрополит на Питерской кафедре.
О себе она как-то сказала: “Я, Любушка, нищая Христа ради”.
Ботики у нее суконные, подошва тонкая как газета. Я хоть травки туда напихаю, а она ее выбрасывает.
— Любонька, ну зачем ты так себя мучаешь?
— Нельзя. Боженька не услышит.
А когда вымолит чей-то грех, уже в лежку лежит.
В Шартоме Любушка как-то сидела на кровати и вспоминала по именам всю свою родню.
— А как же ты оказалась такая?
— А у меня, — отвечает, — по родству, по матери, очень благочестивый род. Четыре тети — вековые девы, возили меня в Оптину.
— Ой, Раечка! — как-то воскликнула она. — Если бы ты могла видеть, что делается!
Ей было открыто все, что делается в мире.
Однажды она вошла в Никольский собор, и сказала: “Николай Чудотворец и Иоанн Кронштадтский живые, ходят по храму”.
Рассказывали, как один архимандрит в бытность свою диаконом во Владимирской области приехал в Казанский храм и попросил разрешения там послужить. Посмотрел он на Любушку — старенькая, маленькая: “Ничего я в ней не нахожу”. Только подумал так, как вдруг увидел: Любушка стоит на воздухе, выше всех людей, и молится.
А одна девушка собиралась замуж, уже и свадьба была назначена. Но она успела приехать за благословением к Любушке, и что же она услышала? “Ой, как хорошо в монастыре. Как хорошо”. Теперь эта девушка — игумения большого Московского монастыря.
Перед смертью Любушку в монастыре причащали три дня подряд. Уже пошли у нее по телу черные пятна. Вот она лежит и стонет, а все водит пальчиком по кроватке — молится! И вдруг — гляжу на нее — она лежит беленькая, вся сияет, никаких пятен нет, смотрит в потолок и улыбается. Кожица вся натянулась, стала розовая, больше семнадцати-восемнадцати лет и не дашь!»
Много еще всего рассказывала тогда Раиса, но еще не время об этом писать, а может, и не надо.
Вспомнился мне еще рассказ матушки Вероники, полуторагодовалого сына которой исцелила Любушка.
Вскоре после блаженной кончины старицы матушка Вероника рассказала мне, как 2 сентября девяносто седьмого года, вечером, пришла она на вечернюю службу в Вознесенский собор в Твери и увидела нас с игуменией Иулианией у святых мощей владыки Фаддея. Был как раз канун памяти небесного покровителя владыки Фаддея, святого апостола Фаддея, и мы, конечно, как могли молились у его святых мощей о блаженной Любушке — как же иначе, если ей только что сделали операцию. Так вот, она ясно увидела, что стоим-то мы втроем, что между нами — сама блаженная Любушка.
Матушка Вероника, говорит, еще тогда очень удивлялась: «Ничего не понимаю — Любушка в храме, и никто к ней не подходит». Но и сама на это не осмелилась, постояла в стороне да и ушла домой, к детям, и только потом уже узнала, что Любушка в это время лежала в реанимации.
Недавно одна знакомая инокиня рассказала мне о своей поездке к блаженной Любушке: «В начале февраля 1992 года я гостила в Пюхтицах и уже собиралась уезжать, но пюхтицкие сестры начали меня уговаривать остаться в монастыре, я уже и не знала, что же мне делать. И вот собрались они как раз в эти дни, несколько человек, к блаженной Любушке в Сусанино и мне предложили поехать вместе с ними. Но неожиданно, как это часто бывает в монастырях, поездка их отменилась, и я поехала к Любушке одна, а сестры передали со мной приготовленные для нее сумки: там были молочные продукты и хлеб. Еще у меня были для Любушки письма от Пюхтицких сестер.
В Пюхтицах говорили, что половина сестер в монастыре — отца Наума, а другая половина — отца Кирилла. “У тебя монашеское лицо, — сказала мне одна из сестер, — иди в монастырь. Тебе надо съездить к отцу Науму”. Она его очень уважала, от нее я и услышала впервые имя Батюшки. Она же меня и отправила к Любушке.
Я доехала на автобусе до Ленинграда, а дальше на электричке до Сусанино. Отправили они меня рано утром, а приехала я в Сусанино, когда уже совсем стемнело. Нашла Любушкин дом — обычный деревянный дом за низеньким забором. Меня встретила женщина, Лукия Ивановна, и сразу провела в комнату. За круглым столом ближе к окошку сидели уже Любушкины гости. А Любушку я сразу не увидела, она была за перегородкой. Лукия Ивановна сказала Любушке, что Пюхтицкие сестры передали ей продукты. Вышла Любушка — маленькая, худенькая. Мне запомнились ее руки — очень молодые: длинные тонкие пальчики, длинные ноготки.
Любушка как начала плакать: “Зачем они мне все это принесли, у них у самих ничего нет”, — а тогда у них еще все было.
Потом сели за стол, и хозяйка говорила: “Ешь, Любушка, ешь”, — а она все плакала, пока мы ели.
Было уже поздно, и нас сразу уложили спать. Меня определили на печку за перегородкой, напротив блаженной Любушки.
Любушка сидела на своей кровати — кровать у нее была высокая, и Любушкины ножки не доставали до пола. Рядом иконный угол, книжки.
Мы уже легли спать, а Любушка плакала и плакала. Я вся дрожу, а она плачет. Потом я уснула. Я запомнила, как она плакала: она кулачки складывала и кулачками терла глазки. Ночью я просыпалась, а она все плакала. Я видела — у нее в чулках были камешки. Простые коричневые чулки, хлопчатобумажные. Она, сидя на кровати, наклонялась, доставала камешки из чулка и раскладывала их на коленях — маленькие, гладенькие как галька, размером с копеечную монетку. Она эти камешки клала за щеку или вынимала и складывала в чулок (в Иерусалиме есть одна монахиня, она подтвердила, что видела у Любушки эти камешки).
Утром я проснулась, когда все еще спали. Я сидела на печке, а Любушка уже стояла в красном углу с закрытым молитвословом в руках и водила пальчиком по обложке. Потом хозяйка сказала, что она все молитвы знает на память.
Любушкины гости решили все дела и уехали на электричке раньше меня, а я еще осталась, у меня ведь были письма от сестер, да и свои вопросы.
Я зашла к Любушке за перегородку и сказала про письма, а Любушка благословила, чтобы я ей сама их прочитала.
Одно письмо она выслушала, а остальные слушать не стала.
А потом я спросила у нее, поступать ли мне в монастырь или выходить замуж. “А ты сама-то как хочешь?” — спросила меня она. Я ответила, что хочу в монастырь, и сама удивилась своим словам, ведь в то время у меня еще не было никакого твердого решения. Потом она спросила меня, кто я по профессии, и я сказала, что мне остались только выпускные экзамены в медучилище.
“Будешь в Пюхтицах фельдшером. — А потом еще добавила: — Поезжай к отцу Науму, и что он скажет, то и сделаешь”. А я вовсе не знала, кто это такой и где я буду его искать, я же была тогда совсем невоцерковленным человеком.
И что интересно, все было решено, я больше ничего у Любушки и не спрашивала. Помню это движение — пальчиком по ладони. Она стояла маленькая, в платочке, и я стояла. В тот день она уже не плакала. Лукия Ивановна сказала мне, что накануне она весь вечер плакала, потом стала плакать за пюхтицких сестер. А потом, может, и меня оплакивала — такая жизнь у меня была…
Я шла и все думала — как же мне найти отца Наума? Приехала на Карповку к отцу Иоанну Кронштадтскому, приложиться к мощам, спустилась в подземную церковь и вдруг встретила там вчерашних Любушкиных гостей. “Ну, что она тебе сказала?” И узнав, что меня благословили к отцу Науму, решили взять меня с собой — они как раз к нему и собирались ехать.
На следующий день было 5 февраля, у Любушки мы были 4-го. А 5-го — накануне Ксении Блаженной — Любушкина гостья, матушка Татьяна, позвонила Клавдии Георгиевне, и мы поехали к ней домой. Она нас кормила вкусной геркулесовой кашей с брусникой. И много-много нам рассказывала о блаженных Петербурга, про Любушку, но я почти ничего не смогла запомнить. Клавдия Георгиевна подарила мне книжку про митрополита Николая (Ярушевича), духовной дочерью которого она была (она умерла недавно — схимонахиня Клавдия). Позвонила по телефону, спросила, служит ли сегодня Святейший Патриарх на Смоленском кладбище, куда мы собирались вечером на службу. Сказали, что не служит, но мы все равно поехали туда и в пять часов уже стояли на праздничной службе у блаженной Ксении, а после помазания нам нужно было торопиться на вокзал.
Батюшка еще принимал на старом месте, и мы сразу зашли в маленькую комнатушку втроем и ждали Батюшку минут двадцать, потом он пришел и стал расспрашивать их о поездке. “А это кто?” — увидел он меня. “У Любушки была”, — я опустилась на колени, и он начал меня исповедовать.
“Поезжай в Коломну, — благословил меня Батюшка, — у матушки Ксении сегодня день Ангела. Надо что-то ей подарить”, — и снял со стены какую-то картину: “Вот ей и передашь”.
Когда я все исповедовала — а мне так было стыдно после этой исповеди! — он повернулся к матушке Татьяне и сказал: “Какая чистая, какая хорошая”, — и мне еще больше стало стыдно за себя. Батюшка подарил мне Псалтирь большого формата в мягкой желтой обложке, потом достал из-под стола мешок, покопался в нем и благословил мне желтые четки. Я плакала, просила разрешения поехать домой (мама ждет!), говорила, что мне нужно еще получить диплом, но Батюшка поручил матушке Татьяне отвезти меня в Коломну: “У матушки спросишь, нужно ли тебе получать диплом”, — и дал мне еще маленькую книжечку-пятисотницу. Так и началась тогда моя новая — монашеская — жизнь. Не все шло ровно и гладко, было, о чем плакать Любушке, но никакой другой жизни для себя я теперь не хочу», — закончила свой рассказ моя знакомая инокиня.
А еще мне рассказывали, что слышали как-то в Сусанино, как Любушка радостно говорила про игумению Ксению, что у нее в Коломне — рассадник монастырей: «Она их рассаживает, как капусту».
Рассказ знакомой инокини о своей поездке в Сусанино помог мне вспомнить, когда же я действительно впервые увидела блаженную Любушку. Это было гораздо раньше, чем в тот наш приезд к ней со старостой струнинской церкви. Я вспомнила один удивительный сон, который после этого рассказа показался мне еще более значимым.
Он приснился мне в самые первые годы моего знакомства с батюшкой Наумом. Однажды летом я поехала на дачу к своей сестре и, весь день провозившись на грядках, легла спать без вечерних молитв. Уже засыпая, я словно увидела вдалеке Батюшку, который как бы обличал меня в лености, но я все равно не встала и не открыла молитвослов. Следующий день закончился так же. Я прекрасно помнила строгий Батюшкин вчерашний силуэт в монашеском облачении, но снова легла спать, не прочитав вечерние молитвы, и даже подумала, что, если надо, Батюшка мне уже как следует приснится и все скажет, что мне нужно услышать. Вот тут и увидела я этот сон, который помню уже много-много лет. Очень большая комната — зал для свиданий с родственниками, из зала ведут двери, их много и все без ручек, как и полагается, потому что это сумасшедший дом. И небольшими группами стоят по залу люди, больные со своими родственниками, и я в одной из них.
Батюшка, в полном облачении, подошел ко мне, я упала на колени и, обливаясь слезами, исповедовалась, а он, уже поднимая меня, снимая с моей бедной головы епитрахиль, сказал: «Ты живешь так, как будто никогда не умрешь. Тебе нужно класть много поклонов. Ну все, некогда мне больше тут с тобой, видишь, сколько их еще!» — и показал на эти группы людей, разбросанные по залу. «Вот иди к ней, она с тобой займется». И тут возле меня оказалась маленькая незнакомая старушка с ясным и молодым круглым лицом. Она сказала мне: «Не можешь молиться по четкам — клади поклоны по камешкам, из кармана в карман перекладывай», — и насыпала мне в протянутую ладонь горсть маленьких круглых камешков.
Я проснулась. Этот сон, как бывает в таких случаях, был ярче яви.
Днем я вернулась домой и все вспоминала этот сон. На кухне стоял стакан черной смородины. Ягоды были примерно такого же размера, как камушки, которые я видела во сне. Я насыпала такую же горсть смородины и посчитала ягоды в ладонях — их было ровно двести.
На следующее утро я уже была в Лавре. У Батюшки, как всегда, сплошной стеной толпился народ во всех маленьких комнатках его старой приемной, а я все хотела рассказать ему этот сон и спросить, сколько же поклонов он благословит мне теперь класть. А он в дальней келье с кем-то тихо разговаривал, и вдруг я через головы стоящих передо мною десятков людей ясно услышала голос Батюшки. Он обращался к стоящей перед ним на коленях девушке: «Будем считать, что ты теперь нареченная монахиня. Поклонов клади от тридцати до трехсот, больше трехсот не нужно, а меньше тридцати — и спать не ложись». И больше ничего уже не было слышно. Как-то стало понятно тогда, что старец таким образом ответил мне на мой вопрос. В тот день я так и не попала к Батюшке, но ведь на самом деле очень даже попала — ответ на свой вопрос получила.
Вернулась я домой, и вечером пришел помысел: «А почему это я решила, что Батюшка мне ответил, мало ли что услышала, он ведь не со мной разговаривал», — и на следующее утро опять поехала в Лавру.
На этот раз Батюшка подозвал меня к себе, и я с внутренним трепетом спросила его только о поклонах, не рассказав почему-то свой сон.
А он ответил: «Я же тебе уже сказал — от тридцати до трехсот».
В тот же день я поехала в Москву к моей самой близкой подруге Светлане. Очень хотелось поделиться с ней тем, что произошло, но не успела я еще начать свой рассказ, как она вдруг сама опередила меня: «Ты представляешь, какую удивительную вещь я сегодня прочитала! Оказывается, существует древний иноческий способ молитвы по камушкам».
Так вот когда Батюшка познакомил меня с блаженной Любушкой! Это была именно она.
Юродивая, нищая Христа ради, блаженная врачевательница больных и скорбящих душ, безумно забывающих о том, что каждый день может стать для них последним. Она плакала, пока мы смеялись, замерзала, пока мы грелись на солнышке, постилась и молилась, пока мы ели и спали. Ослепшая от слез, вымаливала у Матери Божией нам время на покаяние, зрячая среди слепых.
По имени твоему и житие твое.
«Ой, Раечка, если бы ты могла видеть, что делается!»
Мы и теперь часто бываем в огромном Казанском монастыре у блаженной Любушки. В часовне, которая построена над Любушкиной могилой, вскоре появилась вторая мраморная гробница. Это блаженная Мария, которая отправилась из Оптиной умирать в Вышний Волочек со словами: «Поедем к Любушке».
Приезжаем, поем панихиду и приникаем к холодному мрамору со своими безконечными просьбами, а то и положим на белую гробницу помянники с именами «больных, слепых, сухих, чающих движения воды» и свято верим, что все наши просьбы и слезы она так же слышит и теперь, как и раньше, когда еще жила на земле рядом с нами.
Святая блаженная мати Любовь, моли Бога о нас!