Соколов из министерства прямиком направился на Гороховую, 64. Чтобы не попасться на глаза филерам, которые вели наблюдение за посетителями Распутина, воспользовался проходными дворами и поднялся по черному ходу. Распутин, увидав нежданного гостя, обрадовался:
– Здравствуй, милый! Как хорошо сделал, ишь, ко мне зашел. Сейчас вместе с тобой обедать будем. Щи с кислой капусткой любишь? И селедочка залом найдется, и грибки соленые. Ну, снимай шинель. Как же я тебя люблю, граф!
В это время из дверей гостиной выскочила красавица Матрена – дочь Распутина. Она охнула:
– Ой, сам граф знаменитый пожаловал! – и побежала распорядиться на кухню. Ей помогала сестра Дуняшка.
Обед был простым и вкусным. Соколов не спешил сообщать дурную новость. Он знал: Пуришкевич – человек серьезный, он люто ненавидит старца и на преступление пойти может. После обеда вдвоем удалились в знакомую комнатушку Распутина. Тут сыщик когда-то познакомился с Верой фон Лауниц. Подумал: «Минуло меньше трех лет, а событий столько – на десятилетие хватит!»
Соколов сказал:
– Григорий Ефимович, ты в каких отношениях с Пуришкевичем?
– Это который в Думе про меня мерзости вякает? Да его в глаза ни разу не видел.
– И хорошо, постарайся и впредь с ним не встречаться. Он задумал на тебя дурное…
– Убить, что ль?
– С него и это станется. Так что остерегайся. А мой совет тебе: покинь Петроград на время, спокойней так будет.
Распутин с тоской взглянул на сыщика:
– Граф, милый ты человек! Мне и государь то же советует. Все тут опостылело. Сплю и вижу родное село Покровское, свой двухэтажный домик с деревянными колоннами и резными наличниками, речку… Ничего тут, в столице, хорошего нет. Зависть да злоба. Даже удивляюсь: живут в столицах люди безбедно, всячески себя ублажают, голодными отродясь не были. А вот душою очерствели, в свирепости душевной пребывают, а милости, мира, кротости и терпения у них и не проси! Бог любит смиренных и кротких. Да как же таким злыдням праздник на сердце иметь? Сие столь же невозможно, как средь ночи солнцу засиять. Ты, граф, думаешь, что я не понимаю Юсупова? Насквозь его притворство вижу. Слова говорит сладкие, а смотрит на меня яко змей ядовитый. А я завет Христа помню, и люблю Феликса, и жалею, и от себя не отталкиваю, потому как льнет Юсупов ко мне. Проникнет моя любовь в душу его, и злоба на доброту переменится. Так-то! Приезжал Феля, в дом к себе зовет. Ну и поеду, чего прятаться? Они ведь что мыслят: вся беда, дескать, в Гришке! Ан нет, милые, вся беда в вас самих, в том, что о себе много мыслите, а других потому ненавидите.
Распутин надолго замолк, поник головой. Потом глубоко вздохнул, продолжил:
– Рад бы бежать отселя, да давно не о себе пещусь. Сам знаешь, уходил к себе в Покровское, да тут такое без меня начиналось… – махнул рукой. – И царскую семью бросил бы, чай, не дети малые, сами должны на ногах крепенько стоять. Царевича Алексеюшку лишь до слез жалко: такой он мальчик разумный, ласковый и душевный – ровно ангел. Я ведь ему нужен. Пропадет он без меня. Ради него муки любые приять готов. Только ясно вижу его крестный путь… – Перекрестился. – Да на все воля Божья!
Соколов уже надевал шинель, когда Распутин, положив сыщику руку на плечо, глухо произнес:
– Как раз перед тобой заходила Вырубова. Я молился о ее здравии, так она уже и костыли отбросила. Хромает сильно, но ходит. Аннушка подошла к иконостасу и вдруг кричит: «Гриша, глянь, лик Казанской весь почернел!»
Глянул я, и прямо жутко стало – как сажей покрылся. Отчего бы это? Знать, приближаются великие несчастья. Народ поражен ленью, пьянством, табак курит, а дух евонный – смутен, непокорен. Господь за это и покарает. Реками прольются и слезы, и кровь людей русских. Чего тут обо мне, ничтожном, вякать? Никогда о себе много не мечтал.
– Но ведь в тебе, Григорий, сила проявляется порой удивительная!
– Что из того? Что хорошее, то все от Бога. Мой час скоро пробьет. Спокойно жду участи своей… Нынешним утром уже жег письма и записочки, что мне присылала императрица, Николай и детишки их.
У Соколова по спине пробежали мурашки, словно старцу прозвучал смертный приговор. Но тут же справился с чувствами, твердо посмотрел в лицо Распутина:
– Человек ты, Гриша, добрый, а все же правы были и Столыпин, и Джунковский: не путался бы ты в дела государственные, отбыл бы восвояси, в деревню, и жил бы в спокойствии.
Распутин на привычный упрек ничего не ответил, лишь перекрестился, вздохнул:
– Знаю, злые люди чрез меня много дурного свершили… Скажи, граф, почему какой-нибудь Родзянко, который своим трудом и копейки не заработал, или другой член Думы – уголовник Кузнецов, шайку грабителей сколотивший, могут государственными делами заниматься, а я, вишь, прав не имею? А?
– Кузнецов давно на каторге.
– А сколько в Думе таких прохиндеев, хоть кассы и не ломают! Ну да Бог им судья. Я и сам не ангел, много куролесил. Натура моя безудержная. – Вдруг улыбнулся. – Помнишь, граф, похороны русалки в «Яре»? Оно, конечно, грешно, зато повеселились от души. – Со страстной убежденностью произнес: – Нет, граф, Господь дает нам жизнь не только постов и плоти умерщвления ради, но и для радости. – Махнул рукой. – Иди. Свидимся ли? Бог весть…
И Соколов увидал: старец плачет. У сыщика у самого едва не навернулись слезы. Он обнял Распутина, перекрестился на образ и сбежал по лестнице черного хода – как пришел. Подумал: «Такой влиятельный человек, к миллионам прикосновенный, а живет весьма убого. И денег спроси, больше трешника в доме не найти. Когда я с Гришей приятельство завел, совсем другого мнения о нем был. Да, необычайной, прекрасной он души человек».
Соколов вышел на Невский, решил: «Встречусь-ка я с Пуришкевичем! Скажу, что знаю о его замыслах. И пообещаю: если с Распутиным что случится, то я ему, Пуришкевичу, голову оторву!»
Соколов отправился прямиком в Думу. Там швейцар сообщил:
– А Владимир Митрофанович секунд назад ушедши, прямо перед вами в коляску сели и покатили… Где живет он в Петрограде? Откеля мне знать? Где-то, говорят, на путях, в вагоне.
– Хорошо, заеду завтра! – сказал сыщик.
…Этому намерению сбыться было не дано.