Государь и Соколов покинули беседку, но отправились в сторону, противоположную дворцу. Государь вдруг остановился, помедлил и произнес:
– Аполлинарий Николаевич, готов приказ об отставке Маклакова. Вы близки к Джунковскому, скажите, он согласится занять пост министра МВД?
Соколов, глядя прямо в лицо государя, решительно отвечал:
– Этот вопрос следует задать самому Владимиру Федоровичу. И если позволите заметить, государь, то я скажу с прямотой военного: чехарда министров, особенно важнейшего – внутренних дел, говорит о непорядках в государственном управлении. За последние пятнадцать лет на этом посту у нас побывали Сипягин, Плеве, князь Святополк-Мирский, Булыгин, Дурново, Столыпин, Макаров, Маклаков и вот теперь князь Щербатов. Лишь Столыпин занимал кресло министра МВД шесть с половиной лет. Получается, что на всех остальных пришлось чуть больше года. Тут уж не до внутренних дел – содержание ящиков собственного стола изучить едва успеешь. – И после долгой, тягостной паузы Соколов глухо произнес: – Россия катится к пропасти, но никто не желает предпринять решительных мер.
Соколов замолк. Он высказал то, о чем давно говорили повсюду – и в светских салонах, и в среде простых людей. Но откровенно сказать правду государю никто не решался.
Государь досадливо покраснел, не находил, чем ответить. Он понимал умом справедливость упреков, но слышать это ему было неприятно.
Наконец молвил:
– Спасибо за правду! Не зря говорят, что вы человек отваги великой.
Соколов возразил:
– Государь, тут храбрость не нужна. А сказал я это лишь потому, что люблю Россию и вас.
Государь пожал Соколову руку.
– Приезжайте, граф, на молебен восьмого июня, – вставил в янтарный мундштук папиросу, задымил и, необыкновенно подавленный, словно отрешенный от всего мира, в печальном одиночестве побрел в глубь парка.
Может, сердце предчувствовало грядущее, неотвратимое и полное ужаса?
Зеленый шатер деревьев смыкался над головой. Порой набегал сильный порыв ветра, и вся эта буйная растительность приходила в движение, начинала мягко мотаться вперед-назад, показывая голубой экран неба с несущимися по нему белесыми облачками.
Государь сошел с тропинки и теперь двигался по плохо прибранному газону, наступая порой то на ветку, которая сухо хрустела под сапогом, то на еловую, очищенную белкой шишку.
Он знал, что по мягкости и доброте характера склонен уступать просьбам Аликс, Вырубовой и других близких людей. Но не по этой же причине произошли все нынешние непорядки! И не мог быть их причиной Распутин. А непорядки эти, как выяснилось, были самые ужасные. Фронт разваливался, на заводах и железных дорогах начались забастовки, Дума откровенно бунтовала, призывала к неподчинению правительству и свержению династии. В магазинах появились очереди за продовольствием, хотя продовольствия в России хватает с избытком. Не случайно он, Николай, был единственным, кто в воюющем государстве не ввел нормированное потребление. Что, что делать?!
Государь отлично понимал: смутьяны, как правило, люди порочные, лживые, алчные, подталкивают государство к крушению. Но как бороться с ними, когда общество пропитано ложными идеями так называемого либерализма. Он позволил создать Думу, и Дума сделалась гнездом смутьянов, рассадником революционных идей. Еще десять лет назад он дал свободу слова (остальные свободы все уже были). И это вышло боком, ибо тут же, нарушая запрет, во всяких журнальчиках появились на него, государя, на его семью и Григория самые злые, самые непристойные статейки и карикатуры.
Государь выбрал большой, потемневший от времени пень, вздохнул, опустился на него. Подумалось: «Вот было могучее дерево, может, еще Петра и Екатерину видело, а пришел день – и повалили его. Так и с династией? Триста лет Романовы самодержавно правили Россией, и вот – конец? Я тягощусь властью, но кто ее нынче удержит? Никого не вижу достойного. Алексей еще мал. Так что править буду я, но что делать? Государственная дума? Это сборище наглых и амбициозных типов, где на одного умного приходится десять дураков. Дума обещала в начале войны поддерживать правительство, а на деле усердно трудится над разложением армии. Народ? Народ любит меня, но разум у него шаток, а дела жестоки. Иоанн Грозный верно говорил: „Аз есмь зверь, но над зверьми и царствую!“ Господи, просвети меня, неразумного! Уйми непокорную толпу!»
По руке полз муравей. Он цепко держал большую травинку. Государь с любовью посмотрел на него, улыбнулся, сказал вслух:
– Вот и я, такой же крошечный, пытаюсь тащить громадное государство. Ты свой груз дотащишь, а я?
И снова мысли побежали роем: «Петр, которого почему-то прозвали Великим, с первобытной жестокостью перепорол бы „кошками“ или шпицрутенами (то и другое именно он внедрил в российскую жизнь) миллионы своих рабов, устроил бы еще с десяток стрелецких казней. И добился бы тишины в государстве, и его вновь бы восхваляли рабы всех сословий – от крепостных крестьян до сенаторов. Или мой прадед Николай Павлович? Тот повесил пять негодяев, и на три десятка лет на Руси воцарились покой и порядок. Теперь суды вешают больше, но сумасшедшие террористы, словно печные тараканы, ползут изо всех щелей. Народ перестал бояться власти – это очень опасный признак. Господи, ты видишь, у меня больше нет ни сил, ни воли, ни желания задавить крамолу».
Хотелось одного: спокойствия для России, для себя, уверенности за благополучное будущее наследника и дочерей.
Но спокойствия не было, был лишь страх. И еще были советчики, бесконечные советчики – назойливые и скромные, глупые и умные, которые нагло пытались командовать им, государем. И каждый из этих советчиков противоречил другому.
Ежечасно возрастали тревога в сердце и ненависть окружающих. Государь подумал: «Если бы я сейчас умер, как это было бы хорошо и для меня, и для всех. Представляю, сколько это доставило бы радости моим врагам. Но они в борьбе за власть перегрызли бы друг другу горло. Они не знают, что настоящая большая власть – это большие страдания. Господи, за что меня так не любят? Я ведь всегда стремился делать добро людям».
Ответа не было.