Соколов испытал странное чувство. Это было и сострадание к скрипачу – этому хорошему, доброму человеку, и ужас перед теми, кто с легкой совестью послал его почти на заведомую погибель. Сыщик размышлял: «До какой степени надо выродиться, забыть и Бога, и всякую совесть, чтобы очерствить свою душу, полностью потерять всяческую жалость к ближнему, как сделали люди, которые называют себя „революционерами“ и которые якобы борются за „народное счастье“, загодя обрекая тысячи людей на страдания и смерть. Нет, пока жив, сделаю все возможное, чтобы спасти Россию от этой погани, от этой заразы, старающейся поразить нравственной проказой как можно больше людей. И многие уже поверили этим лживым идеям. Не только те, что вынуждены проживать в черте оседлости, но и такие благополучные буржуи, как Максим Горький или миллионер Рябушинский. Господи, просвети их!»
Вслух Соколов произнес:
– Спасибо, Вениамин Александрович, за откровенный рассказ. Ваша доверчивость, перешедшая в преступную наивность, толкнула вас на гибельный путь. Но я вижу: вы отлично понимали, что идете на страшное преступление.
– В том-то и дело, что нет! – горячо возразил Казарин. – Не знал этого.
– Разве? Мне понятно, что любовь к детям заставила вас взять с собой их фото, но ведь на паспарту название ателье отрезано явно с конспиративной целью! Когда нет дурных помыслов, тогда не предпринимают таких мер.
– Нет, все не так! – решительно возразил Казарин. – Мария, когда увидела, что я фото беру с собой, потребовала, чтобы я оставил его дома. Я категорически воспротивился: «Нет, не надо мне ваших денег и не надо командовать моими чувствами! Я эту фотографию всегда вожу с собою».
Тогда она взяла фото и отрезала название и адрес ателье. И повторила: «Я верю вам, вы слово свое сдержите и никогда и никому не скажете о нашей сделке».
Вот тут я почувствовал себя явно не в своей тарелке. И рад был бы отказаться от этой самой «сделки», да стыдно было поворачивать вспять. И когда меня арестовали, я твердо решил молчать и до суда, и на суде. Я размышлял так: «Коли такая беда случилась со мной, то пусть мое молчание поможет моей семье избежать позора!»
Соколов задумчиво потер переносицу:
– Вы поняли, почему Мария взяла с вас клятву молчания, почему она боялась, что вас быстро опознает полиция?
– Думаю, ей надо было выиграть время, чтобы в случае моего провала убраться подальше от Саратова.
Соколов согласно кивнул:
– Именно так! Дело опасное, Сибирью пахнет, а то и петлей. Вот и принимали всевозможные меры предосторожности. Сами, понятно, не рискнули переправлять нитроглицерин – и схватить могут, да и взрывается он легко, на куски разорвет. Вот и облюбовали вас для этой цели. Уверен, что кто-то из сообщников следил за вами на вокзале, предупрежденный Марией. И этот сообщник отправил телеграмму о вашем задержании. Впрочем, скоро мы все это выясним.
Спутники вышли на Большую Никитскую, и сразу же перед ними открылось величественное здание консерватории.
То и дело подкатывали экипажи, рессорные коляски, автомобили, толпились жаждавшие попасть на концерт.
Едва Соколов со своим спутником прошел через служебный подъезд, как к ним поспешил радушно улыбающийся Гржмали. Он обнял Казарина:
– Милый Веничка! Страшно соскучился по тебе. Как в Саратове, когда консерваторию откроете? Где концертируешь?
Словесный водопад прервал Соколов:
– Иван Войцехович, куда прикажете сесть?
Гржмали изумился:
– Как куда! Вы мои гости, я за вами оставил два кресла в директорской ложе. У нас сегодня большой сбор! Сейчас молодой Цимбалист, доложу вам, господа, в большой фавор у публики вошел. Вся Москва сочла долгом явиться на его концерт. Тем более, – старый профессор понизил голос, – Ефрем уезжает в Америку. Когда еще его мы увидим! Сегодня даже военный губернатор пожаловал. Будет сидеть в своей ложе справа от сцены – как раз напротив вас. Поликарп Сидорович, проводите…
Капельдинер, величественный старик с седыми баками, повел гостей. Соколов хмыкнул:
– Хм, представляю те острые чувства, которые переживет губернатор Гершельман, увидав заключенного Центральной тюрьмы в директорской ложе, да еще рядом с сыщиком.
Вдруг чья-то рука легко дотронулась до плеча Соколова. Сыщик увидел белозубо улыбающегося Жеребцова в непривычном взору наряде – новом фрачном костюме с белой гвоздикой в петлице. За его руку держалась стройная худенькая девушка лет девятнадцати. Ее темные волосы были зачесаны в пучок, а главную прелесть лица составляли большие агатовые глаза, подернутые печалью и оттененные густыми ресницами.
Явно гордясь красотой спутницы, Жеребцов весело проговорил:
– Позвольте, Аполлинарий Николаевич, представить мою невесту – Танечку Ермоленко, дочь генерал-майора Виктора Сергеевича.
– А-а, – протянул Соколов, – это из военного министерства! Очень приятно, скажите поклон вашему батюшке. В бытность мою в Петербурге мы были знакомы. Помнится, он состоял в свите его императорского высочества Николая Николаевича. – Повернулся к Жеребцову: – Твоя избранница вызывает, как писал старик Державин, восторг всех чувств!
Переглянувшись с Жеребцовым, Танечка сказала:
– Аполлинарий Николаевич, мы приглашаем вас на нашу помолвку.
Жеребцов быстро дополнил:
– В канун Рождества Пресвятой Богородицы 7 сентября в храме Петра и Павла, что на Новой Басманной.
Соколов улыбнулся:
– Ну, Николай, ты хитрец! Ни словом не обмолвился о своем счастье…
Жеребцов прыснул со смеху:
– Пока вы меня с поличным не застукали! – И к невесте: – Танюша, извини наши полицейские шуточки.
Соколов поцеловал тонкую, изящную кисть девушки:
– Танюша, надеюсь, что скоро будем часто видеться. Мне хотелось бы, чтобы вы подружились с моей Марией Егоровной. Дома я бываю мало, впрочем, как и ваш жених, даже сегодня не вышло взять ее с собой. Служба! А вы – дружите. До скорого свидания!
Величественный капельдинер продолжил шествие.