Соколов не послушался полезного совета шефа жандармов. Он посетил Саперный переулок, разглядел стывшего на сквозняке филера и душевно поговорил с дворником, который его заверил:
– Ежели Калугин припрется к матери своей Матильде Рудольфовне, тут же, ваше превосходительство, сбегаю к вам в «Асторию» и доложу. Только он давно здесь не появлялся. А за красненькую – большое русское мерси! Отслужу-с!
После этой душевной беседы сыщик направился в «Вену».
В той прекрасной России, о которой мы рассказываем, люди жили приятным общением. Рестораны, трактиры, театры, выставки, для тех, кто попроще, – цирк и разного рода представления, хождение друг к другу в гости – все это было бытом, почти ежедневным занятием.
Так что пусть читатель не удивляется, если часто попадает с моими героями в уютные, приветные места, где радушно встречают и вкусно кормят.
В артистическом ресторане «Вена», что располагался на веселом бойком месте – угол Гороховой и Гоголя – и начал свое существование с 31 мая 1903 года, с полудня и до утреннего рассвета царило оживление. «Вена» стала излюбленным пристанищем актеров, художников, офицеров.
Вот и теперь радушный ресторатор, в прошлом лакей Иван Соколов усаживал в самый уютный зал почетных гостей – властителя дум, наконец вернувшегося на родину Максима Горького, гениального Федора Шаляпина и вызывавшего острое любопытство публики, и особенно дам, Аполлинария Соколова.
Горький долго тряс руку Соколова, басовито окал:
– Очень, очень приятно вас видеть! О многом прошлый раз доспорить не успели, вот сегодня и продолжим.
Сыщик отвечал, усмехнувшись:
– Русскому человеку, чтобы хорошо спорить, для начала следует выпить.
– Как в народе говорят, – соглашался Горький, – выпить едино ради душевного разговора. Вот и выпьем…
Соколов с интересом разглядывал писателя, знаменитого на всю Европу. Трудно было найти театр, в котором не шла бы его пьеса «На дне».
Ему было сорок пять лет, но выглядел Горький старше: потемневшее лицо изрезали во всех направлениях глубокие морщины, рыжеватые усы стали длиннее и свешивались, как у моржа, во взгляде время от времени появлялось что-то злое, вызывающее. Держался он серьезно, уверенно, вполне осознавая свое величие.
Ресторатор и два лакея суетились возле гостей, предлагая им широкий выбор закусок, кушаний и вин.
Шаляпин за плечи обнял хозяина, пробасил:
– Иван, как тебе удается столько публики собирать? В иных заведениях ветер гуляет, а тут, после театральных разъездов, часа в два-три ночи не все желающие столик могут получить!
Ресторатор, человек находчивый, весело отвечал:
– Вас, Федор Иванович, всегда без очереди пускаем!
Горький проокал:
– По какой причине предпочтение?
– Секрет простой, Алексей Максимович! Мы объявление вывешиваем: «Сегодня нашим гостем будет сам Федор Иванович!» Вот публика валом валит.
Горький продолжал:
– Это, конечно, любые деньги отдашь, чтобы вот так соприкоснуться. Но у вас, молодой человек, прекрасно поставлено дело!
Хозяин, польщенный вниманием замечательного гостя, стал дотошно объяснять:
– Наша сила – в отличной кухне-с. Ресторан открывается в двенадцать, а трудиться начинаем еще затемно. Уже в восемь утра чистим, трем, проветриваем залы и кабинеты. Одним словом, блеск наводим. Тут и поставщики являются. В кухне на специальном столе продукты выкладывают – мясо, рыбу, птицу, дичь, фрукты, зелень, молочные продукты. Принимает строгая Татьяна Петровна – моя супружница. Лучше переплатит за хороший товар, чем сомнительного качества примет. А мои повара – не хуже царских. Вот почему наше питание для человеческого желудка сплошной праздник!
Шаляпин подхватил:
– Вот, любезный, и сделай для наших желудков праздник!
– Что прикажете из холодных закусок?
– Ну, белугу под хреном, заливного судака…
Горький поднял прокуренный, с широким желтым ногтем палец:
– Услужающий, принеси черной икры – да чтоб малосольная. И не меньше ведерка!
Лакей быстро черкал в свою книжицу, а высокие гости сидели за столом, морщили лбы: чем еще себя утешить?
Ресторатор наклонился к Соколову:
– Аполлинарий Николаевич, желаете крабы по-французски? Оченно деликатесно-с!
– Лучше прикажи, пусть несут селедку залом да грибы соленые разного набора. Остальное – что тебе захочется!
– Слушаюсь!
Горький согласно кивнул:
– И хорошо, и правильно! Огурцов свежих не забудь. А что у тебя, молодой человек, есть из горячих закусок?
– Для вас, Федор Иванович, как всегда, уху двойную-с?
Шаляпин милостиво кивнул:
– Да, любезный, только пусть не забудут в уху положить ложку икры.
– Обязательно-с, для прозрачности бульона! А что еще желаете: жюльены из птицы, крабы, запеченные в сметанном соусе, улитки эскарго в прованском масле?..
Соколов, изрядно проголодавшийся, начал свирепеть:
– Да тащи, Иван Соколов, вот отсюда, – он ткнул в начало меню, – досюда! – показал последнюю строку. – Мы пришли не твою кухню обсуждать, а ужинать.
Шаляпин хлопнул в ладоши:
– Прекрасно! Гуляем по всей карте…
Соколов добавил:
– Поставь прибор для Джунковского, он обещал быть.
– А что прикажете из душу согревающего? У нас хорошая поставка от Абрау-Дюрсо: самое сухое шампанское – два с полтиной за бутылку, портвейн «Ливадия» – два рубля, «Массандра», токай «Ай-Даниль»…
Горький приказал:
– Услужающий, принеси мне карту французских вин, мне они предпочтительней.
– Извольте-с, выбор самый что ни есть взыскательный!
Соколов поинтересовался:
– Водки какие?
– Получаем от Петра Арсеньевича Смирнова-с. Нынче в ходу-с «Можжевеловая» сорока двух градусей, «Брусничная», «Столовая № 21» и «№ 31». А вот это чистосердечное подношение от нашего заведения – гордости русской литературы! Позвольте, Алексей Максимович, себе принять – водка «Пушкин». Бутылка в виде стеклянного бюста в кожаном котелке, рука-с в жилеточку спрятана. Изготовлена по древним рецептам, сам покойный поэт такой не брезгал.
– Проверим на вкус! – Вдруг Горький спохватился: – А почему поросенка забыли?
Хозяин широко улыбнулся:
– Все за вас, Алексей Максимович, обдумали! Я когда в Москву приезжал, мне Егоров-трактирщик присоветовал. Он по поросятам большой умелец! Мы теперь для животных подвесные люльки держим.
Шаляпин удивился:
– Люльки? Для кого?
– Для поросят-с! Нянчим их, словно детей малых, – молоком парным отпаиваем, кормим и бегать попусту не даем. Готовим их пришествие к столу. Чтоб они нежными были, как арфистка Сима…
За столом дружно рассмеялись.
Официанты уже тащили подносы, заполненные графинами, бутылками, тарелками с закусками. Особое место заняло серебряное ведерко с зернистой икрой.
Вдруг ресторатор бросился к дверям:
– Господь радость послал – Владимир Федорович пожаловал-с! Покорнейше благодарю на неоставлении и всегдашнему к нашему ресторану прилежании.
Шеф жандармов отшутился:
– Чего, чего, а лежания в твоем заведении у меня не было.
Джунковский тяжело опустился в кресло рядом с Соколовым.
Сыщика волновала новость, которую должен был привезти товарищ министра. Но тот словно не замечал вопросительных взглядов Соколова.
Сначала Джунковский провозгласил тост за государя императора, закусил, перекинулся репликами с Горьким, но о главном – молчок.
Принесли жюльены.
Горький, куривший папиросу за папиросой, поднялся во весь свой долгий рост. Зал моментально притих, с острым любопытством прислушиваясь к окающему, с легкой хрипотцой, но громкому, уверенному голосу:
– Вот жил я семь лет на Капри – чудеса природы, ласковое солнце, волшебные ночи. Бывало, выйдешь на балкон, все кругом спит, только огромное море, облитое сиянием волшебной луны, лениво и тяжело вздыхает у берега. И уже не поймешь, где та линия, на которой сливается море и бархатисто-черное южное небо, по которому раскинуты трепетные узоры звезд. Кажется, небо совсем над головой, протяни руку – коснешься его, а сверху словно льются, звучат дивной музыкой божественные откровения!
Горький откашлялся, вынул платок, вполне по-пролетарски смачно прочистил нос и невозмутимо продолжал:
– Но не было на моем сердце праздника, ибо и море, и небо были чужими. Всегда с неудержимой властностью меня тянуло сюда, на родную землю. И буду теперь я жить в этом пасмурном Петербурге, и теперь мне стало очень хорошо… Пьем за родную землю, которую ругаем беспрестанно, а жить без нее нам невмоготу! Пьем под это прекрасное блюдо с французским названием, умело приготовленное талантливыми русскими руками, – горячий жюльен.
Все дружно осушили бокалы, кто-то из зала нетрезво крикнул «ур-ра!».
Соколову интересней было другое – какие известия привез его приятель.
Он посмотрел в упор на Джунковского:
– Ты, Владимир Федорович, руководствуешься правилом: «Плохое торопятся сообщать только дураки»?
Шеф жандармов натянуто улыбнулся:
– По-моему, правило хорошее.
– Ну так что?
Джунковский укоризненно посмотрел на сыщика:
– Не спеши! Закончим ужин, выйдем на морозный воздух, там и поговорим!
Горький, довольный собой, важно глядел на Соколова:
– Граф, я помню нашу недавнюю встречу, помню, с какой неукротимой страстью вы защищали существующий строй и самодержавный режим. Оглянитесь вокруг себя, народ стонет от произвола властей. Заводчик эксплуатирует рабочего, крестьянин бедствует, лишенный земли. Интеллигент мятется, не зная, куда приложить свои силы и знания. Разве вы можете отрицать, что просвещенный человеческий ум открыл новые горизонты в развитии человечества – это социализм?
Соколов удивился:
– Но если я не жажду этих «горизонтов»? Не хочу жить в искусственно организованном социалистическом обществе? И кто будет править мною? Какой-нибудь помешанный на кровавых преступлениях Савинков или бездельник Ульянов-Ленин? Они мне физически отвратительны. Их идеи – мертвы и ненавистны для всякого здравого умом человека. И таких, как я, очень много, гораздо больше, чем тех, кто хочет коренных перемен нынешней жизни.
Горький нравоучительно произнес:
– Перемен желают униженные и оскорбленные…
Соколов парировал:
– А я терпеть не могу униженных и оскорбленных. Нас могут убить, но унизить – никогда, если мы сами того не захотим.
Горький возразил недобрым, глухим голосом:
– Позвольте, позвольте… Говорите вы так только потому, что не знаете русский народ. Общественные перемены обязательно нужны. Нужны уже потому, что этот народ хочет как можно больше есть и возможно меньше работать. Хочет иметь все права и не иметь никаких обязанностей. И жесток он без всякой меры. Нигде не бьют женщин так безжалостно и страшно, как в русской деревне. У какого еще народа найдешь совет-пословицу: «Бей жену обухом, припади да понюхай – дышит? – морочит, еще хочет». Я вот просмотрел «Отчеты Московской судебной палаты» с 1901 по 1910 год. И я подавлен количеством истязаний детей. Вообще в России очень любят бить, все равно кого. Народная «мудрость» считает битого человека весьма ценным: «За битого двух небитых дают, да и то не берут». Так что, господа, с этой дикостью пора кончать, ибо сама она не кончится. И без силы тут не обойтись.
Соколов засмеялся:
– На Западе с дикостью борются просвещением, а у нас такой же дикостью – принуждением?
– Почему нет? Порой необходимо и принуждение – ради общего блага!
– Весь этот социализм выдуман болезненными фантазиями Сен-Симона, Фурье, Оуэна, Бернштейна и продолженный буржуем Марксом – странное и ни на чем не основанное суеверие.
Горький назидательно помахал в воздухе пальцем, едва локтем не опрокинув фужер с вином, запротестовал:
– Вовсе не суеверие, а научно обоснованное учение! Соколов иронично закивал:
– А как же, обязательно «научно»! Небольшая кучка людей, чаще всего бездельников, называющих себя «профессиональными революционерами», вроде Кропоткина, Плеханова или какого-нибудь Парвуса, одержимых властолюбием, изобретают якобы наилучшее устройство жизни для миллионов людей. Изобретают для людей работящих, а потому нравственно гораздо выше стоящих, чем эти самозваные устроители чужого счастья.
Джунковский, внимательно слушавший спор, поддержал:
– И при этом открыто проповедуют и применяют насилие! Ведь лучших сынов России убивают, самых патриотичных, самоотверженно служивших народу. Вспомните хотя бы Судейкина – начальника особого отдела Департамента полиции, убитого народовольцем Дегаевым, или Боголепова – министра народного просвещения, застреленного Карповичем, или министра внутренних дел Сипягина, московского генерал-губернатора Козлова, великого князя Сергея Александровича, государя Александра II…
Горький вперился зелеными глазами в Джунковского, его лицо исказила злобная гримаса.
– Все, кого вы назвали, – опричники самодержавия. Их защищают армия, полиция, суды, тюрьмы. А когда солдаты расстреливают мирных граждан – это и есть варварское преступление.
Джунковский с интересом посмотрел на Горького:
– Вы что имеете в виду, Алексей Максимович?
– Хотя бы Ленский расстрел рабочих в апреле позапрошлого года. Ведь это было настоящее побоище! Более двух тысяч мирных людей уничтожены с единственной целью – запугать всю Россию.
Джунковский спокойно возражал:
– Вы, Алексей Максимович, об этом деле знаете лишь понаслышке или из газет, которые писали много чуши.
– Мне Владимир Ильич рассказывал!
– Я и говорю – понаслышке. Ибо Ульянов и его партийная верхушка как раз и спровоцировали эту трагедию. Вы сами читали их писанину? Они постоянно твердят: «Нельзя допускать успокоенности в обществе!» И эту успокоенность почему-то называют «мещанской».
– Как будто труженик-мещанин хуже смутьяна и бездельника! – вставил Соколов.
Джунковский продолжал:
– Бодайбо в Иркутской губернии – место не очень уютное, прохладное зимой, летом полчища комаров и мошек. А господа-революционеры предпочитают курорты Швейцарии, Австро-Венгрии, Лазурного берега и прочих теплых морей.
Горький намек понял. Он сердитым взглядом буравил Джунковского:
– И что же там произошло – с точки зрения одного из главных столпов порядка в империи?
– А произошло следующее. Ленские прииски отстоят в тысячу восьмистах верстах от губернского центра, два раза в году подолгу бывают отрезаны бездорожьем. На этих приисках условия для рабочих всегда были хорошими: высокие заработки, дешевое питание, уютное бесплатное жилье. Но эта идиллия, естественно, была не по душе господам смутьянам. Эсдеки внедрили в ряды рабочих своих агентов. Руководить смутой был командирован депутат Второй Госдумы Василий Баташев. Человек малограмотный, работавший прежде на железной дороге в Моршанске, он стал активно подстрекать к бунту. Но рабочие были довольны своим положением и на провокационные призывы не откликались. Тогда агенты нашли зацепку – продолжительность рабочего дня. Зимой рабочий день был коротким, летом, когда дорога каждая минута, естественно, продолжался до десяти— одиннадцати часов.
Агитаторы кого водкой угостили, кого деньгами подкупили, и двадцать девятого января на Андреевском прииске работы остановились – началась забастовка. Лозунг: «Требуем восьмичасового рабочего дня!» Администрация вяло реагировала на это событие, забастовку не прекращала, решительных мер не предпринимала.
Зато агитаторы время зря не теряли. К девятому марта бастовало уже шесть тысяч рабочих. Вовсю действовал стачечный комитет. Против него было возбуждено преследование…
Тут Горький решил блеснуть своими познаниями юриспруденции:
– Преследование? А как же закон от второго декабря 1905 года?
Джунковский возразил:
– Этот закон освобождает от ответственности за участие в стачке, но возбуждение к стачке наказывается по третьему пункту статьи 125 Уголовного уложения. Революционеров голыми руками не возьмешь, тут сила нужна. А полицейских на прииске раз-два и обчелся. Почувствовав безнаказанность, смутьяны стали еще больше раздувать беспорядки. Провоцировали разбивать лавки, упиваться спиртным, грабить квартиры чиновников. Бунтовщики перекрыли ветвь железной дороги, не пропускали поезда. Послышались призывы: «Уничтожать механизмы и машины!» Иркутский губернатор мирволил бунтовщикам, но и его терпение кончилось. Из Киренска была направлена воинская команда. Главарей беспорядков арестовали. Нетрезвая толпа, потерявшая рассудок, переполненная злобой, вопила: «Бей солдат, забирай оружие!» Солдаты стреляли в воздух. Это еще более распалило смутьянов, с криками «ура» толпа с палками, кирпичами, кольями бросилась на солдат. Другие побежали к Народному дому, где сидели под запором арестованные зачинщики, – освобождать их, а малочисленную охрану – перебить. Офицеры до последнего момента не осмеливались дать команду «Огонь!». Но выстрелы грянули. Толпа разбежалась, оставив на земле жертвы своей разнузданности – двадцать пять трупов и еще двести семьдесят раненых. Правда, усилиями враждебной печати число убитых выросло до двухсот пятидесяти, но это – выдумки. Трое агитаторов из социал-демократической партии были осуждены, а главный подстрекатель – большевик Баташев позорно бежал с места трагического события. Ну, кто виноват в случившемся?
Горький невозмутимо отвечал:
– Правительство! Рабочие ненавидят нынешний строй, потому и бастуют. При социалистическом устройстве жизни не будет недовольных, не будет и забастовок.
В спор вступил Шаляпин:
– Алексей, я думаю, что ты заблуждаешься. Ведь нельзя силой заставить любить то, что душе отвратительно. Да, одним нравится все делить поровну, другие предпочитают больше работать, но и больше получать. А как быть с людьми талантливыми? Ведь в любой профессии – рабочей или творческой – рядом с нерадивым найдешь его противоположность. Меня постоянно упрекают: «Шаляпин за выход на сцену получает две тысячи рублей!» Да, получаю! Карузо получает не меньше. Я что, должен петь за такой же гонорар, как какой-нибудь пьяница Свистунов из провинциальной оперы?
Собеседники улыбнулись. Лишь Горький, как и положено властителю народных дум, оставался насупленным. (Заметьте, оппозиционеры всегда имеют сердитый, насупленный вид, словно страдают несварением желудка.) Соколов, пытаясь сдержать бивший из него гнев, говорил на весь зал:
– Алексей Максимович! Согласитесь, никогда не было и никогда не будет такого общества, которым все поголовно будут довольны!
– Ну?
– А как скоро будут недовольные, как и ныне, то придется применять насилие. При таких гигантских катаклизмах, как революция, миллионы людей враждебно встретят перемены. И тогда властелины, чтобы сохранить свое положение, для подавления недовольных станут употреблять суды, тюрьмы, расстрелы, виселицы. Объяснять не надо: чем больше насилия, тем страшнее жизнь. – Голос Соколова нарастал. – И вот к этим ужасам призывают революционеры. И все эти конгрессы социалистов, парламентские речи и подстрекательские речи якобы защитников народных интересов с думской трибуны не только не безобидная и пустая игрушка, а дела самые вредные и опасные, толкающие народ к смутам, кровопролитию и гражданским войнам. И такой талантливый и влиятельный человек, как вы, Алексей Максимович, стараетесь приблизить все эти ужасы.
Горький умными глазами-точками впился в Соколова:
– А как же обездоленные? Кто вступится за них?
Соколов с возможной мягкостью, но твердо ответил:
– Воспевать людей, опустившихся на дно, – пьяниц, кокаинистов, воров, убийц – великий грех. Не симпатия к ним – ненависть к их расхлябанности, аморальности, душевной и физической лени должны царить в обществе. Земля процветает людьми физически и психически здоровыми, для которых труд – естественная потребность. Много ли добрых слов для них нашлось у пишущей братии? Воспеваются нытики и хлипкие извращенцы…
К столу с громадным серебряным подносом подлетел лакей:
– Позвольте водрузить копченых угрей!
Джунковский одобрил:
– Красавцы – жирные и свежие! Пьем за богатый и щедрый дом – за великую Россию!
Все дружно поднялись, за Россию выпили стоя – с большим аппетитом. Россию любят все, но почему-то по-разному.
К Шаляпину подошел маэстро – уже гремевший на всю Европу Василий Андреев, основатель известного «Великорусского оркестра».
– Федор Иванович, простите мою смелость, позволите вас попросить…
Неожиданно для всех Шаляпин легко согласился:
– Сегодня петь хочется! Давай любимую, «Элегию».
Андреев поднялся на сцену, подал знак оркестрантам.
Раздались первые аккорды вступления.
Публика, давно следившая безотрывно за великим певцом, захлопала в ладоши, раздались крики:
– Просим, просим!
Победоносно улыбаясь, с уже привычной манерой закидывая назад крупную красивую голову, на невысокую эстраду поднялся певец. Все в нем было необычно, празднично: особенно ладно сидевший фрак, трепещущие, резко вычерченные ноздри, светло-голубые глаза в обрамлении белесоватых ресниц, высоко зачесанный кок золотистых волос.
Слегка прикрыв веки, взял высокую ноту, с пронизывающей тоской душу запел:
О, где же вы, дни любви.
Сладкие сны, юные грезы весны?
Где шум лесов, пение птиц.
Где цвет полей, свет луны, блеск зарниц?
Горький отвернулся, достал платок, вытер набежавшую слезу.
Зал несколько мгновений молчал как завороженный, потом разразился шумными овациями. Тот же нетрезвый голос, что кричал прежде «ура», теперь из глубины зала отчаянно вопил:
– «Блоху», «Блоху» народ просит!..
Шаляпин вернулся к столу, недовольно произнес:
– Как мне надоели с этой «Блохой»! Только потому, что там есть слова «жил-был король», эта песенка слывет «революционной». Тьфу, не люблю революций, бунтовщиков, смутьянов и крикунов-нахалов!
Горький этой репликой почему-то счел задетым себя. Он откашлялся и свирепо нахмурился:
– Федор, на чужбине я слыхал и ушам не поверил – это правда, что ты перед царем на коленях стоял?
Шаляпину много раз задавали этот вопрос. Так называемые прогрессивные газеты всячески полоскали в связи с этим его имя. И все же певец не вспылил, спокойно ответил:
– На Рождество 1907 года Мариинский театр ставил «Бориса Годунова» Мусоргского. Партер, ложи, галерка – все было заполнено чрезвычайно. В двух главных ложах собралось все царское семейство, сам государь, великие князья, включая славного поэта К. Р. – Константина Романова. Еще прежде хористы умолили меня просить государя, чтобы им, хористам, прибавили жалованье. После сцены Бориса с детьми вдруг поднялся занавес, хористы повалились на колени и запели «Боже, царя храни». Что оставалось мне делать? Ну, я тоже опустился и пел. Заиграл весь оркестр, гимн повторили три раза. В зале плакали от умиления. Государь, выдвинувшись из занавесок, где он обычно укрывался от любопытных взоров, вышел в ложе вперед, прижимал руку к сердцу, благодарил.
Горький, нанизывая на вилку малосольную лососину, мрачно усмехнулся и по привычке дернул назад головой, словно отбрасывая со лба волосы.
– Так, наверное, и было. А всякие щелкоперы в журнальчиках писали чушь собачью.
– Без этого на Руси не обходится, – согласился Шаляпин. – Некоторые из журналистской братии грамоту освоили, кажется, лишь для того, чтобы писать всякую ерунду. Стоит открыть какую-нибудь газетку, обязательно прочтешь какую-нибудь чушь: «Достоверный источник сообщил, что вчера ночью всемирно знаменитый бас Ш. упился до такой степени, что на корточках искал выхода из ресторана «Ливорно», что на Рождественке. В уважение таланта артиста он был доставлен полицейскими по месту своего проживания». А я в этом «Ливорно» за всю жизнь был лишь раз, да к тому же лет десять назад. – Кивнул на Соколова. – Вон наш граф какому-то писаке засунул в рот газету, и правильно сделал.
Соколов снял кожицу с угря и заметил:
– Так ведь и вам, Федор Иванович, никто не запрещает наказывать лжецов!
Шаляпин, словно что-то припоминая, прикрыл веки, с тихой улыбкой произнес:
– У меня отец был крутым, на руку горячим. Он очень хотел вывести меня в люди. Бил он меня по пьяному делу и кричал: «Говорил тебе – не ходи, скважина, в театр, иди в дворники. А ты, скважина, не слушался! Что в театре хорошего? На сцене выламываются, к себе нет уважения. Мастеровые вот как живут: и сыт, и пьян, и обут! Это жизнь. А ты в тюрьме сгниешь».
– А если бы не стали певцом, кем были? – спросил Соколов.
Шаляпин уверенно отвечал:
– Цирковым борцом! Я ведь от матушки-природы очень здоров. Смолоду любого на лопатки клал, никто и минуты против меня устоять не мог. – Засмеялся. – Вот вы, Аполлинарий Николаевич, устояли бы… полторы минуты.
– Предлагаете поединок устроить? То-то радости зевакам будет!
– Если в цирке бороться, так аншлаг обеспечен. А деньги в трактире вместе пропьем!
Соколов хитро посмотрел на Шаляпина:
– Федор Иванович, нам вовсе нет нужды выходить на арену цирка. Мы можем устроить соревнование, сидя за этим столом.
Горький улыбнулся в моржовые усы:
– Это кто больше выпьет?
Соколов отвечал:
– Ну, это заслуга невеликая. Мы станем соревноваться в силе. Эй, человек, достань бутылку с шампанским, только вытри досуха.
Лакей вынул бутылку из ведерка со льдом, тщательно протер ее салфеткой и протянул Соколову. Тот обратился к Шаляпину:
– А вот теперь, Федор Иванович, смотрите: беру бутылку одной рукой за горлышко, держу строго вертикально и перебираю пальцами вот так, пока не дойду до донышка. Готово!
– Всего-то? – Певец с энтузиазмом принялся за дело, и поначалу вроде все ладилось. Но уже скоро бутылка начала выскальзывать из руки, ее с неодолимой силой тянуло вниз, словно она налилась пудовой тяжестью. Сколько Шаляпин ни бился, толку было мало – бутылка, заполненная шампанским, выскальзывала из руки. Наконец он махнул рукой:
– Нет, пустое дело!
Соколов засмеялся:
– А у меня еще раз получится!
И он, с необыкновенным изяществом быстро и легко перебирая длинными сильными пальцами, поднял бутылку и даже ухитрился поставить ее себе на ладонь. И это лишь одной кистью!
Раздались дружные аплодисменты: Соколов вызывал не меньший интерес, чем Горький с Шаляпиным. На него глядели с восторгом, и фокус всем пришелся по душе.
Тут же за другими столиками стали пытаться повторить подобное. Все весело смеялись, где-то раздался звук бьющегося хрусталя – сорвавшаяся бутылка угодила на стол. Увы, все – без успеха!
Шаляпин был очень азартным человеком. Проигрывать он не любил. Спросил:
– Вы, граф, в карты играете?
– Если жизнь заставит, сыграю, почему бы и нет.
Шаляпин загорелся:
– Прекрасно, будем играть. Эй, человек, притащи нам игральные карты.
– Слушаюсь!
Через минуту на подносе несколько запечатанных колод были доставлены. Шаляпин разорвал облатку.
– В шестьдесят шесть?
Соколов отшутился:
– Хоть в семь сорок.
– По крупной?
– Как желаете, Федор Иванович! Только позвольте с колодой малость руки размять, а вам дать повод для размышлений.
– То есть?
– Вам какие карты сдать?
Шаляпин удивился:
– Что значит – какие? Какие придут.
Соколов хитро улыбнулся:
– Но наша фирма любезно выполняет любые пожелания клиента. Четыре короля вам душу согреют?
Он начал тасовать.
Шаляпин с любопытством следил за руками сыщика.
– Сначала я сниму! Положите колоду на стол.
– Вот это правильно. Всегда требуйте, чтоб игрок клал после тасовки колоду на стол. – Шутливо понизил голос. – Только вам, маэстро, сие никак не поможет.
– Это мы посмотрим! – Шаляпин тщательно разложил колоду на три стопки.
Соколов сложил их и стал раздавать. У певца глаза полезли на лоб.
– Ка-ак?! И впрямь четыре короля.
Соколов изобразил удивление:
– Вот как? Надо же, какое забавное совпадение. Может, еще раз испытаем фортуну? Желаете четырех дам? Ну, если очень хочется, можно даже пять.
– Не верю! – Шаляпин оторопело взирал на сыщика. – Это невозможно.
Соколов снова тщательно тасовал колоду.
– Вы не правы, Федор Иванович! Как говорит великий Горький, человек – это звучит гордо. А я добавлю – в человека надо верить. В его неограниченные возможности.
Горький усмехнулся и с еще большим интересом следил за действием, буркнув:
– Очень любопытно!
Сыщик вновь положил колоду на стол:
– Прошу, снимайте согласно собственному вкусу!
Шаляпин разделил карты на три кучки и сложил в одну.
Соколов, улыбаясь, продолжал:
– Следите за мной внимательней! Как говорят знатоки – ловкость рук и никакого мошенничества.
Певец и Горький уже ни на миг не отрывали взгляда от рук сыщика, Джунковский иронично улыбался. Ему уже были известны неограниченные возможности приятеля.
Соколов засучил рукав. Он демонстрировал полную открытость. С изяществом истинного артиста он раздал карты. Шаляпин раскрыл их и аж подпрыгнул от восторга:
– О, пять дам! Откуда две пиковые взялись?
Соколов невозмутимо отвечал:
– А вы хотели бубновые? И это можно… Глядите за моими руками внимательней!
Горький оторопело уставился на сыщика:
– Это невероятно, просто цирковой фокус! Ведь вы, граф, можете большой капитал с такими способностями заработать.
Соколов принял скромный вид:
– Предпочитаю зарабатывать другими способами!
Шаляпин поднял руки:
– Признаться, я люблю играть, не из-за денег, конечно, – ради азарта и победы. Только с вами, граф, играть не сяду.
Соколов соболезнующе воззрился на певца:
– Что такое, Федор Иванович? Никак я вас обидел? Шаляпин уклончиво отвечал:
– Расхотелось, и все тут. Во всяком случае, в старости вам, Аполлинарий Николаевич, скучно не будет – карты прекрасное развлечение.
Джунковский вздохнул:
– В старости, говорите? Если нам удастся дожить до нее… Время настает бурное.
Соколов поправил:
– Уже настало! – Повернулся к Шаляпину: – Еще один атлетический трюк хотите?
– С удовольствием!
Соколов забрал у лакея большой поднос, поставил его на ладонь, присел:
– Располагайтесь, Федор Иванович!
– Ну что вы еще удумали! – заворчал певец, однако уселся на поднос, левой рукой придерживаясь за голову сыщика.
– Тут главное – баланс держать, – подсказал Соколов, – а я, будьте уверены, не подкачаю.
В зале все поднялись, кругом сбились возле места атлетического представления.
Шаляпин был громадным и тяжелым. Соколов натужился. Ноги, привычные к высоким нагрузкам, стали разгибаться, рука пошла вверх: через несколько мгновений Шаляпин возвышался над залом. Соколов держал его уверенно, улыбался, а зал бурно аплодировал.
Принесли поросенка, покрытого аппетитной розовой корочкой.
Под поросенка с хреном выпили водки.
– Пусть новый, 1914 год будет счастливым!
Лишь Горький пил красные французские вина – со смаком, большими бокалами, до дна.
Ужин затянулся.
Пришла пора проститься.
Соколов и Джунковский раскланялись:
– Спасибо за приятный вечер и компанию! Нам завтра рано вставать…
Тепло попрощались с Шаляпиным, с восторгом глядевшим на сыщика.
Горький, дружески положив руку на плечо Соколова, пошел провожать его до раздевалки.
– Вот вы меня упрекаете, что я деньгами помогаю Ленину… Да, помогаю. Но почему? Ведь вся огромная Россия, купеческая, лабазная, живет мещанской сытостью и сытостью этой упивается, собой довольная. Надо ударить в набат, разбудить народ от вековой спячки: «Восстаньте, люди, ото сна! Иначе сказок про вас не расскажут, ни песен про вас не споют!» Революция встряхнет эту дремотную, коснеющую в серости массу, заставит шевелиться, подняться во весь гордый рост. Пусть, – он поднял вверх палец, – мир вздрогнет: русская революция скоро грядет! И лишь трусы стонут перед этой бурей. Но вам ли, граф, ее бояться? Вы, Аполлинарий Николаевич, замечательный образец русской силы. Редкий вы человек! Я ведь не сержусь на вас. Мне самому многое в большевиках не нравится: их свары, мелкое честолюбие, узость мышления. И все же Ленин – очень интересный человек, вот я и ставлю на него. А вас за талант люблю. Позвольте поцелую вас.
И он ткнулся влажными усами, пахнувшими табаком, в щеку Соколова.
Соколов вышел из «Вены» вместе с Джунковским.
Зимний Петербург стыл в морозной тишине. Большая луна плавала в мутном ореоле, окрашивая легкие высокие облачка сказочно-палевым светом.
Соколов вдруг с нежностью произнес:
– Я москвич по своей натуре и воспитанию, но Петербург, прозванный Северной Венецией, всегда поражает меня своей особой красотой. Есть ли где место прекрасней, чем Нева с ее набережными из розового гранита, с изумительными по изящности дворцами по берегам? Гений Петра и Екатерины Великой чувствуется в каждом архитектурном творении, в безукоризненном их порядке.
Джунковский, с наслаждением вдыхая морозный воздух, сказал:
– И все же этот город не вполне русский. Он испытал сильнейшее европейское влияние, привнесенное великими княгинями и императрицами, которыми два столетия становятся иностранные принцессы, чаще всего немецкие.
– Ты, Владимир Федорович, говорил, что нынче идешь к сестре своей Евдокии Федоровне?
– Я обещал сегодня быть на всенощной…
Соколов вспомнил:
– Да, она ведь председатель общины Святой Евгении! – Удивился: – Зачем же ты отпустил служебное авто? Дорога до Старорусской улицы не близкая!
– Желаю пешком прогуляться. Люблю, как и ты, движение, атлетику, а времени на все не хватает.
Соколов полной грудью втянул воздух, выдохнул столб пара, произнес:
– Если позволишь, немного тебя провожу. Тем более что обещал заглянуть к отцу на Садовую.
– Очень приятно, хотя недолго, но по пути.
Снег громко хрустел под ногами. На улицах пешеходов почти не было. Порой, рискуя сломать шею, бешено летел какой-нибудь лихач, везший загулявшего чиновника или купчика, да на углах расхаживали городовые.
Соколов напрямик спросил:
– Ну, так какие счастливые новости, Владимир Федорович, ты хочешь мне сообщить?
Джунковский помолчал, обдумывая ответ. Но, видимо, решил без обиняков сказать правду.
Он остановился, положил руку на плечо приятеля и самым задушевным тоном произнес:
– Калугина не надо было ловить. Военная разведка следит за каждым его шагом. Едва он сошел на дебаркадер Николаевского вокзала, как филеры сели ему на хвост.
Соколов обрадовался:
– Очень приятно! И где он сейчас, долгожданный? Джунковский развел руками:
– Не ропщи, мой друг, сказать того тебе не умею, ибо не интересовался. Как я и предполагал, этот тип весьма необходим военной контрразведке.
Болтаясь из стороны в сторону, почти не снижая скорости, рискуя соскочить с рельсов, пронесся ночной трамвай.
Соколов произнес:
– Этот вагон напомнил мне нашу Россию, которая несется сломя голову – неизвестно куда и для чего. Но сказал ты мне новость удивительную: Калугин, это лакейское ничтожество, – и разведка?
– Тебе, Аполлинарий Николаевич, известно, что в ресторан «Волга» часто захаживают офицеры. Недружественные нам государства, как, впрочем, и дружественные, вроде Франции, раскинули там сети шпионажа. Калугин весной 1913 года был завербован сотрудником австро-венгерской разведки, числящимся в их посольстве на должности курьера. Тот предложил Калугину: сообщать все, что лакей услышит от господ офицеров. Понятно, что не бесплатно. Авантюрной натуре Калугина это предложение пришлось весьма по вкусу. Ему – большому распутнику – деньги постоянно нужны. К счастью, мы своевременно узнали о вербовке. И вот в «Волге» появился наш агент с аксельбантами генштабиста. От него пахло перегаром, и он, понятно, сел за столик, который обслуживал Калугин. Агент якобы с пьяных глаз стал «откровенничать». Он заявил, что поругался с неверной женой, ушел из дома без денег, но у него есть золотые наградные часы «Павел Буре», которые стоят триста восемьдесят рублей. На крышке была гравировка: «Подполковнику Шварцу А. Б. за отличную стрельбу».
– Калугин попался на эту приманку?
– Разумеется! Лакей с удовольствием принял часы за пятьдесят рублей, старался напоить Шварца, а потом и вовсе предложил свою квартиру: заночевать! Шварц, для приличия малость поломавшись, предложение принял. Там, на квартире Калугина, все дело легко сладилось. Шварц изобразил колебания, раздумья и прочие душевные надрывы и, наконец, согласился: «Буду носить тебе за деньги военные секреты, только клянись на Евангелии, что меня не выдашь». Для Калугина клятва – пустой звук. Он поклялся хранить верность новому другу до гроба, а через три дня Шварц притащил какие-то «страшно секретные документы по дислокации российских войск на западной границе». Он потребовал за них десять тысяч рублей. Лакей эти деньги получил, но передал всего восемь, заявив: «Больше не дали, но просили приносить еще, платить обещали щедро». Так началась игра, очень важная для военной разведки.
– А я ненароком влез в нее, чтобы нарушить?
– Совершенно верно! Сам лакей – мерзавец. В свой час мы поймаем его, предадим его военному суду и расстреляем.
– Что значит – поймаем? Ты сам сказал: «Разведке известно место нахождения этого проходимца».
Джунковский вздохнул:
– Сейчас нам придется эту птичку выпустить из клетки. Военная разведка приготовила целый пакет дезинформации: документы с боевым расписанием нашей армии, сведения о штатах, командном элементе, некоторых новинках военного вооружения и прочее. Настоящую акцию мы готовили полгода. И вот этот Калугин, чтобы жениться на богатой Аглае Фонаревой, в самое неподходящее время устраняет свою бывшую невесту.
– «Устраняет»! Душит, проще говоря.
– В отличие от тебя, граф, я выражаюсь профессионально. Контрразведка уверена, что он по пьяному делу сказал бывшей невесте что-то лишнее, проболтался про свою шпионскую деятельность. И вот, найдя более выгодную партию, он испугался, что Трещалина его разоблачит. Женская ревность часто бывает причиной самых отчаянных поступков. Брошенная женщина опасней раненой львицы. Калугин, спасая себя, удавил Трещалину, но имитировал самоубийство. Как это обычно случается, ненаказанное убийство толкнуло его на другие. Калугин, заграбастав деньги – плату за шпионскую службу, решил бежать за границу, пока не поздно! Шварц, согласно их уговору, уже обеспечил Калугина фальшивым паспортом.
Соколов, внимательно, не перебивая слушавший эту историю, вставил слово:
– Понятно, что Калугину в такой ситуации не до женитьбы, но и от богатств Аглаи он отказаться не в силах. Но если этот предатель сбежит за границу, то не получит ее состояния. Ситуация патовая. Так?
– Именно так! Но Калугин решил добиться своего: остаться в холостом положении, но завладеть всем имуществом купца Фонарева и его дочери. Для начала он отравил мышьяком Фонарева. Жадная натура толкнула его на следующий шаг: он заставил Аглаю застраховать свою жизнь на пятьдесят тысяч и написать на его имя завещание. Наивная Аглая все делала под диктовку возлюбленного.
– Но чем объяснить эту немыслимую спешку Калугина? Ведь он мог пожениться, а уж потом крутить со страховкой и завещанием?
– Он панически боится разоблачения! И никакие уговоры Шварца не помогают.
Соколов согласился:
– Страх – худший советчик и отец многих глупостей.
Джунковский остановился, оглянулся, снял перчатку, скусил сосульки с густых усов и доверительно сказал:
– Передачу документов мы устроили здесь, в Питере. И Калугин тотчас после передачи сбежит в Вену. Билеты он уже купил.
Соколов изумился:
– И ты позволишь ему это сделать?
Джунковский уклончиво отвечал:
– Что я? Генеральный штаб позволил – ради стратегических соображений. Именно такой решительный шаг убедит противную сторону, что Калугин, передавая важные сведения, рисковал жизнью и поэтому бежал к ним. Это усилит доверие к тем документам, которые передал Калугин. Сам же он уверен в их подлинности.
Соколов возмутился:
– Какой-то бред!
– Нет, все тонко рассчитано. Шварц станет возить ему липовые секреты в Вену. Очень скоро Шварца проследят, и тогда на нашего агента выйдет сотрудник военной разведки Австро-Венгрии. Шварца начнут шантажировать, изводить допросами, но в конце концов предложат сотрудничество. Нам как раз это и надо. Вот, признаюсь, главная причина всей этой затеи. Если тут посредник им был нужен ради конспиративных целей, то там необходимость в Калугине отпадет. И тогда вчерашний лакей сделается чем-то вроде выжатого лимона – никому не нужным. Без привычных связей, без знания языка он очень скоро на чужбине загрустит, вернется в Россию. И тогда мы его арестуем и предадим суду: за убийства и шпионаж его ждет вот это. – Джунковский сделал выразительный жест вокруг шеи. – Так что песенка этого субчика спета – куда ни кинь, везде клин.
Соколов с нарочито покорным видом вздохнул:
– Хорошо, буду ждать суда Божьего над этим Калугиным!
Джунковский с непонятной иронией произнес:
– Ты, Аполлинарий Николаевич, обязан пренебречь личной обидой!
Соколов подумал: «А что, если этот убийца сбежит в Южную Америку? Значит, преступления ему сойдут с рук? Или я должен за ним носиться по всему земному шару? Нет уж, дудки, господа из военной разведки. Возмездие должно быть справедливым и скорым!»
– Кстати, ты, Аполлинарий Николаевич, никогда не догадаешься, где провел нынешний вечер Калугин!
– ?
– На представлении в цирке Чинизелли. Наш фигурант – большой любитель таких развлечений! Филеры прослеживают каждый его шаг.
Соколов на это ничего не ответил, лишь сказал:
– Нам есть что обсудить, Владимир Федорович. Впрочем, завтра, точнее, уже сегодня мы с тобой увидимся.
– В двенадцать дня мы приглашены в Михайловский манеж.
– Я извещен.
– Церемония пройдет в высочайшем присутствии. Надо присутствовать обязательно.
Соколов согласился:
– Ты, конечно, прав. Хорошо моему папа, он всегда может сослаться на нездоровье, а наше присутствие обязательно.
Джунковский напомнил:
– Как и на балу в Царском Селе. Не опоздай, пожалуйста, на поезд – семь тридцать. Других поездов уже не будет.
– Буду стараться, ваше превосходительство!
– Старайся, старайся, граф! – засмеялся Джунковский. – Обе столицы судачили, когда лет десять назад тебя и великого князя Андрея Владимировича едва не растерзали волки. Говорят, в этом году стаи хищников заполонили окрестности, по дороге и днем ездить опасно. А ночью отважится лишь безрассудный. И великого князя рядом не будет – отбиваться трудней.
Соколов согласно покачал головой:
– Прошлый раз мы заигрались в карты, вот и опоздали на поезд до Царского Села. Но отбились от кровожадных хищников, хотя великому князю медвежью доху волчьи клыки изрядно попортили. Балом в присутствии государя и августейшей семьи манкировать не приходится.
– Тем более что ты, граф, танцор знаменитый!
– Пора прощаться! Мне на Садовую…
Джунковский обнял приятеля, душевно произнес:
– Поверь, Аполлинарий Николаевич, мне самому отвратителен этот Калугин.
Соколов расхохотался:
– И порой надо руководствоваться не трезвым расчетом разведки, а сердечным порывом и справедливостью. Владимир Федорович, сделай одолжение, обещай, что выполнишь единственную мою просьбу?
– Полагаю, что она достаточно скромна? Обещаю…
– Скажи мне на ушко: где завтра состоится шпионская акция Калугина и Шварца?
– Куда маханул! – Джунковский надолго задумался. Вдруг он, видимо, решился. Расстегнул шинель, достал из кармана кителя согнутый пополам лист бумаги, протянул Соколову:
– Вот, нынче Мардарьев по моему приказу принес копию перлюстрированного письма. Здесь то, что тебя интересует.
Соколов прочитал: «СПб., Лиговка, 27, его высокоблагородию г-ну Шварцу. Погода в Москве хорошая! Тетушка купила кактусы, дядюшка идет к стоматологу…» Сыщик с недоумением взглянул на Джунковского:
– Что это? Разве это предмет для «черного кабинета»?
– Разумеется, коли Мардарьеву в лапы попало. Это шифровка Калугина. И наш общий друг, доблестный шифровальщик Зыбин прочитал: завтра, точнее, уже сегодня в полдень Калугин встречается с нашим агентом у главного входа в Адмиралтейство.
Соколов обнял Джунковского:
– Спасибо! Я могу доставить неприятность полковникам Генерального штаба, но поверь, великой России вреда никогда не нанесу. Позволь, я тебя провожу до самой общины? Не ровен час…
Джунковский улыбнулся:
– А что же, граф, ты за себя не боишься?
– Бояться надо только Бога. Я Шаляпина на подносе поднимаю, такое сам Людвиг Чаплинский не сделает. И потом: я всего лишь сыщик, а ты – товарищ министра. Так что, Владимир Федорович, я тебя на извозчике отправлю. Вон как раз поворачивает…
Джунковский махнул рукой:
– Не хлопочи!
– Твоя воля! – отвечал Соколов. Джунковский многозначительно добавил:
– После завтрашнего полудня судьба шпиона меня не очень интересует. Понял?
Соколов ответил:
– Спасибо!
Благодарить всегда следует кратко.
Джунковский, раскрывая государственный секрет, все тщательно обдумал. Он был категорически против того, чтобы выпускать Калугина за границу. Но военные разведчики, руководствуясь своими хитрыми соображениями, настояли на своем.
Шеф жандармов, понятно, Соколова не подбивал на расправу со шпионом и убийцей, но если бы тот по-свойски отомстил, то грустить не стал бы. Как опытный шахматист, шеф жандармов рассчитал все ходы до конца этой интригующей партии.
Друзья разошлись в ночном Петербурге.
С моря порывами набегал ледяной ветер, гнал по пустынным, словно линейкой прочерченным проспектам порошу.
Начиналась метель. Белая крупа беспрерывно сыпалась с черного неба и, завиваясь кольцами, все более бешенея, неслась по мостовой.
Соколов оглянулся на приятеля.
Джунковский, подняв воротник, поспешно уходил вдаль. Шеф российских жандармов был отважным человеком. Не зря его так любил покойный Столыпин. Как и покойный премьер, Джунковский не боялся ни террористов, ни разбойников.
Джунковский был московским губернатором с 1908 по январь 1913 года. При нем были построены многие больницы и школы, проложены километры трамвайных путей, открыты памятники первопечатнику Ивану Федорову, Н. В. Гоголю, Федору Гаазу, Музей изящных искусств и сделаны многие другие добрые дела.
Как покажут события, этому замечательному человеку мужество не изменило до конца. Свою жизнь, вдруг ставшую полной трагизма, он закончит героически. Великий сын великого народа!
Верю, придет день, и этому святому человеку и мученику поставят памятник, как он их ставил другим. Дай-то бог дожить до этого акта справедливости, дабы положить цветы к бронзовому подножию.