Едва Бунин вышел из вагона, как был поражен: по парижскому небу лихорадочно шарили прожектора. Повсюду слышалось слово La guerre – война. Но…
Но, как всегда, праздничной выглядела толпа, довольством и беззаботностью сияли лица, звучал веселый смех.
В фешенебельных ресторанах и полуподвальных кабачках, под крышей и прямо на тротуаре веселилась публика. Разливанным морем текло вино, играл джаз. Толпы штурмовали кассы дворца Плиель, где пел молодой красавец Фрэнк Синатра. Публика ахала, видя виртуозную пляску солистов ансамбля Полякова, и роняла ностальгическую слезу, внемля русским песням Нюры Массальской.
Тумбы украшали броские афиши:
«Гвоздь сезона! Фильм с участием Макса Линдера „От Ленина к Гитлеру“. МИРОВОЙ УСПЕХ!»
«Большой вечер-гала! Показ говорящего фильма Жюльена Дювелье «Телега-призрак». Сценарий по знаменитому роману Сельмы Лагерлёф, в центральной роли Луи Жувэ. Только в синема „Мариво“!»
«Еврейский театр Лианкри. Новое ревю! „Лейбедик ун фрейлех“ при участии Розы-Мани (Маня Штейн). Билеты в кассе».
«Литературный вечер памяти Лермонтова с участием С. Яблонского, Е. Рощиной-Инсаровой, Ант. Ладинского, Жени Цвибак. Романсы исполнит Георгий Поземковский. 10 мая в 3 часа дня в Объединении русских поэтов и писателей (18, бульвар Фландрэн, метро „Помп“)».
Пока хлопотливая и счастливая приездом мужа Вера Николаевна готовила для него ванну, Бунин развернул газеты.
«Последние новости» сообщали:
«„МАЙН КАМПФ“ ДЛЯ СОЛДАТ
Вышло новое, карманное издание книги Гитлера. Оно предназначено для солдат. В нем выпущены все резкости, касавшиеся СССР и большевизма. Общий тираж книги теперь составляет 5 миллионов 950 тысяч экземпляров».
«РУЗВЕЛЬТ О СОВЕТСКОЙ РОССИИ
20 лет тому назад я испытывал самую большую симпатию к русскому народу, а в первые дни – и к коммунизму. Я верил, что некоторые руководители СССР принесут просвещение и лучшую участь миллионам людей… Я верил, что Россия найдет решение собственных проблем без помощи извне, что ее правители станут любимыми народом…
Увы! Теперь СССР такая же деспотическая диктатура, как и все диктатуры мира. Более того: Россия стала союзником другой диктатуры – германской и напала на Финляндию – соседа столь малого, что он никогда не мог причинить вреда СССР. Большевизм, как и фашизм, если и может созидать, то только концлагеря».
«РЕЧЬ ГИТЛЕРА
В пивной Штернберга, где было положено основание национал-социалистической партии, состоялось большое собрание, на котором выступил Гитлер.
Рассказав вкратце об истории движения, Гитлер продолжал:
– С Россией наши отношения изменились, и теперь СССР находится на нашей стороне. Некоторых это бесит. Но наши два народа слишком хорошего качества, чтобы проливать свою кровь за лондонских и парижских финансистов.
Надежда на то, что отношения между Германией и Россией могут измениться в худшую сторону, ошибочна. Когда я желаю чего-нибудь, я имею обыкновение идти до конца, и вот огромное государство – Германия после заключения с СССР пакта о ненападении не находится больше в окружении врагов рейха.
…Мы вооружились и сделали это, не говоря никому, чтобы не беспокоить других без всякой пользы.
Я работал и создал военную силу, вооруженную самым передовым образом. Доказательство этому мир уже видел…
Не будем бояться за мораль наших армий. Их мораль – это мораль их вождей. Экономически мы также приготовлены.
Я решил вступить в бой. Этот бой неизбежен. Мы не хотим терпеть кровавого террора плутократий. Мы победили наших внутренних врагов и не позволим, чтобы иностранцы диктовали нам, что мы должны делать. Мы должны победить, и мы победим!»
Бунин недоуменно покачал головой. Последние месяцы, находясь на юге, он газет почти не брал в руки, полагая это пустой тратой времени. Он помнил слова Толстого: «Газеты читают лишь дураки». Устремляться надо к вечному, а не заниматься сиюминутными пустяками.
Прочитав «Последние новости», он так погрустнел, что это заметила Вера Николаевна. Желая его развеять, она сказала:
– Ян, посмотри, какая смешная карикатура!
На рисунке были изображены Гитлер и Сталин, ведущие дружескую беседу: «Нас сравнивают с гангстерами. Какой абсурд! Гангстеры карьеру кончают в тюрьме, а мы ее там начали».
Бунин кисло улыбнулся. Зазвонил телефон. Беспечным веселым голосом говорила Цетлина:
– Как я рада вашему приезду! Война? Чепуха, никакой войны не будет. Не поздно, если мы приедем с Марком Александровичем? И Бахрах тоже у меня… Спасибо, скоро будем!
Бунин несколько воспрянул духом, ответил шутливо:
– Бью усиленно челом, низменно касаясь честных стоп ваших.
– Я побегу в магазин? – вопросительно посмотрела на мужа Вера Николаевна. – Деньги дашь?
– Дай грош – так и будешь хорош! Как же не дать? Чай, в лавках теперь не задарма отпускают товар.
Гости засиделись далеко за полночь. Опасность войны, встревоженность постепенно сменились обычной российской куражной беззаботностью: авось обойдется!
Цетлины привезли шампанское, да не сколько-нибудь: здоровяк шофер внес, посапывая, целый ящик.
Яков Полонский пришел с женой и сыном Александром, Борис Зайцев с охапкой цветов – «милой хозяйке!», Бахрах привел Сосинского, которого все любили и, вопреки его сорокалетнему возрасту, нежно звали Володенькой. Деликатный Алданов вел тихую беседу со своей сестрой – Любовью Александровной Полонской. Тэффи пикировалась с Дон-Аминадо, который в свою очередь сыпал анекдотами. Застенчиво молчал Терапиано.
Больше всех суетился Зуров, который еще прежде Бунина, но позже Веры Николаевны приехал в Париж, а теперь успел опрокинуть салат на Алданова.
Дон-Аминадо строго произнес:
– Ваше счастье, Леня, что Марк Александрович – не Сталин.
– Почему?
– В этом случае, Леня, вы как враг народа были бы расстреляны.
– И правильно! – тряхнула головой Тэффи. – Если каждый станет салатом швырять…
Зуров, туго воспринимавший юмор, покраснел от досады.
Неожиданно вступил в разговор Ляля Полонский, которому только что исполнилось пятнадцать лет. Он с детским простодушием произнес:
– Как же тогда Леонид Федорович написал бы «Зимний дворец»?
Гости прыснули со смеху: мифический роман этот уже вызывал улыбку. Зуров постоянно, много лет твердил о нем, даже напечатал какие-то главы, но самого романа никто никогда не увидит.
Дон-Аминадо с самым серьезным видом возразил:
– Сталин посоветовался бы с комендантом Зимнего, и тот сказал бы, что Зуров нужен родине, пока роман не закончит. А тогда можно его и к стенке прислонить – пиф-паф!
– А что, Аминад Петрович, Сталин советуется?..
– Обязательно! Пришел Ежов просить у Иосифа Виссарионовича разрешения на арест Бабеля. Тот говорит:
– Бабель все-таки писал про Первую Конную армию. Вдруг Буденный обидится? Надо спросить.
Вызвал Буденного. Спрашивает:
– Семен Михалыч, признайся, тебе Бабель нравится?
Тот лихо покрутил ус и отвечает:
– Это смотря какая бабель!
Анекдот Дон-Аминадо рассказал смешно, но смеяться не хотелось: Бабель уж года три сидел в концлагере.
Выпили шампанского, расшевелились, развеселились, хором спели «Вот мчится тройка удалая…».
Алданов заговорил о мирном договоре Сталина с Германией, о том, что он компрометирует СССР в глазах всего мира.
Зуров возражал:
– Это – большая политическая победа Сталина, потому что ему предстоит война с Японией. Важно обезопасить себя на западной границе.
– А почему он столь бесславно воевал с финнами? – спросил Бахрах.
Зуров важно хмыкнул. Он мнил себя военным стратегом.
– Нарочно! Не хотел показывать свою силу, чтобы сбить с толку потенциальных врагов.
Бунин не выдержал:
– Столько тысяч русских загубить напрасно – «нарочно»! Это, Леня, вы зарапортовались.
– Вовсе нет, сами скоро убедитесь!
– Тогда, думаю, у этого полководца, как говорил Хаджи-Мурат, ума в голове столько, сколько волос на яйце.
Алданов вдруг поддержал Зурова:
– Леонид Федорович, безусловно, прав: для большевистских и фашистских вождей люди не являются объектом заботы. Ради своих политических претензий они спокойно ухлопают миллионы жизней. Подтверждение тому – все эти Беломорканалы и прочие, уложенные человеческими костями…
– И воспетые Горьким, – заключил Бунин.
– Как и другими представителями «самой передовой в мире литературы», – добавил Терапиано, – Шкловским, Никулиным, Катаевым, Зощенко и, конечно, Алексеем Толстым.
– Это сколько надо иметь дурного вкуса и нахальства, чтобы самих себя публично именовать «самыми передовыми»! – рассмеялся Бунин. – Ай да пролетарские писатели!
Высокий, с большими залысинами Юрий Терапиано, поэт и критик, рассказал, что получил письмо от Кисы Куприной. Она сообщает: «Нас восторженно приняли на родине, Александра Ивановича всячески чествовали, только пожить ему не удалось долго – болезнь, с которой он покинул Францию, была слишком тяжелой».
Потом переключились на другую тему – о судьбе Марины Цветаевой, спешно бежавшей в СССР за мужем – Сергеем Эфроном, оказавшимся сотрудником НКВД.
– С Сергеем Яковлевичем у меня связана одна очень странная история, – сказал Сосинский и в нерешительности умолк.
– Мы хотим знать вашу тайну, Володя! – нетерпеливо произнесла Тэффи.
– Хорошо! – Сосинский тряхнул каштановыми волосами. – Как вы знаете, с Мариной Ивановной и Эфроном я был близко знаком. Еще с двадцать пятого года, когда они жили на квартире моей будущей тещи Колбасиной-Черновой…
– В доме восемь на рю Рувэ? – блеснул памятью Бахрах. – Я бывал там у Цветаевой.
– А я там занимал на правах жениха комнатушку, – подтвердил Сосинский. – Однажды Сергей Яковлевич сказал мне: «Мы оба с вами, Володенька, бывшие белогвардейцы. Мы проливали русскую кровь, мы согрешили перед родиной. И теперь наша святая обязанность искупить вину».
– И он сделал вам деликатное предложение? – спросил Зайцев.
– Да. – Сосинский вздернул подбородок. – Он сказал, что является агентом ЧК, и предложил мне работать на Лубянку. Я сказал: «Почему вы доверяете мне такую тайну? Вы что, уверены, что я ваш единомышленник? И чем вы докажете, что являетесь московским агентом, а не провокатором экстремистских эмигрантских организаций?» Эфрон начал лепетать что-то невнятное. Я добил его: «Откуда у вас берется такое безусловное доверие ко мне, что вы рискнули сообщить мне тайну, которая может стоить вам жизни? Почему вы думаете, что я не разглашу вашу страшную тайну в печати?» «Вы не осмелитесь!» – крикнул Эфрон и быстро исчез.
– Я согласен с теми, – вступил в разговор Алданов, – кто обвиняет Эфрона во многих преступлениях: в убийстве генерала Кутепова, Игнатия Рейса, в похищении генерала Миллера и доставке его в Москву.
– Эти преступления в свое время наделали много шума, – согласилась Тэффи. – Как и история с убийством Петлюры…
– Все тайное со временем делается явным! – добавил Зайцев.
Терапиано, вопреки своей с итальянским переливом фамилии, был коренным русским. Он прочитал недавно написанное:
Мы пленники, здесь мы бессильны,
Мы скованы роком слепым,
Мы видим лишь длинный и пыльный
Тот путь, что приводит к чужим.
И ночью нам родина снится,
И звук ее жалоб ночных —
Как дикие возгласы птицы,
Птенцов потерявшей своих.
Как зов, замирающий в черных
Осенних туманных садах,
Лишь чувством угаданный. В сорной
Траве и прибрежных кустах
Затерянный, но драгоценный
Свет месяца видится мне,
Деревья и белые стены
И тень от креста на стене…
– Браво, браво! – захлопал в ладоши Бунин.
Молодые поэты редко ему нравились, им не всегда хватало простоты и отделанности стиха. Даже Цветаеву Бунин считал «излишне вычурной», хотя, безусловно, обладавшей могучим дарованием. Но стихотворение Терапиано пришлось ему по душе – своей ностальгической ноткой.
Осмелевший поэт протянул – «для автографа!» – том «Лики», вышедший в прошлом году в Брюсселе и сегодня на последние тридцать франков приобретенный в магазине Якова Поволоцкого.
Пока Бунин настраивал «вечное перо» и потом твердым угловатым почерком писал несколько дружеских строк, Терапиано спросил:
– Простите, Иван Алексеевич, я читал и слыхал утверждения, что вы всегда выдумываете ваши сюжеты и «Жизнь Арсеньева» вами тоже выдумана…
Бунин утвердительно кивнул:
– Полностью! В том числе и вторая часть романа, которую вам торжественно вручаю с автографом. На склоне ваших дней, когда моя посмертная слава возрастет до необъятных размеров, на аукционе сможете, Юрий Константинович, продать с выгодой. Учтите!
– Громадное спасибо, но я никак не могу отделаться от мысли, что «Жизнь Арсеньева» – роман автобиографичный.
– Все, что мы творим, основано на личном опыте, на собственных ощущениях. Но напрасно думать, что вся жизненная канва моего героя совпадает с моей. Гиппиус – умная (как о себе она думает), но тоже этого не понимает. Писала о «Митиной любви» – «это опыт биографии». Если у Мити первый любовный опыт был неудачным, так, значит, это относится и ко мне? Полная чушь! Впрочем, подымем бокалы…
Пили за мир в Европе, за творческие удачи, за ушедших в мир иной Шаляпина, Ходасевича, Куприна, где-то затерявшегося Сашу Койранского…
Сосинский сказал, что ему очень хотелось бы побывать в Москве. Бахрах тоже признался, что не был в Белокаменной.
– Когда, молодые люди, окажетесь в древней столице, – хитро сощурилась Тэффи, – не забудьте, зайдите в Мавзолей, поклонитесь дедушке Ленину.
Дон-Аминадо вновь оживился:
– Анекдот хотите?
– Всегда хотим! – за всех ответил Полонский-старший.
– Ленину в Мавзолей пришла телеграмма: «Вставай, проклятьем заклейменный!» И подпись: «Весь мир голодных и рабов».
Бунин усмехнулся, согласно кивнул, а Вера Николаевна решительно сказала:
– Какой это стыд и кощунство – положить покойника поверх земли! Каким бы злодеем он ни был, к праху следует отнестись по-христиански, с большею милостью – укрыть могильной землею. Хотя бы за оградой – как убийцу…
– Какой-то чернец, которого я встретил в церкви Серафима Саровского на рю Лекурб, древний такой старик, лицо все изъедено глубокими морщинами, а глаза неожиданно молодые, умные, сказал мне еще лет десять назад: «Пока этот покойник смердит на поверхности, не будет России ни мира, ни добра!» Это ему, дескать, такое видение Матери Божьей было. Она явственно эти слова произнесла.
Вера Николаевна перекрестилась:
– Господи, дивны дела Твои!
Пришло время прощаться. Все столпились в прихожей. И никто не расходился. Словно какие-то незримые путы удерживали их вместе, словно что-то сильное и неземное явственно сказало: «Не спешите, запомните этот миг. Никогда более вам не собраться всем вместе. Жизнь прежняя оборвется – еще раз ох как круто переменится!»
Сосинский подошел к Бунину:
– Иван Алексеевич, сегодня мы вспомнили Эфрона.
Я стал свидетелем и даже невольным соучастником убийства сына Троцкого – Седова. В моей типографии он печатал «Бюллетень оппозиции» своего отца, держал корректуру. Вы никогда Седова не встречали?
– Нет. – Бунин понял, что Сосинский хочет доверить ему нечто сокровенное. С иронией: – Счастье такое не выпало.
– Это был молчаливый и почти никогда не улыбавшийся блондин. Он обладал страшной физической силой. Прямо-таки Самсон! У меня был сосед – французский полицейский. Он напивался по субботам, как по расписанию. И в этом скотском состоянии избивал семейных – жену и детей. Эти истории выбивали нас из колеи, мешали держать корректуру – мне «Воли России», Седову – «Бюллетеня» Троцкого.
Когда однажды вновь за стеной раздались звуки ударов и вопли истязуемых, мы отправились к полицейскому.
Без стука распахнули дверь. Полицейский как раз зверски бил жену, за которую цеплялись орущие детишки – мальчик и девочка.
Седов молча подошел к истязателю. Своей громадной ручищей оторвал его от жертвы и так ахнул полицейского в челюсть, что тот грохнулся на пол едва ли не замертво. Великий Демпси, ей-богу, позавидовал бы такому свингу.
Бунин смертельно устал, но он с интересом слушал Сосинского, над которым порой любил подтрунить, называя иронически его «товарищем поэтом», хотя знал, что тот прозаик. Более того, еще в двадцатые годы весь литературный молодняк Бунин обозвал «комсомольцами».
Молодые возмутились. «Среди нас есть такие, что не только сражались с большевиками, но за отечество приняли раны. А нас академик оскорбил „комсомольцами“! Требуем если не удовлетворения, то извинения» – так шумели белые «комсомольцы».
Гордому Бунину пришлось принести свои «сожаления».
Сосинский был одним из самых возмущенных.
В январе тридцать первого года на собрании литературного кружка «Кочевье» он делал доклад о молодой русской литературе за рубежом. Отчет появился в нью-йоркской газете «Новое русское слово»: «Сосинский очень резко говорил об Иване Бунине и обмолвился фразой, которая шокировала большинство собравшихся:
– Максим Горький в СССР относится гораздо сочувственней к эмигрантской литературной молодежи, чем Бунин, проживающий в эмиграции».
И тут же признался, что действительно, если и можно говорить об успехах, то только поэтов. Из прозаиков отметил одного – Газданова. Бунин возражал:
– Оторванные от родной почвы, не успевшие набраться на родине жизненного опыта, молодые литераторы не сумеют создать на чужбине ничего значительного. Разве что в редких исключениях, как Владимир Набоков, Марк Алданов или Борис Поплавский.
Но теперь все прошлые раздоры были позабыты. Бунин «верхним чутьем» понял, что сейчас Сосинский поведает нечто необычное, тайное.
– Однажды в типографии появился Эфрон… – Рассказчик понизил голос.
– Ян, проводи гостей! – крикнула Вера Николаевна.
– Давайте встретимся завтра в кафе Мюра? – предложил Бунин.
Хозяева раскланялись, обнялись, с некоторыми расцеловались.
Вера Николаевна, как всегда, была радушной:
– Приезжайте, дорогие, к нам на юг. Гостите, дышите горным воздухом – целебный он у нас. Всем место найдем!
– Дорожку знаем, – дружно отвечали визитеры. – Поди, не в первый раз ее торить. Приедем.
– Если только… – Бунин осекся, не договорил фразу: «…если не будет войны». Слишком часто его печальные предсказания сбывались, лучше промолчать!
Назавтра жизнь опять круто переменится.
Будут падать бомбы, руша старинные дома.
Жерла орудий выплеснут дьявольское пламя, пожирая прекрасные сокровища – человеческие жизни.
Усовершенствованные печи крематориев примут в свои чудовищные недра живых людей.
Трогательный Сосинский не увидит Бунина – никогда. Он уйдет добровольцем сражаться с гитлеровцами.
Но свой рассказ о той странице российской истории, которая долго оставалась неразгаданной тайной, он поместит в свои воспоминания, которые назовет «Конурка».
Это толстенные тетради, исписанные аккуратным каллиграфическим почерком. Некоторые из них автор в свое время передал мне. Вот короткий отрывок:
«На отца Седов совсем не был похож – белокурый, кудрявый, скуластый – ну прямо рязанский парень, весь в мать (чью фамилию он носил для конспирации, мать его была русской). Как-то на службу ко мне зашел муж Марины Цветаевой – очаровательный, всегда обворожительный – кумир всех парижских дам – Сергей Яковлевич Эфрон.
– Я слыхал, Володенька, у вас тут бывает сын Троцкого. Хотелось бы взглянуть на него, любопытно все-таки.
– Он человек очень неразговорчивый…
– Я с ним говорить не буду. Только посмотрю на него. Когда он бывает?
– По субботам после обеда.
В ближайшую субботу Эфрон снова зашел ко мне. Я молча, глазами указал ему на открытую дверь соседней комнаты.
И слышу голос Сергея Яковлевича, как всегда вкрадчивый и ласковый:
– Здравствуйте! Можно попросить у вас интервью для одного из русских ежемесячников?..
В ответ – зловещее молчание. Ну, думаю, сейчас Марина Ивановна останется вдовой, сынок Троцкого скор на расправу. Старшего друга ждет участь соседа-полицейского.
Холодный голос Седова:
– Я никому не даю интервью. Выйдите вон, у меня срочная работа.
Сергей Яковлевич вышел из комнаты и, повернувшись ко мне, смущенно разводит руками.
…Я вспомнил вдруг – так же неожиданно, как встречу в моей типографии Эфрона с Седовым, беседу с нашим брошюровщиком Лейбовичем в ту субботу, когда в последний раз видел Седова. Из типографии в тот день никто не вызывал „скорую помощь“. Между тем Лейбович видел из окна, как вышедшего Седова втолкнули в санитарную машину. И поскольку он наверняка оказал им сопротивление, то тут же в машине был убит и отвезен прямо в морг больницы, в которой работали врачи – русские эмигранты.
…Это еще одно преступление С. Я. Эфрона».
На следующий день немцы вторглись в Бельгию, Голландию и Люксембург. Газеты вышли с шапками: «Германская авиация бомбардирует французские города. Есть убитые и раненые. Сбито 44 самолета противника». «Франко-английские войска, перейдя бельгийскую границу, вступили в бой с немцами».
Гитлер издал краткий приказ: «Солдаты! Исполните свой долг. Германский народ вас благословляет!»
Французы и русские эмигранты пытались вдохнуть отвагу в остывающую кровь восьмидесятичетырехлетнего премьер-министра маршала Анри Филиппа Петена.
Дон-Аминадо публиковал фельетоны, напоенные ядом сатиры и горечью разочарования:
Бьют барабаны, играет труба,
В ногу с солдатом шагает Судьба.
В небе штандарт переливом горит,
Фюрер с балкона слова говорит.
Немцы становятся все на носки.
Немки кидают ему васильки.
Пенится пиво в тяжелых ковшах.
Марши звучат в музыкальных ушах.
Матери спешно рожают детей.
Дети нужны для великих затей.
Каждый ребенок вольет ручеек
В общий великий германский поток.
Бурный поток обратится в потоп!
Так говорит господин Риббентроп.
Бледный, помешанный, бешеный, злой.
С пеной запекшейся, с черной слюной,
Геббельс, последний презренный Терсит,
Бьется в падучей и в крик голосит.
Вздутый и темный, отъявленный плут,
Геринг шагает, сей будущий Брут,
Весь в сладострастной и пьяной тоске.
Холод кинжала почуял в руке.
Реют знамена и плошки чадят.
Сверху, из окон, кухарки глядят.
В лаврах на локонах, с лирой в руках,
Плавает Шиллер в своих облаках.
Гёте глядит с Олимпийских вершин.
Немцы стоят, проглотивши аршин.
Бьют барабаны, играет труба,
В ногу с солдатом шагает Судьба.
Французские газеты опубликовали забавный прожект победоносного завершения войны. Американский миллионер Сэмюэль Гарден Черч, директор Института Карнеги в Питсбурге, объявил премию в миллион долларов за поимку Гитлера живым и невредимым. Под проектом остроумная карикатура: Риббентроп спрашивает Геббельса, показывая на портрет Гитлера: «Скажи, ты не знаешь, этому самому Черчу можно верить на слово?»
Престарелый и выживший из ума норвежец Кнут Гамсун публично упрекал соотечественников за сопротивление германцам. Газеты припомнили, что еще в 1935 году он яростно выступал против присуждения Нобелевской премии мира немецкому писателю Карлу фон Осецкому, находившемуся в концлагере за осуждение гитлеровского режима. В 1936 году премия была присуждена, а через год по приказу Геббельса Осецкий был убит.
Русский писатель Михаил Осоргин назвал «гнусной» позицию Гамсуна.
Павел Милюков публиковал статьи, в которых писал, что Гитлер – «неврастеник в крайней степени, одержимый манией величия, влюбленный в себя и считающий других своими орудиями, не терпящий и просто не слушающий возражений, умеющий только вещать – до фальцета, до хриплого крика – или погружающийся в загадочное молчание. „Сверхчеловек, божество“! Или антихрист? Люди этого типа часто обладают гипнотической силой, которая легко покоряет толпу – тем легче, чем толпа больше».
Русские первыми взялись за оружие: Николай Оболенский, Зинаида Шаховская, княгиня Вика Оболенская, Александр Бахрах, Владимир Сосинский, Вадим Андреев и многие другие добровольцами ушли сражаться с фашизмом.
Вместе с французами сражались русские так, что их храбрость вызывала уважение врагов и подымала воодушевление галлов.
И все же железная огненная лавина победоносно скрежетала по Европе.
В мае 1940 года в Париже было девять православных храмов. Самый большой и, кажется, самый старинный – Александро-Невский на рю Дарю. Ежедневно с раннего утра до вечера здесь шли службы – литургии, общие и частные панихиды, акафисты. Здесь отпевали Федора Ивановича Шаляпина и других знаменитых.
Хотя Бунин любил обратиться к Богу в тишине уединения, но он ради общения со святой Православной церковью был довольно частым гостем на рю Дарю. Он молитвенно преклонял колени и в храме Христа Спасителя на рю дю Буа, и в церкви Сергиевского подворья на рю де Кримэ, и в церкви, освященной во имя любимого и особо чтимого Иваном Алексеевичем преподобного Серафима Саровского, и страстно просил Господа не оставлять его.
Вот и теперь, придя на рю Лекурб, он молился лишь об одном: чтобы не коснулась кровавая молотилка войны его родины, его многострадальной, порабощенной большевистской чумой России. Его уста беззвучно шептали: «Царю Небесный, Утешителю, Душе истины…»
А из глубины сердца рвалось сокровенное:
– Сохрани, Господи, Россию! Что Тебе стоит? Ты всемогущ, снизойди к нашим молитвам, Ты видишь, как мы тут все исстрадались, как тяжко нам, как вянет душа! Разве уже не искупили мы нашими безмерными страданиями грехи наши? И грехи отцов и дедов наших? Даруй счастье еще коснуться русской земли, упокоить кости свои в отеческих пределах…
Он молился долго и горячо. И вдруг словно что-то осветило его изнутри, сделало легким и свободным. Он совершенно явственно, до потрясения громко услыхал в своей душе Голос: «Не бойся ничего! Лишь не зарывай талант, который Я дал тебе. И тогда в сиянии и славе ты вернешься на родину!»
Бунин страстно, как никогда прежде, кроме самых ранних детских лет, осенил себя крестным знамением и с твердой уверенностью, что уж теперь он точно знает, что делать, поднялся от молитвы.
Для него начиналась новая жизнь.
Бунин торопился вернуться в Грас. В Париже задерживало единственное дело – стоматолог Гавронский «улучшал» его нижнюю челюсть.
То и дело нудно завывала сирена, объявлявшая алерт – воздушный налет немецкой авиации. Ухали взрывы, полыхали пожары.
На Бунина они не производили почти никакого впечатления. Он никогда не спускался в подвал, спешно оборудованный под бомбоубежище.
– Ян, – стонала жена, – ты что, о двух головах? Сколько уже погибших от бомбежек! Неужели трудно спуститься вниз?
– Верочка, умрем мы не от немецкого фугаса. Приготовь, пожалуйста, кофе.
– Какой кофе? Ведь не уснешь долго!
Он и сам удивлялся тому спокойствию, которое снизошло вдруг на него и которое ничто не могло нарушить.
Наконец в шесть вечера 22 мая он отправился в Грас – на автомобиле. Невероятно, но автомобиль принадлежал некоему Бразолю, сыну бывшего предводителя полтавского губернского дворянства. Того самого, что председательствовал в Полтаве, когда юный Бунин служил там библиотекарем в губернской земской управе.
Много на свете изумительного!