И все-таки жизнь была прекрасной!
Можно было не подсчитывать деньги, можно было закатывать пиры для друзей, знакомых и вовсе незнакомых, можно было поддерживать бедных соотечественников, можно было с комфортом путешествовать, как в былые российские годы…
Все это делал, совершал, осуществлял Бунин.
Всюду, куда приезжал он, ждали восторженные встречи, цветы, речи, тосты.
В ноябре 1935 года Бунин писал из Бельгии Николаю Рощину:
«Меня очень чествуют. На вокзале встреча: представители русской колонии, журналисты, фотографы (это 16-го вечером).
После сего (вечером же) обед в Русском клубе. Речи, приветствия. 17-го, в 5 часов, было мое выступление – народу пушкой не пробьешь. Читал неплохо! Овации».
Весной 1938 года совершил турне по Прибалтике. Тридцатого апреля Бунин писал Вере Николаевне из Риги:
«Труднее этого заработка – чтениями, – кажется, ничего нет.
Вагоны, отели, встречи, банкеты – и чтения – актерская игра среди кулис, уходящих к чертовой матери вверх, откуда несет холодным сквозняком…
После чтения был банкет. Множество речей, – искренно восторженных и необыкновенных по неумеренности похвал: кажется, вполне убежден, что я по крайней мере Шекспир…»
Вера Шмидт – студентка в 1938 году. С Буниным ее связала романтическая история. Вот как она вспоминала о встрече со своим героем в Тарту, в театре «Ванемуйне»: «Народу было полно. Нам пришлось тесниться и стоять у стен, молодежи было много – русской, эстонской, немецкой. Бунин вышел с книгой в руках, сдержанно ответил на приветствия, сел к столу. Первым прочел он „Кавказ“… Всего три страницы. Взволнованно и стремительно пишет Бунин здесь о любви, но разве только о любви? Здесь вся Россия, все, что он больше всего любил в ней, – Москва, дорога на юг, степь… Бунин читал при полной тишине и напряженном внимании слушателей… Для нас, кто еще не видел России, это и была она – с ее запахами и голосами, дорогами и селами, горами и морем. Читал он прекрасно. На сцене казался выше своего роста».
Бунин еще загодя сказал:
– Вера, приходите в антракте ко мне за кулисы! – и притворно нахмурился. – Иначе на сцену не выйду.
Шмидт пришла. Иван Алексеевич сидел за зеркальным столиком, откинув бледное и смертельно усталое лицо на спинку резного стула. Закрытые веки нервно подрагивали.
Трудным был этот заработок. Дома в ящике письменного стола он хранил счета гостиниц Лозанны, Милана, Генуи, Загреба, Женевы, Рима, Праги, Лейпцига, Любляны, Венеции, Белграда, Монтре, Сплита, Гертенштейна, Дубровника…
И везде, повсюду были русские, бедные русские. Они с жадностью внимали его словам, запечатлевали в памяти каждый его жест, клали на край сцены к его ногам цветы. Он казался им лучом родного солнца, на мгновение согревшего остывающую от разлуки с Россией душу.
Но однажды в Венеции он столкнулся с другими соотечественниками. Это были крепкие мужички, одетые в полувоенную форму, в высокие хромовые сапоги и со свастиками на рукавах. Вытянув по проходу ноги, они развалились в первом ряду. Бунина они почти не слушали, громко переговариваясь между собой. Лишь один из них, с острым птичьим лицом и жесткими усиками а-ля фюрер, был навязчиво внимателен, постоянно приставая с одним и тем же вопросом:
– Господин Бунин! Вы так и не ответили: какие стихи вы посвятили нам, истинным русским, распятым за святые идеалы? Вместе с фюрером мы освободим Россию…
Бунин сверкнул глазами, желваки напряглись на его лице.
– Распятым, говорите? Да, вам я посвящу стихи. Самые свежие, последней выпечки. Прямо сейчас и сочиню.
Зал замер. Даже в первом ряду подобрали ноги в сапогах. Бунин минуту-другую стоял молча, потом поднял лицо и, глядя в упор на незваных любителей поэзии, чеканя каждое слово, прочитал:
Голгофа не всегда свята —
И воры ведь распяты были,
Но ни Голгофы, ни Креста
Они ничуть не освятили.
…Блестя отличной работы кожей, люди в сапогах направились к выходу. Вечер продолжался.
И снова – вагоны, отели, сцены, публика. У русского поэта была своя Голгофа.
Из дневника Веры Николаевны: «Беспокоюсь о Лёне. С 16 августа ни строки. Ноет сердце за Галю – проедают последние 250 франков» (25 августа 1938 года).
Поди разберись в человеческом сердце!
Мережковские путешествовали тоже.
Только их маршрут был уныло-однообразен: до Рима и обратно.
В отличие от Бунина они катались не за свои деньги, а за счет Бенито Муссолини.
Проявив потрясающую прыть, Дмитрий Сергеевич еще в декабре 1934 года пробился к дуче.
В громадном кабинете Венецианского дворца, украшенного золотой лепниной и убегавшими под высоченный потолок мраморными полуколоннами, Мережковский страстно воскликнул:
– О, великий дуче! Заветная мечта всей моей жизни – создать книгу о вас и о Данте. Как истинный римлянин, вы более всего цените доброту и мудрость и питаете истинное отвращение ко всему гнусному – гомосексуалистам, большевикам и убийцам. Вами восторгается весь цивилизованный мир! И вы служите всему миру!
Вибрируя не только голосом, но всеми частями худосочного тела, норовя поцеловать поросшую волосом руку диктатора, Мережковский зашелся в восторге:
– Вы, несравненный, – это солнце в небе!
Диктатор был явно смущен. Он забормотал:
– Piano, piano! – что, как известно, означает: «Тише, тише!» И добавил, желая прекратить коробивший его разговор: – Теперь я очень занят – воюю, знаете. Давайте наши проблемы отложим на год, а лучше – на два.
Пока Бенито бомбардировал Эфиопию, Дмитрий Сергеевич неустанно бомбардировал его самого – своими восторженными посланиями. Прежде чем шестисоттысячная армия итальянцев окончательно подмяла это государство, но одновременно с занятием Аддис-Абебы в мае тридцать шестого, Мережковский вновь прикатил к дуче. И вновь униженно метал поклоны в Венецианском дворце.
Вместе с Мережковским была неразлучная Зинаида Николаевна. Заглянем в нечто тайное – в неопубликованный ее личный дневник, который она вела во время посещения Италии.
Ее донимают две мысли – величие «замечательного фашиста» и досада на неловкого, подобострастного мужа. Она называет их отношения «неудачным романом». И далее: «Муссолини, конечно, сделал прекрасный жест, исполнив свое обещание и, несмотря на обстоятельства (война!), дав возможность Дм. приехать в Италию для Данте. Не был ли этот, однако, жест известного культурного снобизма? Так же, как его будто бы интерес к Данте и к Дм. во время их первого свидания, в тихое еще время, без войны (в декабре 34 г.). Но Дм., этому интересу тогда поверив, продолжает верить и теперь. Удивительно, конечно, что и в это жаркое время М. нашел-таки возможность дать Дм. новое свидание. Неудивительно, что оно не было похоже на первое: сам Дм. признается, что М. как-то огрубел, смотрел непонимающими, „рачьими“ глазами и как будто забыл и Данте, и Дмитрия. Но Дмитрий попросил второго свидания (и надеется на него), чтобы получить „ответы на некоторые вопросы“…»
И далее признание:
«По существу, он (Муссолини. – В. Л.) не интересуется ни прошлым, ни будущим, ни Данте, ни „вселенской церковью“, ни даже послезавтрашним положением Европы…
Вот я и думаю: если Муссолини удосужится прочесть эти длинные, куда-залетные „вопросы“ Дмитрия; если он даже удосужится дать ему второе свидание (в чем я сомневаюсь) – ничего из этого не выйдет, ибо на такие вопросы нельзя отвечать…»
Нет, не оценила Гиппиус нахрапистости своего мужа. Еще дважды он сумеет припасть к стопам несравненного дуче.
Тринадцатого февраля 1937 года во всю громадную обложку «Иллюстрированной России» был изображен Муссолини: в полном военном облачении, подбоченившись, с легкой улыбкой мудреца, дуче гордо взирает в даль. И подпись: «Д. С. Мережковский у Б. Муссолини».
Журнал публиковал главу «Встреча с Муссолини» из книги Дмитрия Сергеевича о Данте. Захлебываясь от восторга, Мережковский писал: «…Мировое значение Данте предчувствует, кажется, только один человек в мире – Муссолини. Я это понял уже во время первой нашей беседы… Нынешней весной я видел Муссолини снова, и он после беседы позволил мне задать несколько вопросов о Данте – „не слишком много и не слишком трудных“, как он сказал на прощание, с той обаятельно-простой улыбкой, которая, точно чудом, устанавливает равенство между ним и собеседником, кто бы он ни был».
И далее неустанный визитер пишет о «трех удивлениях», которые он испытывает пред ликом великого вождя: «Первое: он прост, как все первозданное – земля, вода, воздух, огонь, как жизнь и смерть. Второе удивление, большее: он добр и хочет сделать добро всем, кто в этом нуждается, а тому, кто с ним сейчас, – больше всех. Он для меня близкий и родной, как на далекой чужбине, после долгой разлуки, нечаянно встреченный и узнанный – брат.
Третье удивление величайшее… он смиренен».
И тут же фотография: супруги Мережковские на обеде в «Гранд-отеле», данном «фашистским синдикатом».
Но вскоре «несчастная любовь» (выражение Гиппиус) к дуче перейдет в тихую ненависть.
– Обещал деньги, – сетовал Мережковский, – но не дал! Не думал, что он такой коварный.
Погрустневшая Гиппиус писала в дневнике:
«Как всякий страдающий такой любовью, он все бранит теперь вокруг, вплоть до виллы Боргезе и всех итальянцев скопом. Прибавилось к тому и безденежье – вечная наша нужда, в Париже доведшая нас до крайности. Но в прошлом году были перспективы, теперь – никаких. А во Франции кризис… и такая дороговизна, что мы явно обречены на полуголодное существование. Испания – длится [война]. Италия целуется с Германией. В России – сталинский бедлам, расстрелы».
Ну вот, все ясно, как в старом анекдоте: продавались не ради удовольствия – ради продовольствия.
Все ближе был первый день сентября тридцать девятого года – роковой, кровавый день.
Впереди был и главный «подвиг» Дмитрия Сергеевича…
Но прежде чем совершить его, Мережковский отправит Муссолини его же труд жизни, вышедший на русском языке в парижском издательстве «Возрождение» – «Доктрина фашизма с приложением „Хартии труда“». Просьба единственная – оставить подпись «на память»!
Мережковский, вне себя от счастья, показывал всем встречным-поперечным полученный от дуче экземпляр, украшенный его автографом: «Фашизм – счастливое будущее трудящихся».
Но этот грех невелик. Тем более что не так-то уж много радостей оставалось Дмитрию Сергеевичу.
В августе 1939 года в «Бельведер» въехали новые хозяева. Бунину пришлось переселиться на другую виллу, впрочем, еще более удобную – «Жаннет».
Вид открывался сказочный – на склоны, бурно заросшие пышной южной зеленью, на заманчивые дальние горы, на небосвод, божественным шатром обнимавший землю. Бунин надолго замирал в созерцательной позе, а потом дрогнувшим голосом произносил:
– Какая немыслимая красота! Нет слов и красок, чтобы полно описать прелесть природы…
Обитатели «Жаннет» начинали бесконечный спор: можно ли воспеть прелести природы во всей полноте?
И в те же августовские дни в Берлине и Москве тоже шли разговоры, но не столь бесплодные, и дела здесь решались весьма серьезные.
Утром 23 августа, взревев четырьмя могучими моторами, личный «Кондор» фюрера поднялся в мутное берлинское небо и взял курс на Москву. Штурвал держал шеф-пилот Гитлера Ганс Бауэр.
Две красавицы блондинки в жакетах с золотыми пуговицами лавировали между кресел:
– Вам кофе, коньяк?
Риббентроп от кофе отказался:
– Дайте два коньяка!
Его сопровождали тридцать семь человек – делегация.
Откинув крупную голову на задник кресла, Риббентроп сквозь легкую дремоту, как заклинание, вспоминал напутственные слова Гитлера: «Ни в коем случае нельзя допустить военный альянс России и Запада. Война на два фронта для нас нежелательна. Следует создать видимость дружеских отношений, ради этого даже пойти на уступку Сталину – отдать ему страны Балтии. Мы должны перехитрить Сталина, заманить в ловушку…»
На исходе четвертого часа полета самолет пошел на снижение. Над Москвой было безоблачное небо. Внизу лежали домишки предместий. Бауэр, планируя на асфальтовую аэродромную полосу, выключил моторы. В салоне вдруг наступила тишина. До пилота донесся веселый голос Риббентропа:
– Нам предстоит сыграть трудную партию, Сталин – хитрая лиса. Но мы должны быть еще хитрее и заманить его в ловушку. Скоро вместо серпа и молота над Москвой заполощется флаг со свастикой.
Ровно через сутки, в полдень 24 августа, министр иностранных дел Германии возвращался восвояси. В его портфеле лежал желанный договор со Сталиным – о ненападении.
В тот же день Риббентроп передаст фюреру слова советского вождя, которые тот сказал на прощание:
– Передайте фюреру: советское правительство очень серьезно относится к договору о сотрудничестве и ненападению. Мы не свяжем свои интересы с буржуазным Западом и не нападем на дружественную нам Германию. Даю в том слово большевика!
Гитлер был вне себя от радости. Он с облегчением вздохнул:
– Теперь весь мир в моем кармане! – Вожделенно потер руки. – Европа будет принадлежать мне!
На совещании в имперской канцелярии Рудольф Гесс от имени фюрера успокоил высших сановников рейха:
– Господа, не следует быть наивными. Сталин копит силы для нападения на нас. Мы вынуждены опередить его. Коммунистическая идеология нам ненавистна. Коммунизм – жидовская выдумка для обмана народов. Наш договор лишь ловкий дипломатический ход.
Мир ахнул, узнав об этом сговоре. Газеты наполнились возмущенными статьями, а Бунин провидчески заметил:
– Теперь мир зальется кровью.
Зато большевистский рупор – «Правда» – захлебнется в восторге: «Договор дружбы с рейхом разоблачил махинации тех, кто пытался вытаскивать нашими руками каштаны из огня».
«Правде» вторила «Индустрия»: «Германо-советское соглашение обеспечило мир в Восточной Европе и отметило поворотную точку в истории Европы и мира… Это замечательное событие в мировой политике. Наш народ, ведомый великим Сталиным, и впредь будет пресекать все поползновения буржуазии по развязыванию войны. Пусть наши враги знают, что Красная армия сумеет разбить в пух и прах любого агрессора».
Сталин брал папиросы «Герцеговина Флор», пачка которых лежала на широком подоконнике, разламывал гильзы и набивал табаком трубку.
Перед ним простирался громадный город. Вечерело. Горизонт все более бледнел. На его фоне четко вырисовывались силуэты домов и множество подъемных кранов. Москва энергично застраивалась. Справа – недавно расширенная по инициативе Сталина улица Горького (так она названа тоже по предложению вождя).
В самом начале – три громадных жилых дома самой современной архитектуры: с лепниной по фасадам, со статуями на высоких крышах. Сталин умрет, и статуи начнут падать.
Сталин чуть улыбнулся и подумал: «Народ знает того, кто о нем думает, кто о нем всечасно проявляет заботу. Нет ничего дороже всенародной любви. И вот договор с Гитлером – знали бы советские люди, как трудно достался он товарищу Сталину, как нужен он стране. Тысячи саботажников, провокаторов, шпионов, вредителей, диверсантов внедрились в различные отрасли народного хозяйства, опутали сетями шпионажа армию. Дорог каждый мирный день, так как усиливается борьба с внутренними врагами, быстрыми темпами развивается оборонная промышленность, совершенствуется боевая техника, укрепляется армия. Отодвинута граница на запад. Рано или поздно войны не миновать. Но эта война будет наступательной, на чужой территории».
В кабинет вошел Берия. Под мышкой он держал ненавистную Сталину папку из красной кожи. Именно в ней хранились и накапливались списки тех деятелей, которых планировалось репрессировать.
Сталин подумал: «Ведь это как горькое лекарство: принимать противно, но надо!»
– Как ты, Лаврентий, думаешь: к сорок третьему году нам не будет страшен никакой враг?
Берия не уловил хода мыслей вождя, ответил невпопад:
– Он и сейчас нам не страшен. Мы с ним беспощадно боремся, постоянно увеличивая бдительность. Вот, товарищ Сталин, списки на шпионов в армии и вредителей в сельском хозяйстве. Составляли товарищи Хрущев и Лысенко. Шпионов – двести один, вредителей – сорок шесть, итого – двести сорок семь гадов.
Сталин выпустил дым в окно и, положив на подоконник аккуратно отпечатанные на пишущей машинке страницы, стал внимательно просматривать их. Берия, удерживая вздох, молча скучал: он хорошо знал, что «дед» обязательно проявит ненужный гуманизм – зачеркнет одну или две фамилии.
Сталин действительно вынул из нагрудного кармана гимнастерки любимый синий карандаш и поставил в списке два вопросительных знака. Внимательно посмотрел в глаза наркому внутренних дел:
– Почему ты думаешь, что летчик-испытатель Кусакин – вредитель? Это кто придумал?
– У Хрущева есть сведения…
– Так-с. – Глаза Сталина желтовато блеснули. – Академик Шмальгаузен тоже на германцев работает? Что ты крутишься, как девка на х..?
– Товарищ Лысенко дал заключение, что Шмальгаузен – вейсманист-морганист, что он сознательно борется против мичуринских установок…
– Это зоолог с мировым именем! Ты, Лаврентий, слыхал, что это за наука – зоология? Думаю, что не слыхал. Попроси сына-школьника, он тебе расскажет. – И Сталин жирно перечеркнул обе фамилии. – Ты, Лаврентий, – голос вождя смягчился, – наркомвнудел, ты должен проверять эти доносы! – Сталин брезгливо потряс списками. – Хрущев и Лысенко тебе и не такое напишут. Со-чи-ни-тели!..
И, вновь положив списки на подоконник, четко вывел цифру 245.
Берия почти с искренним восторгом воскликнул:
– Товарищ Сталин, вы – величайший гуманист!
– Не только товарищ Сталин, – поправил вождь, – все большевики – великие гуманисты, так как наша цель – счастье всех трудящихся. Ну, Лавруша, беги, работай. Не путайся у меня под ногами.
…За окном сгустились сумерки. Был теплый августовский вечер. Ярко горели витрины магазинов. Сотни москвичей гуляли по улицам Москвы, спешили в театры, кино, рестораны, возвращались с футбольного матча на стадионе «Динамо». Вождь слушал репортаж Синявского. «Локомотив» победил ленинградское «Динамо». Единственный гол забил любимый форвард вождя – Виктор Лавров.
О всех думал и заботился великий Сталин. И все честные советские люди горячо, как отца родного, любили своего вождя.
Бунин укатил в Жуан-ле-Пэн, с которым у него были связаны самые приятные воспоминания.
– Иван Алексеевич, миленький, возьмите нас с собой, – набравшись нахальства, просили Галя и Магда. И они увязались за ним.
На этот раз он почти не плавал в море, избегал многочисленных знакомых, проводил время в одиночестве. Обрадовался лишь князю Оболенскому, приехавшему накануне отъезда Бунина.
– Меня мучают тяжелые предчувствия, – признался Бунин. – Войне быть! Россия будет воевать, а мы останемся вдали от нее…
Про себя подумал: «Надо возвращаться. А как это сделать? Идти в посольство? Вдруг отказ? И здесь все, конечно, об этом узнают, предадут анафеме, сделают жизнь невыносимой».
Неразрешимость задачи терзала его.
Гитлер не любил сидеть за столом. Причиной тому, видимо, была его исключительная энергия и жажда движения. Еще 5 ноября 1937 года, собрав у себя в кабинете генералов, фюрер, ни на мгновение не останавливаясь, размашисто жестикулируя, пронзая голубым светом глаз то одного, то другого, чеканил слова:
– Наша цель – служение великому германскому народу! Ради него мы будем жертвовать здоровьем, силами и, если понадобится, своими жизнями. И вот во имя нашего народа и нашей родины объявляю: я решил начать войну!
Хотя никто из генералов не произнес ни слова, но все словно окаменели, а в воздухе словно что-то колыхнулось.
Гитлер выдержал долгую паузу. Затем вновь заговорил, ритмично взмахивая от груди кулаком:
– Наши враги провозгласили свои цели. Теперь у нас больше нет иллюзий относительно их намерений. Евреи, американские империалисты, английские агрессоры хотят поработить Германию. Большевики во главе со своим сатрапом Сталиным мечтают захватить Рурскую область. Мы не позволим застать нас врасплох. Мы нападем первыми. Когда? Нет, не в самое ближайшее время. Самое позднее – в 1943 году. Мы должны подготовиться. Но, – Гитлер хлопнул ладонью по крышке стола, – первые наши завоевания будут мирными.
Заметив на некоторых лицах выражение недоверия, Гитлер твердо повторил:
– Запомните: без единого выстрела! Но для этого мы обязаны наращивать нашу мощь. Сила внушает страх.
…Минул короткий срок, и фюрер посрамил скептиков. Как и прежде, он проявил гениальное умение предвидеть события.
В одиннадцать утра 12 февраля 1938 года Гитлер встретился с канцлером Австрии Куртом фон Шушнигом. Тот был почтителен до приторности, обеими руками долго жал ладонь Гитлера, сладко говорил:
– Боже мой, какой у вас, фюрер, утонченный вкус! Совершенно изумительные места, белоснежные вершины гор, эти легкие облачка…
Гитлер брезгливо выдернул руку, поморщился:
– Я встретился с вами вовсе не для того, чтобы слушать ваши разглагольствования о красотах природы. Вы сделали, Шушниг, все возможное, чтобы преступно нарушить дружественные отношения наших государств. Мое терпение имеет границы. Я твердо решил положить конец этому предательству.
– Ваш гнев, фюрер, напрасен… – залепетал канцлер. – Мы…
– Молчать! – рявкнул Гитлер. И далее заговорил, словно бурный поток прорвал плотину: – Вы, герр Шушниг, полный ноль. Да, да, да! Именно так – полный ноль! Вы – ничтожество. Даю вам неделю: передать всю власть в Австрии местным нацистам. Иначе!..
Гость из Вены безропотно подписал ультиматум. Одиннадцатого марта солдаты вермахта ступили на землю Австрии.
Это было триумфальное возвращение фюрера на родину. Через несколько дней, переполненный сладостным чувством возмездия, он торжественно въехал в Вену, где в молодые годы изведал горечь голода, нищеты и отверженности.
Заручившись поддержкой мистера Чемберлена и месье Даладье, Гитлер осенью того же года оккупировал чешские Судеты. Пятнадцатого марта 1939 года, застращав престарелого чешского премьера Хачи, Гитлер добился подписания ультиматума. Фюрер, преисполненный радости, выскочил из своего кабинета, обнял секретаршу и громко крикнул:
– Дети! Это лучший день в моей жизни. Я кое-что сделал для немцев! Германия будет помнить своего фюрера!
На этом бескровные завоевания закончились.
Тридцать первого августа 1939 года масленистая громада броненосного крейсера «Шлезвиг-Гольштейн» тихо вползла в Данцигскую бухту и бросила якоря против польской крепости Вестерплатте.
В четыре часа сорок пять минут, когда вязкий сумрак тумана скрадывал расстояние до берега, полыхнули могучие пушки крейсера. Мощные 280-миллиметровые орудия посылали огненные смерчи на Вестерплатте – первые залпы Второй мировой войны.
Согласно приказу номер 1 Адольфа Гитлера – первому из бесчисленных военных приказов фюрера, – сорок четыре немецкие дивизии, включая все механизированные и моторизованные силы Германии, выкатились на территорию Польши.
– Видит Бог, – клялся в тот день Гитлер, выступая в рейхстаге, – что из этой святой войны я выйду победителем. – Помолчав, нервно выкрикнул: – Или в противном случае я вовсе уйду из жизни!
Эту волнующую речь слушала вся Германия. И каждый мужчина, каждый мальчик выкинул вверх руку:
– Хайль Гитлер!
А сентиментальные немки уронили несколько слезинок:
– Великий фюрер ведет великую Германию к победе, какое счастье!
…Третьего сентября во исполнение союзнического договора Англия и Франция объявили войну Германии.
Сталин в Кремле посасывал трубочку и ехидно улыбался.
Историки порой забывают, что не Германия напала на Францию, а Франция на Германию. Но сделано это было как-то нерешительно, стратегически безграмотно, не используя всех ресурсов и возможностей.
Фашистский генерал Зигфрид Вестфаль, отлично владевший военной обстановкой начального этапа войны, утверждал:
«Если бы французская армия предприняла крупное наступление на широком фронте против слабых немецких войск, прикрывавших границу (их трудно назвать более мягко, чем силы охранения), то почти не подлежит сомнению, что она прорвала бы немецкую оборону, особенно в первые десять дней сентября. Такое наступление, начатое до переброски значительных сил немецких войск из Польши на Запад, почти наверняка дало бы французам возможность легко дойти до Рейна и, может быть, даже форсировать его. Это могло существенно изменить дальнейший ход войны.
Однако, к изумлению многих немецких генералов, французы, которые не могли не знать о нашей временной слабости, ничего не предприняли… Гитлер, утверждавший, что французы не сумеют использовать эту превосходную возможность, снова оказался прав».
На совещании генералитета Гитлер хлопнул крепкой ладонью по полировке стола:
– Германия не должна прощать агрессора, мы перед лицом нашего народа обязаны проучить его. Близок день, когда мерзкий французский лягушатник поцелует сапог отважного арийца!
Генералы согласно кивали седыми головами:
– Так точно, фюрер! Пусть ваш гений ведет наших солдат.
– С нами Бог! – Гитлер выкинул вверх руку. – Мы выполняем историческую миссию, и победа будет за нами. Хайль!
Газеты захлебнулись в восторге: «Гитлер – великий вождь, весь немецкий народ боготворит его! Пусть фюрер ведет нас от победы к победе!»
В самой Франции жизнь текла, как прежде: веселая, спокойная, полная самодовольного благополучия.
Бунина уже несколько недель томило неотступное желание: его властно тянуло в Париж.
Словно предчувствуя конец едва наладившейся и уже несколько ставшей привычной жизни, хотелось побродить по живописным набережным, порыться в старинных книгах на лотках букинистов, погулять по парижским улочкам, прогуляться в Булонском лесу, посидеть с друзьями в кафе и выпить хорошего вина.
Третьего мая Бунин посетил Канны. В конторе Кука белобрысый парень-агент с бесцветными выпуклыми глазами оформил железнодорожный билет на 8-е число.
Бунин зашел в банк и вынул из своего сейфа десять тысяч франков, чем нанес весьма ощутимый урон своим сбережениям.
И вот в намеченный день Иван Алексеевич пришел на вокзал. Вечерний поезд отправлялся в шесть часов двадцать четыре минуты.
Последние дни беспрестанно шумели грозы. И даже с утра хмурые, лохматые тучи то и дело опрокидывались обливными дождями, со страшным сухим треском разламывали небосвод молнии.
Теперь же умытое грозами небо сияло бесподобной чистотой. Разлопушившиеся листы на деревьях и кустах издавали острый запах. Щелкали и заливались соловьи. Спустившееся к горизонту солнце брызгало разбившимися лучами сквозь изумрудную зелень.
И опять пришла привычная мысль, когда душа замирала от восторга перед созданием Творца – природой:
– Господи, продли дни мои, чтобы можно было еще и еще насладиться этой невозможной красотой!
В Париж прибыл вечером 9 мая. Здесь ожидал сюрприз – неприятный.