Книга: Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Назад: Часть четвертая. Грасские прогулки
Дальше: Дети одного отца

Нобелевские лавры

1

Бунинская слава росла и ширилась не по дням – по часам.

Его сняли для кинохроники. Этот фильм шел в парижских синема и пользовался большим успехом: Бунин умел держаться перед камерой.

Его портреты украшали киоски и магазины.

Прохожие на улице останавливались, узнавая Бунина.

И все же его честолюбие не было полностью удовлетворено.

Он постоянно думал об одном: как воспримут на родине его мировую славу? Ведь он русский, должна же у них быть гордость за соотечественника, тем более что Сталин – сам Сталин! – столько носится с писателями, с тем же Горьким, с Алешкой Толстым… Не Бунин виноват, что с родной земли его вышибали пулеметами!

Бунин выкроил время, прикатил на рю Валь-де-Грас, в Тургеневскую библиотеку. И наделал переполоха. Россияне, занимавшиеся в это время в читальном зале, замучили его вопросами и просьбами автографов…

Бунин проглядел последние поступления советских газет. О нем – ни слова.

Двадцать четвертого ноября, раскрыв «Последние новости», прочитал заметку Марка Алданова:

«Московская печать ни одной строчкой не отозвалась на присуждение И. А. Бунину Нобелевской премии! Мы догадывались, что выбор Шведской академии не доставит большевикам удовольствия. Но оказалось, что это для них истинное горе, неприятность настолько серьезная, что ее нужно возможно тщательнее скрыть от населения России.

Чествовать знаменитого русского писателя будет только русская эмиграция. Это дело для нее и большая радость, и настоящий долг: долг культурный и даже долг политический».

И только в номере от 29 ноября московская «Литературная газета» изволила сообщить читателям о присуждении Нобелевской премии Бунину.

– Какое бесстыдство! – отшвырнул Иван Алексеевич газету. – Лучше бы молчали!

«Последние новости» прокомментировали это выступление:

«Для „Литгазеты“ факт присуждения премии Бунину „ни в какой степени не является неожиданностью“. Кто „присматривался к подозрительной возне в литературном болоте эмиграции“, тот его предвидел. Правда, говорили и о Горьком. „Но только наивные Митрофанушки могли поверить, что буржуазная академия увенчает писателя, призывающего массы под знамена ленинизма“.

Кандидатуру „матерого волка контрреволюции выдвинул весь белогвардейский Олимп“. Горького же „никто никогда не выдвигал“. Этим все объясняется. Да и вообще не приходится удивляться, что творчество, „насыщенное мотивами смерти, распада и обреченности, пришлось ко двору шведских академических старцев“».

Бунинское лауреатство дало повод для веселья двум известным острословам – Илье Ильфу и Евгению Петрову. Они накатали фельетон и включили в свой сборник «Тоня», вышедший в тридцать восьмом году.

С их юмористической точки зрения, все «эмигрантское отребье» заслуживает глубокого презрения. Ну дали какому-то Бунину какую-то премию, так он ее и получить путем не умеет, полностью теряет человеческое достоинство.

Вот сей опус:

«РОССИЯ-ГО

Сказать правду, русские белые – люди довольно серые. И жизнь их не бог весть как богата приключениями. В общем, живут они в Париже, как в довоенном Мелитополе…

Вдруг счастье привалило. Бунин получил Нобелевскую премию. Начали радоваться, ликовать. Но так как-то приниженно ликовали, что становилось даже жалко.

Представьте себе семью, и не богатую притом семью, а бедную, штабс-капитанскую. Здесь – двенадцать незамужних дочерей и не мал мала меньше, а некоторым образом бол бола больше.

И вот наконец повезло, выдают замуж самую младшую, тридцатидвухлетнюю. На последние деньги покупается платье, папу два дня вытрезвляют, и идет он впереди процессии в нафталиновом мундире, глядя на мир остолбенелым взглядом. А за ним движутся одиннадцать дочерей, и до горечи ясно, что никогда они уже не выйдут замуж, что младшая уедет куда-то по железной дороге, а для всех остальных жизнь кончилась.

Вот такая и была штабс-капитанская радость по поводу увенчания Бунина… Событие кончилось, догорели огни, облетела чековая книжка, начались провинциальные парижские будни».

Пока присяжные фельетонисты, обретавшиеся на Солянке, хихикали, русские в Париже жили трудно, но человеческого достоинства, в отличие от фельетонистов, не теряли.

И уж во всяком случае, писательской братии, подобно коллегам из Страны Советов, не приходилось бисер метать перед власть предержащими, выполнять их державную волю.

2

Русская эмиграция устроила демонстрацию своей значимости. Театр Елисейских полей чествовал Бунина.

Почти месяц газеты анонсировали это замечательное событие. Весь Париж был оклеен афишами: «Вечер нобелевского лауреата!», «Грандиозное событие – 26 ноября, воскресенье».

У театральных касс – столпотворение. Билеты – от трех до пятидесяти франков.

Подобно этим ценам, весьма разнилась публика: роскошные дамы в декольте и бриллиантах, породистые господа во фраках – эти в ложах; народец в поношенных пиджачках и застиранных белых рубахах, но все при галстуках – галерка и задние места партера.

«На Бунина» пришли члены французского парламента и парижской мэрии, генералы и бывшие тайные советники, студенты, окруженная своими почитателями Марина Цветаева, прекрасный поэт Довид Кнут, давний друг лауреата – библиофил и приказчик магазина Поволоцкого – Яков Полонский с супругой Любовью Александровной, сестрой Алданова, наборщик типографии «Современных записок» и он же талантливый прозаик Владимир Сосинский, министр воздухоплавания Пьер Кот и какой-то оборванец, похожий на Гавроша, но купивший билет за пять франков.

Ровно в девять вечера раздвинулся тяжелый занавес, и за столом президиума задвигали, заскрипели стульями именитые персоны – Маклаков, Куприн (Киса сидела в зале), Зайцев, Алданов, Осоргин, Ходасевич, профессор Кульман – декан русского историко-филологического факультета, автор первой книги о Бунине (вышла на французском языке в апреле 1928 года). В центральной ложе, рядом с Верой Николаевной, опустились в кресла митрополит Евлогий и граф В. Н. Коковцов.

Нет только героя дня. Зал в напряженном ожидании. Все неотрывно смотрят в сторону правой кулисы, откуда Бунин должен явиться публике.

И вот он выходит – высокий, стройный, в прекрасном фраке, улыбающийся и с особой грацией раскланивающийся с публикой.

И далее… Вот что писали «Последние новости» 27 ноября:

«Появление И. А. Бунина было встречено продолжительной овацией. Весь зал встал и долгими аплодисментами приветствовал лауреата. Он сел справа от председателя, и сейчас же хор Н. П. Афонского исполнил «Славу» в аранжировке Н. Н. Кедрова. Первую большую речь произнес В. А. Маклаков, подчеркнув значение успеха И. А. Бунина для русской эмиграции. Затем Н. К. Кульман огласил бесконечный список приветствий, полученных комитетом и самим Буниным. Писем и телеграмм было получено свыше 800. (В том числе от старых друзей – Шаляпина, Рахманинова, Гречанинова, но ни одной из СССР.)»

Бесконечной чередой на сцену поднимались поздравители – самые именитые русские и французы, говорили восторженные речи. Потом был концерт.

«За поздним временем И. А. Бунин не читал обещанного рассказа, извинившись в шутливой форме перед публикой, и затем благодарил собравшихся. Новой овацией по адресу виновника торжества чествование закончилось».

* * *

Всеобщее ликование продолжалось, летели вверх пробки от шампанского, звучали тосты, тосты, тосты… Монастырская и нищенская жизнь в Грасе сменилась бесконечным праздником. Получив кредит от банка, Бунин сыпал налево и направо деньгами: откликался на всякую просьбу о помощи, как всегда, излишне щедрыми были «пурбуары», на дню по десять раз давал на какие-то благотворительные цели.

Прямо в номер «Мажестик» явилась театрализованная группа просителей, одетых в черкески и при бутафорских (а может, и настоящих?) кинжалах. Самый старший, высоченный, с пуком усов на верхней губе, сделал шаг вперед и гаркнул:

– На восстановление царского престола в России!

Представление Бунину понравилось, и он дал сто франков. Процессия, напоминавшая шествие из «Лоэнгрина», печатая по коврам шаг, красиво удалилась.

Другой раз, когда дверь в номер была закрыта, раздался такой громовой стук, что Бунин счел нужным спросить:

– Что нужно?

– Отворите, господин Бунин. Важнейший разговор!

– Я никого не принимаю и лежу в постели, ибо нездоров.

– Не стесняйтесь, мы не дамы.

Бунин приоткрыл дверь, увидал вполне пропитые уголовные морды драгоценных соотечественников.

– В чем дело?

Главный уголовник держал под полой драного пальто что-то тяжелое. У Бунина мурашки пробежали по спине: он разглядел, что из-под полы выглядывает… топор.

Икнув, визитер прохрипел:

– Дело в национальной гордости! Вот эту ценность, – он еще более приоткрыл полу пальто, – вы должны приобрести, чтобы она не попала в руки кремлевских палачей.

– Что за ценность? – Бунин попытался закрыть дверь, но мешала нога визитера.

– Топор их императорского величества Петра Алексеевича. Его личная собственность с государственным сертификатом и приложением печати.

– Понял! – Бунин расхохотался. – Это тот самый топор, которым Петр прорубил окно в Европу!

Насмеявшись вдосталь, добавил:

– Топор этот куплю в паре с опахалом, которое Чацкому Лиза отдала. А на опохмелку возьмите вот это…

Зажав в кулаке десятифранковую бумажку, визитеры, распираемые счастьем, удалились.

* * *

Далее – еще забавней. Газета «Нувель литерер» напечатала заметку, в которой говорилось о неслыханном благородстве: Бунин, дескать, заявил о своем решении разделить премию с Мережковским.

Бунин долго потешался:

– Это Зинаидины фокусы! Думает: «Подтолкну Ивана, может, и впрямь чего нам отвалит?»

Галя дала вдруг трезвый совет:

– Почему бы, Иван Алексеевич, вам не сделать визит вежливости Мережковским?

– Согласен, короли должны быть великодушны.

На другое утро лауреат отправился к Мережковским. Заехал по пути в магазин, взял несколько бутылок хорошего вина, деликатесы, дорогой сыр – камбоцолу, фрукты. Далее воспроизвожу рассказ самого Бунина:

– Пошел… (тут крепких три слова). Подхожу к дому – нет мужества войти. Ведь я знаю, как Мережковский и Зина всю жизнь меня ненавидели. А ведь они люди страшные: еще могут на меня какую-нибудь хворь наслать со всей их чертовщиной… Полчаса вокруг дома ходил на ветру. Наконец позвонил. Встретила меня Гиппиус. Лорнетка, прищуренные глаза, голос капризной кокетки:

– Что это вы, Иван Алексеевич, снизошли к нам с ваших олимпийских высот?

А я сдерживаюсь и так спокойно говорю:

– Никаких высот, Зинаида Николаевна, нет. Просто пришел вас и Дмитрия Сергеевича проведать.

Но она продолжала в том же тоне, пока я не попросил ее перестать. Тут вышел Мережковский, сунул на ходу руку и шмыгнул в угол, мрачнее тучи, даже уши стали свекольными.

Еле высидел положенные тридцать минут и ушел. Выходит так, что я виноват: почему дали Нобелевскую премию мне, а не Мережковскому? – И с внезапным ожесточением: – Больше никогда в этом доме ноги моей не будет!

Несколько дней спустя зашел Зайцев. Бунин и ему рассказал о своем визите к Мережковскому. Борис Константинович – узкое лицо, тонкие бескровные губы, – не улыбаясь:

– Мережковский у меня был. Вошел в комнату, огляделся и глухим голосом из подземелья прогудел: «Вам хорошо. Вы уже на дне. А мы только опускаемся!»

Вскоре Дмитрий Сергеевич продолжит свои подвиги, отправится в Рим к Муссолини – выразить почтение и попросить денег – сколько душе не жалко.

3

Третьего декабря в восемнадцать часов пятнадцать минут с вокзала Гар-дю-Нор нобелевский лауреат отбыл в Стокгольм. Кроме Веры Николаевны (уже в манто от Солдатского!) и Цвибака (в дорогом костюме), после долгих сомнений Бунин взял Галю. (Как выяснится, на свою голову!)

За окном мелькали таинственные огоньки полустанков.

В Гамбурге Бунин провел почти день. Крепкие парни в красивой черной форме, украшенной нарукавными свастиками, сновали по улицам.

Зашли в ресторан. Ознакомившись с меню, Бунин сделал кислую мину:

– Хуже не бывает. Малая фашистам честь, коли нечего есть. Впрочем, что ждать от социалистов, даже если они «национальные».

На переднем стекле у таксиста, который повез Бунина, красовался портрет Гитлера.

– Какое выразительное лицо у фюрера! – причмокнул Цвибак. – Мог бы стать популярным артистом кино.

– Вероятней, комиком в оперетке! – уточнил Бунин.

* * *

Ехали через Пруссию, припорошенную грязным снежным ковром под серым низким небом. Вдоль железнодорожного полотна стояли дети и тянули ручонки в гитлеровском салюте. Старшим из них будет суждено навеки остаться в земле Сталинграда или замерзнуть в подмосковных лесах.

Едва пересели на шведский паром, как сразу окунулись в другой мир: улыбки, смех, на лицах радость и довольство. Наиболее шустрые журналисты встретили Бунина уже на пограничной станции. Один за другим сыпались вопросы, Бунин находчиво отвечал, его шутки вызывали улыбки.

По мере приближения к Стокгольму журналистская рать возрастала. Утомленный Бунин обратился к Цвибаку:

– Яша, извольте исполнять секретарские обязанности!

Журналистов очень интересовало:

– Кто представит Бунина королю? По традиции это делает посол той страны, откуда родом лауреат. А теперь?

Цвибак важно отвечал:

– Будьте уверены, советский посол Коллонтай этого не сделает. Эту престарелую даму больше интересуют альковные развлечения, нежели честь российской литературы.

Журналисты повеселились, а наутро в газетах появилось такое, что Коллонтай разволновалась, вызвала доктора, приняла успокоительное и поклялась: «Моей ноги на раздаче премий не будет!»

Выходкой Цвибака Бунин был раздосадован.

Тем временем, впадая в климактерическую истеричность, товарищ Коллонтай строчила донесения в Наркомат иностранных дел: «Ах, как можно давать премию этому Бунину, который-де никак не может представлять литературу Пушкина, Толстого, Горького. Эти шведские старцы совсем выжили из ума!»

* * *

В Стокгольм пыхтящий паровоз, сияющий медью и темным лаком, прибыл на рассвете. Толпа с цветами, яркие юпитеры киношников, вспышки магния фотографов, новые вопросы неугомонных журналистов, серебряный поднос с хлебом-солью на вышитом полотенце – от соотечественников.

Карусель вновь завертелась.

Через час Бунин наблюдал из дворца Г. Л. Нобеля узкий канал, похожий на петербургский, с темной, свинцовой водой, тяжелую громаду королевского дворца, чуть прибеленного снегом. Бунину и его команде отвели три громадные, похожие на залы для волейбола комнаты: великолепная мебель, большие картины в золоченых рамах, цветы – в вазах и корзинах.

Услуживает русская горничная, специально выписанная из Финляндии. Все солидно, чинно, респектабельно.

И лихорадочное ожидание 10 декабря – день раздачи премий.

* * *

И вот пришел невероятный день! Сначала выплыла королевская семья – торжественно, под какую-то струнную музыку. Затем герольды с подиума возвестили о выходе лауреатов, которые, едва не лопаясь от важности, процессией прошествовали через зал под трубные звуки.

Густав V – чрезвычайно высокий и худощавый человек – встал. За ним поднялся весь зал.

Бунин держался нарочито прямо, и на его лице почила необыкновенная торжественность. Слегка волновало то, что вечером, на чопорном приеме в большом зале «Гранд-отеля», ему придется произносить речь на французском языке. Это ведь не гарсону приказать: «Эн кафэ э де коньяк!»

Вдруг внимание Бунина привлекла странная процессия: через зал, между рядов, двигались дети. На них были надеты какие-то белые балахоны и остроконечные колпаки, наподобие тех, в каких выводили еретиков к сожжению.

Дети несли длинные шесты. На их верхушках были укреплены громадные могендовиды – звезды Давида, символизирующие мудрость народа Израиля.

Настала очередь Бунина увенчаться нобелевскими лаврами. Лавров, как таковых, впрочем, не было. Были золотая медаль и светло-коричневая папка с чеком и дипломом, который гласил, что Бунин награждается «за продолжение русских классических традиций в поэзии и прозе».

Стрекотали кинокамеры, вспыхивал магний. Бунин был величественно-медлителен.

Вручение закончилось. Папку и медаль у Бунина подхватил Цвибак. Медаль Яша тут же уронил, и она мучительно долго катилась по полу, ныряя под кресла и выкатываясь с другой стороны. Бросив папку на кресло, Цвибак лихорадочно ползал на коленях между лакированных штиблет и туфель, пока вновь не завладел золотым диском.

Торжество вскоре закончилось, и Бунин поинтересовался:

– Где папка? Что вы сделали с чеком, дорогой?

Лицо Цвибака недоуменно вытянулось:

– С каким чеком?

– Да с этой самой премией! Чек лежал в папке.

Цвибак, расталкивая гостей, понесся к креслу, на котором забыл папку. К счастью, бунинский миллион лежал на месте.

– Послал мне Бог помощничка! – облегченно вздохнул Бунин, которого едва не хватил удар. – Миллионом швыряется…

* * *

На банкете Бунин сидел рядом с немолодой, но милой принцессой Ингрид. Долго пили, ели, но Бунин ни к чему не притрагивался. Он видел направленные на него кинокамеры и не желал быть запечатленным для истории жующим.

(Автору этих строк довелось видеть кинохронику награждения.)

Наконец, после того как на громадном серебряном подносе в глыбах льда лакеи пронесли какое-то необыкновенное десертное блюдо, Бунина пригласили на эстраду.

Он, как всегда в таких случаях, легко и изящно взлетел на подмостки и остановился перед микрофоном. В его руках был листок. Поглядывая в текст, Бунин твердо, с подчеркнутым чувством собственного достоинства произнес по-французски:

– Ваше высочество, милостивые государыни и государи! Месяц тому назад, девятого ноября, очень далеко отсюда, в чудном городке Прованса, в деревенском доме, который гордо носит звучное имя вилла «Бельведер», я получил телефонное сообщение о выборе, сделанном Шведской академией. Не скажу вам – как часто говорят в подобных случаях, – что это была наиболее волнующая весть, когда-либо выпадавшая на мою долю…

Принцесса Ингрид с легким удивлением подняла на Бунина глаза, по залу, вместившему более трехсот человек, пронесся словно легкий вопрос: такого еще никто не произносил здесь! К чему эта излишняя откровенность, балансирующая на грани фрондерства?

Бунин чуть улыбнулся, понимая, как шокировали его слова. Но он отлично все продумал:

– Не сердитесь за мою откровенность. Великий философ говорил, что радостное волнение и сравниваемо быть не может с волнением скорбным. Я не иду так далеко и не хочу вносить грустную ноту в наш сегодняшний банкет. Но позвольте мне сказать, – Бунин возвысил голос, – что за последние пятнадцать лет мне пришлось пережить очень много горя. И это было далеко не одно мое личное горе.

Он сделал паузу. Зал внимательно слушал, боясь пропустить хоть слово. Выросшие в спокойном и сытом мире, не знавшие никогда ни голода, ни страха, эти люди во фраках и мундирах, блистающие орденами и бриллиантами, знали лишь понаслышке о русской революции, о расстрелах и обысках, о тысячах людей, бежавших из России. Все эти чужие страдания были для них чем-то нереальным, словно несуществующим.

И вот впервые они увидали одного из этих россиян, красивого, гордого, но полной чашей испившего все эти страдания. И уже не могли оторвать от него своих взоров.

– Зато из добрых вестей этот телефонный звонок из Стокгольма в Грас принес мне едва ли не самую радостную. Вы мне не поверили бы, если б я сказал, что мое личное честолюбие было тут ни при чем, – и вы были бы правы. Литературная премия, основанная вашим благородным соотечественником Альфредом Нобелем, остается высшей наградой, которая может выпасть на долю писателя.

Я честолюбив, как почти все люди и как все писатели. Получение высшей награды от столь осведомленных и беспристрастных судей доставило мне живейшую радость…

Однако девятого ноября я думал никак не об одном себе. В первую минуту я был ошеломлен этим известием, поздравлениями, телеграммами. Но вечером, оставшись в одиночестве, я, естественно, остановился в мыслях на более глубоком значении вашего решения.

В первый раз с тех пор, как существует Нобелевская премия, – голос Бунина дрогнул, он сделал паузу, но справился с волнением и веско произнес: – Вы ее присудили изгнаннику.

Я политический эмигрант. Без всякого отношения лично ко мне и к моей литературной деятельности жест ваш, господа члены Академии, должен быть признан прекрасным. В мире еще существуют очаги совершенной независимости…

Заключая речь, Бунин галантно поблагодарил «короля-рыцаря рыцарского народа» за «незабываемый прием». В ответ раздался гром аплодисментов.

4

На следующий день опять были бесконечные приятные хлопоты: в банке Иван Алексеевич оформил счет – на семьсот пятнадцать тысяч французских франков, деньги для Бунина совершенно фантастические! Затем на автомобиле его повезли в Дюрсхольм, на дачу к одной из Нобель. Дача оказалась большим домом, вдоль стен которого шли почти сплошные окна. Дом стоял на высоком холме, окруженном высоченными соснами под бледным северным небом.

– Пейзаж вполне ибсеновский, – с восхищением заметил Бунин. – Как много красоты на свете – и на севере, и на юге. Но, – признался он, – мне милее наша средняя полоса – без северной суровости, без южной расточительности.

И везде в доме – корабельная чистота, изумительная аккуратность, огонь в камине, молоденькая белокурая дочь хозяйки в клетчатой блузке с большим бантом на груди, разливавшая чай.

Потом, уже в темноте, был шикарный автомобиль, шофер в большой косматой шапке, быстрая езда, приятная усталость во всем теле. И кругом снега и снега – так соскучились по этой северной зиме!

* * *

Семнадцатого декабря был сказочный вечер. Луна, ясная, лила сильный и спокойный свет на заснеженный Стокгольм, на островерхие крыши, заглядывала в таинственную глубину каналов, фосфорически блестела снежинками. Бунин покидал город, который принес ему триумф.

На сердце было легко и радостно. Теперь можно не заботиться о куске хлеба, полностью отдаться творчеству. В нем пылало желание жить, любить, творить.

– Господи, благодарю Тебя за все! – умиленно шептали его уста. – Как хорошо!

Поезд мерно и весело постукивал на стыках. Он несся в темноту ночи. Навстречу летели разноцветные огоньки светофоров, мелькали светящиеся окошки неведомых судеб – впереди была жизнь, полная славы, почестей, любви…

Бунин стоял возле окна и обнимал за плечи жену.

– Поверь, Вера, я больше всего радуюсь за тебя: после стольких лет нужды и всяческих испытаний наконец тебе не надо подсчитывать копейки. Живи, душа, себе в удовольствие! – И вдруг, резко переменив тон, тихо произнес: – А что было бы, коли мы с тобой вернулись сейчас в Россию?

Вера Николаевна дальнозорко откинулась туловищем назад, вперилась взглядом в мужа: шутит или взаправду говорит? Нет, лицо его как никогда серьезно. Он продолжил:

– В зените мировой славы, с хорошим капиталом мы ни от кого не были бы зависимы… Нет, я не стал бы, как «буревестник революции» Горький, воспевать рабский труд по рытью Беломорского канала. Уехали бы в Глотово, я ловил бы в пруду карасей…

– А я, старуха, пряла бы свою пряжу. Потом ты поймал бы золотую рыбку и попросил, чтобы вместо большевиков было Учредительное собрание.

Бунин расхохотался:

– Ну вот, ты даже помечтать не дашь! Представляю, какую рожу состроил бы Алешка Толстой, когда прочитал в «Правде»: «Известный… нет, всемирно известный писатель, лауреат Нобелевской премии Иван Бунин возвращается на родину…»

– После того, что он писал о тебе, да и обо всей эмиграции, Алексей Николаевич при встрече с тобой должен был бы провалиться от стыда сквозь землю.

– Нет, ему это не грозит… У него гениальная способность ассимиляции в той среде, в которой он в данный момент находится. Когда был среди нас, он искренне ненавидел большевиков. Вернулся в Россию, стал ненавидеть эмиграцию. У него это получается… ну, так сказать, органически. У него натура такая. А вообще-то он глубоко русский человек, это какой-то осколок старой богатырской Руси, на который нанес жестокие нравственные рубцы нынешний век.

Ведь и Горький испорчен всеми пороками нынешнего века. Но если Толстой в любую эпоху был бы талантливым писателем, то для Горького идеальная среда – это как раз та порочная декадентская обстановка конца прошлого – начала нынешнего века. С изумительной пошлостью он потрафлял вкусам публики, поэтизируя босяков и разную шушеру.

В купе постучали. В дверях стоял Цвибак:

– Господа Бунины, в ресторане вас ждет накрытый стол и Галина Николаевна. Милости прошу!

…Когда после вкусного, затянувшегося часов до трех ночи ужина они вернулись в купе и стали готовиться ко сну, Вера Николаевна поцеловала мужа в лоб и спросила:

– Ян, ты насчет… России – серьезно?

Она надеялась услыхать: «Да!» Но Бунин, грустно улыбнувшись, вздохнул:

– Все это мечты. – Помолчав, добавил: – Пока мечты.

…Поезд уносил его в ночную неизвестность.

Назад: Часть четвертая. Грасские прогулки
Дальше: Дети одного отца