Поблагодарите Бога прежде всего за то, что вы Русский… Если только возлюбит Русский Россию, возлюбит и все, что ни есть в России. К этой любви нас ведет теперь сам Бог.
Н. В. Гоголь
Гористая страна, веками разраставшаяся на крутых холмах, густо увитых плющом, поросшая пальмами, оливами, черешнями, смоковницами и хвоями, наполненная опьяняющим запахом цветов и трав, – и над всем этим царством красоты голубое бесконечное небо.
Таким увидал Грас Бунин в середине мая двадцать третьего года.
– Господи! – в восторге воскликнул писатель. – Ты словно в назидание людям создал этот райский уголок на земле, чтоб они всегда преклонялись перед Твоим величием.
Бунину предстояло провести здесь двадцать два лета и еще все военные зимы. На этом клочке земли – чужой земли – он создаст творения, которые украсят величайшую из литератур – русскую: «Митину любовь», «Жизнь Арсеньева», «Освобождение Толстого», сборник коротких рассказов о любви и смерти, может быть, лучших в этом жанре, – «Темные аллеи», «Воспоминания» – размышления о российской культуре и тех ее представителях, с кем доводилось Бунину встречаться за долгую жизнь.
Кто-то из журналистов, побывавших на вилле «Бельведер», где обретался Бунин, довольно точно подметил: «Жизнь у Бунина течет словно по монастырскому укладу».
Все так и было. Вставал рано, по настроению – махал руками и прилежно подпрыгивал – гимнастика, глотал завтрак и бежал в свою комнату – «келью».
Писал час, второй, третий…
Бывало, спускался в сад и с тоской вздыхал:
– Нет, я совсем исписался… Не идет дело никак!
Однажды услыхал от знакомого композитора, навестившего Бунина:
– В 1918 году я жил в Киеве, и в мой дом угодил зажигательный снаряд. В пожаре сгорели еще не опубликованные рукописи нот и готовая партитура симфонии.
Бунин мечтательно завел глаза:
– Эх, сколько бы я дал, чтобы какой-нибудь снаряд сжег все мои юношеские произведения! Нет ничего ужаснее этого незрелого груза за плечами!
– Да, – охотно согласился композитор. – Я вот теперь брожу по полям Манделье, часто присаживаюсь на камни и разыгрываю – мысленно – свою симфонию, и она выходит куда лучше!
Потом Бунин долго повторял:
– Нет, эти «зажигательные бомбы», ах, как каждому из нас необходимы. Сколько в молодости валял я кое-как, деньги были нужны. Не думал, что пройдет десять или двадцать лет, когда издатели перепечатают, а читатели откроют и скажут:
– И вот это дерьмо написал нобелевский лауреат? Никогда бы не поверил, все так беспомощно. Тьфу!
Мимика при этом у рассказчика была бесподобной, и домашние – Вера Николаевна, Галина Кузнецова, Зуров (прозвище Скобарь), Рощин (Капитан), приехавшие в гости Рахманинов и Алданов – покатывались со смеху.
– А такого беспомощного почти у каждого из нас найдется с преизбытком. Тот же Чехов – я не говорю про пьесы, которые он просто не умел писать, – полная скудность, а брался за них ради творческого любопытства («дай себя попробую!») да ради тех же денег. Я имею в виду его ранние рассказы. Публика охотно его читала, но для нее он был всего лишь занятный рассказчик, автор «Жалобной книги», «Винта»…
Рахманинов подымает бровь, произносит, выговаривая «р» вместо «л»:
– Иван Алексеевич, вы считаете, что Антон Павлович писал плохие пьесы?
– Конечно! Он совершенно не знал дворянского быта, а тут – «Вишневый сад»! Вы когда-нибудь у дворян видели вишневые сады? Это надо быть сумасшедшим, чтобы целый сад засадить вишней.
Алданов, как всегда, смотрит грустно и тихим голосом произносит, словно ни к кому в особенности не обращается:
– Но ведь настоящую славу Чехову принесли как раз его пьесы.
– В том и весь фокус! – подскакивает Бунин, и на его красивом лице недоумение смешивается с возмущением. – И доложу вам, для Чехова эта слава была даже обидной, потому что он себе настоящую цену – мастера рассказов – знал. Он мне часто говорил: «Какие мы драматурги! Найденов – это прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри. А я вот недавно у Льва Николаевича был в Гаспре. Он болел, лежал в постели. Когда я стал прощаться, Толстой задержал мою руку, мы поцеловались, а он быстро сунулся к моему уху и этакой старческой скороговоркой: «А пьес все-таки не пишите. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!»
Рахманинов, бывший до этого рассказа милым и любезным, вдруг нахмурился, застучал пальцами по подлокотнику кресла:
– Толстой, Толстой… У меня с великим старцем связано неприятное воспоминание. Было это в девятисотом году. Толстому сказали, что вот, мол, молодой композитор, бросил работу, пьет да пьет… Отчаялся, дескать, в себе, а талантливый. Надо бы его поддержать, укрепить духовно. Ну-с, пригласили меня в Ясную Поляну, сыграл я Бетховена, есть у него такая вещица с лейтмотивом, выражающим грусть молодых влюбленных. Играл я с упоением, сам чувствую, что удачно. Все вокруг в восторге, но хлопать боятся, смотрят: а как Толстой? А он сидит в сторонке и сурово молчит. Стал я от него весь вечер бегать. Толстой все же нашел меня и строго говорит: «Вы простите, но то, что вы играли, нехорошо». – «Так ведь это не мое, Бетховен!» – «Ну и что же, что Бетховен? Все равно нехорошо».
В разговор влез Рощин:
– Нет, с молодыми так обращаться нельзя-с! Толстой был не прав. Молодых следует ободрять.
Бунин холодно блеснул синими льдинками глаз:
– Нет, Капитан, вы несете самоуверенный вздор!
Тот дернул плечом:
– Нет, я говорю дело! Начинающие нуждаются в поддержке.
– Толстой прав. С начинающими, молодыми жесткость необходима. Выживет – значит, годен, если нет – туда и дорога. Вы, Марк Александрович, со мной согласны?
Алданов споров не любил. Он неопределенно помотал в воздухе кистями рук, что-то промычал и завел глубокомысленную речь о другом:
– Как слава приходит к творцам? Скажем, в музыке трудно прославиться – надо хорошо играть или уметь сочинять. А вот в писательском деле – иное! Нынче все грамоту знают, вот и валяют, вот и представляют, что они не хуже Толстого могут.
Кузнецова улыбнулась:
– Как атаман Краснов: большевиков не победил, зато уже сотню толстых романов написал…
– Или Брешко-Брешковский – роман за романом гонит. Вон на потребу публики выдал очередной том, мне послал «уважения ради» – «Ставиский – подделыватель чеков». Правосудие еще не успело свершиться, а книга уже лежит на прилавках. Читает каждая кухарка, – улыбнулся Бунин. – А мы тут каждую строку по двадцать раз правим.
Вера Николаевна позвала к ужину. В последний момент вспомнили, что мало вина. Длинноногий Зуров быстро сбегал в лавку, принес трехлитровую бутыль красного, как раз к мясу.
Потом, отужинав, пошли в город – вниз по узкой дороге с осыпающимся под ногами гравием, петляющей вдоль каменных стен, за которыми стояли дома, порой необитаемые.
Галина стала пересказывать страшную историю про виллу «Монфлери», стоящую возле «Бельведера».
– Вот мы живем в двух шагах, а вы подумали о том, – она сделала страшные глаза, – всякий, кто поселяется в «Монфлери», вскоре заболевает и умирает. Так было с хозяйкой-старухой, потом с ее рыжей дочерью, потом с семьей нотариуса…
Вера Николаевна согласно кивнула:
– Да, сплошная мистика! Слух об этих смертях распространился, и теперь никто не откликается на объявления о сдаче в аренду – ноль внимания, фунт презрения.
– А мне это на руку, – задорно воскликнула Галина. – Я ежедневно гуляю там, рыская по обрыву под деревьями.
Ах, какая сочная черешня поспела, кусты ею обсыпаны.
Угостить?
– Там и розы роскошные есть, на которые Галина покусилась, – улыбается Бунин. – Те самые, что наш стол сегодня украшали.
Все весело смеются. Вера Николаевна машет рукой:
– А ты, Ян, не любишь срезанные цветы. Предпочитаешь на клумбах! И правильно… Пусть торжествует живое.
Небо над ущельем темнеет все больше. По розовому закатному небосводу скользят великолепные, словно сплющенные облака – снизу румяные, сверху – темно-лазоревые. Красота невообразимая! Из долины подымается молочный густой туман. Тихо позвякивает колоколец на жалобно блеющей заплутавшей овце. На востоке загораются первые звезды.
Рахманинов признается:
– Я пугался небесной беспредельности, когда был маленьким.
Бунин воскликнул:
– То же переживал и я, да и сейчас переживаю! Помню, был совсем маленьким, забрался однажды на сеновал вечером, глянул на небо, на эти сотни и сотни крошечных звездных огоньков – одни вроде совсем висят рядом, другие – чуть повыше, а следующие дальше и еще дальше – как страшный бездонный колодец. Заревел, вбежал в дом к матери, уткнулся к ней в колени…
Отец, узнав, в чем дело, смеялся надо мною, потом стал объяснять про Галактику – я ничего не понял, только долго у всех допытывался, где все-таки край неба. Ведь не может же быть, что нет конца? – Последний вопрос Бунин произнес вполне конкретно, обращаясь к присутствующим.
Зуров начал что-то занудливо объяснять про мироздание с «материалистической точки зрения». Затем объявил:
– Скоро такие мощные аэропланы изобретут, что до Луны можно будет долететь. Только надо запастись в дорогу бензином…
Бунин усмехнулся:
– Еще Толстой говорил, что эти самые ученые изобретают всякую ненужную чепуху, зато до настоящего дела никогда у них руки не доходят.
Зуров обиделся за ученых:
– Полет на Луну нужен для прогресса…
– Для прогресса нужно вначале накормить голодных людей, – оборвал его Бунин. – Вон, сукины дети, эти изобретатели, над Россией опыты ставят, от которых люди гибнут тысячами. На Луну надо летать развлечения ради, когда несчастных на земле не станет, а до той счастливой поры практических шагов употреблять не следует.
– Государственными бюджетами распоряжаются не те, кто деньги зарабатывает, а правительства, – резонно заметила Вера Николаевна. – А по этой причине правительства будут друг перед дружкой выставляться – кто первый прилетит на Луну…
– Неизвестно, как мироздание себя поведет! – сказал Бунин. – Вторжение в звездное пространство может отозваться катастрофой на земле.
Рощин спросил:
– А количество звезд на небе подсчитали?
– Когда ученик задал такой вопрос, – улыбнулся Рахманинов, – учитель окинул взором небосвод и ответил: «Один миллион четыреста пятьдесят одна». – «Не может быть!» – «Не веришь, пересчитай!»
Все посмеялись, а Галина сказала:
– У нас в Киеве был астроном, который мог назвать несколько сотен звезд и указать их расположение.
– Ничего удивительного, – согласился Рахманинов. – Это называется профессиональная память!
– Как у Ивана Алексеевича, – развеселилась Галина. – Когда мы познакомились, он вдруг на память прочитал мое стихотворение из «Благонамеренного».
Вере Николаевне эти устные мемуары не понравились, а Бунин скромно заметил:
– Это пустяки, я действительно помню сотни стихов – и своих, и чужих. Гольденвейзер еще в Москве как-то рассказывал, что его однажды потряс своей музыкальной памятью наш Сергей Васильевич. Это правда?
Все стали просить Рахманинова: «Расскажите!»
Вначале тот отнекивался:
– Признаюсь, я по сей день не знаю, что так поразило нашего маститого пианиста…
– И друга Толстого! – дополнил Бунин. – И автора прекрасных мемуаров о нем. Рассказывайте! А то я это сделаю, еще более приукрасив ваши, Сергей Васильевич, потрясающие способности.
– Хорошо! – вздохнул тот. – Молодежь, вы знаете, что такое беляевский кружок?
– Не знаем! – за всю молодежь честно призналась Галина.
– Беляев – это одна из русских увлекающихся до страсти натур. Был он издателем и богачом. И еще приятелем Римского-Корсакова. И вот этот прекрасный человек стал собирать в своем петербургском доме музыкальный кружок. Вся культурная Россия знала в восьмидесятые – девяностые годы «беляевские пятницы». Кружок объединил выдающихся музыкантов и композиторов: Глазунов, Лядов, Черепнин, бывали здесь дирижер Дютш, блестящий пианист Николай Лавров. Эти «пятницы» считались чем-то вроде преемниц «Могучей кучки».
Оказавшись однажды у Беляева, я удачно попал на один из симфонических концертов. Глазунов представлял свою «Балетную сюиту». Фрагменты ее я перед этим услыхал на репетиции.
Вернувшись в Москву, я через месяц-другой навестил музыкальный вечер Гольденвейзера. У него собралось в тот вечер немало замечательных музыкантов, пришли певцы Большого театра и придворной певческой капеллы, которой, кстати, в то время руководил Римский-Корсаков. Маэстро тоже был тут. Зашла речь о «Балетной сюите», завязался какой-то спор о мелодическом рисунке этого нового произведения. Мнения разошлись, спор делался жарче, но никто не мог доказать своей правоты, ибо еще не было нот сюиты.
«Зачем спорить?» – сказал я и сел за рояль. Свободно играл любые эпизоды сюиты, мог и полностью исполнить. Гольденвейзер, Римский-Корсаков и другие глядели на меня как на восьмое чудо света. Я по сей день считаю, что на память воспроизвести мелодию – дело простое…
– Когда Бог дал талант! – закончил увлекательный сюжет Бунин.
Не обошел Бог талантом и Бунина.
Но обладание этим талантом мало служило обогащению писателя.
На следующее утро, после очередного приема гостей, Вера Николаевна мучительно ломала голову, как прокормить разросшееся семейство.
В ее бесхитростных дневниках, как тяжелый вздох, постоянно звучат слова о бесконечной, беспрерывной, гнетущей бедности: нет денег, чтобы съездить в Париж, нет их на новое платье, порой нет нескольких франков даже на кусок дешевого козьего сыра.
Когда приходил гонорар за публикацию рассказа в «Современных записках» или за новую книгу, эти франки тут же уходили на оплату долгов или на покупку обуви для Галины и Зурова.
– Они молодые, им надо на люди выйти! – говорил Бунин, утешая жену.
Та не выдержала:
– А ты на мои туфли посмотри – одни заплатки!
– Не повезло тебе, Вера! Надо было выходить замуж за банкира или ювелира.
– Но зато я жена великого Бунина! – Довод был сильным. – Этого счастья нет ни у одной миллионерши.
Бунин долго и жалостливо глядел на жену ясными синими глазами, потом сочувственно произносил:
– Ты права! На той неделе должны быть деньги от Поволоцкого, купим тебе туфли! – Потом, после паузы, внушительно: – А вот когда получу Нобелевскую премию, то справлю тебе норковое манто от Солдатского! И автомобиль «рено».
Вера Николаевна глубоко вздыхала:
– Бог с ним, с авто. Да и с туфлями потерплю. Отдам свои еще раз в починку. В кредит. Тебе, Ян, надо новые брюки купить, а то твои совсем истончились. Сзади ты похож на рентгеновский снимок. Особенно на просвет.
Из дневника Веры Николаевны: «Кризис полный, даже нет чернил – буквально на донышке, да и полтинночки у меня на донышке…» (26 мая 1933 года).
Вечером, как всегда, на столе стоял ужин и маленький графинчик. Садясь за стол, Бунин с аппетитом потирал руки.
– Слава – хорошо, но рюмка водки под огурчик – не хуже! – Вдруг задумался и, словно отвечая на собственный затаенный вопрос, сказал с ожесточением: – Знаешь, почему жажду премию Нобеля? Думаешь, деньги? Не это главное. Но гораздо сильнее, до исступления страстно хочу получить ее для того, чтобы все поняли: хоть мы беженцы, но не смейте смотреть на нас свысока. Все равно мы представители великой нации. Россия вновь возродится в былом величии – на страх врагам!
В четверг, 9 ноября 1933 года, в день и час присуждения Нобелевских премий, Бунин вместе с Галиной отправился в кинематограф. Шла какая-то веселая чепуха под названием «Беби». В одной из главных ролей – красавица Киса Куприна, дочь писателя.
Как это ни удивительно, но Бунин совершенно забылся в темном зале, хотя поводы для беспокойства были. По регламенту более трех лет выставлять одну и ту же кандидатуру нельзя. Так как Бунин два предыдущих года был забаллотирован, то эта попытка была последней. Еще ни один русский писатель не был награжден лаврами Нобеля.
…Вдруг дверь в зал чуть приоткрылась, узкий луч света заскользил в проходе. Зуров, обнаружив Бунина, дрожащим от волнения голосом произнес – на весь зал:
– Телефон из Стокгольма! Вера Николаевна просит скорей прийти.
Бунин все понял. И удивительно: не испытал особой радости. Он просто не поверил. Сохраняя ледяное спокойствие, отправился домой. Взглянул на Галину:
– Жаль, что фильм не досмотрели. Как думаешь, героиня Кисы окрутит миллионера? Давай завтра опять сходим, узнаем, чем интрига закончится. – Повернул лицо наконец к Зурову: – Что случилось? Почему, Скобарь, под ногами путаешься?
– Позвонили, ваше имя упомянули. А что к чему, так Вера Николаевна не разобрала – на линии помехи…
– «Помехи»! Небось сказали: «Не вышло, глубоко сожалеем!» А ты беспокоишь попусту. Так что оплатишь расходы на два билета.
– Там уже корреспондентов туча собралась.
У него было явственное ощущение нереальности всего происходящего, словно сейчас ему скажут: извините, это ошибка. Премия не вам, а Горькому. Тоже известный писатель.
Из-за поворота открылся его дом. Затерянный среди пустынных оливковых садов, покрывающих крутые скаты Граса, в вечернюю пору он всегда бывал тихим и полутемным. Сейчас дом светится всеми окнами, около подъезда уже собралась толпа журналистов, первыми узнавших о премии. Журналисты загодя прикатили к верному кандидату из Парижа и других европейских столиц и в ожидании своего часа проживали в местной гостинице.
– Вот оно! Вот как это бывает – всемирное признание… – произнес Бунин. И впервые за вечер голос его дрогнул.
Как из-под земли вырастают фотографы, приходят с цветами и шампанским соседи, бесконечно трещит телефон, на столе ворох телеграмм – со всех концов мира. Нет телеграмм только из Советского Союза.
Журналисты берут триумфатора в плотное кольцо. Десятки вопросов:
– Как давно вы из России?
– Эмигрант с начала двадцатого года.
– Думаете ли вы теперь туда возвратиться?
– Бог мой, почему же я теперь могу туда возвратиться?
– Правда ли, что вы первый русский писатель, удостоенный премии Нобеля?
– Правда!
– Это верно, что она предлагалась в свое время Толстому и тот от нее отказался?
– Да, Толстого в девятьсот восьмом году представили к премии (к восьмидесятилетию), но он обратился в Нобелевский комитет с просьбой его не награждать.
– У вас есть знакомства в Шведской академии?
– Никогда и никаких!
– За какое именно ваше произведение присуждена вам премия?
– Полагаю, что за совокупность всех моих произведений.
Вопросы все продолжают сыпаться, а гости в «Бельведер» все прибывают.
«Так неожиданно понесло меня тем стремительным потоком, который превратился вскоре даже в некоторое подобие сумасшедшего существования: ни единой свободной и спокойной минуты с утра до вечера. Наряду со всем тем обычным, что ежегодно происходит вокруг каждого нобелевского лауреата, со мной, в силу необычности моего положения, то есть моей принадлежности к той странной России, которая сейчас рассеяна по всему свету, происходило нечто такое, чего никогда не испытывал ни один лауреат в мире: решение Стокгольма стало для всей этой России, столь униженной и оскорбленной во всех своих чувствах, событием истинно национальным…» – вспоминал Иван Алексеевич.
Да, это стало русским праздником – на десятилетия!
На другое утро Бунин в столовой пил чай и читал поздравительные телеграммы со всего света и газеты. Их полосы покрылись фотографиями лауреата: в одиночестве – в шляпе и с непокрытой головой, с женой и без жены, с братьями писателями, на балкончике виллы «Бельведер» и на садовой тропинке.
Газеты сообщали: «За здоровье Бунина вчера пили в кабачках и кафе русские эмигранты, рабочие завода „Рено“ и подметальщик улиц, таксисты поздравляли пассажиров-соотечественников, пропивали последние гроши и оглашали чинные заграничные улицы зычными криками: „Наш русский – лауреат!“»
Вдруг Бунин стал серьезным, обратился к жене:
– Однако следует готовиться к отъезду в Париж.
– Да, я уже успела забрать из починки туфли…
– А где деньги возьмем на дорогу?
– Кугушевы еще вчера принесли пятьсот франков – в долг. Приходил клерк из банка, передал письмо управляющего Фельдмана. Вот оно…
Бунин вскрыл конверт, вслух прочитал:
– «Дорогой соотечественник, душевно поздравляю с премией. Наш банк сочтет за честь предоставить вам краткосрочный кредит в размере до ста тысяч франков за символических двенадцать процентов…»
Бунин вышел в гостиную, где томились в ожидании с десяток журналистов. Спросил:
– Месье, кто знает денежное выражение премии?
Поднялся сухой господин в роговых очках:
– Я из итальянской газеты «Карьера делла сера». Из проверенного источника известно, что литературная премия в этом году составляет семьсот пятнадцать тысяч франков.
– Сколько?! – Бунин с трудом представлял такую гору денег.
– Именно так, месье Бунин, семьсот пятнадцать тысяч! Наша газета ждет интервью с вами…
– Вы получите его первым.
Бунин вернулся в столовую, небрежно сказал:
– Вера, сообщи Фельдману, пусть нынче же выдаст кредит. Возьмем все сто тысяч.
– Но придется выплатить проценты…
– Ах, это копейки! Нашего миллиона нам хватит до конца жизни.
– Для миллионера, Ян, вид у тебя не авантажный. Выходная рубаха застирана, пиджак лоснится… А галстук? Это не галстук – это веревка, на которой Иуда Искариот повесился.
– В Париже купим все самое модное. И не забудь подарить сто франков мальчикам с почты, которые телеграмму из Стокгольма принесли. Пусть купят сладостей.
– С них и пяти франков хватит… А у меня сантима не было, когда они вчера поздравление шведов принесли, веришь, аж в глазах потемнело. Кстати, уже поступило более трехсот поздравительных телеграмм.
– Всех поблагодарим через «Последние новости». Да, следует приличней одеть воспитанников – Кузнецову, Капитана, Зурова – из лучших магазинов Парижа. Без скупердяйства! И скорей в столицу! Эй, Капитан, неситесь на железнодорожную станцию, уточните расписание на Париж.
Рощин убегает.
Бунин поворачивается к Зурову:
– Леня, бегите в лавку. Тащите хорошего вина – полдюжины, а лучше – дюжину бутылок, – хозяин поможет нести. И еще – рыбы копченой, икры черной двухфунтовую банку, кровяной колбасы буден… Надо всех, кто приходит с поздравлением, угощать. Вера, дай Лене денег из тех, что Кугушевы принесли.
Трещит телефон. Это Милюков из Парижа:
– Иван Алексеевич, поздравляю с мировой славой! Редакция «Последних новостей» может рассчитывать на ваш визит сразу после прибытия в Париж? Громадное спасибо!
Лионский вокзал Парижа. Моросит холодный дождь. Расплывающимися шарами отражается на асфальте свет фонарей. Ровно в четыре часа пополудни в туманной дали показываются два громадных огненных глаза: к перрону подкатывает, попыхивая паром, паровоз. Замедляя ход, прокатываются вагоны с ярко освещенными окнами: общие – для плебса, международные – для богатых…
Толпа журналистов бросается к восьмому, замыкающему состав, вагону. Это обычный спальный вагон – для учителей и бухгалтеров, средней руки чиновников и мелких лавочников.
Напоследок, отвратительно скрипнув тормозами и лязгнув буферами, поезд остановился. И вот в дверном проеме знакомая стройная фигура.
– Бунин! Виват!
На подножку вскакивает Борис Зайцев, крепко целует лауреата:
– Иван, как я счастлив за тебя! – обливается слезами, едва не вываливается спиной вперед, Бунин хватает его за рукав.
Стрекочут кинокамеры, мертвенным светом вспыхивает магний фотографов. Среди встречающих много друзей, весь русский литературный Париж собрался здесь. Все взволнованы, спокоен один Бунин. Впрочем, сейчас он малость смущен, еще не успел войти в роль всемирной знаменитости. Извиняющимся тоном говорит:
– Так уж случилось, что я не в международном…
На площади ждут авто. Надо ехать в квартал Этуаль к роскошному отелю «Мажестик», но настойчивый Милюков напоминает:
– Господа, долг лауреата посетить редакцию «Последних новостей». Иван Алексеевич, вы обещали…
Кортеж, вполне королевский, несется в крупнейшую русскую газету. Редакционные служащие встречают у порога – гром аплодисментов, цветы, раздача автографов. Любопытные французы останавливаются, таращат глаза. Милюков хлопочет:
– Иван Алексеевич, проходите в кабинет, садитесь за мой стол!
Фотограф запечатлел Бунина за столом редактора: банка с клеем, чернильница, бумаги. (Оригинал фото в 1980-е годы попал ко мне, а затем перешел к знаменитому библиофилу Н. В. Паншеву.) «Последние новости» фото опубликовали 15 ноября.
Затем – «Мажестик».
Просторный холл фешенебельного отеля забит киношниками и журналистами. Приветственные речи, фото – срочно в номер. Кругом мрамор, золото, восторг!
Бунин беседует со всеми сразу и приказывает метрдотелю:
– Господам журналистам десять, нет, двадцать бутылок шампанского и фрукты – всех угощаю.
Важно подкатывает сам директор:
– Господин лауреат, вы платите за самый дешевый номер, но займете самые богатые апартаменты. Нам такая честь!..
Бунин следует за ливрейным лакеем. Вновь беспрерывно вспыхивает магний, потеют фотографы, журналисты трещат вопросами.
Лауреат всем отвечает, но от этого столпотворения начинает кружиться голова. Бунин извиняется:
– Господа, простите, мне надо после дороги принять ванну и побриться. Вы ведь не хотите, чтобы я начал творить молитву: «Боже, защити меня от фотографов и журналистов»?
Юмор лауреата увеличивает к нему симпатию.
Едва он успевает принять душ и облачиться в роскошный халат, выполненный умелицами Востока не иначе как для могущественного хана, как настойчивый телефонный звонок прерывает бунинский отдых. Управляющий отелем, тысячи раз извинившись за беспокойство, говорит:
– Месье Бунин, опять собрались журналисты, они не желают расходиться…
Новый звонок:
– Через час гостеприимный ресторатор Федор Дмитриевич Корнилов устраивает званый ужин в честь великого Бунина!
Бунин начинает одеваться. Едва он надел пять раз бывшие в ремонте ботинки, которые еще недавно разгуливали по грасским тропинкам, и был готов спуститься вниз, как в дверях вырастает человек неопределенного возраста с громадной плешью и темными глазами. Расшаркавшись, он с поклоном протягивает визитную карточку:
– Я представляю интересы ювелирной фирмы «Шварц и Майзельсон». Гарантируем изделия самого высокого качества по самым низким ценам. – И, понизив голос: – По случаю есть прекрасный бриллиантовый гарнитур: колье, диадема, серьги и два кольца – работа фирмы «Фаберже». Только вчера получили от знатного русского…
– Хорошо, занесите…
И опять телефон:
– Говорят от ясновидящей с мировым именем госпожи Каль Тухолки. Готова по сниженной цене предсказать вам, господин писатель, ваше будущее.
– У меня не будет будущего, если не дадут немного покоя.
К телефону Бунин больше не подходит, хотя тот без перерывов трезвонит, спешит к выходу, но в дверях его тихо дожидаются два скромно одетых соотечественника.
– Иван Алексеевич, мы из управления зарубежного Союза русских военных инвалидов. Вы, если помните, с двадцать первого года наш почетный член. Для поддержания кассы согласитесь провести свой литературный вечер…
– Я сейчас не распоряжаюсь своим временем.
– Дайте лишь принципиальное согласие, а дату уточним потом.
– Согласен, согласен…
Предприимчивые инвалиды уходят, а через день в газетах появляются сообщения о вечере и – «подробности программы и дата будут сообщены особо».
Гостеприимный Корнилов сегодня особенно торжествен. Громадный стол заставлен всеми чудесами его прославленной кухни.
– Кушайте, Иван Алексеевич, на здоровье и поправляйтесь…
Бунин заботливо прихватил с собою всю журналистскую полуголодную братию. Большинство из них отродясь не видели подобной роскоши. Официанты только успевают убирать опустошенные блюда.
Корнилов добродушно посмеивается, журналисты успевают пить, жевать, задавать вопросы и записывать. Бунин есть не успевает, он все время отвечает на вопросы, рассказывает о бурных событиях лауреатской жизни:
– Вышел немного погулять вечером, едва начал спускаться с горы, где живу, как наперерез две таинственные фигуры, думаю: разбойники! Как выяснилось, я почти не ошибся – оказалось, журналисты. Спрашивают: «Вы Бунин? Мы из Ниццы приехали… Несколько вопросов». Выходим с ними на авеню Тьер, еще три человека, один в форме. Представляется:
– Начальник местной полиции! Нет, не беспокойтесь, арестовывать вас не буду. Вот обратились ко мне эти два журналиста, вас разыскивают.
Зашли мы в кабачок, вспыхнул магний, сняли меня. Следующий день был у меня отравлен: в газете напечатано большое бледное лицо, словно меня только что приговорили к электрическому стулу.
– Иван Алексеевич, когда ваш отъезд в Стокгольм?
– Пятого декабря. Очень хотелось бы проехать через Ревель, побывать в Риге, в нашей родной, российской обстановке.
– А затем…
– Затем – либо вернусь в Париж, либо южным путем обратно в Грас. Там ждет меня работа – надо заканчивать «Жизнь Арсеньева».
– Правда, что этот роман автобиографичен?
– Нет, это не так! Все, что я пишу, – непременно выдумываю, не могу и не хочу быть «летописцем». Выдумал я и свою героиню. И до того вошел в ее жизнь, что поверил в то, что она существовала, и влюбился в нее. Впрочем, нельзя писать и не влюбляться в своих героев. Только в этом случае их полюбят и читатели.
Корнилов вежливо остановил поток вопросов:
– Господа литераторы, подымем бокалы за будущие успехи Ивана Алексеевича, чтобы он написал много толстых интересных книг!
Бунина весьма развеселило это пожелание, все осушили хрустальную посуду, тонко зазвенели приборы. На серебряном подносе на льду официант принес крупные свежие устрицы.
Адамович поинтересовался:
– Иван Алексеевич, вы в свою героиню влюбились действительно как в реально живущую?
– Да, Георгий Викторович! Беру в руки перо и плачу. Потом начал видеть ее во сне.
Бунин занялся устрицами и одобрил их.
– Впрочем, – Бунин поднялся, – мы еще не пили за самое главное. Выпьем за прекрасную русскую литературу, литературу Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского, Лескова…
Все опять с чувством осушили бокалы.
– Замолаживает, – крякнул Бунин. – Это слово в старину употреблялось на винокурнях. Выпивший хотел им сказать, что в него вступает нечто радостное, свежее, молодое. У нас на Орловщине мужики так и говорят: «От выпивки в человеке развязка делается!» Изумительная изобразительность, ею славна и русская литература! Кстати, – добавил Бунин, – об этом я как раз пишу в «Жизни Арсеньева».
– А как вам пишется вдали от родины, не мешает ли этот разрыв? – спросил Цвибак, известный в литературе как Андрей Седых.
– Этот вопрос слышу часто. Он словно предполагает ответ: не может, дескать, русский человек, писатель творить вдали от родины. Большая это ошибка. Почему, спросите вы?
Все с напряжением слушали Бунина. Ведь этот вопрос каждый из сидящих за столом сотни раз задавал себе: как жить вдали от России? Ведь даже самые трогательные ресторанные песенки были на эту берущую за душу тему. Вот и сейчас популярный в эмиграции певец Юрий Морфесси произнес с эстрады:
– Эту песню я посвящаю нашему великому земляку, находящемуся в этом зале, – Ивану Алексеевичу Бунину.
Я тоскую по родине,
По родной стороне своей…
Сердца таяли от горьких слов и надрывной мелодии. А когда Морфесси умолк, Бунин пригласил его к столу и посадил рядом с собой.
– Спасибо, Юрий! Вы видите слезы на наших лицах – это все сделали вы и ваша песня. А теперь я хочу закончить свою мысль.
Бунин возвышался за громадным праздничным столом, и все лица в зале теперь были повернуты только к нему, и он говорил, обращаясь ко всем соотечественникам:
– Нет, и оторвавшись от родины, можно продолжать творить. Потому что мы не можем забыть Россию, она в каждом из нас. Она – в душе. Любить Россию – это нравственно. Я очень русский человек. И это, думаю, может заметить каждый, читая мои книги. В Древнем Риме самым страшным наказанием было изгнание. Теперь на себе мы проверили силу этого наказания, этой беды. Но разлука с родиной усилила наши чувства к ней, воспламенила воображение, разбудила творческую фантазию. Ведь несчастный, сидящий в тюремной камере, воспринимает мир куда более остро, чем тогда, когда мог пользоваться благами мира. Я готов повторить: в октябре семнадцатого года произошло великое падение России. Многие беды и в первую очередь отсутствие свободы и лютый голод терзают нашу родину. Я остаюсь врагом коммунистической доктрины. Но я не желаю быть слепцом и закрывать глаза на то хорошее, что там есть. Люди тянутся к образованию, с энтузиазмом созидают индустриальные гиганты, и подавляющее большинство их – пора признать! – поддерживает Сталина и его начинания.
На мгновение задержался, закончил пафосно:
– Выпьем за нашу Россию, чтоб она воспрянула в своем могуществе! Пусть придет день, когда мы сможем вновь ступить на дорогую нам землю! Да сгинут большевики!
Застолье затянулось почти до утра.
Гостей все прибывало.
Запустив в печать очередной номер – 4620-й! – «Последних новостей», приехал Павел Николаевич Милюков, ставший белым как лунь, но в свои семьдесят четыре года умевший по нескольку раз в день бодро взбегать по крутой лестнице в редакционный кабинет, помещавшийся на рю Тюрбиго над кафе Дюпона. Приехал и его помощник, не так давно гостивший у Бунина в Грасе, – Игорь Демидов, смуглый молчаливый человек.
– Вот, Иван Алексеевич, полоса из завтрашнего номера! – улыбнулся Милюков. – Целиком посвящена вам…
Появился и Михаил Осоргин, талантливый писатель, всегда жизнерадостный и находчивый, не менее самого Дон-Аминадо, который тоже был здесь.
– Поздравляю, Иван Алексеевич, – изрек Аминад Петрович. – И супруга моя Надежда Александровна тоже пришла вас поздравить. Я решил, что лучше привести ее сюда, чем тащить домой сумку продуктов. Мы радуемся за вас!
Кстати, Иван Алексеевич, я хочу, чтобы вы на практике проверили мои теоретические изыскания: счастье не в деньгах, а в их количестве. И вообще, все мы живем не только на гонорары, но и на радость благодарных читателей.
Бунин улыбнулся, а Дон-Аминадо попросил разрешения вместо тоста прочитать написанное сегодня стихотворение. Тряхнув густой копной волос, он начал:
Была наша жизнь без истории,
С одной только географией.
Нельзя было даже в теории
Назвать ее биографией.
Тянулась она, как улица,
Молвою жила, злословьями!
Уткнется в тупик, притулится
И плачет слезами вдовьими.
Не вырваться ей, не вырасти,
Не высказать страстных чаяний,
А кончить во тьме да в сырости
Свой век на чужой окраине.
…Кому мы могли рассказывать
О нашей печальной повести?
И что, и кому доказывать,
И к чьей обращаться совести?
И вдруг из пучин незнания,
Равнодушья… – в окошко узкое,
На пятнадцатый год изгнания
Улыбнулось нам солнце русское!
Стихотворение очень понравилось, все поздравляли автора с удачей, Милюков тут же забрал рукопись:
– Ставлю в номер!
На эстраде вновь появился Морфесси. Он родился в Одессе. Считал себя учеником знаменитого итальянского тенора Баттистини. В жизни все обстоятельства переплетены столь замысловато, что диву даешься! С Баттистини он познакомился в доме первой жены Бунина – Анны Цакни, а представила юного певца итальянцу теща Ивана Алексеевича – большая поклонница вокального искусства Элеонора Павловна, мачеха Анны.
Эта самая Элеонора Павловна была сначала до неприличия влюблена в Бунина, который едва ли не в сыновья ей годился. Бунин цепенел от ужаса и упорно избегал ласк тещи. Тогда она его люто возненавидела и сделала все, чтобы развести с Анной. Своего она добилась.
От этого брака в августе 1900 года родился сын Коля, умерший в январе 1905 года. Других детей у Бунина не было.
Именно Баттистини первым открыл талант Морфесси. И вот теперь, обращаясь к залу, певец сказал:
– Господа, мне сказочно в жизни повезло: еще совсем юнцом я пел для великого Бунина. Было это в Одессе, в богатом имении тещи Ивана Алексеевича под Балаклавой. Треть века канула с той поры. Но я счастлив, что вновь могу петь для своего друга.
Морфесси помолчал, потом с горечью добавил:
– Сегодня на этом месте должен был бы стоять большой друг нашего лауреата – великий русский певец Михаил Иванович Вавич. Но уже два года, как его прах покоит сырая земля. Миша очень любил Ивана Алексеевича, чтил его литературный талант, дружил с ним и пел для него. Господа, в память этой замечательной дружбы позвольте спеть их любимую песню – «Пара гнедых». Мне аккомпанирует сам Дмитрий Поляков!
В дымном ресторанном воздухе поплыла печальная мелодия. Морфесси душевно затянул:
Пара гнедых, запряженных с зарею,
Тощих, голодных, усталых, худых,
Тихо плететесь вы мелкой рысцою
И возбуждаете смех у иных…
Хотя этот романс каждый русский слыхал много раз, все слова знал наизусть, но вновь пробивало слезу проникновенное исполнение замечательного артиста.
Юрий Спиридонович Морфесси очень тосковал об отчей земле. Спустя три года, чтобы жить среди братьев славян, он переедет в Югославию. Война, приход к власти коммунистов вновь заставят его бежать – обратно в Париж. Умрет он в бедности, никому не нужный в пятьдесят седьмом году. Но знатоки вокала и романса его помнят и чтят по сей день.
Утром Бунин с любопытством проглядывает газеты. «Последние новости» целые полосы отвели лауреату. Громадными буквами набрано: «ИВАН АЛЕКСЕЕВИЧ БУНИН».
Заметкой «Привет лауреату» откликнулся сам Милюков:
«Наш сегодняшний триумфатор, пробегая приветственные статьи, посвященные его торжеству, не может не заметить одной основной темы, которая в этих статьях развивается. Старым карамзинским слогом эта тема могла бы быть озаглавлена: „О любви к отечеству и народной гордости“.
Мы преисполнены сегодня чувства народной гордости: один из наших лучших и первейших писателей получил наконец международное признание и формально перешагнул ту черту, которая отделяет репутацию писателя национального от писателя мирового».
Зинаида Гиппиус и та выцедила добрые слова под заголовком «В сей час»:
«Нужно ли еще и еще говорить о всеобщей, согласной радости, которую возбудила в сердцах зарубежья полученная Буниным премия? Слишком эта радость понятна, слишком понятны истоки ее и многосложные причины. А то, что именно Бунин, несравненный художник слова, оказался центром события, особенно увеличивает его значительность.
В дни, когда мы все, кажется, потеряли, не осталась ли у нас последняя драгоценность – наш русский язык? Некогда Тургенев завещал „хранить великий русский язык“; но лишь теперь, пройдя долгие испытания, мы начинаем понимать, что это за сокровище.
Кто же сейчас, если не Бунин, с волшебной своей изобразительностью, с глубокой властью над словом, заставляет нас чувствовать величие родного языка?
Достойный его хранитель, Бунин является для зарубежья как бы олицетворением той последней, ценнейшей части России, которую отнять у нас уже нельзя».
Но если одних переполняла гордость, то у других вскипала лютая ненависть. Бунин увидал ядовитые строки в газете французских коммунистов «Юманите»:
«Нобелевская премия литературы присуждена романисту из белой русской эмиграции Ивану Бунину. Буржуазия венчает своих людей. Однако есть нечто комическое и дерзкое в действиях тех, кто присуждает осколку мира, разрушенного большевистской революцией. И это в то время, когда в СССР русская литература, оживленная революцией и социалистическим строительством, цветет великолепно».
Лауреат отозвался на эти строчки народной мудростью:
– Собака лает – ветер носит! – и, подумав, добавил, обращаясь к Рощину: – Капитан, отправьте в «Юманите» телеграмму: «Благодарю за благожелательное внимание к моему скромному творчеству. Бунин». Ах, бедняги! Что ни сделаешь куска ради. Отрабатывают подачки Кремля.
На дворе начинался новый день. Очередной беспокойный день всемирной славы: интервью, банкеты, речи, выступления по радио.
Отяжелевшим от недосыпу взглядом Бунин заметил, что Галя и Вера Николаевна едва не валятся со стульев от усталости.
Подозвал Цвибака, вертевшегося вокруг него и просившегося в секретари – на время поездки в Стокгольм:
– Яша, скажите Солдатскому, чтобы прислали ко мне их агента сегодня, лучше после обеда, сейчас пойду спать, если удастся. Нужно купить Вере Николаевне манто, а Гале – хороший палантин – в кредит. После Стокгольма расплатимся. Постойте, что это у вас, секретарь, такой затрапезный костюмец? Если вы собрались побираться – подойдет, а для секретаря мировой знаменитости – срам. Оденьтесь приличней. Вот, возьмите триста франков. Пойдете в магазин, прихватите с собой Леню Зурова, в его одежде вполне можно у Станиславского «На дне» играть.
– Иван Алексеевич, авто для вас заказать?
– Обязательно! Еду к Цетлиным, отвезу Марии Самойловне большой букет роз, а Михаилу Осиповичу набор коллекционных вин. Затем в «Мажестик» – в двенадцать там пресс-конференция.
Он быстро входил в новую роль – мировой знаменитости.