Утром 7 марта Бунин проснулся в счастливом состоянии духа. Еще ночью шел обвальный весенний ливень, а теперь в окно виднелось прозрачно-эмалевое небо. Веселый зайчик, отраженный от раскрытой форточки, дрожал на цветных обоях. Бунин с наслаждением вытянулся на широкой деревянной кровати и вдруг вспомнил то, что вызвало его радостное настроение. Вчера поздно вечером, промокший до последней нитки под дождем, в бунинской квартире появился, задыхаясь от быстрого движения, Струве.
Обнажив в улыбке крепкие желтые зубы, он воскликнул:
– Свобода! Возвращаемся домой! В России свергли большевиков…
Бунин, боясь поверить в такое счастье, недоверчиво протянул:
– Невероятно…
– Откуда у вас, Петр Бернгардович, такие сведения? – спросила Вера Николаевна.
– Да вот же телеграмма! – Струве суетливо стал доставать из пиджачного кармана расползавшуюся намокшую бумагу. – Сынок прислал из Берлина. Читайте сами: «Большевистское правительство свергнуто восставшим народом». Мимо вас бежал, думаю, дай зайду, обрадую…
– Вот уж действительно нечаянная радость! – Вера Николаевна отвесила поклон образам. – Выпейте чашку кофе!
– Нет, я лишь на минуту. Поеду домой, надо позвонить в Берлин, там, думаю, знают подробности.
– Надо сообщить в «Последние новости», – предложил Бунин.
– Они сами ждут известий, тираж не печатают! До встречи!
…И вот теперь, напевая с интонациями Вавича «Очи черныя, очи страстныя», Бунин легко сбежал с лестницы, со своего пятого этажа вниз. (Недавно он целый час просидел в лифте, грозно ругая на двух языках это «адово изобретение», и с той поры до последних дней своих избегал пользоваться подъемной машиной.)
Консьержка протянула ему газеты. Верх первой полосы «Последних новостей» был украшен громадным заголовком:
ДНИ РЕВОЛЮЦИИ.
СЛАВА БОРЦАМ ЗА СВОБОДУ!
Торопливо стал читать – вздох огорчения вырвался из груди его: хотя в Кронштадте восстание против большевиков, но ленинцы-троцкисты власть из своих рук не выпускают. Передовица взывала:
«К свободе!
…Мы знали, что освобождение России придет изнутри, а не извне. Мы не верили в то, что Россия может быть спасена иноземным вмешательством. Мы не верили и в то, что народ примет освобождение из рук тех, кому он боялся бы вверить свою судьбу на другой день по восстановлении порядка».
«Писал Милюков, – решил Бунин. – Это его тяжеловесный слог времен Тредьяковского. И опять пустословие, неуемное стремление выдать желаемое за действительное. Вот уж точно: от избытка чувств уста глаголят. Впрочем, что нам делать, если не надеяться на чудо? Может, и впрямь дело на сей раз выйдет? Большевики – жалкая кучка, а ненавидящих их – миллионы. Господи, как хочу домой!»
Пожаловали Толстой и автор будущих многочисленных уголовных романов Николай Брешко-Брешковский. Толстой поставил на стол бутылку дорогого вина и пророкотал:
– Взят Псков! Ленин со своей шпаной сбежал в Германию.
– Достоверные факты! – замотал головой Брешковский и стал разливать вино. – И Питер тоже в руках восставших.
– Положим, большевиков прогонят, – допустил Бунин. – Но кто займет их место? Кто поведет Россию? Милюков? Шульгин? Или, не дай бог, Савинков со своими ушкуйниками? Где гарантии, что они будут лучше нынешних правителей?
– Гарантия одна, – хохотнул Толстой, – хуже большевиков никого не бывает. А править Россией – новой Россией! – будет Учредительное собрание.
Теперь Бунин, после долгого перерыва, лихорадочно заносил в дневник:
«8 марта. С волнением (опять!) схватился нынче за газеты. Но ничего нового. В „падение“ Петербурга не верю. Кронштадт – может быть, Псков тоже, но и только…
Вечером заседание в „Общ. деле“, – все по поводу образования „Русского комитета национального объединения“. Как всегда, бестолочь, говорят, говорят…
Возвращался с Кузьминым-Караваевым. Он, как всегда, пессимист. „Какая там революция, какое Учредительное собрание! Это просто бунт матросни, лишенной советской властью прежней воли ездить по России и спекулировать!“»
«10 марта. По газетам судя, что-то все-таки идет, но не радуюсь, равнодушие, недоверие (может быть, потому, что я жил ожиданием всего этого – и каким! – целых четыре года).
…Американский Красный Крест получил депешу (вчера днем), что „Петроград пал“. Это главное известие».
– Господи, зачем попускаешь злодеям, попирающим Россию! Освободи ее, услышь мольбы, которые к тебе возносим… – Бунин взывал к образам.
Но неведомы пути Его.
Что же случилось в Кронштадте в те мартовские дни?
Второго числа на вечернем закате распахнулись крепостные Цитадельные ворота. Оттуда – кто пеший, кто на санях – появилось сотни полторы хорошо вооруженных ружьями, пулеметами и гранатами военных. Они держали путь к большевистскому Ораниенбауму.
В морской цитадели русской Балтики победил антисоветский мятеж. Но над городом реял… красный флаг.
В рупоре мятежников – «Известиях Военно-революционного комитета Кронштадта» – появилось воззвание, в котором рекомендовалось «всем советским работникам и учреждениям продолжить работу». Была опубликована резолюция, принятая двадцатитысячным митингом рабочих, матросов и солдат крепости. Митинг прошел под председательством главы Кронштадтского Совета П. Д. Васильева, который был убежденным членом партии большевиков.
Это идет несколько вразрез с лживыми утверждениями некоторых советских специалистов, семь десятилетий твердивших, что мятеж был организован «эсерами, меньшевиками, анархистами и белогвардейцами при поддержке иностранных империалистов».
Наиболее видных представителей других партий большевики к этому времени успели свести под корень. Так что в красном гарнизоне трудно было найти «белогвардейцев» и тем более нельзя говорить про «поддержку империалистов», ибо восставшие были брошены, по сути дела, на произвол судьбы.
Возмущение назревало давно и постепенно. Причин тому много. Скажем, дела деревенские. Дела невеселые. Ведь почти все, чью грудь сегодня обтягивали полосатые тельняшки, родились и выросли на селе.
Летом девятнадцатого года многие моряки сумели побывать в отпусках, навестить родные деревни. И прежде они получали письма оттуда, из которых знали о крестьянских тяготах.
Но то бесправие и та страшная разруха, до которой довели большевики деревню и свидетелями которой стали те, кто завоевывал власть кремлевским вождям, потрясли видавших виды моряков.
Несмотря на победы над Колчаком, Деникиным, Юденичем и главными силами интервентов, несмотря на завершение Гражданской войны в конце двадцатого года, большевики не собирались прекращать политику продразверстки.
Всякий, живший в селе, мог рассказать о сокрушающей деятельности продотрядов. Власти закрывали глаза на ту жестокость и откровенный грабеж, которым занимались эти самые отряды. Ведь часть добычи шла в закрома «пролетарской» власти. Да и кронштадтские матросики знали об этих разбоях не только понаслышке – по собственному опыту: «принимали участие», «реквизировали излишки, кой-кого к стенке ставили»…
Любопытно свидетельство Марины Цветаевой, которую голод загнал однажды в поездку с продотрядом. Побывала она на станции Усмань Тамбовской губернии. Вот как происходили эти рейды:
«Трагически начинаю уяснять себе, что едем мы на реквизиционный пункт и… почти в роли реквизирующих. У тещи сын – красноармеец в реквизиционном отряде. Сулят всякие блага (до свиного сала включительно). Грозят всякими бедами (до смертоубийства включительно). Мужики озлоблены, бывает, что поджигают вагоны. Теща утешает:
– Уже три раза ездила – Бог миловал. И белой мучки привозила, и сальца, и сахарцу. Да не фунта-ами: пуда-ами!
А что мужики злобятся – понятное дело! Кто ж своему добру враг? Ведь грабят, грабят вчистую! Я и то уж своему Кольке говорю: „Да побойся ты Бога! Ты сам-то хотя и не из дворянской семьи, а все же достаток был и почтенность. Как же это так – человека по миру пускать? Ну, захватил такую великую власть – ничего не говорю – пользуйся, владей на здоровье! Такая уж твоя звезда счастливая“. Потому что, барышня, у каждого своя планида. Ах, вы и не барышня? Ну, пропало мое дело. Я ведь и сватовством промышляю. Такого бы женишка просватала! А муж-то где? Без вести? И детей двое? Плохо, плохо.
Так я сыну-то: „Бери за полцены, чтоб и тебе не досадно, и ему не обидно. А то что же это, вроде разбоя на большой дороге“. Пра-аво! Оно, барышня, понятно… (что это я все „барышня“, – положение-то ваше хуже вдовьева! Ни мужу не жена, ни другу не княжна!) оно, барынька, понятно: парень молодой, время малиновое, когда и тешиться, коли не сейчас? Не возьмет он этого в толк, что в лоск обирать – себя разорять! И корову доить – разум надо. Жми, да не выжимай. Да-а…
А уж почет-то мне там у него на пункте – ей-Богу, что вдовствующей императрице какой! Один того несет, другой того гребет. Колька-то мой с начальником отряда хорош, одноклассники, оба из реалки из четвертого класса вышли; Колька – в контору, а тот просто загулял. Товарищи, значит. А вот перемена-то эта сделалась, со дна всплыл, пузырек вверх пошел. И Кольку моего к себе вытребовал. Сахару-то! Сала-то! Яиц! В молоке – только что не купаются! Четвертый раз езжу. <…> С утра – на разбой. – „Ты, жена, сиди дома, вари кашу, а я к ней маслица привезу!..“ – Как в сказке. Часа в четыре сходятся. У наших Капланов нечто вроде столовой. (Хозяйка: „И им удобно, и нам с Иосей полезно“. „Продукты“ – вольные, обеды – платные.) Вина что-то не заметно. Сало, золото, сукно, сукно, золото, сало. Приходят усталые: красные, бледные, потные, злые. Мы с хозяйкой мигом бросаемся накрывать. Суп с петухом, каша, блины, яичница. Едят сначала молча. Под лаской сала и масла лбы разглаживаются, глаза увлажняются. После грабежа – дележ: впечатлениями. (Вещественный дележ производится на месте.) Купцы, попы, деревенские кулаки… У того – столько-то холста… У того – кадушка топленого… У того – царскими тысячу… А иной раз – просто петуха…
Рузман (семьянин) добродушен. Обнаруживая какой-нибудь запретный (запрятанный) плод, вроде куля муки, сам первый сочувствует:
– Ай-ай-ай! И семейство большое! Нельзя же, в самом деле, семь собственных детей, жену, бабушку и дедушку одним чистым воздухом питать!
Есть в нем и ценитель: так, хитро скрытное и долго сопротивляющееся вызывает в нем любование.
– Такой плут этот Микишкин, такой плут! Ему бы только ликвидацией банков заведывать! И куда он это, вы думаете, он свои николаевские забальзамировал?!
Полегонечку (восьмой день!) вхожу, вживаюсь, уже делю (лирически!) триумфы и беды, уже хозяйка, обеспокоенная долгим отсутствием мужа, – мне: „Что же это наш Иося нам изменяет?“
Я по самой середине сказки, mitten drinnen. Разбойник, разбойникова жена – и я, разбойниковой жены – служанка. Конечно, может статься – выхвачу топор… А скорей всего, благополучно растряся свои 18 фунтов пшена по 80-ти заградительным отрядам, весело ворвусь в свою борисоглебскую кухню – и тут же – без отдышки – выдышусь стихом!
Зовут на реквизицию. (Так герцоги, в былые времена, приглашали на охоту!)
– Бросьте вы свои спички!.. (Сколько у вас осталось коробочек? Как – целых три даром отдали? Ах, ах, ах, какая непрактичная!) Едемте с нами, без спичек целый вагон муки привезете. Вам своими руками ничего делать не придется, – даю вам честное слово коммуниста…
И хозяйка, ревниво (не ко мне, конечно, а к мыслимым „продуктам“):
– Ах, Иося, разве это возможно! Кто же мне завтра посуду будет мыть, когда я на базар пойду за дрожжами!
(Единственный, в этой семье, покупной „продукт“)».
Это свидетельство – клеймо позора ленинской власти.
Социальные перевороты хороши только для разбойников и убийц. А у Ленина и нынче миллионы приверженцев. По злобе сердца? Или по непроходимой тупости?
Кронштадтские матросы, солдаты и рабочие своими глазами увидали те преступления, которые творили большевики.
Их деяния потрясали цинизмом и жестокостью.
Даже сам Ленин, страстный любитель всяких экзекуций, признавал: «Это изнеможение, это состояние – близкое к полной невозможности работать». Можно уточнить: полной невозможности жить.
В январе – феврале 1921 года голодал не только город (как и в предыдущие два-три года), но и ограбленная деревня. Крестьянин, видя, что у него отнимается все на корню – и у середняка, и у бедняка, – перестал сажать и собирать (по крайней мере, посевные и обрабатываемые площади резко сократились). Вопреки заверениям Троцкого, остановился транспорт. Ужас перед надвигающейся голодной смертью стал причиной массовых забастовок.
Петроград не был исключением.
Местный губернский комитет с 3 января двадцать первого года еще более ограничил норму выдачи хлебных пайков. Так, к примеру, на домохозяйку, имеющую не менее троих детей, выдавалось четыреста граммов – по сто граммов на рот.
Через две с половиной недели последовало еще одно сокращение пайков.
Одиннадцатого февраля прекратилась подача электроэнергии. Петроградский Совет принял решение оставить безработными много тысяч рабочих и служащих – закрыть девяносто три предприятия. Тысячи людей обрекались на голод.
Двадцать четвертого февраля вышли на улицу труженики Балтийского, Трубочного и других заводов. Тут же был введен комендантский час, запрещены митинги и манифестации, спустя несколько дней ввели и военное положение.
Против рабочих были брошены части красных курсантов.
Двадцать пятого февраля ЧК произвел массовые аресты.
Двадцать шестого февраля представитель Кронштадтского Совета Гаевский выступил перед петроградскими властями в защиту бастующих рабочих.
И это неслучайно: Кронштадт, расположенный всего в двадцати девяти верстах от бывшей столицы, пристально наблюдал за тем, что в ней происходит.
Большая часть Балтийского флота зимовала на Неве. Два новых линкора – «Севастополь» и «Петропавловск», минный заградитель «Нарва», тральщик «Ловать», приготовленный к консервации линкор «Андрей Первозванный» и вспомогательные суда стояли в Кронштадте. Сила воистину грозная!
Кубрики зимовавших кораблей были наполнены отличными матросами и офицерами, хлебнувшими из горькой чаши Первой мировой. Численность экипажа к дню восстания составляла 26 887 человек, из них 1455 – командный состав. Шумная, озлобленная толпа собралась 28 февраля на «Петропавловске».
– Долой большевиков! – неслось из толпы. – Да здравствуют Советы! Но без партий…
Много читавший, много видевший старший писарь линкора, служивший на флоте с четырнадцатого года, уроженец Полтавщины Степан Максимович Петриченко поднялся на башню пушки. Поправив очки, напрягая на ветру осипший голос, громко стал читать резолюцию собрания:
– Требуем организовать немедленные перевыборы в Советы – тайным голосованием, предоставление права крестьянам распоряжаться землей так, как это им желательно. Требуем свободы слова не только для большевиков, но и для всех социалистических партий, деятельность которых не утеснять. Требуем свободы торговли, разрешения кустарного производства, а особенно настаиваем на отмене политотделов и коммунистических боевых отрядов…
– Амнистию требуем! – ревела толпа.
– И еще требуем политическую амнистию! – подхватил Петриченко.
– Правильно, требуем и стоим на своем! – раздались голоса митингующих. – Мы Ленина на трон возводили, а он теперь нам дыхнуть не дает! Долой большевиков!
– Советы без большевиков! – кричали из толпы. – Долой компартию! Да здравствуют Советы!
Здесь следует кое-что пояснить. Может показаться, что власть партийной верхушки, власть ЦК коммунистов и советская власть – это одно и то же. Правительственный аппарат создан большевиками или управлялся и состоял из членов этой партии.
Но если вдуматься, то отношение простых людей к советской власти совсем иное. Остро ненавидя партийные бюрократические верхи, в советской власти на местах, в социальных низах видели в ней всегда – и в первые годы после Октября тоже! – защитницу и помощницу. Советы и находившиеся в их подчинении профсоюзы обеспечивали работяг разными и вполне осязаемыми благами: от практически бесплатных путевок в дома отдыха и санатории до жилья и оплаты больничных листов. Все сколько-нибудь заметные социальные завоевания революции (а они были все-таки, отрицать их нельзя) связывались именно с советской властью, но никогда – с партией. (Знак равенства между ними поставили позже – лишь в тридцатые годы.)
Матросы Кронштадта уже в феврале двадцать первого отлично разобрались в ситуации, сложившейся в стране. Если прежде царя считали помазанником Божиим, человеком, предопределенным самой судьбой править народом, то Ленин, Троцкий, Зиновьев – по понятиям этого народа – были допущены к власти лишь для того, чтобы благоустраивать судьбу простых трудящихся.
Но вот у всех на глазах произошла метаморфоза. Те самые главари коммунистов, которые вчера призывали: «Долой буржуазию!», дорвавшись до власти, въехали во дворцы и зажили так, как самой буржуазии и не снилось, высокими стенами отгородились от народа. Если вчерашние фабриканты организовывали производство, изучали его, знали порой не хуже самих инженеров, то теперь ими командовали сплошь и рядом неучи. Результаты были налицо: страна разваливалась на глазах.
Вот почему в тот последний день февраля натруженные глотки отчаянно орали:
– Долой партию – вся власть Советам!
Но эта идея была обречена на неудачу, ибо большевики никак не могли отдавать власть – не для того они ее захватывали. Сама эта идея была смертью коммунистическим лозунгам.
События набирали грозную, трагическую силу.
Диктатор Петрограда Гришка Зиновьев отлично знал, с чего начинаются революции – вот с таких демонстраций и забастовок. Одну за другой он слал в Кремль панические телеграммы: «Требую военную помощь!»
– Я готов! – докладывал на заседаниях ЦК жестокий красавец барин Тухачевский, прежде служивший в царской гвардии. Будущий красный маршал не страдал излишними сантиментами: в народе он видел лишь стадо, годное исключительно для осуществления его, Тухачевского, честолюбивых планов. – Надо сразу раздавить несколько тысяч, чтобы остальные пикнуть не смели.
– Да, придется задушить гидру контрреволюции! – соглашался Ленин.
– Лучше договориться по-хорошему, – осторожничал Сталин. – Пусть Калинин придет к массам, уговорит…
– Выжечь каленым железом, и баста! – твердо сказал Ленин.
Тем временем народные волнения тяжелой броней били в валы большевистских редутов. Рабочие, доведенные до отчаяния все усиливающимся голодом, пытались разграбить продовольственные склады. За Трубочным заводом забастовал Лаферн, затем Кабельный и Балтийский, фабрика Бормана и Государственная типография.
Народ, два последних десятилетия самими же большевиками приучавшийся к неповиновению властям, теперь был готов умереть, но не жить по-скотски, то есть по-большевистски.
Трусливый Зиновьев, которого судьба словно в насмешку вознесла в диктаторы, в своем особняке проводил совещания чуть не круглые сутки.
– До чего распустили эту сволочь! – визжал он бабьим голосом. – Даже «Аврора», к матросам которой когда-то сам Ильич грозился уйти, теперь на стороне смутьянов. Позор! Куда ты, Кузьмин, смотришь?
Член партии большевиков с 1903 года, выпускник Петербургского университета, помощник командующего по политчасти Балтфлота, Николай Николаевич Кузьмин был тоже за «жестокую политику»!
Вскоре партия украсит его грудь еще одним орденом Красного Знамени – за эту самую жестокость при подавлении кронштадтских мятежников. В тридцать девятом году друзья по партии лишат его наград и расстреляют как «германского шпиона».
«Мне отмщенье и аз воздам!» Эту библейскую мудрость наверняка припомнят многие высокопоставленные убийцы, сидя в камерах Лубянки, Лефортова, Суханова, в мордовских концлагерях и прочих большевистских резервациях.
Карающая рука «диктатуры пролетариата» отправит их на смерть. Но осудят ли они себя сами, вспомнят ли о крови безвинных и голодных россиян, ими пролитой?
То ведомо лишь Господу. Но чтобы покаялся кто-нибудь публично – нет, того не было ни разу. Любой палач обязательно выдумывает оправдания своим злодействам.
Кузьмин говорит торопливо, на вопросы отвечает лишь в общих чертах – подробностей обстановки он сам не знает. Но все хорошо понимают лишь одно – положение большевиков сложное.
Забывая об университетском образовании, Кузьмин подводит черту под своим выступлением вполне простонародно:
– Давить гадов надо!
Троцкий одобряет эту мысль:
– Российского мерзавца давно следовало к ногтю прижать! Чем меньше русских останется, тем лучше.
Большевистские главари об уничтожении русского народа говорят открыто, не таясь. Составляют планы, прикидывают свои силы, определяют очередность. Словно тараканов морить собираются.
Для скептиков приведем стенографический отчет речи Троцкого в Курске. В декабре 1918 года на многолюдном собрании он призывал:
«Чем можем компенсировать свою неопытность в управлении государством? Запомните, товарищи, – только террором! Террором последовательным и беспощадным! Уступчивость, мягкотелость история никогда нам не простит. Если до настоящего времени нами уничтожены сотни и тысячи, то теперь пришло время создать организацию, аппарат, который, если понадобится, сможет уничтожать десятками тысяч. У нас нет времени, нет возможности выискивать действительных активных наших врагов.
Мы вынуждены стать на путь уничтожения, уничтожения физического всех классов населения, из которых могут выйти возможные враги нашей власти!»
…Страшно подумать, но по сей день у этого чудовища есть последователи, именующие себя «коммунистами» и воспевающие «завоевания Октября».
Вернемся к кронштадтским событиям весны двадцать первого года. По Николаевской железной дороге уже мчатся эшелоны с верными бойцами революции, которым успели внушить ненависть к «контрреволюционерам».
Но пока что уговаривать кронштадтских матросов едет Калинин, некогда служивший в петербургских домах комнатным лакеем. На затылке – кепочка, на неразвитых плечиках – задрипанное пальтишко, опереточный вид – нарочно для публики.
С Финского залива порывисто дует ветер, но под весенним солнцем на замечательной достопримечательности Кронштадта – чугунной мостовой кое-где уже сошел снег.
Бушуют семьдесят тысяч матросов, видавших-перевидавших виды, ходивших и в атаку на суше и топивших вражеские суда в Балтийском море, экспроприировавших буржуйское добро, свергавших Временное правительство. Их сказками не убаюкаешь!
Историк напишет: «Всюду кучи синих форм, фуражки с лентами, клеши, маузеры на боку, разговоры одни и те же: о волнениях в Петрограде, о бегстве из Кронштадта ответственных коммунистов, бушуют матросы, кроют Троцкого матерно, обещают спустить под лед Гришку, знают, что сегодня приедет разговаривать с братишками Калинин. Смеются. Ждут на Якорной площади, где у статуи адмирала Макарова промитинговали всю революцию.
В полдень на Якорной не протолкнуться. С линейных кораблей и из мастерских матросы и рабочие заполнили площадь, ждут, гудят. На окраине грянул оркестр, замахали в воздухе красные знамена. Это по льду из Ораниенбаума приехал невзрачный мужчинка в очках, с хитрецой, намуштрованный Лениным и Троцким, М. И. Калинин. Его сопровождает комиссар Кузьмин. Якорная гудит: «Пусть Калиныч говорит! Пусть расскажет, за что Троцкий наших отцов и братьев по деревням расстреливает!»
И вот на площади появилось авто, в котором восседает будущий «всесоюзный староста».
Неловко взгромоздился на памятник Макарову ненавистный матросам председатель Кронштадтского Совета большевик Васильев:
– Товарищ Калинин приветствует вас, дорогие товарищи, но, товарищи матросы, товарищ Калинин нынче охрипши. На свежем воздухе ему надует еще больше! Пусть выборные матросы идут в Манеж…
Матросов не проведешь. Они орут:
– Не пойдем никуда! Пусть тут говорит!
На самодельную трибуну поднялся Кузьмин. Он хорошо запомнил напутственные слова Троцкого: «Сломать матросскую вольницу, не уступать ни в чем!»
– Не надо бузить! – кричит он. – Партия большевиков ведет нас по правильному пути. Наш маяк – огни коммунизма. Да, положение теперь у всех нас аховое. Надо годик потерпеть, тогда и заживем всласть…
– Пошел вон! Отъел себе морду, ишь, агитирует, мать его… – загалдела толпа, вплотную подступая к трибуне. – Иди к Троцкому, поцелуй его в жопу.
Делать нечего. Кряхтя, цепляясь за деревянные некрашеные поручни, на трибуну взобрался Калинин. Долго откашливался, платочком губы утер. Взмахнул рукавом:
– Товарищи матросы! Ведь еще товарищ Троцкий справедливо назвал вас красой и гордостью революции. Зачем же вы теперя бунтуете? Рази вы забыли славные боевые страницы?..
Вновь заревела на минуту было стихшая толпа:
– Хватит сказки сказывать!
– Тебе в Кремле тепло, а мы дров и угля не имеем!
– Сегодня небось с утра курицу жрал, а нам и мороженой картошки не стало! Чеши отсюда, пока башку не открутили!..
С позором скатился с трибуны Калинин, а туда уже вскочил лихой матрос. Размахивая бескозыркой, закричал в толпу:
– Кучка коммунистов-бюрократов завела нас в болото! Нету дальше дороги, все пропадем! Попили нашей кровушки Троцкий с Зиновьевым! Долой еврейский произвол!
Одобрительный рев взлетел в небо:
– До-ло-ой!
Матросы поднимались на трибуну, вспоминали расстрелы рабочих в Петрограде, казни крестьян по деревням…
Оставляя сыреющие следы, Калинин полетел по льду на автомобиле – от греха подальше. Его ждал уютный вагон экстренного поезда и графинчик водки – «с морозца!» – под паровую осетринку. Надо было спешить в Кремль с отчетом Троцкому и Ленину. Разводи пары, машинист, несись «зеленой улицей» к столице. Уж очень волнуются вожди, ждут реляций с внутреннего фронта.
В другую сторону, состав за составом, шли отборные части красных курсантов, бойцов заградительных отрядов, чекисты. Всего – как на важный фронт! – шестьдесят тысяч человек.
Петроградский гарнизон был разоружен и ждал своей участи.
Тайком, ночью, на улицах Кронштадта расклеены листы с воровским приказом:
«К гарнизону и населению Кронштадта и мятежных фортов!
Рабоче-крестьянское правительство постановило: вернуть незамедлительно Кронштадт и мятежные суда в распоряжение Советской республики. Посему приказываю: всем поднявшим руку против Социалистического Отечества немедленно сложить оружие. Упорствующих обезоружить и передать в руки советских властей. Арестованных комиссаров и других представителей власти немедленно освободить. Только безусловно сдавшиеся могут рассчитывать на милость Советской республики. Одновременно мною отдается распоряжение подготовить все для разгрома мятежа и мятежников вооруженной рукой. Ответственность за бедствия, которые при этом обрушатся на мирное население, ляжет целиком на головы белогвардейских мятежников. Настоящее предупреждение является последним.
Председатель Революционного Военного Совета Республики
ТРОЦКИЙКомандарм 7 ТУХАЧЕВСКИЙ 5 марта 1921 года».
Милость? Милости у большевиков не бывает – восставшие это знают твердо.
Восставшие начали готовиться к обороне.
Пятнадцать человек, из которых девять матросов, образуют временный ревком. Председатель – матрос с линкора «Петропавловск» Петриченко – проявляет бурную деятельность. Общая надежда – восстанут матросы Петрограда, а за ними – весь город, вся Россия.
– На Петроград! – призывают кронштадтские офицеры Соловянов, Арканников, генерал Козловский. – Только в наступлении наша победа!
Но матросы не желают проливать «лишнюю кровь».
Тем временем Тухачевский стягивает к Кронштадту войска. Гришка Зиновьев не забыл испытанный дьявольский прием: в качестве заложников арестовывают семьи восставших моряков. Их запихивают в камеры «Крестов», их можно в любой момент расстрелять.
Над закованным в лед Финским заливом появляются аэропланы. Они сбрасывают и сбрасывают бомбы на взбунтовавшийся город. Едкий дым пожарища ползет по улицам крепости.
Близка кровавая развязка…
Седьмого марта, когда утомленное дымами кронштадтских пожарищ солнце скатывалось за горизонт, громыхнули с Лисьего Носа и с Сестрорецка большевистские батареи. Их поддержали тяжелые орудия Красной Горки, оставшейся верной Зиновьеву и Троцкому.
Кронштадт принял бой, полыхнули багряным отблеском военные форты. Мощно ударил линейный корабль «Севастополь» по Красной Горке, да так, что та сразу замолкла.
Осажденный ревком шлет радиотелеграмму:
«Всем! Всем! Всем! Итак, грянул первый выстрел, пусть знает весь мир! Стоя по пояс в братской крови трудящихся, кровавый фельдмаршал Троцкий первый открыл огонь по революционному Кронштадту, восставшему против правительства коммунистов для восстановления подлинной власти Советов! Мы победим или погибнем под развалинами Кронштадта, борясь за кровное дело трудового народа! Да здравствует власть Советов! Да здравствует Всемирная социальная революция!»
Радиограмма летит во все концы мира, которому, по сути дела, наплевать на дела российские. Артиллерия Тухачевского садит и садит тяжелыми снарядами по восставшим героям. Лед Финского залива все более темнеет, солнце делает его тяжелым и вязким. Еще чуть-чуть, неделя-две – и лед вскроется. Тогда кровавые фельдмаршалы не сумеют затянуть удавку вокруг восставшего острова.
Утром 7 марта истек срок ультиматума. Мятежный город не пал на колени. Он продолжал борьбу.
– На штурм! – приказывает Тухачевский.
Одетые в белые маскировочные халаты, красноармейцы двинулись по льду на штурм крепости.
Началась метель. Огнем отвечали защитники фортов. Балахоны и лед окрасились кровью. Ряды наступавших дрогнули, рассыпались. Но беспощадные комиссары гнали и гнали красноармейцев вперед. Их аргументы были вескими: позади цепей двигались курсанты с пулеметами, готовые разделаться с теми, кто побежит назад.
Сгустились вечерние сумерки.
Защитники крепости открыли по белеющим пятнам балахонов ураганный огонь. «Взвихрились, взрывались в темноте массы льда и огненные воронки снега. С громовым „ура!“ бросились было курсанты на форт № 7, но под матросским огнем смешались, дрогнули, и началось паническое отступление всех войск Тухачевского. Ночная атака не удалась. Когда стихла метель, утро осветило на огромном ледяном пространстве Финского залива тысячи лежащих трупов в белых саванах».
К тому же в Ораниенбауме красноармейцы отказались идти против восставших. Комиссары расстреляли каждого пятого. Тухачевский сгоняет под стены Кронштадта чекистов, отряды, полностью составленные из башкир и киргизов. Тут же и бойцы заградительных отрядов, привыкшие ходить по колено в крови.
Тухачевский взывает к Москве: «Пришлите для поднятия духа ораторов-партийцев».
Чего-чего, а этого добра – косноязычных горлопанов – в Советском государстве всегда хватало.
В те дни как раз проходил X съезд партии (наметивший, к слову сказать, пути перехода к нэпу). Три сотни делегатов направляются к красноармейцам – «для идеологической работы!»
Теперь – решительный штурм! Сейчас – или никогда! Против природы даже с партийным билетом в кармане не попрешь – вот-вот лед Финского залива сделается непроходимым.
Тухачевский отдает страшный приказ: идти на штурм не цепями, а сомкнутыми колоннами – несмотря на губительный огонь.
Штурм намечен в ночь с 16 на 17 марта.
Хлюпая водой, кое-где проступившей на лед, тысячи людей пойдут на приступ крепости. С воздуха аэропланы будут сбрасывать на жителей Кронштадта бомбы.
Сам Тухачевский, разумеется, останется на берегу. Он будет сидеть в бывшем великокняжеском поезде, попивая кофе со свежими булочками и ожидая сведений по телефону. Зиновьев эту ночь проведет, как всегда, в особняке в Петрограде. Троцкий будет спать в царских палатах Московского Кремля. Во сне он увидит свое детство, строгого папу Бронштейна в седых пейсах, Пасху и мацу.
…Уже получив второй орден Красного Знамени, Тухачевский признается:
– Пять лет на войне, а такого боя не могу припомнить. Это был не бой, это был сущий ад. Местами даже вплавь добирались до крепости. Еще два-три дня – и тю-тю, не видать нам Кронштадта. Моряки били нас, как озверелые. За что они нас так ненавидят?
За что они так их ненавидели?
Победа в Гражданской войне с новой остротой поставила вопрос о самом существовании партийной диктатуры.
Ненависть к бандитам, захватившим власть в октябре 1917 года, переполняла сердца, была всеобщей. Земля, казалось, горела под ногами большевиков. Восстания полыхали по всей стране – ярославское, путиловское, тамбовское, пензенское, хакасское, якутское, ижевское, восстания по всему Дону и по всей Сибири. Но все они были залиты кровью, задушены без всякой жалости и снисхождения. Ленинцы-троцкисты думали не о благе народа, они желали властвовать – любой ценой. И еще была жажда уничтожения, маниакальная жажда крови. Ненависть к россиянам облегчала эту задачу. Когда ненавидишь – убивать проще: детей, подростков, стариков, дворянство, интеллигенцию.
Этих последних Ульянов-Ленин ненавидел особенно люто. Во многих городах отстреливали гимназистов – чтоб перевести русского интеллигента на корню. И переводили, да так усердно, что уже много десятилетий нация испытывает интеллектуальную ущербность.
Про офицерство, казачество, духовенство и говорить нет нужды. Всем известно, что военная и религиозная опора старой России была почти полностью уничтожена.
Максим Горький на потребу кремлевским уголовникам поспешил тиснуть брошюрку «О русском крестьянстве», в которой бесстыдно лгал на народ – «полудиких людей»: «Жестокость форм революции я объясняю исключительно жестокостью русского народа», но «когда в зверстве обвиняют вождей революции… – я рассматриваю это обвинение как ложь и клевету».
До такой степени бесстыдства никто из русских писателей, кажется, не опускался.
Тирания большевиков была всегда отвратительна. Пока шла Гражданская война, ее как-то терпели. Большевистские лозунги заманчивы, а возвращения помещиков крестьяне не хотели. Но как только война завершилась и реставрация старого строя стала эфемерной, зашатались и основы новой власти.
Обострились оппозиционные настроения внутри самой партии.
Среди радикально настроенных рабочих-коммунистов росло недовольство практикой использования беспартийных «спецов» после провала попытки организовать пролетарский контроль над производством. Заметим, что «спецов» поддерживал сам Ленин. Возмущала сложившаяся практика назначения сверху руководителей профкомов, игнорирование партийной демократии.
К концу 1920 года оппозиционно настроенные профсоюзные работники потребовали, чтобы вся промышленность была поставлена под контроль центрального органа, выбранного непосредственно союзами.
Были и другие причины, вызывавшие брожение в рядах партии, в ее низах, откуда оно перекинулось в верхние эшелоны. Непосредственной причиной явилось массовое недовольство политикой Троцкого, который, все еще сохраняя за собой руководство армией, с неуемной энергией набросился на «подъем» народного хозяйства.
Он являл прямую противоположность Ленину или Сталину, которые все более набирали авторитет среди командиров партии. Если эти двое всегда говорили меньше, чем собирались сделать, то Троцкий отличался многословием и прямолинейной откровенностью, слишком часто неуместной.
Троцкий постоянно твердил, что главный метод пролетарской революции – железная дисциплина, полное подчинение всех – партийных, беспартийных, профсоюзов решениям вождей. Формула проста: вождь повелевает быдлом! Коммунистический фашизм.
Назначенный наркомом транспорта, Лев Давидович начал внедрять свои теории в жизнь.
– Транспорт находится в катастрофическом состоянии, – заявил он, – и я требую сверхчеловеческих усилий по его подъему. Тот, кто не согласен с нашей политикой, с железной дисциплиной, – враг революции, и с ним будет то, что бывает с врагами, – расстрел!
Естественно, что эти методы руководства вызвали шквал негодования на всех уровнях – от сцепщиков до профсоюзных лидеров. Последние, кстати, пытались добиться самостоятельности и большей свободы внутри партии.
Споры докатились до ЦК. И здесь произошел раскол. В более либеральную фракцию вошли десять наиболее влиятельных членов Политбюро (из 19). Это Ленин, Сталин, Зиновьев, Каменев, Томский, Рудзутак и другие. Но и Троцкого поддержали такие авторитеты, как Бухарин, неожиданно вставший на сторону Льва Давидовича Дзержинский, Серебряков, будущий академик, которого партия позже бичевала за его пятитомную «Русскую историю…», Михаил Покровский…
Разногласия вызвало предложение Ленина о немедленном упразднении Центрального комитета по транспорту, учреждения откровенно диктаторского, возглавляемого Троцким.
Спорили до судорог в горле – согласия не было. Слишком сложным узлом были стянуты личные интересы каждого из спорящих, каждый боролся за место под партийным солнцем.
«Известия» ВЦИК 27 января преподнесли на своих полосах суть этого спора как разногласия между умеренным крылом и крылом диктаторским.
Особенно досталось Троцкому от верного адъютанта Ленина Гришки Зиновьева, который награждал вчерашнего меньшевика самыми нелестными характеристиками и эпитетами. Троцкий огрызался, но это еще больше распаляло Гришку.
Теперь он каждую свою речь посвящал узурпатору Троцкому, который являлся «главным тормозом на пути к светлому будущему».
– Его не интересует успех дела! – обличал Троцкого Зиновьев. – Этого политикана увлекают лишь собственные вождистские амбиции. Распоясавшийся сатрап!
– Сам сатрап! – отбрехивался Лев Давидович. – Склочник и фракционер!
Ленин стучал кулаком по столу, картавил:
– Прекратить, товарищи, безобразие! Это вам не персидский базар!
Сталин прятал улыбку в усах. Ой как ему пригодится зиновьевский антагонизм, когда он будет расправляться с Троцким!
Все было бы это не суть важно, если бы в своей ненависти Гришка не зашел за разумные пределы. Он стал обличать своего «партайгеноссе» даже среди моряков Балтийского флота, на его главной военно-морской базе – в Кронштадте. Зиновьев сам способствовал разжиганию недовольства, из-за которого вспыхнуло восстание. Любопытно: ни одного шага своего адъютанта Ленин не осудил. Амбиции Троцкого начинали беспокоить и его.
Незадолго до этого возникшая «Рабочая оппозиция», воспользовавшись предложением ЦК, огласила свою платформу. Она заявила, что партия теряет лицо, забывает, что была первоначально пролетарской, вырождается в касту карьеристов и бюрократов.
В 1921 году к «Рабочей оппозиции» присоединится дочь царского генерала Александра Коллонтай, урожденная Домонтович, фигура весьма колоритная. Верхушка партии хорошо знала о ее амурных развлечениях с Пашей Дыбенко, который по возрасту ей в сыновья годился.
В 1923 году Коллонтай станет первой в мире женщиной-полпредом. В декабре 1933 года пути Коллонтай и Бунина пересекутся в Стокгольме, где эта дама будет послом, а писатель прибудет туда, дабы увенчаться нобелевскими лаврами…
Но вернемся в 1921 год. Троцкий, выступая в ЦК, в очередной раз заявил:
– Успех революции принесет безусловное слияние профсоюзов с государственным аппаратом, а также военную дисциплину и принуждение для поддержания производительности в промышленности.
Все это претворится в жизнь, но тогда Лев Давидович будет уже отлучен от власти и его имя предадут анафеме.
X съезд партии был намечен на 8 марта. Но события в Кронштадте опередили его.
Для подавления восстания Ленин направил большевиков самых верных и беспощадных – Троцкого, бывшего заведующего биржей труда, а нынче члена РВС Лепсе, главкома Тухачевского, Дыбенко, Каменева.
Мир замер в ожидании очередного потока крови.
После поражения Врангеля в ноябре двадцатого года ничто не заставляло сердце Бунина сжиматься с такой тревогой и надеждой, как кронштадтское восстание.
С нетерпением каждое утро Бунин ждал газеты. Они пестрели крупными заголовками:
«БОМБАРДИРОВКА ПЕТРОГРАДА С КРОНШТАДТСКИХ ФОРТОВ». «БОИ НА ЛЬДУ». «ВОССТАВШИЕ НЕ СДАЮТСЯ».
Спецкор «Последних новостей» в Гельсингфорсе сообщал:
«Вчера на рассвете большевистский десант начал атаку на Кронштадт. «Аврора» и «Петропавловск» отражают атаку огнем своих орудий. Красная Горка захвачена большевиками».
Биржа – самый чуткий барометр деловой жизни – тут же среагировала. Резко возросла котировка «русских ценных бумаг». «Николаевские» сторублевые купюры, «колокольчики», «думские» – все вновь пошло в ход, получило цену. Дальновидные спекулянты, скупавшие их за гроши в далекой Галиполии или у проходной завода «Рено», куда безуспешно ходили беженцы устраиваться чернорабочими, на кронштадтской смуте и крови делали солидные барыши.
«Биржа прошла при очень нервном настроении… Под влиянием последних сообщений о кронштадтском восстании резко вырос интерес к русским ценностям. В частности, после продолжительного перерыва котировались все государственные займы: 1893, 1894, 1914 годов. Если еще 5 марта они ничего не значили, то теперь их стоимость подскочила до 20 франков и выше», – писали в те дни газеты.
Сообщалось: акции «Русская нефть» стоят 388 франков, Тер-Акопова – 251 и «Брянские» – 155 франков.
Одна из самых многочисленных русских общественных организаций в Париже – Земско-городской союз (Земгор) – приняла решение об оказании помощи восставшим. Из своих скудных средств они решили выделить 100 тысяч франков для закупки и отправки продуктов для восставших.
По мере сил помогали и другие организации, как и частные лица.
Читатель помнит дневниковую фразу Бунина, сделанную 8 марта: «…Схватился нынче за газеты». Что в тот далекий день писатель мог прочитать в них?
«Надежда русских. Еще ни разу после воцарения в России большевистских людоедов мы не были столь близки к осуществлению заветного желания – возвращению на родину. Как может сохраняться власть, которую все ненавидят? Как можем мы, несчастные дети ее, жить вдали от нее?..»
«Сегодня спецкор „Последних новостей“ выезжает на место событий в Кронштадт».
Повстанцы лили кровь, а мир продолжал жить своими законами.
«Торговый дом ювелирных изделий „Иосиф Маршак“ из Киева по высоким расценкам покупает бриллианты, золото и платину. Контора в Париже открыта от 10 часов до 5 часов».
«На парижской бирже. На бирже в связи с событиями в Кронштадте наблюдается подъем акций русских промышленных предприятий и появление вновь оживленных оборотов с русскими государственными займами, сделок с которыми на парижской бирже не было в течение продолжительного времени».
«Ресторан „Тройка“. Ежедневно с 12 часов ночи хор московских цыган. Кочевые таборные песни и пляски. Любимые песни старой Москвы и Петербурга. При участии любимцев публики Юрия Морфеси, Дмитрия Полякова и Галины Мерхоленко».
«Как сообщают нам из Берлина, Русское общественное собрание устраивает торжественное заседание, посвященное незабвенной памяти императора Александра II. При стечении многочисленной публики отслужена панихида по Александру III».
«Где можно в Париже выпить и закусить ПО-РУССКИ? Только у Жильбера! Водка и закуска. – Обеды по заказу. – Оркестр. – Уютные отдельные кабинеты. – Оркестр балалаечников. – Ужины после театра, не стесняясь временем. – Говорят по-русски! Входы с площади Республики, № 15 и улицы Мишле, № 4. Вас встретят с отменным радушием!»
«Всегда свежая икра! Если хотите иметь к столу астраханскую икру, требуйте во всех бакалейных лавках марку „Аврора“!»
Прочитав про «Аврору», Бунин сказал жене:
– Сегодня в пять часов к нам придут члены правления Союза русских журналистов. Возьми деньги, все, что есть. Сходи, Вера, в бакалейную лавку, купи два фунта паюсной… нет, лучше зернистой икры, свари картошки. Пусть картошку намазывают икрой и закусывают после водки. Еще не забудь о маринованных огурчиках. Угощение нехитрое, но… сойдет при нашей бедности. В русском духе!
Вечером 11 марта квартира Бунина была переполнена.
Сухой, ядовитый Бурцев, потрясая бумагами, гневно выкрикивал:
– Вы еще не так давно голосовали за прием в члены нашего творческого союза Кагана-Семенова. Помните, лишь я воздержался. И у меня для этого были серьезные основания. Я уже тогда знал, что Каган является платным агентом большевиков, но у меня не было документальных доказательств. Теперь они есть! Будьте так любезны, ознакомьтесь с ними и сделайте организационные выводы…
Каган, здесь же присутствовавший, вскочил со стула, с его носа свалилось пенсне, он его ловко поймал в воздухе и, брызжа слюной, закричал:
– Я вас умоляю! Прекратите-таки уже балаган! Что это такое? Что несет этот безумец? Какие документы? Дайте мне их в руки, или я стукну ваше лицо, гражданин Бурцев!
Документы все уже видели: это были рукописные свидетельства некоего Генделевича, у которого жена ушла к Кагану. Бурцев изнемогал от собственного энтузиазма…
Яблоновский стал рассказывать, что в России повсюду восстания:
– В Царицыне распято более ста пятидесяти коммунистов. Жестокость, варварство, но и народ понять можно – раскалили его, довели…
Бурцев с болезненной настойчивостью взывал к присутствовавшим:
– Господа, мы обязаны проявить принципиальность. На Кагана поступил сигнал от Генделевича…
Семен Моисеевич перестал возражать Бурцеву. Он лишь глядел на него большими и печальными глазами, и весь его вид говорил: «Что вы хотите с безумного человека?»
Влетел запыхавшийся Толстой:
– Что за шум, а драки нет?
Каган слабо улыбнулся:
– Да вот, Владимир Львович обвиняет меня в том, что я большевик.
Толстой так расхохотался, что у соседей на нижнем этаже начала лаять собака:
– Ох, уморил… Каган – агент Крупской! О-го-го!
Бурцев надулся. Маленький, седенький, узкоплечий, он был похож на сказочного гнома.
– Когда я разоблачал Азефа, то мне тоже вначале не верили!
Увидав на столике закуску, Толстой налил рюмку «Померанцевой», положил на картошку изрядную порцию икры, съел и крякнул.
– Отличная закуска! Только под нее нужна большая водка… – И налил снова.
Мирский, устав от обличений Бурцева, предложил:
– Владимир Львович, водки хотите?
Толстой уговорил его выпить, хитро подмигнул:
– Анекдот хотите? Князь Львов сегодня рассказал мне. Приходит еврей на работу наниматься, ему дают анкету заполнять. Там графа о партийности. Еврей пишет: «Сочувствующий коммунистической партии, но помочь ничем не могу». Ха-ха!
Теперь пришла очередь улыбнуться всей компании, даже серьезный и печальный Бурцев синими аскетическими губами изобразил подобие улыбки.
– Повеселились, и будет, – вдруг посерьезнел Толстой. – Князь Львов сказал мне нечто важное. По всей России восстания против большевиков. В их руках остались лишь Москва и Петербург.
Лица у всех сделались сразу значительными. Только Бунин скептически усмехнулся:
– Эти басни мы много раз слыхали!
– Нет, Иван Алексеевич, – уверил Толстой. – Это начало конца.
– Значит, скоро домой поедем? – потер руки Бурцев.
Бунин подначил его:
– Да, Владимир Львович, торопитесь собрать вещи. Чтоб первым успеть на вокзал…
Мирский ехидно поддакнул:
– Конечно! Только надо не по железной дороге, следует въехать в Москву на белом коне.
– И сразу – на Лубянку, – ухмыльнулся Каган. – Реквизировать все документы ВЧК. Для пополнения картотеки Владимира Львовича.
Из дневниковых записей Бунина. Первая за 13 марта:
«Вчерашний день не принес ничего нового. Нигде нельзя было добиться толку даже насчет Красной Горки – чья она?
…Нынче проснулся, чувствуя себя особенно трезвым к Кронштадту. Что пока в самом деле случилось? Да и лозунг их: „Да здравствуют Советы!“ Вот тебе и парижское торжество, – говорили, будто там кричали: „Да здравствует Учредительное собрание!“ – Ныне „Новости“ опять – третий номер подряд – яростно рвут „претендентов на власть“, монархистов. Делят, сукины дети, „еще не убитого медведя “.»
«1/14 марта. Прочел „Новую русскую жизнь“ [Гельсингфорс] – настроение несколько изменилось. Нет, оказывается, петербургские рабочие волновались довольно сильно. Но замечательно: главное, о чем кричали они, – это „хлеба“ и „долой коммунистов и жидов!“. Евреи в Петербурге попрятались, организовывали оборону против погрома… Были случаи пения „Боже, Царя храни“».
Ранним утром 17 марта большевистские отряды ворвались в Кронштадт. Весь день шли бои. Восставшие знали, что им пощады не будет, поэтому их мужество было беспримерным. Но к вечеру все было кончено. Линкоры прекратили огонь. Экипажи помыли палубы, помылись сами, надели чистое белье и стали ждать своей участи.
В тот же день, в двадцать один час пятьдесят минут, Тухачевский подписал приказ об овладении крепостью, островом Котлин и батареей Риф. Согласно приказу «красного маршала», широко применялась в уличных боях артиллерия. Бунин не узнает, что снарядом был разрушен домик, где некогда жила Катюша Милина.
Возникает естественный вопрос: если по всей России потоками лилась кровь, значит, была необходима целая армия жестоких истязателей и расстреливателей. Как же удавалось вербовать этих выродков?
Владимир Солоухин так говорит об этом: «Конечно, были люди, которые за чистую монету принимали все слова и лозунги Ленина… Они искренне верили, что Москва и Петроград голодают потому, что крестьяне не дают хлеба, прячут его. В то время как мы знаем, что зависимость была обратная. Голод в Москве и Петрограде нужен был Ленину как повод отобрать у крестьян весь хлеб до последнего зерна, сосредоточить его в своих руках, а затем, распределяя, „господствовать над всеми видами труда“… Были и просто коллаборационисты. Ведь в любой оккупированной стране все равно находятся люди, сотрудничающие с оккупантами».
– Вот и все! – горестно вздохнул Бунин, прочитав в газетах о падении Кронштадта. – Больше ждать нечего, здесь мы останемся надолго. Страшно подумать: как жить на чужбине?
Скоро он запишет в дневник:
«Сон, дикий сон! Давно ли все это было – сила, богатство, полнота жизни – и все это было наше, наш дом, Россия! Полтава, городской сад. Екатер[инослав (?)] Севастополь, залив, Графская пристань, блестящие морские офицеры и матросы, длинная шлюпка в десять гребцов… Сибирь, Москва, меха, драгоценности, сибирский экспресс, монастыри, соборы, Астрахань, Баку…
И всему конец! И все это была ведь и моя жизнь! И вот ничего, и даже последних родных никогда не увидишь! А собственно, я и не заметил как следует, как погибла моя жизнь… Впрочем, в этом-то и милость Божия…»
Ему было суждено навсегда остаться под чужим небом.