Книга: Праведный палач: жизнь, смерть, честь и позор в XVI веке
Назад: 3. Мастер
Дальше: 5. Целитель
4

Мудрец

Вслед за стоиками, которые говорят, что и у пороков есть своя польза — они придают цену добродетелям и как бы поддерживают их, — мы можем с еще бóльшим основанием и гораздо менее дерзновенно утверждать, что природа даровала нам боль в помощь и славу наслаждению и истоме.

Мишель Монтень. Опыты. Кн. 3, гл. XIII. Об опыте (1580 г.)

Но презирающий долготерпенье

Создателя и пренебрегший Днем

Прощения — не будет пощажен.

Пускай ожесточенные сердца

Ожесточатся пуще, слепота

Усугубится, дабы глубже пал

Ослушник, спотыкаясь. Лишь таким

Прощения не будет.

Дж. Мильтон. Потерянный рай. Кн. 3 (1667 г.)

Опытному Майстеру Францу не потребовалось много времени, чтобы прийти к выводу: цирюльник Ганс Хайландт был «очень дурного нрава». Незадолго до обезглавливания 15 марта 1597 года Хайландта осудили за особо хладнокровное убийство, о котором подробно рассказывает его палач:

[Хайландт] и его компаньон Киллиан Айрер вышли с молодым человеком из Ротенфельса, который служил одному господину во Франкфурте, и, когда они остановились в полночь возле Эшенбурга, чтобы выпить из источника, Айрер попросил у юноши имбиря, который он дал ему, и, когда юноша расчесывал свои волосы, Айрер добавил что-то в свою еду и отдал [юноше]. Когда [юноша] не смог стоять из-за слабости, [Айрер] ударил его по голове, так что он упал и сказал «ай». Хайландт, однако, перерезал ему горло и отнял у него 200 флоринов, деньги, которые его хозяин во Франкфурте дал ему в их присутствии, и попросил их обоих пойти с юношей, чтобы он мог благополучно прийти с деньгами в Ротенфельс, так как он знал их обоих, одного из Гамбурга, другого из Ротенфельса. Находясь дома во Франкфурте, они вместе планировали это нападение и убийство перед тем, как уйти, и, когда они совершили убийство у источника, они взяли камень в винограднике и привязали его поясом [юноши] к его телу, перенесли через луг и бросили его в Майн, чтобы он утонул в воде, а окровавленную дубину похоронили. На следующий день правитель Эшенбурга захотел пойти в свой виноградник, и так [его] собаки откопали кровавую дубину. Он также увидел, что из его садовой стены был вырван камень, [после чего] он отправился на поиски тропы и увидел, что нечто очень кровавое было перетащено через луг и брошено в воду, и таким образом нашел жертву убийства. После того как те двое [убийц] разделили деньги, цирюльник отправился в Нюрнберг (полагая, что, если он сам не расскажет или не будет присутствовать, про этот поступок не узнают). Отец убитого юноши последовал за ним и поймал его здесь [в Нюрнберге], так что ему пришлось признаться.

В этом рассказе обнаруживаются все признаки подлости, которую Майстер Франц осуждал более всего: хладнокровное убийство ради денег, предательство доверия как юноши, так и его хозяина, трусливая засада и преднамеренное осквернение трупа. Этот рассказ также имеет признаки литературного приукрашивания, что резко контрастирует с краткими дневниковыми записями времен молодости Шмидта. Теперь палач среднего возраста начинает с того, что обозначает место действия, намеренно рисуя спокойную картину — три друга, останавливающиеся в полночь на перекус у источника под открытым небом, — чтобы усилить шок читателя от насильственного акта, который последует дальше. Он передает абсолютное вероломство этого поступка, выбирая детали, которые усиливают контраст между добром и злом: юноша с готовностью делится своим провиантом и невинно расчесывает волосы, пока Хайландт отравляет еду. Удар по голове, восклицание юноши и его мгновенно перерезанное горло — все это живо воссоздает момент жуткого насилия. Безусловно, Майстер Франц не был литературным гением — реплики персонажей («ай») могли быть и получше, — но ко второй половине своей жизни он явно начинает пользоваться воображением, когда живописует виновных и преступления, с которыми сталкивается. Что наиболее важно, он начинает в письменной форме исследовать мотивы поступков, которые в ранние годы попросту объяснял дурным характером или вообще не задумывался над ними.

Почему люди жестоко поступают друг с другом и почему Бог это допускает? Францу не нужно было быть богословом, разбирающимся в доктринах теодицеи и Божественного провидения, чтобы задуматься о кажущейся случайности человеческих страданий и смерти или несовершенстве правосудия. Как исполнитель этого правосудия, он мог получить некоторое удовлетворение от возмездия и, возможно, даже от искупления вины злодеев, но давно понял, что утешение, которое получали жертвы, выжившие родственники или друзья погибших, было недолгим, неполным, а часто даже иллюзорным. К 46 годам он уже провел почти три десятилетия, погруженный в темную сторону человеческого существования, и часто был вынужден прибегать к насилию и самообману на допросах и в процессе наказания тех людей, которых удалось поймать. Постоянно подвергаясь воздействию жестокости и страданий, Франц, как и любой служитель закона, должен был либо в известной мере от всего отрешиться, либо отказаться от личной веры, чтобы иметь возможность трудиться в течение стольких лет. Источник его внутренней силы, помимо самой решимости восстановить честь семьи, остается самой неуловимым аспектом личности этого человека.

В дополнение к душераздирающей работе у Франца Шмидта были и другие причины с возрастом стать более пессимистичным, ожесточенным и даже циничным. Несмотря на экономическое благополучие, обеспеченное им на всю жизнь, и даже гражданство, он и его семья все еще страдали из-за отторжения респектабельным бюргерским обществом как напрямую, так и косвенно. Но, едва успев начаться, новый век обернулся для Франца еще большей трагедией. 15 февраля 1600 года, во время самой холодной зимы в Нюрнберге, очередная вспышка чумы унесла 16-летнего Йорга, старшего из выживших сыновей Франца. Пять дней спустя можно было увидеть похоронную процессию сраженной горем семьи Шмидтов, которая двигалась в сторону семейного участка на кладбище Св. Роха. Гроб Йорга несли его одноклассники из латинской школы Св. Эгидия. Всего три недели спустя умерла 55-летняя Мария, жена Франца на протяжении 20 лет, вероятно из-за той же эпидемии, которая унесла ее сына и еще более 2500 жителей округи. На этот раз «несколько соседей [Шмидта] добровольно, из лучших побуждений» помогли отнести гроб на кладбище, невзирая на то бесчестие, которое могла принести им эта последняя дань уважения. Возможно, такая чуткость, такие давно искомые Францем признаки общественного признания слегка смягчали силу ударов судьбы, сыпавшихся один за другим. 12 марта 1600 года у свежих могил жены и юного сына стоял 46-летний вдовец, оставшийся с четырьмя детьми в возрасте от трех до 13 лет.

Влияние этих двух потерь, конечно, было ошеломляющим, но осиротевший отец и муж не оставил о нем свидетельств; в дневнике вообще нет личных записей. Какими бы сильными ни были эмоциональные или религиозные потрясения, пережитые Майстером Францем, он продолжил свою работу, обезглавив шесть недель спустя двух воров и выполняя прочие обязанности. Большинство вдовцов той эпохи вступали в повторный брак в течение года после смерти супруги, особенно если дома были маленькие дети. Скорбя или просто не рассматривая перспективу брака в принципе, Франц Шмидт больше никогда не женился, доверив ведение хозяйства и заботу о младших братьях 13-летней Розине и 12-летней Марии, которым помогала прислуга. Семейный микросоциум, в печали и поредевший, но все же выстоял.

Что означают вера и искупление в таком суровом и несправедливом мире? Какую роль во всем этом играют Божественное провидение и личный выбор? Годы, последовавшие за личными трагедиями, отмечены в дневниковых записях Франца его возрастающим интересом к принципам и причинам человеческого поведения. По мере того как усиливаются попытки найти порядок и смысл в этом видимом хаосе мира, Франц все больше опирается на литературные приемы, распространенные в популярной криминальной литературе того времени, которую он, несомненно, хорошо знал. Казалось бы, случайные события становятся связными историями, вызывающими и сострадание, и решимость противостоять злу. Его злодеи — чаще всего кровожадные грабители и убийцы родных — похожи на героев бульварной литературы того времени. Однако, в отличие от авторов дешевых листков и проповедей для простонародья, Франц не морализирует и не делает обобщенных выводов в отношении мотивов. Для Майстера Франца грех и преступление остаются следствиями характера и личного выбора, а не влияния космических внешних сил. Его прямые взаимоотношения с виновниками преступлений и их жертвами, несомненно, усиливают это предпочтение конкретному, а не абстрактному. Они также делают его чувствительным к индивидуальной природе греха и искупления. В полном согласии с лютеранским учением о спасении верой зрелый Франц парадоксальным образом становится одновременно более осуждающим и более прощающим тех бедных грешников, что предстают перед ним. Сможет ли эта вера в милосердного, по большому счету, Бога, бывшая утешением стольких обращенных преступников, которых он казнил, дать самому палачу поддержку на его пути, отмеченном личными страданиями и одинокими поисками?

Предумышленные преступления

По мере того как записи в дневнике Майстера Франца становятся объемнее и сложнее, обнаруживаются два стандарта, по которым он оценивает тяжесть преступления: во-первых, степень, в которой было обмануто личное или социальное доверие, и, во-вторых, уровень злонамеренности, выказанный преступником. Преступления преднамеренные, необоснованно жестокие или отталкивающие иным образом, указывали палачу на то, что их виновник добровольно отверг нормы цивилизованного поведения и поставил самого или саму себя за пределы общества — в моральном, а также юридическом смысле, — вне закона. В этом отношении разбойники и прочие грабители были радикально антисоциальными, а следовательно, наиболее виновными из всех бедных грешников, попадавших к Майстеру Францу, и после своей поимки заслуживали пыток и наказаний. Но и люди вполне обычные тоже оказывались способными совершать исключительно злонамеренные действия — Франц постоянно наблюдал это на протяжении всей своей долгой карьеры. Хотя их нельзя было назвать профессиональными преступниками, тем не менее на них лежала вина в таком же преднамеренном попрании Божественных и человеческих законов. Подобно Каину и Сатане, злостные преступники определялись их добровольной самоизоляцией от норм и удобств «приличного» общества — выбор непостижимый для палача, против своей воли оказавшегося изгоем.

Наиболее частым примером злого умысла в дневнике Франца является хладнокровный и расчетливый обман доверия, а именно засада или неожиданное нападение. Убийца, нападавший из засады, представлялся опаснее людей, выдававших себя за других или клеветавших на невинных, поскольку отрицал самый базовый уровень человеческого доверия и, следовательно, порядочность как таковую. Какими бы ни были отношения между сторонами преступления или степень насилия, связанного с таким нападением, сочетание злого умысла и хитрости глубоко задевало Майстера Франца. Он столкнулся с этим видом предательства в первый же год своей карьеры, описав случай с грабителем Бартелем Мусселем, «перерезавшим горло человеку, который спал с ним на соломе в конюшне, и забравшим его деньги». Тринадцать лет спустя Франца не менее потрясло, когда Георг Тойрла «ударил ученика кукольника на лугу дубинкой по голове, сказав тому, что в его обуви что-то есть, [затем] нанес ему удар в шею кинжалом и быстро спрятал его». В том же духе Ганс Круг «обманом пригласил своего спутника Симона посмотреть, в какой рубашке он был, а затем ударил его ножом в шею, который он туда принес и спрятал на себе». Абсолютное вероломство подобных действий часто подчеркивается будничной обстановкой: мужчина поворачивается и нападает на свою беременную сестру «на дороге, когда они просто возвращаются с обычной работы»; лесничий убивает брата «пока ведет сани через лес»; женщина ударяет подругу сзади по голове топором, предположительно «ища вшей и гладя ее по волосам».

Подлое нападение из засады двух разбойников на невинного путешественника. Обратите внимание на ликование преступников и страх жертвы (1543 г.)

Как и в криминальной хронике того времени, включение Францем деталей описания придает его историям драматическую правдоподобность, вместе с тем передавая хладнокровие убийц. Когда посыльный прибыл забрать долг у Линхарда Таллера (он же Ленни Плевок), арендатор немедленно отдал платеж и предложил «провести у него ночь, устроившись на скамейке в комнате. Пока он сидел и разговаривал с ним, [Таллер] снял топор со стены и нанес ему два удара по голове, немедленно убив его и забрав деньги». Наемник Штефан Штайнер еще более хладнокровно «пронзил [компаньона] с левой стороны, так что оружие вышло с правой стороны, а затем очистил свою рапиру, прежде чем [тот] упал». В одном из самых подробных описаний засады Франц сопоставляет насилие, проявленное нападавшим, и наказание, которое в конце концов его постигло, тем самым привычно уравновешивая жестокость, что было важнейшим принципом для палача:

Георг Франк из Поппенройта, помощник кузнеца и солдат, убедил Красотку Аннеляйн позволить ему сопровождать ее, чтобы встретить Мартина Шенхерлина, обрученного с ней, в Бруке-на-Лайте в Венгрии. Когда он вместе с Кристофом Фришем, тоже наемником, привел ее в лес — двое составили заговор [против нее], — Кристоф ударил ее по голове колом сзади, чтобы она упала. [Он] затем нанес еще два удара, пока она лежала там. Франк также ударил ее один или два раза, а затем перерезал ей горло. Они лишили ее всего, кроме исподнего, и оставили ее лежать там, продав одежду в Хембахе за 5 флоринов… Казнен здесь колесом, сначала обе руки, третий удар по груди, как установлено.

Описывая это и прочие внезапные нападения, Шмидт последовательно подчеркивает, что злодеяние было совершено преднамеренно, со злым умыслом — особенность, которую также выделяют правовые кодексы и судьи того времени. Как и в большинстве современных обществ, правоохранительными органами той эпохи считалось, что преднамеренное убийство хуже непредумышленного, и, соответственно, наказывалось оно более сурово. Палач-подмастерье был потрясен, когда вор Георг Таухер «убил сына хозяина таверны [во время взлома] в три часа ночи… перерезав ему шею и горло», но преступление становится еще более предосудительным, ведь оно было совершено «преднамеренно с помощью ножа, который он носил с собой для этой цели». Точно так же, когда Анна Штрелин убила собственного шестилетнего сына топором или когда Ганс Допфер зарезал и убил свою жену, бывшую на сносях, в каждом из этих случаев Шмидт счел нужным подчеркнуть, что шокирующее убийство «было совершено преднамеренно».

Идеальный человек в представлении Майстера Франца был честным, набожным, верным, почтительным и смелым. Расчетливые преступники, такие как отцеубийца Франц Зойбольдт, представляли собой полную инверсию этого героического типа. То, что Зойбольдт по заведомой ненависти и желанию убил своего отца, было безнравственно уже само по себе, но выбранный им метод делал преступление особенно малодушным и бесчеловечным:

[Он] поджидал своего отца (управляющего в замке в Остерноэ) на его площадке для птичьей ловли, прячась за камнем [и] укрыв себя хворостом, чтобы его не было видно. Когда его отец поднялся на шест (который они называют засадным [деревом]), чтобы снять подсадную птицу, он всадил в него четыре пули, так что тот умер на следующий день. Хотя никто не знал, кто это сделал, он сбежал с места и, убегая, упал и потерял перчатку, которую портной в Грефенберге залатал для него накануне. Эта [перчатка] была найдена женщиной, тем самым раскрылось деяние.

Коварный и противоестественный поступок Зойбольдта, несмотря на тщательное планирование, был раскрыт благодаря его собственной невнимательности, а также своего рода аналогу детективных расследований того времени и, возможно, Божественному провидению. После своего признания (включавшего и то, что «за год до этого он дважды пытался отравить [своего отца], но ему это не удалось»), осужденный отцеубийца «был посажен в повозку, его тело трижды терзали раскаленными щипцами, затем две его конечности разбили колесом и, наконец, им же казнили». Мы опять видим, как подробные детали процедуры передают удовлетворенное чувство справедливости палача.

Место и время, выбранные для неожиданного нападения, могли сделать поступок еще более низким в глазах Майстера Франца — и вновь по причине вопиющего игнорирования социальных норм. Осуждая нападения в лесу, он уделяет больше внимания самому насилию, чем его внезапности, возможно потому, что лес является местом опасным по определению. Напротив, вторжения вооруженных банд в дома явно и очень глубоко возмущают палача, и его рассказы об этих преступлениях несут на себе тот же оттенок личного переживания, что и мучительные описания насилия над детьми. Соответственно, кражу со взломом Франц считает преступлением более серьезным, чем просто кражу, к тому же она может привести к нападению на испуганного домовладельца. «Ночь не друг», — предупреждала пословица того времени, подчеркивая особую уязвимость, которую порождала темнота в эпоху до появления уличных фонарей. В пределах городских стен полный комендантский час после захода солнца означал, что даже уличный похититель плащей, будучи пойман ночью, мог получить смертный приговор. Майстер Франц особенно порицал убийства или нападения на спящую жертву, подлость которых служила убедительным доказательством трусости и низости преступника.

В отличие от спонтанных драк в пылу ссоры, предумышленное насилие имело тенденцию быть чрезмерным. И здесь Майстер Франц полагается на некоторые детали, чтобы передать жестокую природу таких нападений. Элизабет Росснерин, «поденщица и нищая, задушила на гороховом поле и заколола кинжалом свою компаньонку, такую же полевую работницу в Геберсдорфе» ради 4 фунтов 9 пфеннигов (ок. 1 флорина). Петер Кехль, осужденный за попытку убийства, «сильно избил своего отца лопатой для навоза». Еще более жестокий Михель Келлер «намеренно бросил камень в голову извозчика из Вера… так что тот упал с лошади, и забрал у него деньги, но бросок повредил только плечи, и, когда извозчик вооружился, [Келлер] 32 раза ударил его в голову карманным ножом». Часто Майстер Франц использует количество нанесенных ран в качестве маркера необоснованного насилия со стороны преступников: Элизабет Пюффин «ночью проникла в дом судебного пристава в Фельдене, где она служила в течение 16 недель, а затем в комнату его зятя Детцеля, страдающего подагрой старика со слуховой трубкой, нанеся ему около 11 ран [железной] палкой по голове». В аналогичном акте жестокого предательства Михель Зайтель, сапожник, ворвался «в дом двоюродного деда, столяра, и напал на него, пока он спал, нанеся 38 ранений зазубренным камнем ему в голову и один удар в шею сапожным ножом, намереваясь перерезать ему горло и забрать деньги».

Подобно публичным листкам для любителей сенсаций, авторы которых охотно эксплуатировали такие злодеяния, рассказы Франца используют устаревшие драматические приемы, чтобы изобразить ужас жертвы и позор преступника. Описывая возмутительное нападение на престарелую незамужнюю патрицианку Урсулу фон Плобен, которое совершили мужчина и женщина, впущенные в ее дом ночью их соучастницей, он кратко описывает события с точки зрения ни о чем не подозревавшей жертвы, убитой в своей спальне злоумышленниками, «которые подошли к ней и задушили, закрыв двумя подушками ее рот, и гнусно били ее ножом, что продолжалось почти полчаса, в которые [Плобен] изо всех сил сопротивлялась, так что им пришлось душить ее три раза, прежде чем она умерла».

Отец двух девочек-подростков, Франц Шмидт по понятным причинам проявил чувствительность к ужасающим действиям двух безжалостных насильников. Ганс Шустер, подмастерье-цирюльник

…во время Страстной недели встретил замужнюю женщину из Рюкерсдорфа перед деревней и также стал домогаться, пытаясь навязать ей себя. Когда [она] сопротивлялась, [он] нанес два удара по ее голове своим топориком, бросил ее на землю [и], когда она кричала, он зажимал ей рот и набивал его большим количеством земли или песка, пока кто-то не пришел ей на помощь; в противном случае он добился бы от нее своего (то есть изнасиловал)».

Пятнадцатилетний Ганс Вадль, арестованный в тот же день, был не менее беспощаден,

приставая к четырем девочкам в небольшом лесу позади Остенфооса, которые собирали дрова, напав на самую старшую, которой было 11 лет… бросив ее на землю, попытался подчинить ее своей воле. Когда девочка закричала и сказала, что она слишком юна, он ответил: «Клянусь, у тебя хорошая крепкая киска». Пока она громко кричала [он] зажимал ей рот, достал нож [и сказал], если она не замолчит, он ударит ее, после чего толкнул девушку так, что [позже] понадобились [для врачебной помощи] два цирюльника, и он заставил девушку поклясться не говорить никому — даже дьяволу — ничего об этом.

«Каролина» определяла изнасилование как тяжкое преступление, но, несмотря на это, его редко раскрывали и редко наказывали. Шесть казней насильников в Нюрнберге в течение всего XVII века были на самом деле имперским рекордом. Чаще всего, как и в случае с Вадлем, злоумышленник избегал телесного наказания просто «из жалости к его юности». У Майстера Франца тем не менее жестокость, вульгарность и явная злонамеренность этих нападений вызывали такое же глубокое презрение, какое он обычно испытывал к ворам и убийцам.

Для молодого Франца различие между преднамеренным и непреднамеренным насилием было кардинальным; став более опытным в профессии, он начал проявлять больше интереса к оценке и анализу запутанных мотивов тех бедолаг, что представали перед ним. Самым распространенным мотивом предумышленных убийств и других нападений, особенно среди настоящих разбойников, были, конечно, деньги. При этом Шмидт с удовлетворением отмечает, что ожидаемая материальная выгода часто скудна, а иногда и совершенно ничтожна, подчеркивая этим бессмысленность преступления. Портной Михаэль Дитмайр «отправился на прогулку со [знакомым крестьянином] и нанес ему удар сзади по голове, так что он упал, а затем нанес ему еще два удара» — и все из-за 3 флоринов и 3 пфеннигов, которые он нашел у покойника. Два усердных грабителя неоднократно нападали на извозчиков, женщин, перевозящих хлеб, и бродячих торговцев, «хотя и не имели от них многого». Другой убил посыльного за 5 ортов [1¼ флорина] и нескольких свертков с неизвестным содержимым, которое, как оказалось, ничего не стоит, а чеканщика Ганса Райма охватило смятение, когда он обнаружил, как мало денег было у женщин, только что хладнокровно убитых им.

В отношении же преступников непрофессиональных палач из Нюрнберга выяснил, что среди них самым частым мотивом предумышленных нападений являлись истории личной вражды. Георг Праун (он же Георг Штырь) «враждовал с крестьянином и поджидал его», а в это время мясник Ганс Кумплер «из-за ссоры со сторожем общего деревенского имущества вошел в дом [последнего] ночью, чтобы помириться, и убил [Прауна] его собственным "боевым молотом" (Streithammer), который [Кумплер] вырвал у него из рук». В продолжение давней ссоры с коллегой банщиком-подмастерьем Андреас Зайтцен «пригрозил отомстить ему и оставить ему что-нибудь на память, после чего он засунул свою скребущую железку [то есть бритву] в луковицу, перед тем взяв «горошины» [шанкры], дунув с них на железку», предположительно намереваясь заразить своего врага в общественной бане, где они работали, но вместо этого «более 70 человек в бане получили ранения и заработали французские [то есть сифилитические] язвы; [многие] также потеряли сознание». Франц не пишет о природе или происхождении их вражды, но отмечает, с некоторым чувством торжества высшей справедливости, что мстительный банщик «сам [также] получил болячки и лежал дома восемь недель».

Общественные бани предлагали разнообразные лечебные процедуры, в дополнение к возможностям социального взаимодействия, в том числе встречам с проститутками

Предполагаемые несправедливости, стоящие за попытками отмщения, равно как и деньги, добытые в результате нападений и убийств, в изложении Майстера Франца часто оказывались незначительными. Горничная Урсула Бехерин «сожгла конюшню, принадлежавшую ее хозяину, крестьянину из Марельштайна, потому что старики были суровы [с ней], и в том же 1582 году она сделала то же самое со своим хозяином-крестьянином в Хазельхофе, сжегши хлев из-за того, что, по их мнению, она ничего не умела». Анна Бишоффин «сожгла хлев в крестьянском хозяйстве в Кютцене… из-за кошелька, который она потеряла и считала украденным у нее», а Кунц Неннер также угрожал поджогом «из-за похищения у него голубей». Многие фатальные преступления имели даже еще более мелкие причины. Осуждает ли Шмидт человеческое недомыслие или непропорциональное насилие, когда мимоходом отмечает, что преднамеренные нападения могут быть вызваны «спором насчет зажженного факела, пропавшей ложки или ссоры в лесу из-за броши»?

Деньги, месть и, возможно, любовь были мотивами в заговоре Кунрада Цвикельшпергера и Барбары Вагнерин, попытавшихся убить ее мужа.

Трижды [Цвикельшпергер] побуждал [Вагнерин] добавлять в еду ее мужа порошок от насекомых, что она и делала, кладя его в кашу, и даже сама съела три ложки, но муж остался невредим. Его шесть раз рвало, а ее дважды, потому что, как сказал ей Цвикельшпергер, если она даст ему слишком много, он умрет, а если немного, то его только вырвет. Цвикельшпергер также пообещал, что он поклянется на причастии, что не будет иметь отношений ни с какой другой женщиной, кроме нее, жены плотника, и она должна была пойти и пообещать ему то же самое. Также он дал 2 флорина старой колдунье, чтоб она смогла сделать так, что [муж Вагнерин] будет зарезан, поражен болезнью или утоплен.

Сколь бы искренней ни была привязанность заговорщиков друг к другу, плотник пережил все покушения на его жизнь и видел, как оба его потенциальных убийцы были преданы смерти от рук Майстера Франца. Любовь или похоть, возможно, также сыграли свою роль в убийстве Георгом Виглиссом бродячего торговца в Нюрнбергском лесу, поскольку он не только украл у него «8 гульденов, но впоследствии забрал себе жену убитого, жившую в Лайнбурге, и женился на ней». Что это: совместный заговор, попытка убийцы смягчить свою вину или извращенный пример подлинных чувств? Шмидт не раскрывает свою точку зрения на этот преступный брак, сообщая лишь, что Виглисс, совершивший три убийства, был «казнен посредством колеса» после повешения двух воров.

Бандиты, разбойники с большой дороги олицетворяли самые крайние образцы эгоистичной, необоснованной жестокости — зла ради зла. Хотя они и составляют менее десятой части всех казненных Майстером Францем, эти головорезы преобладают в его наиболее развернутых записях и, безусловно, являются самыми яркими персонажами дневника. Их нападения на людей в пути или в собственных домах выглядят не столько тщательно спланированными ограблениями, сколько предлогами, чтобы потворствовать своим садистским импульсам — связывать и мучить жертв огнем или горячей смолой, многократно насиловать их и убивать выживших ужасающими способами. Имея дело с преступлениями почти любой природы, Франц тем не менее потрясен бандой из 16 головорезов, «которые нападали на людей по ночам… связывали их, пытали и применяли к ним насилие, отнимая у них деньги и одежду». Он с явным сочувствием пишет о двух их жертвах: «Одна женщина [получила] 17 ран, ударов или уколов, от которых она умерла через 13 недель; другой отрубили руку и она умерла на третий день». Если судить по описанию Франца, похищение ценностей кажется лишь предлогом для того варварства, которое ему предшествовало. Мужчины, подобные этим, наслаждались нарушением всех социальных норм, пытаясь превзойти друг друга в дерзости, и, с точки зрения Франца Шмидта, совершенно непростительно их участие в леденящих кровь пытках и убийствах беременных женщин, из которых предварительно вырезали плод и убивали на глазах матери. Конечно, мы должны иметь в виду потребность самого палача оправдать муки, которые он впоследствии причинял таким преступникам. Хотя эта потребность иногда могла заставить Франца преувеличивать, сознательно или бессознательно, но насилие, которое он описывает, бесспорно, имело место, как и тот ужас, который подобные злодеи сеяли на своем пути.

Гравюра XVIII века лаконично передает жестокость вторгающихся в жилища разбойников и ужас их беспомощных жертв, особенно на отдаленных мельницах (1769 г.)

Жертвы грабителей умирали, но зверства не заканчивались. Разбойники, по описаниям Шмидта, часто оскверняли трупы. Может показаться странным, что это волновало профессионального палача, чья работа требовала от него время от времени делать то же самое, но в действительности в глазах Майстера Франца и практически всех его современников это был вопрос серьезного отношения к христианскому погребению. Труп, оставленный на виселице, распластанный на колесе или сожженный дотла, глубоко волновал тех, кто верил в загробную жизнь и физическое воскрешение мертвых. Преднамеренное осквернение тела или пренебрежение недавно умершим было предосудительным. Приведенное выше описание разбойника Клауса Ренкхарта, заставлявшего жену убитого мельника подавать ему жареные яйца на трупе мужа, не только шокирует, но и точно отражает пренебрежение таких людей к элементарным нормам человеческой морали. Франц обеспокоенно замечает, что убийцы-грабители раздевают тела своих жертв и оставляют их лежать на обочине дороги, иногда покрывая хворостом, а иногда бросая в ближайший водоем. Однако в случае с Линхардом Таллером (он же Ленни Штырь) не ясно, испытывает Шмидт обеспокоенность или все-таки облегчение от того, что убийца спрятал тело своей жертвы «под соломой в хлеву, [но] на следующую ночь с помощью своей жены он отнес тело [мужчины] в лесок и похоронил его».

Для Майстера Франца окончательным доказательством того, что эти люди отвергли все социальные нормы, было их отношение друг к другу. В отличие от своих литературных прототипов, преступники в изображении Шмидта не следуют никаким «кодексам чести», не проявляют продолжительной преданности друг другу и фактически регулярно восстают друг против друга. Иногда мотивом является месть, например, когда разбойник Ганс Пайер «был предан и отдан в плен изгнанным Адамом Шиллером (о котором [Пайер] утверждал, что не помнит, чтобы наводил на него порчу в Новом лесу, чтобы тот немедленно умер)». Чаще всего именно жадность вызывает конфликт, особенно во время дележа добычи. Ганс Георг Шварцман (он же Толстый Наемник, он же Черный Крестьянин) «поссорился из-за доли добычи со своими товарищами в Фишбахе, так что они избили его и убили его шлюху, которая ему помогала». Михель Фогль так же повздорил с давним соучастником «из-за ограбления, которое они совершили [вместе], и попытался нанести ему удар, после чего [Фогль] схватил оружие [своего сообщника] и выстрелил в него, так что он немедленно упал замертво». Чтобы продемонстрировать полное отсутствие какой-либо чести среди воров, Майстер Франц добавляет, что в последнем случае бывший подельник жертвы «после этого раздел и ограбил его, взяв 40 флоринов». Даже случайно застреленный своим компаньоном разбойник Кристоф Хофман заканчивает тем, что компаньон раздевает его труп и топит тело на мелководье.

Вражда между грабителями могла быть очень ожесточенной, как, например, в случае Георга Вейсхойбтеля, который «отрубил одну руку и чуть не сломал вторую пополам одному из своих спутников, а затем [нанес ему] рану в голову и тот умер». Печально известный жестокий Георг Мюлльнер (он же Тощий Георг) не только ограбил и убил своего бывшего компаньона, но на следующий день в близлежащем лесу устроил засаду и убил его жену, «задушив ее платком, который был у нее на шее, убив ее и украв ее деньги и одежду». Чтобы его не обставили, разбойник Ганс (он же Длинный Кирпичник) «зарезал свою [собственную] жену в Бюхе два года назад [и] позже зарезал одного из своих спутников на дороге во Франконии… Кроме того, он также в поле отрезал ухо спутнице своего сообщника».

Гнев Шмидта на аморальных разбойников был вызван глубокой фрустрацией, которую он и другие стражи правопорядка испытывали, пытаясь предотвратить их атаки или покарать их. Его явное ликование по случаю пленения и казни таких преступников вполне понятно. Когда это возможно, он приводит имена сообщников, особенно если они уже были пойманы и казнены. В рассказе Франца о преступлениях разбойника Ганса Хаммера (он же Булыжник, он же Башмачник Младший) заметен оттенок хвастовства тем, что им были казнены и многочисленные его соучастники одного особо жестокого вторжения в дом. Этот оттенок смешан с неприкрытой досадой, что «еще больше подельников Булыжника» по-прежнему остаются на свободе. Франц с таким же удовлетворением отмечает, что компаньоны Ганса Георга Шварцмана и «его девки» Анны Пинцринин — Михаэль Дымоход, Школяр из Байройта, Каспар Ложка, Кудрявый, Школяр Паулюс, Неуклюжий, Шестерка и Цульп — «также потом получили по заслугам». Описывая преступления и казни разбойников Генриха Хаусмана и Георга Мюлльнера (он же Тощий Георг), он заходит так далеко, что приводит полные имена и (или) псевдонимы 49 сообщников. Мотив составления такого списка остается загадочным, поскольку все, кроме четырех преступников, остались на свободе. Возможно, он делает записи, надеясь на будущие аресты, своего рода список пожеланий для себя и своих коллег. В любом случае это осталось в дневнике уникальным и выразительным жестом.

Преступления страстей

Для Франца Шмидта существовало большое различие между таким злонамеренным попранием основных ценностей и простой капитуляцией перед человеческой слабостью. Несмертельные и ненасильственные преступления удостаивались куда более краткого освещения и не столь подробного анализа. Если он не мог идентифицировать лица, которым был причинен вред, Франц уделял мало места и внимания имущественным или сексуальным преступлениям даже несмотря на то, что более трех четвертей всех наказаний, которые он исполнил в течение своей карьеры, были карой за подобные деяния. Конечно, Шмидт продолжал играть роль общественного мстителя в этих случаях, но внутреннее удовлетворение, столь отчетливое в его рассказах о казненных разбойниках, явно отсутствует. Можно сказать и так, что управление эмоциями не представляло для него проблемы при проведении казней и других наказаний. В этом отношении Франц Шмидт приблизился к политическому идеалу палача как стабильного и беспристрастного инструмента государственного насилия.

Отношение Франца к непредумышленным преступлениям позволяло ему проявлять сострадание к тем, кто их совершил. Самыми простительными преступлениями, на его взгляд, были преступления страсти, которым по определению не хватало преднамеренности или злобы, особенно моментальные вспышки насилия в приступе ярости. Большинство мужчин в эту все еще бурную эпоху, включая самого Франца Шмидта, всегда имели при себе нож или другое оружие. Неудивительно, что пьяные или просто горячие споры о мужской чести регулярно приводили не только к кулачным боям, но и к поножовщинам или дуэлям, которые порой заканчивались смертельным исходом. «Каролина» и другие уголовные кодексы сузили определения самообороны и «благородного убийства», однако, как и на американском Диком Западе, а кое-где и сейчас в США человек, физически или словесно задетый, не был обязан прощать — напротив, восстановление своей чести оставалось императивом. Жертвы, получившие несмертельные ранения, как правило, искали отмщения, прибегая к вековым практикам выяснения отношений внутри общины и финансовой компенсации — вергельду. Когда слова, сказанные в гневе, приводили к гибели, Франц признавал, что нужно воздать за это по справедливости, но склонен был относиться к такому убийству как к прискорбному событию, виновника которого тем не менее можно было понять.

В своих самых ранних записях Шмидт лаконично отмечает, что крестьянин «зарезал лесника», или скорняк «зарезал сына тевтонского рыцаря». Время от времени он обращает внимание на конкретное оскорбление («предатель, вор, мошенник»), оружие убийства («нож, топор, молот, болт») или причину ссоры, часто тривиальную: «из-за шлюхи после выпивки; из-за крейцера [0,02 флорина]; или потому, что [его друг] проклял его как предателя». В противном случае эти учетные записи выглядели бы как скупой отчет о количестве прошедших сквозь руки палача осужденных. В мире, где люди должны защищать свою честь, говорит Франц, неизбежны несчастные случаи вроде истории с городским стрелком Гансом Хакером, который «разоружил сына [другого] стрелка на посту из-за проклятия, стал ругаться еще с одним и непреднамеренно нанес [тому] удар молотом, так что он умер». Хакер отделался розгами, но вот драка того же свойства Петера Планка с проституткой имела куда более трагические последствия для обоих. Цепь печальных событий, пишет Майстер Франц, началась, когда Планк вернулся вечером домой в сильном подпитии:

Когда он шел мимо Госпитальных ворот по направлению к загонам для свиней, он увидел женщину, которая была шлюхой, шедшую перед ним по улице Зундершпюль, и поспешил за ней. Согласно его рассказу, она обратилась к нему, попросив его пойти с ней домой, и, когда он отказался, она сказала, пусть поклянется Священными Дарами или чем-нибудь в этом роде. Затем, когда он сел, она сдернула с него шляпу, очевидно пытаясь одурачить его, и сказала, что он должен молчать об этом. Он попытался отнять у нее шляпу, и они боролись друг с другом. Когда он ударил ее по лицу, шлюха выхватила два своих ножа и напала на него. Когда она пошла на него, он взял немного песка и бросил в нее; она поступила так же, но, когда она продолжила попытки нанести ему удар, он вытащил свой нож и ударил ее, поранив ей глаз, так что она упала, а его нож сломался, оставив в руке рукоять. Он опустился на колени и выхватил у нее ножи, но лезвие порезало ему руку, и в ярости он вонзил ей, лежащей там, нож в левую грудь.

Вызванный алкоголем, оскорблениями или физическими действиями, внезапный гнев провоцировал насилие по горячности, в отличие от ледяной расчетливости предательства.

В обществе, где все были вооружены, даже домашняя прислуга, сметая паутину, держала под рукой кинжал (ок. 1570 г.)

Овладевание человеком страстями, в частности сексуальным желанием, также казалось опытному палачу чем-то обыденным и уж никак не тяжким. Порки за блуд, прелюбодеяние или проституцию составляли почти четверть всех 384 телесных наказаний, исполненных Майстером Францем, однако его записи об этих событиях, как правило, кратки — вероятно, в силу их распространенности. Чаще всего жертвами правосудия становились профессиональные проститутки, обитатели темного мира, от которого Франц отрекался при каждой возможности. В отличие от своих коллег-клириков, он испытывал явно меньший дискомфорт от того, что называл «развратом» (Unzucht; буквально — «недисциплинированность»), по крайней мере меньший, чем от других форм публичного скандала. Кажется маловероятным, чтобы благочестивый Шмидт отрицал греховность внебрачного секса, но при этом трудно найти в его словах нечто большее, чем легкое отвращение, особенно когда означенное деяние являлось добровольным с обеих сторон. Напротив, его язык становится грубоватым и предельно конкретным, а комментарии — наиболее короткими во всем дневнике. Он даже приводит несколько скабрезных эпизодов в духе Чосера:

Сара, пекарша из Фаха, дочь хозяина таверны на дороге из Хейльбронна в Хоф, называемая Скорнячкой, дозволяла своей служанке совершать разврат. Также подстрекала кузнеца пойти со служанкой и заставила его принести ей доказательства этого, потребовав волосы, вырванные из лобка [служанки]. Когда горничная кричала, [Сара] закрывала ей рот, сев на него задницей, а затем вливала в нее [стакан] холодной воды.

Другой отрывок, возвращающий нас к уже рассмотренной теме, мог бы стать частью вакхического мира «Декамерона» Боккаччо:

…крестьянин из Херсбрука, который, выпив с другим крестьянином в трактире, встал из-за стола, чтобы отлить, но [вместо этого] пошел ночью к жене своего собутыльника, как будто он был ее мужем, вернувшимся домой, лег в кровать и совершил прелюбодеяние, затем встал и оставил ее, но женщина поняла, что он не ее муж, когда взглянула на него.

Грубый юмор палача, проводившего большую часть своего времени с преступниками и охранниками низкого сословия, не должен вызывать удивления. Он напоминает нам и о том, что благочестие Майстера Франца не было равносильно ханжеству и что жесткие сексуальные стандарты его коллег, имевших священный сан, не всегда разделялись другими членами общества, даже верующими.

Публичные скандалы в большей мере, нежели приватные грешки, воспринимались Шмидтом как серьезные проступки — ведь он был озабочен своим статусом и полагал репутацию высшей ценностью, которую только можно себе представить. Поэтому вспышки неодобрения и даже гнева по поводу сексуальных преступлений случаются с ним лишь тогда, когда преступник позорит свою семью и сообщество неприемлемым поведением. Георг Шнек не просто совершил прелюбодеяние, но «женился на шлюхе из Нойвальда по имени Красильщица Барби и провел с ней церемонию бракосочетания». Вор Петер Хофман «также бросил свою жену и взял любовницу, а затем, когда она умерла, взял другую и объявил о браке в Лауфе; когда ему не разрешили [жениться], он взял Бригиту».

Современных читателей может удивить, но свадебные клятвы в ту эпоху необязательно произносились перед пастором или священником, чтобы обрести юридическую силу. Простое обещание, данное при нескольких свидетелях, вполне могло считаться официальным. Мужчина, который давал ложные обеты, чтобы заманить девушку в постель, а затем бросал ее, предсказуемо провоцировал общественный скандал. Если молодая женщина вследствие этого беременела, перед ней открывались исключительно безрадостные варианты: признать беременность и опозорить себя, свою семью и своего ребенка; сделать аборт, который был незаконным и часто смертельным; или скрыть беременность, а затем отказаться от ребенка. Выбравшие третий вариант — в основном это были юные, бедные девушки без поддержки семьи — часто рожали в одиночку, а затем в отчаянии совершали детоубийство, которое, если оно обнаруживалось, означало неминуемую казнь.

В случае ложных клятв — по крайней мере, тех, которые не были связаны с детоубийством, — симпатии Шмидта неизменно были на стороне обманутых молодых женщин и их семей, особенно после того, как происшествия становились достоянием общественности. Майстер Франц презрительно отзывается о писце Никлаусе Херцоге, «который обрюхатил девицу в Хофе в Фогтланде (родном городе Шмидта), пообещал [ей] брак и публично объявил об этом, но затем он скрылся и оставил ее, в придачу также обрюхатил девицу здесь, в Вере, [и] также обещал жениться». Франц нетерпим в отношении уверток сельского рабочего Георга Шмидта, «который признался, что ухаживал за дочерью крестьянина, возлежал с ней 20 раз, совершал разврат, утверждая, что он намеревался жениться на ней, но позже отрицал это». Как и в отношении иных преступлений, обман и трусость вызывали особенный гнев палача и он с удовлетворением фиксирует наказания, когда его березовые розги воздавали должное.

В целом описания сексуальных преступлений в дневнике Франца отражают все ту же озабоченность моралью и общественное смущение, вызванное греховными действиями. Нарушение конфиденциальности интимной жизни кажется ему просто чем-то неприятным, например когда Шмидт порет портного Файта Хаймана и его невесту Маргариту Гроссин «за то, что они совершали разврат и позволяли другим девушкам наблюдать за происходящим». Более сильные негативные чувства Франц испытывает в отношении Амели Шютцин и Маргариты Пухфельдерин, которые проституировали собственных дочерей, и Иеронима Байльштайна, бывшего сутенером своей супруги. Еще более скандально вел себя писарь Ганс Бруннауэр, который

…в течение жизни его жены прелюбодействовал с Барбарой Кеттнерин (также при жизни ее мужа); пообещал ей жениться, провел с ней три года, путешествовал с ней по стране полгода и имел от нее ребенка. Точно так же прелюбодействовал дважды с сестрой Кеттнерин, а также с мачехой сестры Кеттнерин. Также совокуплялся и спал с женой столяра по имени Фома в течение полугода и обещал ей брак и сожительствовал с ней. Также имел близнецов от служанки при жизни его жены.

И даже немало повидавший Майстер Франц был ошеломлен, узнав, что «Аполлония Грошин предостави [ла] свое брачное ложе для [кондитерши Элизабет Мехтлин] и сама соверши [ла] прелюбодеяние — она в постели с кондитером и подмастерьем цирюльника, которого называют Ангелоголовым, лежавшим посередине и совершавшим разврат с обоими [ними]».

В соответствии с христианской доктриной наиболее серьезными преступлениями на сексуальной почве были инцест и содомия, которые традиционно считались «преступлениями против Бога» и карались сожжением заживо. В частности, мерзость инцеста якобы навлекала на все общество Божественное возмездие, если виновники не были наказаны. Тем не менее только случай 17-летней Гертруды Шмидтин, «которая четыре года жила в разврате со своими отцом и братом», по-видимому, действительно шокировал Майстера Франца, даже побудив его назвать ее еретичкой. Но даже здесь, из сочувствия и, возможно, признавая за ней статус жертвы, он не оспаривает смягчение ее наказания до обезглавливания, отмечая, что палач в Ансбахе сжег ее отца и брата заживо восемь дней спустя в соседнем Лангенценне. Франц также воздерживается от включения в рассказ каких-либо любопытных подробностей их отношений, хотя он хорошо был о них осведомлен, участвуя в допросе Шмидтин.

Одна из причин исключительной реакции Франца заключалась в том, что это был единственный пример кровосмешения между биологическими родственниками, с которыми он столкнулся за все время своей карьеры. Случаи такого рода редко просачивались за пределы домохозяйств раннего Нового времени и потому искренне шокировали большинство людей, когда становились достоянием общественности. Чаще всего преследованию за инцест подвергались отчимы и приемные дочери или даже люди, имевшие половые контакты с двумя другими, связанными между собой родством (например, женщина с двумя братьями или мужчина с женщиной, ее сестрой и мачехой и т.д.). Инцест этого типа не воспринимается в качестве такового с современной точки зрения, но тогда считался своего рода кощунством и часто оканчивался смертным приговором, хотя в Нюрнберге казнь всегда смягчали до обезглавливания, а иногда и до порки розгами.

Типичным было то, что изгнанием за инцест отделывались только мужчины. Майстер Франц, несомненно, замечал этот двойной стандарт, который преобладал практически во всех сексуальных вопросах, и фактически поддерживал его. Иногда он оправдывает такое несоответствие разной степенью соучастия, как в случае с отцом и сыном, каждый из которых спал с горничной, но «[они] не знали о делах друг друга» и потому были просто выпороты, тогда как ее казнили. Кунигунда Кюплин, наоборот, «отлично знала, что происходит [между ее вторым мужем и дочерью] и сама [даже] устраивала это», и поэтому была справедливо обречена на обезглавливание и посмертное сожжение. Особо скандальное поведение точно так же служило поводом к строгому судебному разбирательству. Франц скрупулезно отмечает, что, когда Элизабет Мехтлин «совершала разврат с двумя братьями, [обоими по имени] Ганс Шнайдер», это происходило «среди мясных ларьков» (особенно постыдное место), или что Анна Пайельштайнин (она же Дырка Анни) не только «совершала разврат и распутство с отцом и сыном, звавшимися Котлами, у которых были жены, а у нее — муж, [но] точно так же с 21 женатым мужчиной и юношами, и ее муж помогал ей».

Понятие содомии в раннее Новое время включало в себя множество преступлений — от гомосексуальности до скотоложства, прочих «неестественных» сексуальных практик и даже ереси. Первая профессиональная встреча Франца с гомосексуальностью произошла в 1594 году, когда он сжег на костре Ганса Вебера:

…похабник, иначе известный как Толстый Фруктовщик… который в течение трех лет занимался содомским развратом [вместе с Кристофом Майером] и был предостережен против этого учеником мастера охотничьих снастей, который поймал их обоих за этим занятием позади живых изгородей на переулке Тон. Фруктовщик занимался этим в течение 20 лет, а именно с поваром Андреасом, с Александром, также с Георгом в армии, и с булочником Зубастым Крисом в Лауфе, и, кроме того, со многими другими слугами пекаря, которых он не мог назвать. Майера сначала казнили мечом, а затем тело сожгли вместе с Фруктовщиком, которого сожгли заживо.

Два года спустя торговец Ганс Вольф Марти, который, по-видимому, имел еще больше однополых партнеров, был ко всему прочему обвинен в том, что заколол жену одного из своих любовников, но избежал сожжения заживо, хотя причины такой милости остаются неясными.

В отличие от глубокого смятения, вызванного разбойниками и их преступным миром, гомосексуальная субкультура, наличие которой признавалось Шмидтом, похоже, не вызывало у него беспокойства. Скорее, любопытство, а также стремление подчеркнуть неисправимый характер осужденных движет им, когда он приводит длинные списки предполагаемых партнеров обоих содомитов. В случае Марти этот список еще длиннее:

…совершал содомитский разврат с [упомянутым] каменщиком, также с плотником… Также совершал такой разврат здесь и там по всей сельской округе, сначала с лодочником в Ибисе, также с еще одним в Браунингене, с лодочником во Франкфурте и с крестьянином в Миттенбрюке, с возчиком в Витцбурге, со слесарем в Швайнфурте, крестьянином в Виндсхайме и с возчиком в Пфальце, также с человеком в Нердлингене и с заготовителем соломы в Зальцбурге, наконец, с мелким городским стражником в Вере по имени Ганс.

Несмотря на то что Марти говорит о своих партнерах только в самых общих словах — защищая их либо просто потому, что не знает их имен, Майстер Франц не прибегает к пыткам, чтобы заставить подозреваемого указать на сообщников, как это делали охотники на ведьм той эпохи. В обоих случаях тон Шмидта остается явно безоценочным и лишенным сарказма, в отличие, например, от его явного отвращения к «Георгу Шерпфу, извращенцу, который прелюбодействовал или имел отношения с четырьмя коровами, двумя телятами и овцами и, значит, был казнен мечом как «коровий извращенец» в Фелльне [и] впоследствии сожжен вместе с коровой» [с которой у него были сексуальные отношения]. Шмидт даже упоминает крестьянина, обвинявшегося «в нападении на людей [и] попытках совершить содомский разврат с ними», которого просто выпороли. Наказание ему, очевидно, смягчили в виду «сильного подпития». Сдержанность, которую демонстрирует Франц, когда имеет дело с содомией, не должна трактоваться как признак того, что гомосексуальная активность была либо широко распространена, либо ей потворствовали тогда в Нюрнберге. Однако жесткие клерикальные запреты на подобные «мерзости» и широкие негативные последствия этого красноречиво отсутствуют в записях Шмидта.

Даже если Франц действительно рассматривал инцест и содомию как «преступления против Бога», нет никаких свидетельств того, что он разделял идею о наказании Божьем всей округи в форме эпидемии, голода или какого-либо другого бедствия за подобные деяния. Другое дело — откровенное богохульство. Как и всякий мужчина раннего Нового времени, Бог-Отец, скорее всего, не стал бы молчать, когда его честь бывала задета насмешками публичной шлюхи, бранью сына стрелка в пылу ссоры или озлобленным стекольщиком, который «во время большой бури с могучим громом хулил Бога на небесах и поклялся, назвав Его (да простит меня Бог, что пишу это) старым мошенником, [и говорил], что сам он, старый дурак, проиграл деньги в карты [и] теперь отыграет их в кости». Праведный палач, который пытается умиротворить разгневанное божество даже в своем собственном дневнике, с тревогой сообщает о милосердии, проявленном к богохульнику: его просто «заперли в колодки на четверть часа, [а] кончик его языка был вырван на Мясном мосту».

Кражи из церквей и монастырей — преступления, которые в католической традиции считались кощунством и богохульством, — не сильно огорчают протестанта Майстера Франца. Например, он описывает Ганса Краусса (он же Ганс Слесарь) как «церковного вора, который вломился в церковь в Эндтманнсберге, украл чашу и взломал четыре сундука, похитив облачения». Но Краусса повесили так же, как и любого другого вора, даже несмотря на его еще одно преступление — «он также помогал устраивать засады и нападать на людей в их домах по ночам». Палач демонстрирует все тот же безразличный тон в отношении еще более активных церковных воров — Ганса Бойтлера (он же Тощий) и Ганса Георга Шварцмана (он же Жирный Наемник). Согласно дневнику Шмидта, воров, «кравших часто и во многих местах», приводил на виселицу скорее уровень их активности, а вовсе не священная сила похищенных предметов сама по себе.

Преступления по привычке

Однако подавляющим большинством наказанных Майстером Францем преступников руководил не злой умысел и даже не порочные страсти. По опыту он знал, что в основном эти люди, главным образом воры, даже не были одержимы алчностью как предполагаемым стимулом к воровству. В отличие от агрессивных разбойников или людей, единожды совершивших преступление, не склонные к насилию воры на самом деле имели тенденцию демонстрировать явную эмоциональную отрешенность по отношению к своим деяниям. И точно так же, отстраненно, Франц описывает их в своем дневнике, стараясь приводить лишь цифры финансовых потерь. Разнообразие похищенных предметов огромно — от нескольких сотен гульденов наличными до небольших денежных сумм, одежды, матрасов, колец, предметов домашнего обихода, оружия, кур и даже меда из неохраняемых ульев. Кража лошадей и крупного рогатого скота была самой прибыльной формой воровства, торговля краденой одеждой — самой распространенной. То, что все эти кражи могли считаться равными по значимости, не говоря уже о том, что все они карались смертью, представляется современному наблюдателю непостижимым. Как мог якобы благочестивый палач потворствовать таким суровым наказаниям за ненасильственные преступления и к тому же оправдывать свою роль исполнителя этих суровых приговоров?

Не будем забывать о глубоком сочувствии Франца к жертвам преступлений. В обществе, которое в основе своей состояло из бедноты, потеря пары плащей или, казалось бы, небольшой суммы денег могла иметь значительные, и даже катастрофические, последствия для бедных домохозяйств. Поэтому палач пишет о кражах в размере до 50 флоринов, что составляло примерно годовой оклад школьного учителя, не только более подробно, но и проявляя тревогу за конкретных жертв этих краж. Ясно, что Майстер Франц не равнял всех воров под одну гребенку и признавал возрастание ответственности в случае крупных краж, но постоянный акцент его дневника на страданиях жертв вылился в несколько показательных контрастов. В то время как меньшие суммы всегда записаны очень точно, иногда вплоть до пфеннига, отражая их значимость для бедных жертв, крупные суммы почти всегда округляются до сотен флоринов. В 1609 году он рассказывает о том, как Ганс Фратцен «украл 10 постельных принадлежностей около 18 недель назад и ворвался в обиталище строителей в Бамберге, украв одежды на 26 флоринов», а в следующем отрывке он просто отмечает, что известный вор-домушник «украл серебряных украшений на 300 флоринов». Точно так же Франц посвящает длинный пассаж описанию того, как Мария Кордула Хуннерин убежала из таверны, не заплатив 32 флорина, прежде чем отметить мимоходом, что позже она «украла талеров на сумму равную 800 флоринам и обрезов ткани на три крейцера из сундука своего хозяина».

В другой дневниковой записи кажется, что палач просто маниакально перечисляет кражи, но на деле он подчеркивает дурной характер преступника и большое число его жертв: «Симон Штарк… украл деньги шесть раз из кошелька одного слуги, 1½ флорина из ледника и у своего хозяина 29 флоринов, которые он забрал у него, и в Швайнау 5 флоринов у разносчика, около 2 флоринов у своего извозчика, около 1 флорина в сумме у итальянца». Еще более странным для современного читателя выглядит то, что отождествление себя с жертвами преступлений побуждает Франца писать отрывки наподобие этого, о Себастьяне Фюрзетцлихе, «который крал деньги из сумок извозчиков, когда они спали ночью в гостиницах, а именно 80 флоринов 6 шиллингов, 45 флоринов, 37 флоринов, 35 флоринов, 30 флоринов, 30 флоринов, 20 флоринов, 18 флоринов, 17 флоринов, 8 флоринов, 8 флоринов, 7 флоринов, 6 флоринов, 3 флорина, 2 флорина». Вместо того чтобы просто сложить суммы или расположить их в хронологическом порядке, Шмидт тщательно структурирует кражи в порядке убывания сумм, пытаясь передать индивидуальные финансовые последствия преступления для каждого из этих извозчиков в отдельности, а также моральное обосновывает наказание Фюрзетцлиха — хотя и в весьма своеобразной манере.

Воры и другие мелкие преступники бесспорно заслуживали наказания в моральном универсуме Майстера Франца, но их преступления, подобно проституции с сутенерством, как правило, представляли собой сознательный выбор образа жизни людьми скорее слабыми, чем обладающими злой волей. Такое отношение отличалось от более бесстрастного подхода юристов и священнослужителей ко всем преступлениям. Несмотря на исключительное сопереживание палача жертвам преступлений, его основной эмоциональной реакцией по поводу тех 172 воров, которых он повесил за всю свою карьеру, был скорее не гнев, а усталое смирение. Собственный эгоистичный выбор, сделанный преступниками, привел их к такому результату, и Шмидт ни разу не оправдывал обстоятельства их воровства. Человек, которому по рождению было предназначено столь презренное ремесло, ожидаемо мало симпатизировал историям о тяжелой доле, которые он то и дело слышал в камере для допросов. Тем не менее его повествования о повешении мелких воров-рецидивистов окрашивают не торжество или чувство вины, а недоумение и печаль. «Как общество может повесить человека за кражу меда?» — спрашиваем мы. «Зачем человек постоянно рискует быть повешенным, воруя мед?» — удивляется Франц.

Ответ на оба вопроса заключается в том, что воровство, по-видимому, стало неисправимым пристрастием таких преступников, а чаша терпения начальства Шмидта просто переполнилась. Решающим стало не то, что украл вор, а как часто он это делал. Практически все осужденные на смерть были рецидивистами; многих уже арестовывали, заключали в тюрьму или высылали по несколько раз. Иными словами, большинство воров, повешенных Майстером Францем, представлялись ему не просто укравшими один-два раза, а профессионалами, для которых воровство было «делом привычки». Выражение «неисправимый» чаще других характеристик встречается в приговорах советников Нюрнберга, жаждавших повиновения, но оценка воров-рецидивистов самим палачом ближе к современным описаниям маниакальной одержимости. Он отмечает, что богатая крестьянка Магдалена Гекенхоферин «снова и снова крала накидки, лифы и другую одежду [и] даже ходила на причастия и свадьбы, дабы стащить что-нибудь подобное», что явно указывает на некий внутренний, а не внешний стимул. Майстер Франц считал очевидным, что крестьянин Хайнц Пфлюгель и его жена Маргарита, «имевшие собственности на 1000 флоринов или около того, но часто занимавшиеся воровством», также были мотивированы не обездоленностью, а чем-то иным.

По словам опытного палача, воровство всегда было выбором, но для многих — если использовать устаревший термин — непреодолимым влечением. Слишком часто привычка приобреталась в раннем возрасте. Бальтазар Прайсс, «ребенок гражданина Нюрнберга… 11 раз сидел в Яме, несколько раз был закован в цепи, провел полгода в Лягушачьей башне и год в цепях в башне, но не оставлял воровства. Отданный в ремесленники, он вновь украл и убежал». Майстер Франц сам неоднократно порол и читал нотации своим бывшим коллегам, городским стрелкам Георгу Гетцу и Линхарду Хертлю, каждый из которых провел в наказании несколько лет гребцом на венецианских галерах, но оба так и продолжали воровать и грабить, пока наконец их не остановила виселица. Даже профессионалы, которые пытались реабилитироваться, часто возвращались к криминальной жизни против своей воли. Франц пишет, что «старый вор-отец» Симон Гретцельт 40 лет назад «отрекался от воровства», а давний вор Андреас Штайбер (он же Менестрель) «украл много вещей здесь и там, но на пять лет забросил такие дела и хотел исправиться» [буквально «стать благочестивым»]. Палачу не доставляет удовольствия тот факт, что в обоих случаях прошлое бывших воров одержало над ними верх: Гретцельт в итоге вернулся к безнравственной жизни, а Менестрель был приговорен к повешению по изобличающему свидетельству его старого компаньона, печально известного разбойника Ганса Кольба.

Воровство по привычке нельзя было назвать ни искусным, ни профессиональным. Многие кражи совершались случайно: вот уличный торговец на мгновение отвернулся, вот кто-то оставил одежду без присмотра на умывальнике, а вот и дом, хозяева которого гуляют на свадьбе. Крестьянин Ганс Меркель (он же Ганс Олень), «который работал 22 года»,

…прежде оставался от полугода до двух лет в одном месте, а затем уходил, забирая с собой чулки, дублеты, ботинки, шерстяные рубашки и все деньги, до которых мог добраться. Когда он отвез овец в Аугсбург для своего хозяина и получил 35 флоринов за них, он убежал с деньгами. Сделал то же самое со своим хозяином в Амбурге, отправившим его с 21 флорином и лошадью с телегой, чтобы привезти немного пшеничного пива из Богемии, — он оставил лошадь и убежал с деньгами. Также украл пару чулок и дублет, в карманах которого было 15 флоринов, о которых ему было неизвестно.

Еще проще: посыльный по прозванию Капустный Крестьянин «получил сумку с серебряными столовыми приборами и суммой в грошах, равной 200 флоринов, дабы отнести ее в Нойштадт, [но] он залез в нее и продал серебро евреям в Фюрте за 100 флоринов наличными», истратив все на еду и азартные игры.

Кража со взломом, поскольку она нарушала неприкосновенность жилища и таила в себе риск столкновения с жильцами, представляла угрозу куда серьезнее. К середине своей карьеры Франц уже стал экспертом в такого рода преступлениях, которые не отличались продуманностью и явно не тянули на «ограбления века». Его забавляют неумелые любители, такие как Анна Пергменнин, которая «прокралась в дом учителя школы в церкви Св. Лаврентия, намереваясь украсть, но была поймана и заключена в тюрьму; восемью днями ранее уже была заперта в подвале Ганса Пайра, [также] намереваясь украсть». Эрхард Ресснер «одной ночью взломал замки 12 лавок, но так и не смог проникнуть внутрь», в то время как Линхард Ляйдтнер, замочный мастер, «за последние два года забирался в 42 магазина в этом городе с ключами, которые он сделал для этой цели, думая найти деньги, но ничего особенного не украл». Еще более нелепым предстает пастух Кунц Пютнер, который

…дважды скрывался в доме мастера Фюрера и пытался проникнуть в кабинет и украсть деньги, но, когда он пробил семь отверстий в двери в первый раз, он ничего не добился. [Затем] он снова спрятался в доме и попытался проникнуть в гостиную. Когда мастер услышал его и закричал, все обыскали и на полу нашли туфли [пастуха], а он снял их, чтобы бесшумно двигаться. Он все еще прятался в гостиной, где его и схватили.

Даже профессиональный разбойник Линхард Гессвайн, «владевший многими инструментами, был пойман в подвале дома трактирщика Вастлы на Фруктовом рынке при попытке кражи».

Но кража со взломом могла привести и к более серьезным последствиям. Лоренц Шобер, который, по словам Майстера Франца, украл мелочь, а именно 12 буханок хлеба, шесть сыров, рубашку и дублет,

…ворвался в дом бедной женщины в Грюндляйне, и, когда она поймала его на месте преступления и, зовя на помощь, схватила его, он выхватил нож и трижды ударил ее, первый раз в голову, второй раз в левую грудь и третий раз в шею, и оставил ее лежать и умирать, так что она выздоровела с трудом.

Только искушенный вор-домушник Ганс Шренкер (он же Лентяй), кажется, заслужил профессиональное уважение палача, хотя и описан не без иронии:

Взобрался в замок во Фрайенфельсе, [сначала] по лестнице через коровник, затем по лестнице у башни на крышу, затем снова по другой лестнице через окно в зал. Взломал сундук своим бондарским ножом и украл серебряных украшений на сумму около 300 флоринов. Затем, спустившись по тем же лестницам, по которым он поднимался, вышел перед замком и спрятал драгоценности под камень на другой стороне холма. Забрался снова по лестнице, взломал стол и украл сумку с 40 флоринами. Хотя мешок с 500 флоринами был рядом с ним, когда он собирался взять деньги, такой страх охватил его, что он убежал, наверняка думая, что кто-то преследует его.

Возможно, чтобы внести разнообразие в утомительные описания дилетантов, Майстер Франц особо обращает свое внимание на изобретательных или трудолюбивых воров. Один волочильщик проволоки «в течение полутора лет использовал специально подделанные ключи, чтобы один или два раза в неделю вскрывать магазин скобяных товаров, и украл около 21 эля [ок. 16 метров] проволоки, 14 элей [ок. 10 метров] стали и 40 000 гвоздей». Целеустремленная Анна Реббелин «входила в здешние дома более 40 раз и всегда обходила комнаты на двух или трех лестничных пролетах и выкрала великое множество вещей».

Мелкие мошенники, главные герои плутовских романов, тоже весьма интриговали Майстера Франца, вероятно из-за присущей им наглости. Кристоф Шмидт (он же Крис Бондарь), бывший долгое время вором, как-то «вошел в восьмикомнатные общественные бани, одетый в старую одежду, а когда вышел, то одел лучшее [платье] других людей, положив на его место свое старье». Маргарита Кляйнин, которая также регулярно подвизалась взломщицей, «подходила к людям со стекляшками, звенящими в маленьких кошелях так, будто это деньги, убеждая людей доверять ей, чтобы она могла украсть [у них]». Георг Праун «украл 13 талеров [примерно 15½ флоринов] из сумки юноши из Грефенберга, путешествовавшего с ним, положив камни на их место, и Ганс Веклер также похитил 200 флоринов из седельной сумки [приятеля] портного, спящего рядом с ним в комнате в трактире в Гольдкронахе, после чего через разрез насыпал песок, чтобы сумка имела тот же вес». Как и положено, добавляет Майстер Франц, Веклер быстро «проиграл деньги, будучи обманутым кровельщиками Ворчуном и Рози, за что он подал в суд на них обоих, и по этой причине оба были высечены и изгнаны из города», уже после чего два шулера уведомили власти о краже, совершенной этим простофилей. Франц явно потешается над плутовской сутью воров, у которых украденные деньги похищают другие воры, и часто приводит подобные сценарии. При этом он хорошо понимал, что для обмана доверчивых людей не требуется особой сообразительности — лишь безразличие к страданиям других.

Мошенники, которые действовали по-крупному, с размахом, вызывали у Майстера Франца куда большее возмущение, особенно если жертвами наглого обмана становились люди благородного происхождения, как в случае с фальшивомонетчиком Габриэлем Вольфом и охотницей за сокровищами Элизабет Аурхольтин. Хотя эти мошенники тщательно избегали насилия, но их действия были настолько виртуозными и просчитанными, что по уровню злонамеренности они превосходили большинство воров. Еще больше усугубляла положение мошенников в глазах палача их лживость. Анна Домиририн, «которая часто лежала в чумном доме», тем не менее «намеренно обманула людей гаданием и поиском сокровищ» и, таким образом, заслужила большую порку, хотя «она не могла ходить; ее вели под руки два пристава». Маргарита Шрайнерин, «старая ведьма около 60 лет, также обманывала людей здесь и там, утверждая, что она унаследовала большое состояние», и многократно завещала благородным людям по всему городу в обмен на еду, питье и небольшие суммы (которые она обещала вскоре вернуть). Несмотря на преклонный возраст и плохое здоровье, ей «выжгли по клейму на обеих щеках как обманщице». Майстер Франц и его начальство не проявили снисхождения даже к Кунраду Крафту, давнему секретарю суда, чьи многолетние подлоги и растраты в итоге стоили ему жизни.

Милосердие и искупление

Каким бы ни был мотив или характер преступления, у каждого преступника должна оставаться надежда — таково было понимание справедливости Майстером Францем. Будучи верующим лютеранином, он полагал, что мир является глубоко порочным местом, в котором все мужчины и женщины неоднократно в течение своей жизни поддаются греху. Да, кто-то совершает более серьезные проступки, чем другие, но сутью христианства для Франца была благая весть о Божественном прощении, даруемом всем, кто его ищет. Не следует путать это понимание с реабилитацией в современном, светском смысле — в конце концов, лютеране XVI века считали, что разрушительные последствия первородного греха воздействовали даже на верных христиан. Шмидт и его коллеги, как члены магистрата, так и капелланы, ожидали от осужденных преступников одного — признания вины и подчинения власти Бога и государства. В свою очередь, как мирские, так и религиозные судьи обещали отпущение грехов, а значит, искупление.

По этой причине в представлениях людей раннего Нового времени понятие «милосердие» могло быть эквивалентно понятию «наказание». Франц разделяет такой взгляд, используя слово «милосердие» в своем дневнике 93 раза — больше, чем «Бог» (16 раз) или «справедливость» (дважды). Слово «закон» он не употребляет ни разу. Практически каждое использование им этого слова относится к смягчению уголовного наказания, посредством которого праведный палач решительно помогал бедным грешникам достичь небесного, а также земного искупления. Но предварительным условием для этого было подлинное раскаяние.

Для Майстера Франца было достаточно его видимых признаков. Он с одобрением отмечает, что убийца Михель Фогт «уже сбежал в лес, [но] вернулся обратно», а также что детоубийца Анна Фрайин, вор Ганс Хельмет и убийца Матиас Штерц добровольно сдались властям (Штерц и вовсе «был католиком, но принял лютеранство» перед казнью). Франц неоднократно отмечает в своем дневнике тех людей, что «покинули мир как христиане», особенно в старости. И палач, и тюремные капелланы с энтузиазмом восприняли то, что раскаявшийся вор Ганс Дрехслер (он же Альпиец, он же Ганс Наемник) не только «узнал больше за последние три дня от капелланов и тюремщика, чем за всю свою жизнь», но и покинул мир подобающим образом, обратившись с эшафота ко всем зрителям своей казни: «Благословит вас Бог, и листья, и траву, и все, что я оставлю позади! Помолитесь Господу обо мне. А я сегодня буду молиться за вас в раю».

Озлобленные заключенные, особенно жестокие разбойники, которые категорически «не хотели молиться», удостаивались презрения капелланов и палача. Отвергнутый магистр Хагендорн не преминул заметить, что строптивый вор «пошел на виселицу [в яростной лихорадке], от которой он не выздоровел до тех пор, пока Майстер Франц не затянул целебное средство у него на шее». И капеллан Хагендорн, и Майстер Франц знали, что осужденные преступники частенько использовали духовные чаяния своих надзирателей, чтобы предотвратить неизбежное. После неоднократных проповедей 25-летнему вору украшений Якобу Фаберу магистр Хагендорн начинает сетовать на очевидную неискренность отчаявшегося человека и его упорное сопротивление:

Когда я пришел к нему, он уже приготовил все свои старые уловки. Он упомянул свою уважаемую семью, особенно просьбы своей старой и беспомощной матери, и выдвигал всевозможные оправдания, почему он должен продолжать жить и избежать смертной казни. Он заботился больше о своем теле, чем о своей душе, и доставил трудности совету, также как и нам, пусть и не в вопросах обучения и утешения, поскольку он изучал и учил катехизис в годы своей нежной юности, а также знал некоторые псалмы, особенно 6-й и 23-й, а также другие молитвы, но упрямо придерживался своих прежних методов. Говорили ли мы ему приятные или резкие слова, его единственная цель состояла в том, чтобы продолжать жить.

Майстер Франц тоже не был особо толерантен к злоумышленникам, которые никак не хотели смириться со своим положением и отказывались демонстрировать должную покорность. Печально известный Георг Майер (он же Мозги)

…часто ссылался на эпилепсию. Когда его собирались допросить под пытками, он изобразил приступ и сделал вид, что болезнь мучила его. Поскольку его уже освобождали от пыток три дня назад под этим предлогом, он научил своих товарищей поступать так же, чтобы их отпустили, но, когда Кнау пытался так поступить, он не смог этого сделать, и когда он был раскрыт, то признал [правду].

Возможно, из-за таких притворных болезней Шмидт не проявлял особой симпатии и к бедным грешникам, осужденным из-за психических проблем, даже признавая очевидные симптомы, начиная от путаного бормотания на казни до явных психотических эпизодов. Бывало, он искренне возмущался, когда осужденные преступники пытались переиграть систему в надежде на помилование или хотя бы отсрочку казни, как, например, в случае грабительницы Катерины Бюклин (она же Катрин Заика, она же Чужестранка), которую «должны были казнить 12 неделями ранее, но она получила отсрочку из-за беременности, которая оказалась ложной»; или Элизабет Пюффин, также признанная виновной в грабеже и покушении на убийство, которая «получила отсрочку 32 недели под предлогом беременности, — комитет присяжных женщин посетил ее 18 раз», прежде чем она в конце концов «была казнена мечом».

В некоторых случаях смирение перед судом Небесным вдохновляло и мирское сострадание — то самое судебное «милосердие», к которому регулярно апеллирует Франц в своем дневнике. «В ответ на его прошения и молитвы, а также ввиду его страданий под пытками» вору Гансу Дитцу, приговоренному к повешению, смягчили наказание до обезглавливания. Магистрат Нюрнберга не особо заботился о возвращении заблудших душ на путь истинный, используя свое право прощать лишь тогда, когда это укрепляло его положение в обществе. На решение собравшихся в утро казни городских советников наказать «по книге» или «по милости», влиял именно социальный статус конкретного человека, а вовсе не предполагаемое состояние его души. В случае с Гансом Корнмайером, «особенно статным молодым человеком 20 лет… его мать вместе с пятью детьми, двое из которых были его родными братьями… заступилась за него, а также и его мастер [который сам его арестовал], и вся гильдия изготовителей компасов», добившись в итоге казни молодого вора обезглавливанием вместо повешения. Еще более ошеломляющий пример успешного общественного вмешательства мы наблюдаем, когда сережечник Ганс Магер и золотых дел мастер Каспар Ленкер, оба — граждане, были полностью освобождены от обвинений в убийстве после заступничества местной гильдии, ведущего ювелира Аугсбурга, проезжавшего посланника из Лотарингии, а также множества друзей и родственников.

Судебные хроники Нюрнберга изобилуют записями о помилованиях заключенных, имевших связи (или особенно удачливых), по просьбе «сиятельных персон», проезжавших через город, от выдающегося богослова Филиппа Меланхтона до герцога Баварского. Даже дети городских служащих самого низкого ранга могли получить выгоду от официального статуса их родителей. Вероятно, Маргарите Брехтлин, осужденной за отравление мужа, помогло то, что она была дочерью сборщика налогов у Госпитальных ворот, так что «в итоге ее казнили мечом из милосердия». Несмотря на совершенные многочисленные кражи, и сын ночного ловчего, и сын начальника округа отделались поркой, и даже Георгу Кристофу (он же Заточка), часто попадавшемуся «вору и молодому каторжнику», помогло то, что его отец служил городским стрелком.

Очевидно, что эта склонность советников отдавать предпочтение людям со связями ставила бедных и иноземцев в невыгодное положение, поскольку они редко имели такой же социальный капитал, на который могли полагаться граждане и местные ремесленники. Это же ослабляло и доводы капелланов о необходимости раскаяния, предназначенные осужденным, которые не видели ни малейшего толка даже в симуляции религиозного обращения. Тем не менее советники признавали тот факт, что любое проявление снисходительности с их стороны неизменно приводило к церемонии казни более спокойной и успешной, что в итоге постепенно смягчало их жесткую позицию. Молодой Ганс Корнмайер неоднократно падал ниц перед судом в знак благодарности за то, что повешение ему заменили на обезглавливание, в то время как Никлаус Килиан принялся восторженно прославлять судей и покинул их, возглашая 33-й псалом, много пел и в конце концов «радостно умер». Когда тюремный капеллан принес вору Гансу Дитцу новость о смягчении его приговора до обезглавливания,

…он был так рад и утешен, что поцеловал руки нам обоим, а также тюремщикам и очень прилежно благодарил нас. Перед судом во время оглашения приговора он горько плакал и ответствовал благодарностью на милосердный приговор. На пути к месту казни он пел безостановочно, так что люди и даже сам палач были растроганы.

Решение о помиловании было еще более ревностно охраняемой прерогативой городского совета. Прошли те дни до Реформации, когда монахиня или юная девственница имела право спасти любого осужденного от смертельной участи. Беременные женщины все еще могли повлиять на судей в некоторых немецких землях, но в Нюрнберге последний такой случай произошел в 1553 году, когда помиловали одного солдата-двоеженца благодаря заступничеству «его [беременной] первой жены и кроме нее еще 16 женщин». В 1609 году в ответ на прошение двух дочерей Ганса Франца, умолявших членов магистрата о милости, потому что «их женихи не будут жить с ними и не женятся на них, если им придется наблюдать, как их тестя повесят на виселице», повешение заменили обезглавливанием, даже не рассматривая полное оправдание. В народе ходило предостаточно историй о женщинах, которые соглашались выйти замуж за осужденных мужчин, тем самым спасая их от смерти, — самой популярной была швабская байка об одном воре, который внимательно глянул на такую одноглазую невесту, а затем повернулся и полез на виселицу, — но государственные власти с середины XVI века на практике отказывались даровать кому-либо такое право. По всей видимости, раньше оно распространялось и на палача, который еще в 1525 году в Нюрнберге мог спасти осужденную женщину, женившись на ней.

Тем не менее похоже, что Майстер Франц, особенно в поздние свои годы, напротив, препятствовал смягчению приговоров. К этому периоду своей жизни он стал свободнее демонстрировать презрение к проявленным актам официального милосердия. Будучи еще молодым человеком, Франц безоценочно отмечает, что вор «за 12 лет до того избежал виселицы в Кульмбахе». С годами, когда он видит все больше и больше одних и тех же людей, предстающих перед ним, его раздражение неразумным милосердием выходит на первый план. Свою жалобу 1592 года о том, что осужденный разбойник Штоффель Вебер «должен был быть казнен мечом, но он вымолил себе прощение и был наказан в здании таможни», Франц заключает пространным рассуждением и о других опрометчивых помилованиях в недавнем прошлом Нюрнберга. В 1606 году он замечает, что два брата Видтмана, в конечном счете повешенные за множественные кражи, «должны были быть казнены два с половиной года назад, поскольку они были приговорены к смертной казни, но я тогда был болен и исполнение приговора отложили». Ему никогда не нравилось, что Габриэлю Вольфу «сначала нужно было отрезать правую руку, это было решено и приказано, но впоследствии его пощадили». И кажется, Франц искренне был ошеломлен тем, что «крестьянин из Грюндлы, который убил двух крестьян (он их поджидал в засаде) топором, оказался спасен по прошению». Такое милосердие было не только несправедливым к жертвам преступлений — в случае с профессиональными разбойниками, такими как Михель Гемперляйн, которого «три года назад следовало казнить веревкой за кражу, но который был помилован», — они приводили к еще большим страданиям невинных жертв, пока преступников, наконец, вновь не задерживали.

Единственным смягчающим фактором, кроме подлинного раскаяния, который мог взволновать зрелого палача, была молодость, которая становилась все более распространенной среди осужденных за кражу. Результатом ужесточения наказаний за преступления против собственности во второй половине XVI века стало то, что профессиональная деятельность Майстера Франца точно совпала с единственным периодом в истории Германии раннего Нового времени, когда несовершеннолетних казнили за преступления, отличные от убийства, инцеста, содомии и колдовства. В ненасильственных кражах со взломом и без него часто бывали замешаны несовершеннолетние, причем в некоторых округах на молодежь от 15 до 17 лет приходилось каждое третье подобное преступление. Время от времени молодые люди, сбиваясь в организованные группы, крали большие суммы денег, но обычно их добычей становилась мелочь: браслет, пара штанов, несколько буханок хлеба.

«Каролина» предоставила большую свободу действий судьям в вопросе о нижней возрастной планке смертной казни, прямо запрещая ее лишь в отношении тех, кто не достиг 14 лет, хотя даже в этом случае допускались исключения, например если преступник признавался «закоренелым во зле». Такое ужасное наказание для несовершеннолетних воров шокировало многих современников Франца, и магистрат Нюрнберга, подобно властям других европейских городов раннего Нового времени, в большинстве своих решений ссылался на молодость как на смягчающий фактор. В 1605 году 17-летнему вору Михелю Бромбекеру заменили смертную казнь на два года в цепях, но лишь в ответ на прошения его хозяина «и всех мясников» — еще одно свидетельство социальных связей, которых так не хватало юным бродягам и нищим. Школяру и сыну гражданина Юлию Троссу казнь заменили поркой, как и двум братьям-ворам Вехтерам, а также двум другим юношам, осужденным за жестокие изнасилования (преступление, караемое смертной казнью). Между тем мальчик-кучер Лоренц Штолльман, несмотря на то что «он не воспользовался плодами своей [150 флоринов] кражи», не имел никаких покровителей и был казнен, «хотя и мечом из милосердия».

Однако даже к несовершеннолетним, у которых не имелось социального капитала, помилование применялось довольно часто. Предшественник Франца повесил 18-летнего Ганса Бехайма, обвиненного в «крупном воровстве». Но уже за год до прибытия Шмидта в Нюрнберг карманников из трех банд в возрасте от семи до 16 лет сочли «слишком молодыми, чтобы повесить», и смягчили им приговоры до работы в цепях с последующей поркой и изгнанием. Чтобы показать всю серьезность возмездия и одновременно проявить милосердие, советники заставили подростков из одной банды, «ни один из которых не был старше 11 лет», взойти на виселицу перед помилованием, а затем смотреть, как их 18-летнего лидера повесили на самом деле. Почти 20 лет спустя Франц сам повесит взрослого Штефана Кебвеллера за то, что он руководил аналогичной бандой молодых карманников, которым платил щедрое еженедельное «жалованье» в размере 1 талера (0,85 флорина) плюс оплачивал им комнаты и питание за труды; самих же молодых людей и на этот раз освободили.

Фактически все несовершеннолетние, казненные за кражу в Нюрнберге, являлись серийными преступниками, а некоторых из них арестовывали и освобождали по два десятка раз. Бенедикт Фелльбингер (он же Дьявольский Мошенник) «был закован в цепи и 15 раз сидел в Яме, а также игнорировал свое изгнание 11 раз». Имеется упоминание об одной особенно активной банде молодых воров, каждый член которой не меньше десяти раз сидел в остроге или подземелье и подвергался публичной пороке. Ко всем казненным в итоге несовершеннолетним ворам предварительно применялось последнее средство в виде постоянного изгнания, обычно не менее двух или трех раз. В каждом таком окончательном приговоре отмечалось, что «к подобным предупреждениям и мягкому обращению относились с пренебрежением» и подростки возвращались в Нюрнберг, продолжая воровать. В какой-то момент городские советники заключают, что «не следует надеяться на исправление», и милосердие по причине молодости внезапно заканчивается.

В течение своей долгой карьеры Майстер Франц сам повесил по меньшей мере 23 вора в возрасте 18 лет или моложе, включая одного 13-летнего. Во время самой первой казни Франца в Нюрнберге, когда ему еще не было 24 лет, осужденным оказался один из таких юных карманников, помилованных всего годом ранее, — «очень любезный молодой человек 17 лет», согласно одному хронисту. Как Франц воспринял это и многие другие повешения юных преступников? Всегда сдержанный в проявлении чувств, он тем не менее передает свое душевное смятение, присущее ему поначалу, а впоследствии демонстрирует все возрастающее понимание человеческой природы, которое помогало ему в таких непростых ситуациях.

Во времена собственной молодости Франц никогда не упоминал о юности или возрасте преступников, которых он казнил. Если бы не городские хроники, в которых отмечается точный возраст повешенных им молодых воров, мы бы даже не узнали, что перед ним на эшафоте были несовершеннолетние. Единственное исключение — повешение семи молодых воров в возрасте от 13 до 18 лет 11 и 12 февраля 1584 года. Эти пять мальчиков и две девочки были изгнаны несколько раз за кражу со взломом, а одной из девушек, Марии Кюршнерин (она же Мария Стрелок), Майстер Франц за год до этого даже отрезал уши. Шокирующая групповая казнь столь молодых преступников привлекла огромную толпу и произвела особое впечатление на местных хронистов, которые записали возраст молодых, а также множество других деталей (см. иллюстрацию ниже). Двадцатидевятилетний Франц Шмидт, напротив, отмечает только то, что воры «врывались в дома граждан и похитили изрядное количество вещей». Затем он добавляет одну, по-видимому тревожащую его, деталь: в Нюрнберге «никогда ранее не случалось» повешения женщин. О таком существенном моменте, как возраст девушек, в дневнике ни слова.

Но десять лет спустя Майстер Франц с готовностью признает, что двум ворам, Гензе Кройцмайеру и Гензе Бауру, было «обоим около 16 лет» и, вероятно по этой причине, «из милосердия они были казнены мечом». С этого момента он регулярно отмечает возраст всех казненных несовершеннолетних, не чувствуя необходимости в каких-то особых оправданиях своим действиям, кроме как «много украл». Шмидт добавляет, что и 16-летнему Бальтазару Прайссу, и 15-летнему Михелю Кенигу была предоставлена масса возможностей, чтобы исправиться, но каждый раз они «не отказывались от воровства или не могли прекратить [красть]». В его рассказе о другом групповом повешении — тоже пяти воров, но немного старше, 18 и 19 лет, — мы находим еще меньше сочувствия.

Нюрнбергская хроника 1584 года фиксирует беспрецедентное повешение двух молодых женщин, а на следующий день пятерых юношей — все они были членами местной банды, совершавшей кражи со взломом (1616 г.)

Большой Деревенщина (он же Клаус Родтлер) много украл с приговоренным Дьявольским Малым и с Балдой Кунцем, у него было много других сообщников и он часто сиживал в Яме, [но] всегда обманом выходил на свободу. Брунер [он же Старьевщик] поднимает только кошельки; с тех пор как он был освобожден 14 дней назад, он украл около 50 флоринов. Когда трех [карманников] казнили [в прошлом месяце], он украл два кошелька во время казни. Подонок [он же Иоганн Бауэр] также принадлежал к этой компании, часто бывал в Яме и в цепях. Ткач [он же Георг Кнорр] тоже несколько раз приговаривался к Яме, всегда освобождался по причине своего благочестия. Все пять воров казнены посредством веревки.

Как относиться к оправданию зрелым Францем пыток и казней подростков? Должны ли мы считать его невнятные рассуждения об их неисправимости попыткой убедить собственную неспокойную совесть, что наказания справедливы? Или он, подобно членам магистрата, настолько разуверился в молодых людях из-за многократных преступлений, настолько был возмущен их пренебрежением к актам милосердия совета, что действительно считал виселицу самым подходящим для них местом? Если это так, то служит ли это свидетельством мрачного, даже циничного взгляда на человеческую природу?

Похоже, Майстер Франц, как и многие его современники, не мог с уверенностью сказать, что именно оказывает большее влияние на развитие малолетних преступников: природа или воспитание. Отсутствие возможности обучаться достойному ремеслу — жизненное обстоятельство, постигшее его самого и его детей, — он не рассматривал как приемлемое объяснение того, почему юнец превратился в преступника. Точно так же он не питал ни малейшего сочувствия к тем, кто был в обучении, но растратил его результаты впустую. Лоренц Пфайффер, которого Шмидт описал как «бакалейщика и вора», был «молодым человеком, пытавшимся освоить мастерство портного, но не преуспел» в этом и впоследствии обратился к воровству, как и разбойник Пангратц Паумгартнер, «что обучался [ремеслу] изготовления компасов здесь у Петера Циглера». Фактически подавляющее большинство несовершеннолетних, с которыми он встречался на эшафоте, проходило ту или иную ремесленную подготовку, так же как и большинство мужчин, которых он казнил. Какими бы ни были реальные возможности трудоустройства, все эти люди начинали с преимуществ, которых никогда не имел их палач-изгой.

Общение с «дурной компанией» также служило катализатором преступлений, зачастую создавая плохую или даже криминальную репутацию еще до самого проступка. Франц полагает существенным, но не оправдывающим, обстоятельством то, что слугу Ганса Дорша подстрекали украсть большие суммы у хозяина, которому тот служил много лет, его двоюродный брат с компанией друзей. Подросток, проводящий дни и ночи среди выпивки, ссор и азартных игр взрослых, редко заканчивал хорошо. Молодежь, которая хочет жить честной жизнью, должна обладать достаточной самодисциплиной, чтобы избежать общества подобных людей, — таков выбор, который и сам палач давно для себя сделал. Особенно эффективной школой порока, видимо, была военная служба. После участия в нескольких венгерских кампаниях местные уроженцы Ганс Таумб и Питер Хаубмайр попали в число профессиональных грабителей, и, несмотря на многочисленные аресты и помилования, «оба снова, как и прежде, держали шлюх, ставя их на пути людей. Как только кто-то проявлял интерес или заговаривал с ними, они отталкивали [женщин] и шантажировали [потенциального клиента], забирая все его деньги или одежду».

Тогда, как и сейчас, Франц и его современники чаще всего видели истоки преступного поведения ребенка в его родителях — и когда приписывали вероломство плохому воспитанию, и когда считали преступную наклонность унаследованной. Хотя Франц всегда отмечает, что он порет или казнит родственника уже наказанного им ранее преступника, но воздерживается от интерпретации этой связи. Принимая во внимание его твердую веру в самоопределение, а также регулярные встречи с набожными и законопослушными родителями девиантов, Шмидт, похоже, больше склоняется в этих дебатах в пользу воспитания, возлагая на некоторых родителей ответственность за их повзрослевших детей. Он испытывает отвращение от того, что Ганс Аммон (он же Портной Чужеземец) не только грабил церкви, но и «учил свою дочь воровать», или что Кордула Видтменин «помогла обоим своим сыновьям с воровством, купив у них украденные вещи». Родители, которые проституировали собственных дочерей или вовлекали своих детей в подделку монет, были им в той же степени заведомо осуждаемы. Хотя можно сожалеть о несчастном прошлом этих невинных жертв, это не освобождает их от ответственности за собственные действия, даже если они и были еще относительно молоды. Бастла Хаук, которого пороли и в конце концов казнили за кражу, наблюдал, как «его собственный отец и брат [были повешены], а [другой] брат выгнан розгами из города за те же преступления», но не пожелал исправиться. Для Майстера Франца также не имело никакого значения, что мошенница Элизабет Аурхольтин в детстве была брошена ее ненормальным отцом в заснеженном лесу после того, как тот утопил ее мать и задушил брата. Искреннее сочувствие Шмидта к маленькой девочке из прошлого всегда будет для него менее весомым, чем неоспоримая вина женщины, стоящей перед ним.

То, что Шмидт настаивал на личной ответственности, не делало его слепым к явно врожденным наклонностям дурных людей. Разбойник Ганс Рюль «несколько лет назад, будучи еще мальчиком, убил другого мальчика десяти лет, бросив в него камень, и за это его заковали в цепи, [но] когда его отпустили, он связался со скупщиком, [пока] не был изгнан из города за свои злодеяния». Многие осужденные воры, несмотря на неоднократные попытки обучения ремеслам, с самого раннего возраста продолжали воровать, в частности активный взломщик Йорг Майр, «которому было 17 лет, начал [воровать] восемь лет назад». Майстеру Францу казалось, что такие молодые люди попали во власть своего жестокого нрава и их уязвимость усугубляется выпивкой, плохой компанией и распущенными женщинами. Такие неудачники утвердились в своем нраве с ранних лет, как, например, казненный зять самого Франца Фридрих Вернер, который «был дурным с юности и связался с плохой компанией».

Каким бы ни было влияние природы и воспитания на преступников, старый палач твердо придерживался фундаментального принципа самоопределения. Да и мог ли считать иначе человек, который сделал себя сам, который столь дистанцировался от своего проклятого происхождения? Судьба творится человеком, а не наследуется им. Весьма иронично, что пресловутый «распутник и искусный предатель» Симон Шиллер избежал забивания камнями разъяренной толпой, «прыгнув в воду [и] укрывшись под бревнами», лишь затем, чтобы год спустя на том же месте быть забитым камнями до смерти, но именно распутство предопределило его конец, а вовсе не звезды, как часто утверждали сами преступники. Вера Шмидта в лютеранский догмат о первородном грехе и Божественном провидении никоим образом не освобождала для него грешника от личной ответственности за принятие или отвержение благодати.

Личные трагедии, настигшие позднее Франца, могли и ослабить, и укрепить его веру. То же самое можно сказать и о десятилетиях, на протяжении которых он был погружен в мир преступности. К сожалению, мы не имеем ни малейшего представления, к каким религиозным или философским книгам, кроме Библии, мог бы обратиться палач-самоучка в поисках вдохновения и утешения. Степень его религиозности на данном этапе жизни наиболее точно отображает текст, датированный 25 июля 1605 года. Школы мейстерзингеров в немецких городах того времени представляли собой гильдии, берущие начало в средневековой традиции менестрелей, и состояли из мужчин, разделенных в зависимости от способностей к сочинительству на учеников, подмастерьев и мастеров. Сочинители должны были следовать строгим правилам рифмовки, размера и мелодии, а также исполнить свои произведения а капелла перед жюри. Спустя почти 30 лет после смерти самого видного нюрнбергского мейстерзингера Ганса Сакса (1494–1576) городская песенная гильдия продолжала проводить ежегодные открытые конкурсы для всех желающих. В этот раз среди участников оказался и городской палач со своим произведением, хотя и, несомненно, написанным с чьей-то помощью. Возможно, его песня так никогда и не была исполнена, но позднее ее включили в печатный сборник мейстерзингеров за 1617 год — год последней казни Майстера Франца.

Не все историки признавали эту песню творением знаменитого палача, особенно учитывая плавность ее слога в сравнении со стилем дневника. Однако при внимательном прочтении доказательства его авторства представляются неоспоримыми. Сам текст подписан: «Майстер Франц Шмидт у Святого Иакова» — а это ближайшая к дому палача церковь. Нельзя не признать, что фамилия Шмидт была чрезвычайно распространена в то время, но Франц или Франтц — немецкий вариант имени «Франциск», в честь святого из Ассизи, — встречалось не часто, по крайней мере в таком протестантском городе, как Нюрнберг. Необычна и подпись под текстом мейстерлида (песни мейстерзингера) — не «Magister», а «Meister», служившее общеизвестным почетным прозвищем Франца. Но главным доказательством того, что именно «наш» Франц Шмидт написал мейстерлид, является выбранный поэтом сюжет: предполагаемая переписка между эдесским царем Авгарем и Иисусом — особо значимая для палача-целителя история.

Согласно легенде, сирийский царь Авгарь V, современник Иисуса, услышал истории о галилейском чудотворце и написал ему с просьбой о личном визите. Страдая проказой, подагрой и другими мучительными недугами, Авгарь заявил о своей вере в божественность Иисуса и предложил принять Мессию, если тот отправится в Эдессу (современный город Шанлыурфа в Турции) и исцелит больного правителя. Иисус, согласно этой истории, написал Авгарю, что сам он приехать не может, но в знак признания пошлет уверовавшему царю своего ученика Фаддея (или Аддая, в местной традиции). И действительно, вскоре после вознесения Иисуса Фаддей прибыл в Эдессу, как и обещал его учитель, и чудесным образом исцелил Авгаря, который был немедленно крещен. Эта история широко распространилась в Древнем мире, а сами предполагаемые письма были воспроизведены в IV веке церковным историком Евсевием Кесарийским. Со временем нерукотворное изображение Иисуса на плащанице тоже стало частью этой легенды и приобрело важное литургическое значение на востоке Римской империи.

История Авгаря и Иисуса, которую большинство современных ученых считают вымышленной, никогда не пользовалась особой популярностью в западной части империи, что уже делает выбор сочинителя необычным. По крайней мере, это говорит о том, что он должен был хоть немного быть знаком с «Церковной историей» Евсевия, которую песня упоминает и строго следует за ней в пересказе двух писем. Центральная тема исцеления в этих письмах явно могла понравиться палачу-лекарю, который повторяет слово «болезнь» чаще, чем любое другое в песне, причем как в физическом, так и в духовном смысле. «Нечистые духи», так же как слепота и хромота, «причиняют людям боль», но именно «вера», а не «лечебные травы» или «медицина», исцеляет страдающего царя. Слова «чудеса» и «сила» тоже идут рефреном в тексте песни, снова напоминая о духовной природе целительства Иисуса. Независимо от того, какие стилистические или богословские правки были внесены при создании песни помощником, выбор темы однозначно принадлежал Францу и всецело соответствовал другим его сочинениям. Вся жизнь палача, наполненная жестокостью и страданиями, лишь подтверждала основополагающий протестантский догмат о спасении в благодати и вере. Грех был неизбежен для падшего человечества, но таким же неизбежным было и Божественное прощение — для тех, кто его искал. Уголовное наказание предлагало не просто возможность законного искупления, но и духовного спасения, превращая палача в своего рода священнослужителя. Хотя, будучи лютеранином, Майстер Франц рассматривал священника только как помощника человеку, ищущему Божественной милости, а отнюдь не как ее посредника с правом передачи оной. И преступная жизнь, и смиренное принятие всепрощения были для него вопросом индивидуального выбора.

Среди многих евангельских историй о прощении наиболее явно находят отклик в дневнике палача две. Первая — известная притча о блудном сыне, который безнравственно проматывает наследство, но возвращается к своему отцу и тот с любовью встречает его (Лк. 15:11-32). Подобно библейскому прототипу, вор Георг Швайгер совершил несколько достойных сожаления поступков, в первую очередь

…в юности вместе с братом сначала украл 40 флоринов у собственного родного отца. Позже, когда отец послал его погасить долг, он оставил деньги себе и играл на них. Наконец, обнаружив, что отец зарыл клад в конюшне за домом, украл 60 флоринов оттуда. У него также была законная жена, которую он бросил, и присоединился к двум шлюхам, обещая брак обеим.

Популярная лубочная версия рассказа о блудном сыне, в которой главный герой уходит из дома (слева), наслаждается светской жизнью (в центре), а после вынужден питаться из одного корыта со свиньями (справа) (ок. 1570 г.)

Однако вместо того, чтобы простить заблудшего отпрыска, «сам его отец заключил [своего сына] в тюрьму и желал, и настаивал на том, чтобы его право было реализовано, несмотря на то что он вернул свои деньги и заплатил 2 флорина из них [за содержание в тюрьме]». Ясно, что Франц не сомневался в наличии оснований для гнева, проявленного отцом Швайгера, не оспаривает он и последующее обезглавливание вора за его преступления. Однако то, что сердце оскорбленного отца осталось ожесточенным по отношению к блудному сыну, казалось ему неестественным и нехристианским — преступлением другого порядка.

Вторая история случилась за год до того, как Франц принял участие в конкурсе мейстерлидов, сразу после двойной казни воров. Хотя и не настолько явная, как в Евангелии, разница в проявлении раскаяния и веры этими двумя злоумышленниками подсказала палачу-протестанту аналогию с Благоразумным и Безумным разбойниками, распятыми вместе с Иисусом (Лк. 23:32-43). Как и Дисмас, Благоразумный разбойник, который просил распятого рядом с ним Христа: «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое», пастух Кунц Пютнер выказал все необходимые признаки раскаяния и «умер как христианин». Его товарищ по виселице Ганс Дрентц (он же Длинный) был фактически воплощением Безумного разбойника (известного под именем Гестас), который издевался над Иисусом и проклинал его как лжепророка со своего креста:

Выразительные рисунки Альбрехта Дюрера: «Безумный разбойник» (слева) и «Благоразумный разбойник» (справа) (1505 г.)

[Он] не стал ни молиться, ни говорить слово о Боге, ни исповедоваться во имя Христа. Когда его спрашивали [о Боге], он каждый раз отвечал, что не знает ничего о Нем и не может ничего сказать ни повторить какую-либо молитву. Юная дева однажды отдала ему рубашку, и с тех пор он был не в состоянии молиться. Причастие не было ему дано, поэтому он умер в грехах и упал возле виселицы, как если бы был замучен. Он был безбожным человеком.

По всей видимости, Франц считал, что все эти люди сами сделали свой выбор и их судьба, таким образом, была для него результатом их собственного замысла. Каждому человеку предначертано грешить; искать или даровать милость — личный выбор каждого. Поскольку овдовевший отец четверых детей сам продолжал заниматься предначертанным ему омерзительным делом и вместе с тем постепенно, но непреклонно бороться за свой выбор — достижение статуса, то эта мысль, должно быть, придавала ему уверенности и даровала утешение.

Назад: 3. Мастер
Дальше: 5. Целитель