Книга: Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте
Назад: 14 октября 1941 года
Дальше: 19 декабря 1941 года

27 ноября 1941 года

Я постучал в третий раз. Ничего удивительного, что никто не ответил. Даже на лестнице вопли и плач оглушали. Тогда я попробовал нажать ручку двери – и она поддалась. Я толкнул дверь, и шум обрушился на меня. Сунул голову внутрь – мама сидит и держит на коленях двух младенцев в подгузниках. Один ревет, другой, похоже, вот-вот к нему присоединится.

– Привет, – сказал я.

– Миша? – Мама растерялась. – Разве дверь не заперта? Входи же скорей.

– Я не опоздал к обеду?

– Нет-нет, – сказала она, посадила одного из малышей на пол. Встала и быстро меня обняла, потом заперла дверь. – Нам понадобится твоя помощь.

Платье у мамы все измазано… я даже не знаю чем. Белые кляксы, иногда желтые или оранжевые. И волосы торчат во все стороны. Раньше она в любой момент выглядела так, словно собралась в оперу. А теперь работает в яслях и носит изо дня в день одно и то же старое платье. Но нам нужны деньги, нам их не хватало еще до того, как папа исчез.

Папа. О нем ничего не слышно третью неделю. Я уже и спрашивать перестал, разве что иногда не могу удержаться. Пару раз в день, не чаще. Известно лишь одно: папу арестовали. Те нацисты не поговорить пришли. Они забрали его и еще тринадцать человек, с которыми папа работал до прихода немцев. Всех отвезли в тюрьму Панкрац, это здесь же, в Праге. А теперь каждый вечер перед комендантским часом к нам заходит кто-нибудь из жен арестованных, они пьют с мамой чай и шепчутся, и круги у них под глазами с каждым днем становятся все больше и темнее.

Три мальчика, им года по два, ухватили меня за ноги и хихикают.

– Миша! – вопят они.

– Займи их, пока я приготовлю обед, – попросила мама.

Я загнал их и еще парочку таких же малявок в соседнюю комнату – на самом деле это спальня супругов Кинских, но в это трудно поверить, когда повсюду разбросано столько игрушек: днем вся квартира превращается в ясли. Почти двадцать малышей, и всего две женщины, мама и госпожа Кинская, должны за ними присматривать. Иногда им помогает Мариэтта. Я-то по-настоящему не помогаю, прихожу ненадолго из «школы» к обеду: мне достается все, с чем не справится малышня.

Я уговариваю их построить из кубиков башню, однако они, кажется, думают, что кубики – тоже часть обеда. В комнату вползает маленькая девочка, вонь от переполненного подгузника вползает впереди нее. Подхватив девочку под мышки, я тащу ее на кухню. Поиграть с детишками я согласен, но даже за царский обед не стану менять такие гадостные подгузники. Или нет, за царский, пожалуй, смог бы, но меня-то ждет всего-навсего морковка с картофельным пюре.

Дверь кухни полуприкрыта, я собираюсь толкнуть ее локтем, но слышу голос госпожи Кинской:

– Транспорт. Вся семья. Завтра должны явиться.

«Транспорт» – новое слово, которое мы последнее время слышим то и дело. Немцам мало, что они каждый день сочиняют новые правила. Теперь они собираются таскать нас с места на место, как дрова. Началось в прошлом месяце, примерно тогда, когда забрали папу. Приходит розовая повестка, и нужно явиться в Выставочный зал в центре города. И раз – тебя отправляют в Польшу. С какой стати в Польшу – понятия не имею. С одной стороны, вроде бы в любом месте должно быть лучше, чем тут, в Праге, где одна мерзость. А с другой стороны, поди знай.

– В Лодзь? – спрашивает мама.

– Нет, в Терезин, – отвечает госпожа Кинская.

– Терезин?

Я заглядываю в дверную щелку. Обе они перестали готовить обед. Госпожа Кинская вытирает толстые пальцы о маленькое полотенце, свисающее с ее плеча. Хотя с едой в гетто сейчас плохо, госпожа Кинская все еще выглядит так, словно она слишком много ест.

– Это здесь же, в Чехословакии. Не так далеко от Праги. Старая военная крепость. Ада говорила мне, ее кузена Германа – он, кажется, повар – отправили туда несколько дней назад. Помочь подготовиться.

– Подготовиться? – переспрашивает мама. – К чему?

– Откуда я знаю? Может…

Но тут рот на другом конце от грязного подгузника испустил вопль, и дверь кухни распахнулась полностью. На том и разговору конец.



– Мама! – заговорил я полчаса спустя, когда мы вернулись на кухню, где я помогал мыть посуду, то есть пальцем дочиста выскребал каждую тарелку.

– Да? – откликнулась от раковины мама.

– Зачем придумали транспорт? Чем мы им в Праге помешали?

Мама не ответила.

– Ма-ам?

– Не знаю, Миша, – сказала она и быстрее прежнего заработала тряпкой.

– Думаешь, нас тоже скоро посадят в транспорт?

Нет ответа.

– А что теперь они отправляют людей не так далеко, не в Польшу, это лучше? Или хуже?

Нет ответа.

– Может, папа уже там. – Я проглотил последний кусок моркови с последней тарелки. – Им, наверное, юристы тоже нужны, чтобы подготовиться, а не только повара. Может, потому они и забрали всех, с кем папа раньше работал, да? Чтобы помогли им считать деньги или еще что.

Мама выключила воду. Провела запястьем по лбу.

– А если нам придется уехать, мы же сможем вернуться, когда все кончится, правда? То есть когда война кончится. В смысле, если немцы проиграют. Лучше бы они проиграли. Они же проиграют, да, мам?

Мама подошла ко мне, поправила волосы у меня за ухом.

– Миша! – наконец сказала она. – Тебе пора на урок. Увидимся вечером.

И на том все: поцеловала меня в щеку, развернулась и пошла в комнату помогать госпоже Кинской, ведь, хотя малышей после обеда укладывают спать, добрая половина их вместо сна что-нибудь затевает.

18 декабря 1941 года

Мариэтта и я сидим каждый на своей кровати. Она рисует, я читаю спортивный раздел в недельной давности газете, которую нашел в мусорном баке. Сосредоточиться не могу, потому что эта история с Терезином подступает все ближе. Несколько дней назад отправили тетю Луизу и дядю Оту. Не то чтобы мы часто с ними виделись, но жутковато думать, что они куда-то уехали, в город, о котором я вообще ничего не знаю. И еще хуже от того, что их тут нет, а папа все не возвращается.

Дверь в квартиру открылась. Я хотел что-то сказать маме – думал, это она вошла, – но тут у Мариэтты лицо стало какое-то странное. Я обернулся, смотрю, а там, где полагается быть маме, – госпожа Кинская. В руке у нее мамины ключи.

– Привет, детишки, – сказала госпожа Кинская. Широкое серое платье так и колыхалось на ней.

– Привет, – растерянно ответили мы.

В другой руке она держала маленькую коробочку.

– Я подумала… – начала было госпожа Кинская и смолкла.

– Где мама? – спросила Мариэтта.

– Скоро придет, – сказала госпожа Кинская. Поулыбалась непонятно чему, села за стол и стала медленно открывать свою коробочку. – Я тут испекла…

Мариэтта перестала рисовать и скорчила рожу, она всегда так гримасничала, если что-то казалось ей глупым, или сбивало с толку, или то и другое вместе.

– Хотите печенья, дети?

В ту же секунду я очутился у стола и уже заглядывал в коробку. Когда я в последний раз ел печенье? Да не одно, а сразу много. С виду ничего особенного – ни шоколада, ни сахарной пудры, но главное – это печенье! Уже радость.

– Спасибо! – пробормотал я, запихивая одно в рот, а второе сжимая в кулаке.

Мариэтта тоже подошла, заглянула в коробку, но почему-то не взяла угощение. Подняла голову и второй раз задала госпоже Кинской тот же вопрос:

– Где мама?

И в третий раз:

– Где мама?

– Печенье бери, – с полным ртом (там уже второе печенье) напомнил я.

– Ей пришлось… – начала госпожа Кинская. – Кое-что… случилось в яслях, и ей пришлось остаться. Возьми печенье, Мариэтта, оно вкусное.

– Да, очень, – подтвердил я, грызя третье.

Мариэтта решительно вскинула голову:

– Что случилось? Что такое случилось?

Госпожа Кинская растянула рот в улыбке и сказала:

– Ох, Мариэтта, не надо…

Но улыбка мгновенно слетела, глаза нашей гостьи широко раскрылись и как будто остекленели.

– Простите! – И она ринулась в ванную.

Она еще не успела скрыться в ванной, а Мариэтта уже вылетела из квартиры, хлопнув дверью. Спустя несколько минут и несколько печений госпожа Кинская вернулась. Лицо ее, вместе с двойным подбородком, было забрызгано водой.

– Где Мариэтта? – спросила она.

– Не знаю. – У меня что-то странное случилось с животом. Почему-то стало немножко больно. – Ушла.

Госпожа Кинская закрыла на миг глаза и громко выдохнула.

– Ладно, Миша, пойдем.

Она взяла меня за руку и непонятно зачем поцеловала в макушку.

От госпожи Кинской пахло мылом.



Я услышал их еще до того, как вошел в ясельную кухню. Обе плакали. Когда я вошел, мама подняла голову. Лицо у нее было одновременно очень бледное и очень красное. В первый миг у меня желудок словно перевернулся, и я разозлился на госпожу Кинскую из-за печенья. Но потом я понял что-то, от чего у меня кожа по всему телу натянулась до боли, я на ногах не мог стоять. Хотел задать вопрос, но только и сумел показать маме глазами, о чем я хочу спросить, а она глазами ответила мне, что поняла.

Мариэтта всхлипывает, уткнувшись маме в колени. Я стараюсь вытолкнуть из горла слова. Мама даже пытается мне улыбнуться, подбодрить, но ничего у нее не получается.

– Он? Он? – Больше я ничего из себя не выжал.

Мама кивнула, и вдруг – я уже не стою на ногах.



Не знаю, сколько прошло времени и почему я лежу скорчившись, лицом вниз, на кафельном полу у окна. Мама рядом, гладит меня по спине. Это длилось какое-то время, пока ноги не устали бить об пол и пока та часть меня, которая пыталась заставить остального меня умереть, наконец не сдалась.

– Как? – спросил я маму, не поднимая лица. – Как это случилось? Как он…

Я плачу, но и слезы как будто не мои, и лицо, и голова, и тело – все перестало быть моим. Мама не отвечает, и я снова колочу ногами пол.



Прошло еще сколько-то времени. Мама сидит на хлипком деревянном стуле посреди кухни. Ноздри ее раздуваются. А губы она изо всех сил сжимает.

– В справке сказано: уремия.

– Уремия? – переспрашивает Мариэтта. Она сидит на полу, недалеко от меня, прислонившись спиной к буфету и зажав голову между колен. Все лицо у нее мокрое и блестит.

– Это когда почки отказывают, – тихо говорит госпожа Кинская.

– У папы болели почки? – спрашиваю я и пытаюсь сесть.

– Нет, – отвечает мама. – Не болели.

Назад: 14 октября 1941 года
Дальше: 19 декабря 1941 года