– Я не хочу играть в карты! – сказал я маме. – Почему нельзя пойти на улицу?
– Потому, – сказала она, складывая юбку и убирая ее на полку. – Я тебе уже десять раз объясняла. Нора говорит, что немецкие солдаты, когда отступали и проходили мимо Терезина, стреляли в лагерь. Просто так. А значит, если у тебя нет сегодня работы, ты посидишь здесь. И не спорь, Миша. Ты посидишь здесь.
«Здесь» – то есть в Гамбургском корпусе, куда нас засунули, высвобождая Дрезденский. Половина Терезина теперь в карантине. Все больше людей прибывает с востока, почти каждый день. Еще несколько недель назад Терезин казался заброшенным, но теперь уже нет. И многие из прибывших больны тифом – кто-то мне объяснил, вот почему у них красные пятна. И высокая температура, и прочие симптомы. Наци боятся тифа. Никто, насколько я знаю, уже давно тут не видел ни эсэсовца, ни даже рядового немецкого солдата. Некоторые говорят, что они ушли совсем.
– В колоде не хватает двух восьмерок, пятерки, десятки и дамы бубей. Какой смысл играть?
Мама не обращает внимания на мое ворчание.
– А почему ты Мариэтту не заставляешь сидеть тут? Где она?
– Она в корпусе F с друзьями. И она мне обещала не выходить на улицу.
Конечно, Мариэтте мама разрешает поступать как вздумается. Через несколько дней после того, как стали появляться люди с востока, сестра отыскала наконец человека, узнавшего фамилию Густава. Но этот человек только головой покачал, вот и все. Это мне мама потом рассказала, а Мариэтту я, пожалуй, расспрашивать не решусь.
– Лучше скажи мне, как поживает Кикина.
– Откуда я знаю? – Я снова перебрал карты в надежде, что ошибся насчет недостающих. – Знаю только, что он в лазарете, а чем болен – неизвестно. Главное, что не тифом.
Мама достала из кармана платья клочок бумаги.
– Вы, мальчики, просто подвиг совершили. Таскать картошку с рассвета до заката неделю напролет!
Она нашарила под нарами картонную коробочку, приоткрыла ее и спрятала туда бумажку.
– Что там у тебя? – спросил я.
– Так, всякие мелочи.
– Какие мелочи? – Я встал и подошел к ней.
Коробка была до половины заполнена бумажками.
– Что это?
– Сколько жизней ты спас, Миша! Вы, мальчики, настоящие герои. Но я рада, что ты не заразился тем, что подхватил бедный Кикина. Слава богу, теперь тут Красный Крест.
Я вынул несколько бумажек из коробки.
– Аккуратнее с ними! – попросила мама.
Продуктовая карточка, назначение на работу, маленький рисунок – кто-то что-то делает на кухне.
– Всё, хватит! – Мама забрала у меня бумажки, вернула в коробку и задвинула ее под кровать.
– Зачем ты собираешь эту ерунду?
Мама не ответила, только улыбнулась и принялась ерошить мне волосы. Я собирался ей сказать, чтобы она перестала, но тут кое-что вспомнил – бумажки напомнили.
– Знаешь, сегодня, когда мы с Томми проходили мимо Q414, оттуда шел дым и клочья бумаги летали в воздухе…
– Вам к этому зданию и близко подходить нельзя, и ты это прекрасно знаешь.
– А что такого? Эсэсовцы, говорят, уже ушли. Ты же сама только что сказала, что здесь теперь Красный Крест.
– Да, но я не уверена, кто на самом деле сейчас руководит, и даже не знаю, кто ушел, а кто остался, – вздохнула мама. – Кое-кто говорит, что Рам все еще где-то здесь и его люди тоже…
– Ладно, я вот про что, – перебил я. – Несколько бумажных клочков упало возле нас, и мы их подобрали. На одном было написано, кажется, «Герман Лёве» и год – 1901. Еще месяц и число, но я не запомнил. Третье января, что ли. Дальше кусок обгорел, одна только дата уцелела – по-моему, семнадцатое октября 1943 года.
Мама отошла туда, где я сидел прежде, и взяла карты.
– Мы нашли несколько таких обгорелых бумажек с датами, – продолжал я. – Зачем они сжигают бумаги?
Мама принялась тасовать колоду и жестом подозвала меня к себе.
– Все это скоро кончится, – сказала она, – и тогда, – она начала сдавать карты, – их призовут к ответу, потому что…
Но тут в небе загудели самолеты. Я кинулся к окну посмотреть. Томми однажды мне объяснял, как выглядят самолеты союзников, но я все равно их не отличаю.
– Ну же, Миша, – сказала мама. – Давай сыграем.
Я все таращился в окно. Там проплывали серебристые самолеты в боевом порядке – не менее двадцати. Американские, решил я.
– Мама, мне до смерти надоели все игры, в какие мы играем. И сидеть взаперти до смерти надоело. Когда же это кончится?
– Ничего, – сказала мама. – Придумаем какую-нибудь новенькую игру, для которой нужно ровно сорок семь карт.
– Нет, – отвечаю я Томми. – На бастион не могу. Мама и так будет сердиться.
– Ладно, – говорит Томми и пинает мяч о соседнюю стену.
Мяч сдутый, но все-таки это мяч. Я нашел его в подвале нашего корпуса, где болтался после обеда, потому что больше нечем было заняться. Как только нашел, сразу побежал к Томми.
– Смотри, – сказал я. – Потренируемся бить пенальти. Ниже вот этой линии между окнами. Это будут ворота.
Какое-то время мы били по воротам, меняясь, пробуя варианты с вратарем и без. Не так весело, как настоящий футбол, но тоже ничего. Потом появилось несколько мальчиков немного старше нас. Они не говорили по-чешски, но не беда: мы быстро поняли друг друга и стали играть посреди улицы двое на двое.
Вдруг мы услышали шум. Крики доносились со стороны железной дороги. Слов не разобрать, но почему-то было понятно, что это не обычные крики, какие тут раздавались часто.
– Бежим, – сказал я Томми, и мы побежали.
Кричали все громче, и все больше людей бежало вместе с нами, в том числе прибывшие с востока – они были в мешковатых одеждах, босые, на бритых головах только начал отрастать пушок.
Я увидел впереди Мариэтту и во всю глотку проорал ее имя. Я ее уже несколько дней не видел. Она оглянулась, но не остановилась, так что я припустил еще быстрее, чтобы ее догнать.
– Эй! – сказал я, схватив ее за руку. Говорить я почти не мог, задыхался. – Что такое… куда все бегут?
Тут мы свернули за угол – и я увидел.
Большой, зеленый, с красной пятиконечной звездой возле пушки.
По Терезину катил советский танк.
– О-о!..
Мариэтта прижала меня к себе, лицом к груди, обхватила руками.
– Мы свободны, Миша, – громко выдохнула она мне в ухо. – Наконец-то свободны.
Из танка вылезли русские солдаты, толпа громко их приветствовала. Кто-то запел чешский гимн, десятки и десятки людей подхватили – и мы тоже. Солдаты улыбались, а когда кончился гимн, они запели что-то свое. Подъехало еще два танка, и вот уже солдаты раздают конфеты и сигареты. Толпа вокруг росла и росла, пение и ликование неслись уже отовсюду.
Ну вот, все кончено. Теперь все.
Несколько минут спустя, получив горсть конфет, я двинулся прочь. Я не задумывался, куда иду, – наверное, я и так это знал. Вот рельсы, а вот ворота – распахнутые настежь и неохраняемые.
Я вышел за ворота и продолжал идти.
Я уже за границами Терезина.
Я нашел камень и уселся, глядя на все вокруг и ни на что в отдельности. Деревья, несколько домов, горы вдали. Еще два танка проехали мимо меня, русские солдаты махали мне из открытых люков.
Потом стало очень тихо.
Я не сразу заметил, что все еще дышу учащенно, никак не отдышусь. Поэтому я посидел подольше, стараясь не думать, что мама наверняка уже беспокоится, куда это я подевался. Я ждал, когда мои легкие начнут дышать свободно.
И тут я почувствовал голод. Несмотря на конфеты, на весь хлеб, который я шлюзил в последние полгода, несмотря на всякие вкусности, на которые я выменивал этот хлеб. Немыслимый голод, никогда прежде такого не ощущал. Все тело вопило, кишки, пальцы ног, пальцы рук – честное слово, даже волосы были голодные. Еды, настоящей еды, все бы за нее отдал, все что угодно.
Я чуть было не вскочил со своего камня, мне хотелось бежать, разыскать маму, сказать ей о голоде – а может, и не говорить, просто чтобы она была рядом. Но я остался пока сидеть, наблюдал за птицами и чуть ли не наслаждался этим странным, этим сильным голодом, который все нарастал.
И тут, хотя голод никуда не делся, другая мысль завладела моим вниманием. Папа. Я попытался припомнить его лицо, каким оно было, в точности припомнить, как сверкали его зубы в улыбке и одновременно приподнимались кончики бровей. Но увидеть целиком его лицо никак не удавалось, и я уговаривал себя: где-нибудь, в каком-нибудь надежно припрятанном ящике, мама сохранила для нас и его фотографии.
Я еще посидел на камне. Ближе к сумеркам я дал себе волю и подумал о том, как бы я хотел рассказать папе, что чувствую в эту минуту, пусть даже у меня вовсе нет слов это описать. Ну и ладно, что нет слов, папа бы понял этот невероятный голод, отчего этот голод и к чему. Я абсолютно уверен: он бы понял.