– Ой! – вскрикнул Кикина. Я едва расслышал его за шумом струй: дождь словно шел в атаку на землю.
– Что? – спросил я, и тут меня тоже чем-то ушибло. – Ай! Да что ж это?
– Град пошел! – завопил Томми. – Давайте быстрей!
Мы поскорее откатили тележку во двор Дрезденского корпуса и спрятались под навесом. В этом корпусе я прожил не так долго: Дрезденский корпус, и не только его, отвели под карантин для прибывших два дня назад. А сегодня пришло еще много людей – пешком. Говорили, они так и прошли всю дорогу из Польши. Из других лагерей, из Биркенау, из мест, о которых я прежде не слышал, – из Аушвица, из Берген-Бельзена. Видимо, советская армия добралась до этих лагерей, а потому немцы их закрыли и отправили пленников назад, к нам.
Почти у всех на ногах ужасные деревянные башмаки, и, когда один из прибывших снял башмак и я увидел… ну, когда я увидел его стопу, я под каким-то предлогом удрал в пекарню, забрался в маленькую кладовку и посидел там несколько минут, подальше от чужих глаз.
Градины отскакивали от булыжника, шум эхом катился вдоль окружавших нас бетонных стен. Мы стояли молча, а если бы говорили, все равно бы не расслышали друг друга. Порыв ветра донес приятный запах печеного картофеля. Мы уже почти двое суток развозим еду, но люди хватают куски так, словно век ничего не ели. Каждый раз, возвращаясь в пекарню, мы застаем там новых помощников, все чистят картофелины, трут на терке, разносят и развозят. И все равно мы не поспеваем. Не справляемся.
Как только дождь слегка поутих, мы схватили подносы и вбежали в корпус.
– Спасибо! – сказала мне женщина с тускло-зелеными глазами, которой я отдал последний кусочек с подноса.
– Пожалуйста, – ответил я.
Она вроде бы хотела что-то еще сказать, но откусила кусок и начала медленно его пережевывать. Потом проглотила и стала почти похожа на обычного человека. Ужасно худого, ужасно слабого, но все-таки человека, а не скелет.
Поэтому я задал наконец вопрос, который все хотел задать кому-нибудь из тех, кого мы кормили эти два дня:
– Где вы были?
Она откусила еще кусок, прожевала, проглотила.
– Аушвиц, – сказала она.
– А я думал, – сказал я, оглядываясь в поисках Кикины и Томми, – я думал, транспорт отправляли в Биркенау.
– Это одно и то же, – сказала она.
– И что же… – Я не знал, о чем хочу спросить. – Что там было? Что случилось?
Она медленно жевала, как будто не слышала меня. Тогда я задал другой вопрос, тот, который тревожил меня со вчерашнего дня:
– Почему с вами не вернулся никто из детей и стариков? Что сделали с ними?
– Газ, – сказала она и подобрала картофельную крошку, упавшую ей на руку, возле вытатуированного на коже шестизначного черного номера. – А потом, – она проглотила, – в дымовую трубу.
– Что? – Я подался ближе к ней. – Это что значит?
Вместо ответа она подняла костлявую руку и провела пальцем по моей щеке. От прикосновения меня пробрала дрожь, но я позволил женщине сделать это – и еще раз, и еще.
Много часов спустя мы втроем толкали тележку по лужам. Кикина и я прервали молчание почти одновременно.
– Послушайте, вы с кем-нибудь… – начал он.
– А что значит – «в дымовую трубу»? – спросил я.
– Ты про что? – удивился Томми.
– Одна женщина в Дрезденском корпусе, – пояснил я, – сказала, что люди отправлялись в дымовую трубу.
Кикина закивал.
– Я слышал вчера, как моя мама говорила то же самое. Но она замолчала, увидев меня.
– И еще газ, – добавил Томми. – Я все время слышу про газ.
Мы остановили тележку посреди гетто.
– Та женщина так и сказала, – кивнул я. – «Газ, потом в дымовую трубу».
Почему-то в этот момент я подумал о маме. Все работали на износ и вырубались в ту секунду, когда поздно вечером добирались до своей постели. А с мамой за эти два дня я ни разу даже не говорил. В обычное время это было бы нормально, потому что с тех пор, как я начал работать в пекарне, я жил сам по себе и мне это нравилось. Но сейчас я бы не возражал, если бы мама вдруг появилась тут.
– А вы заметили, – сказал я друзьям, – что среди них нет стариков? И детей нет. Инка, на пару лет старше нас, пожалуй, самая младшая, кого мы видели.
– Трудно сказать, – пожал плечами Томми.
– Но он прав, – сказал Кикина. – Я не видел никого моложе нас, точно.
Томми начал снова толкать тележку; вскоре мы прошли мимо деревьев, покрытых свежими листиками.
– И что? – опять заговорил Кикина. – Значит, Феликс, и Горилла, и Лео, и все остальные… что же это?
– И Франта, – напомнил я. – Что с ним?
– Он старше, – сказал Томми. – Так что он… может быть…
– Пудлина, Гриззли, Эли…
Мы смолкли и продолжали толкать тележку.
– Газ, потом в дымовую трубу, – пробормотал я, пытаясь представить себе это. Но картинка не возникала, только темный, тяжелый ком разрастался в груди.
– Нет-нет-нет! – перебил меня Кикина. – Немыслимо, даже для нацистов. Этого просто не может быть.
– Ах, не может быть?! – почти заорал я. – Ты видел этих людей? Они хватают картошку так, будто их всю жизнь не кормили. Видел? Слушай, те, кто способен сотворить такое с людьми, кто способен довести их до такого, кто пихал их в вагоны для угля или заставлял идти пешком, пока не свалятся, – что для таких немыслимо? Сам подумай.
И больше никто ничего не говорил до самой пекарни.
– Прекрасные новости! – объявил господин Хертц, завидев нас, и по его лицу расплылась улыбка.
Мы уставились на него так, словно он только что прибыл с другой планеты.
– Теперь управлять Красный Крест. Не наци.
– Как? – хором спросили мы.
– Наци… они…. – он махнул обеими руками, – скоро сдадут Терезин. Новый управляющий, Дюнан. Красный Крест. Швейцарец.
– Не верю! – сказал Кикина. – Это неправда.
– Правда, правда, – сказал господин Хертц. – Не Рам. Не немцы.
– Что это значит? – спросил Томми. – Немцы просто взяли и ушли? И мы свободны? Все кончено?
– Нет, не кончено, – сказал господин Хертц. – Но уже недолго. Скоро, скоро.
– Неправда, – сказал Кикина.
Господин Хертц развернулся и пошел к плите. Вытащил два подноса с запеченным пюре и погрузил их в тележку.
– Неправда, правда, – он пожал плечами. – Носить картошку. Люди очень голодные. Быстро, быстро!