– Миша, – позвала мама, – подержи, пожалуйста, стул. У него одна ножка короткая, боюсь упасть.
– Мне пора идти, – заспорил я. – До премьеры всего час, мне же надо пообедать.
– Твоей опере задник нужен или как?
– Ладно, – сказал я и ухватил стул за спинку.
– Сам посмотри, – предложила мама, осторожно ступая на стул. – У дома нет трубы. Как это может быть дом без трубы?
Забавно слышать такое от мамы. И непривычно видеть ее с кистью в руке. Не припомню, чтобы она рисовала или раскрашивала вместе со мной в Праге, не говоря уж о каких-то художественных затеях. Но тут все по-другому.
Мама даже говорила мне, что ее начальник, голландец Йо Спир – а он настоящий художник, – хвалил ее: у мамы получаются лучшие во всей мастерской мягкие игрушки. Она шьет плюшевых мишек. «Как бы я хотела оставить одного для тебя. Они очаровательны», – сказала мне мама несколько недель назад. Ясно, она пыталась сказать мне что-то ласковое, поэтому я даже не стал напоминать, что давно вырос из таких игрушек. Зато я говорил о ее работе кое-кому из ребят, и те не поверили – не поверили, что нацисты заказывают нам шить для них плюшевых мишек, не поверили, что у мамы они здорово получаются.
– Мама! – заговорил я. Меня вдруг поразила одна мысль.
– Да, дорогой?
– Почему нам не приходится скрывать оперу, как мы скрываем Программу? И не только оперу, но и все остальное – спектакли, музыку и так далее. Тут что-то не сходится.
Мама посмотрела на меня сверху, со стула.
– Не знаю, Миша. Я многого не понимаю в их распоряжениях. Зачем они вообще делают все это?
Мне показалось, мама что-то недоговаривает, но переспрашивать не хотелось. Во всяком случае, не сейчас.
– Так ты готов? – спросила она.
– Ну да, – сказал я. – Я-то готов.
Мама не уточняла, что означает моя оговорка, она и так поняла. Репетиции у нас шли как нельзя лучше, но три недели назад в один день случилось два больших транспорта. Впервые за больше чем полгода разом исчезло пять тысяч человек, в том числе десять ребят из состава спектакля и несколько нешарим. На неделю репетиции прервались, я даже слышал, как взрослые обсуждали, не отменить ли вовсе постановку. И все-таки мы продолжили, хотя найти замену тем, кого увезли, и так быстро разучить с ними роли было нелегко. И с тех пор все пошло по-другому – не знаю, как объяснить. Не идет из головы, что в любой момент могут снова отправить транспорт. И меня в том числе. Даже когда я занимаюсь чем-то приятным, скажем в карты играю, я на минуту забудусь, а потом снова все вспомню. И так по многу раз на день, каждый день.
Мама слезла со стула, отступила на несколько шагов, подняла голову, обозревая свою работу.
– Ну, что скажешь?
– Мне нравится, – ответил я, и не из вежливости: задник и правда выглядел великолепно. Как настоящий город, с деревьями и домами, был даже аккуратный круглый знак с надписью «Школа».
– Знаешь, – сказала мама, – на ваш спектакль совершенно невозможно достать билеты.
– Неужели?
– Да-да, – сказала она. – Даже на джаз-банд, даже на бетховенский концерт в прошлом месяце было легче попасть!
Я сообразил, что мама собирается заново мне обо всем этом рассказывать, поэтому пообещал, что мы увидимся после спектакля, спрыгнул со сцены и побежал обедать.
– Помните! – напутствовал нас господин Фройденфельд. – Петь надо громче и медленнее, чем вам кажется правильным. Громче и медленнее! – Он приподнял брови (он зачем-то часто их приподнимал вот так, домиком). – И как вам акустика здесь, в Магдебургском корпусе? – задал он вопрос, и мы, все сорок человек, дружно ответили:
– Кошмар!
Про кошмарную акустику Магдебургского корпуса Фройденфельд говорил нам еще недели две назад, когда мы репетировали в Дрезденском корпусе. Там звук тоже так себе, но он прав: здесь еще хуже – может, потому что помещение больше. Его и самого-то едва слышно, хотя тут совсем не шумно, только тихонько разыгрываются музыканты.
Точнее, ответили Фройденфельду не сорок человек, а тридцать девять: Элу, которая играла кошку, пока что гримировал господин Зеленка, тот самый, который поручил маме делать задник. Эла как-то говорила мне, что, пока не явились нацисты, господин Зеленка был самым знаменитым гримером во всей Праге. И он даже ухитрился тайно привезти в лагерь свои краски. Усы у Элы просто потрясающие.
– Так-так, – пробормотал господин Фройденфельд, поглядывая на часы. – Двери открываются через две минуты, мы начинаем через десять минут.
Он развернулся и пошел к музыкантам, но остановился, снова обернулся к нам и поднял палец:
– Да, чуть не забыл. Пинта, Грета, Эла, Зденек, Рафаэль и Гонза, – он улыбнулся, – на время представления можете снять звезды.
– Что? – вскрикнула примерно половина детей. Другая половина, включая меня, онемела от изумления.
– Нам дали разрешение. – Он кивнул, подтверждая. – Для основных персонажей. Отпарывайте.
Все шестеро принялись тянуть и дергать, но только Грета сумела быстро избавиться от звезды. Зденек попросил Сашу помочь, и вскоре почти все мы пытались сорвать со счастливчиков их звезды. Все орали и боролись с этими жуткими желтыми штуковинами, словно с мерзкими липучими жуками, которые годами ползали по нашим телам.
Полминуты – и мы нервно хохочем, звезды валяются на полу, обрывки в руках, клочья у наших ног. Шестеро наших друзей выглядят как обычные люди, у них на груди ничего нет, как не было четыре года назад, до того, как все это началось, до того, как мы попали в чудовищную и нелепую тюрьму, где нам то разрешают ставить пьесы, то запихивают в поезда и отправляют неведомо куда.
Послышались аплодисменты – флейтист, кларнетист и скрипачи сунули свои инструменты под мышку и устроили нам настоящую овацию.
Огромное помещение набито до отказа. Пришли люди всех возрастов – дети, родители, старики. Ни одного свободного стула. Мы даже видели, как два человека чуть не подрались, во всяком случае, сильно поспорили за место у прохода. Мы всё видели, потому что сидели сбоку от сцены, лицом к залу. Это ведь не настоящий театр, кулис тут нет.
Гонза выглядит так, словно ему сейчас поплохеет, – кажется, мне и самому вот-вот поплохеет. Гонзе хватило отваги взять роль Брундибара, то есть петь соло и одновременно делать всякие подлянки. В реальной жизни он сирота, но такой высокий крепкий парень, и я впервые видел, как он чего-то испугался. Из-за этого я сам тоже сильно испугался. И не только я. Остальные, на кого ни глянь, – тоже: Эла, Зденек, Грета, Пинта.
– Тридцать секунд! – Господин Фройденфельд легонько провел рукой по головам стоявших рядом ребят.
Я тупо уставился на публику, среди которой сидел и Ганс Краса, композитор, сочинивший музыку этой оперы. Он приходил к нам почти на все репетиции и всегда улыбался, но сейчас сидел с лицом серьезным и торжественным, словно и впрямь надеялся, что все пройдет прекрасно. Вроде бы я заметил в дальнем конце второго ряда даже Эдельштейна – того, который управлял Терезином. И зачем я не послушал Иржи и не пошел в тот вечер играть с ним в шашки?
Но знаете что? У нас получилось. У нас по-настоящему здорово получилось. Не то чтоб прямо идеально, и все-таки очень хорошо. Пинта и Грета в самом деле казались братом и сестрой. Эла двигалась в точности как настоящая кошка. Рафаэль пел чудесно, а Гонза был очень, очень, очень противный. Так что не беда, если Зденек и забывал порой строчку или у Цви ломался голос.
Настал и мой черед подняться с хором на сцену. Еле дождался. Мы все запели:
Давайте встанем в круг!
Поможет другу друг.
Все вместе будем петь,
И нас не одолеть!
Петь вместе со всеми отчасти похоже на футбол в команде нешарим. А отчасти все по-другому. Потому что важен и сюжет, этот мерзкий Брундибар. Мы все вместе боремся против очень подлого человека. Вот почему, когда мы поем эти слова, мы поем их так, будто все происходит взаправду. И, когда мы закончили, я видел по лицам слушателей, что они счастливы.
Мы столько раз репетировали, но, когда нам удалось победить Брундибара, когда животные погнали его со сцены, я чуть не задохнулся от волнения. И не я один, это было понятно: сцена еще не завершилась, а зал уже хлопал вовсю. Нам пришлось петь поверх аплодисментов:
Мы победу одержали!
Выигран бой,
Убежал злой.
Мы не унывали,
Мы не убегали,
Песню запевали
И вперед шагали,
Весело шагали!
Но сквозь счастье я чувствовал и грусть, вспоминая всех прежних артистов, которых уже увезли. Эва и Гавел, Ян, Лев, Алена и еще несколько человек, чьи имена я не успел узнать, – они пришли на очередную репетицию вместе со всеми нами, не думая, что для них она окажется последней. К тому же я так и не понял, почему наци разрешили нам поставить эту оперу – оперу, в которой герои борются против злодея с усиками.
Но грусть и недоумение занимают лишь часть меня, а весь я улыбаюсь – расплываюсь в улыбке, и не только потому, что это так здорово – победить Брундибара. По правде говоря, грустить почти невозможно, когда публика хлопает безостановочно и приходится кланяться снова и снова, до головокружения.