Книга: Очень синий, очень шумный
Назад: Тетя Петя
Дальше: Ласковый, злой

Этот чайник – твой

Аленичев живет в аду. Ад устроен просто – есть бесконечно длинный коридор и двери. Коридор разный и совершенно одинаковый. Прямо там, где Аленичев сейчас, коридор похож на сервисный этаж какого-то отеля – практичная немаркая краска, издевательская схема эвакуации – стрелочки «выход» указывают за край листа слева и справа, аккуратные двери с ничего не значащими номерами. Два дня назад коридор был каким-то бункером – массивный железобетон, бронированные гермодвери с замками-штурвалами. Коридор меняется незаметно – границы никогда нет: чуть меньше бетона, чуть – больше краски, предыдущая дверь стальная, а эта – уже просто железная; Аленичев потратил бесконечные часы, пытаясь вычислить точное место, когда коридор становится другим – выброшенное оказалось время; но и все время здесь – выброшенное, на то и ад.



Аленичев толкает перед собой тележку – вода, продукты, всякие необходимые вещи и предметы, которые трудно достать, как капсулы для его кофе-машины Nespresso – они попадаются ужасно редко. Вот электричество есть всегда – в стенках бывают розетки, часто совсем нелепых систем, но у Аленичева есть переходники; в крайнем случае можно залезть на тележку и подключить провода напрямую к лампе.



Когда надоедает толкать, Аленичев открывает ближайшую дверь. За дверью – комната, склад чистого белья – налево простыни, направо наволочки и полотенца, сильно пахнет дешевым гостиничным кондиционером для ткани. Пахнет, как Кирин пирог: какая-то жуткая съемная квартира, кухня с тараканами, раковина завалена грязной посудой, везде – кипы модных журналов; это был период «буду шить этническую одежду». Кира попеременно целовалась с какими-то двумя по очереди – чуть откидывая голову назад и закрывая глаза; ему казалось это ужасно странно: как можно совершенно одинаково целоваться с разными людьми? И там был торт, или сладкий пирог, или что-то в этом роде; она, очевидно, сыпала специи горстями, возможно – закрывая глаза и чуть откидывая голову назад – целый противень теста, пахнущего специями, ванилью и имбирем – дешевым кондиционером для белья. Аленичев открывает глаза. Комната совершенно бесполезна с точки зрения, например, капсул Nespresso (Аленичев надеется, тем не менее, что в этой части коридора они должны попасться), но все равно, это большая удача – воспоминание. Аленичев не знает, сколько времени он провел в аду, надо думать – вечность; воспоминания стерлись, потерялись в бесконечном коридоре, бесконечных комнатах.



Бельевая – это уже очень близко к складу для минибара, где могут быть капсулы, Аленичев открывает следующую дверь – напротив. За дверью – аккуратная стена, выкрашенная экономичной немаркой краской; такое случается, однажды стена была за всеми дверьми на много километров, вода кончилась почти совсем, он долго шел по коридору, не трогая двери, а потом открыл одну – за ней была кухня небольшой квартиры; кран работал, и в холодильнике было пиво и сок. И там было окно – выходило в тупик – узкое пространство между домами, ограниченное стенами со всех сторон. Он переночевал, сдвинув стол к стене и разложив спальник от окна к холодильнику; ночью из тупика-колодца было видно звезду, хотя эту часть Аленичев, может быть, придумал уже потом. Он забрал оттуда четыре тяжелые чашки для эспрессо, хотя ему нужна была одна; подумал – про запас на всю вечность, и оказался прав – уже осталось только три.



Ад вообще устроен сложно предсказуемо, но никогда – хаотично, за чередой комнат – безжалостная высшая (или, наоборот, – низшая) логика, железные правила. Единственно занятие в аду – пытаться понять его; когда-то Аленичев думал, что в точке, где спрятано это понимание, находится и выход из ада. Он отчаялся найти его очень давно – каждый раз, когда, кажется, все частные случаи легли на свои места, обязательно находится исключение – новая дверь, новая комната – как та кухня. Ни до, ни после комнат с окном не попадалось; хотя часто бывают комнаты с телевизором; несколько раз были даже комнаты видеонаблюдения с десятками работающих мониторов, например – какой-то аэропорт, Аленичев пытался вычислить какой, но на табло было только «из» и «в», большинство рейсов, впрочем – из Голландии. Новая комната, выпадающая из правил, означает, что нужно начинать все сначала – новая система, куда ложится исключение. Аленичев вел журналы годами, систематизировал комнаты, пробовал открывать все подряд и пробовал – случайным образом, выбрасывал записи и потом начинал снова. Пить пробовал тоже, но его не хватило надолго. Пить он начал, когда отчаялся увидеть тех, кто шныряет в коридоре. Поймать или хотя бы увидеть их тоже казалось когда-то выходом; они шныряют всегда условной ночью, когда свет ламп в коридоре не такой яркий, и только если не закрывать дверь, и только когда Аленичев не может видеть коридор; всякие зеркала или видеокамера тоже означают, что в коридоре будет пусто. Это устроено так специально, чтобы сводить его с ума; чего еще ждать от ада. Как лестница за одной из дверей; он поднимался долго-долго, считал пролеты, сбился со счета. Лестница уперлась в дверь, открывающуюся в тот же коридор; его тележка мирно ждала у стенки.



Еще одной теорией Аленичева, еще одной попыткой выбраться, была идея о том, что коридор и комнаты – внутри его головы. За всю вечность в аду Аленичев никогда не встречал ничего, что не мог бы объяснить, не видел комнаты, о назначении которой он не смог бы догадаться; все комнаты и все предметы были современными, понятными – никаких неведомых механизмов из будущего или нелепых штук из прошлого. Теория про ад внутри головы постепенно размылась и забылась, и осталось только ощущение, что этот ад – его, Аленичева, персональная преисподняя, выстроенная для него и вокруг него, существующая здесь и сейчас – насколько глаз хватает в обе стороны коридора.



Аленичев закрыл дверь, за которой была стена, протолкал тележку – примерно шесть шагов – до следующей; на этой трехзначный номер набит масляной краской через трафарет. Открыл. Еще одна кладовая: тележки для горничных, примерно как у него, моющие средства, швабры-тряпки. Это хорошо, так и до кофе недалеко. Еще шесть шагов, следующая, почему-то без номера дверь, открывается в свет, шум прибоя и крики чаек. Ослепший от солнца после вечности в коридоре, он обошел маяк по кругу, входная дверь открывалась в его коридор, так что наверх не подняться, насколько хватает глаз – песчаный пляж, бесконечная полоса прибоя – песок до горизонта с одной стороны и море до горизонта – с другой, пустыня и море – Аравийский полуостров? Намибия? Он ночевал в коридоре, у открытой двери – кричали птицы, бил прибой и пахло морем. Аленичев все не мог поверить, что нашел выход из ада – вот так просто, открыв очередную дверь. Утром поверил, собрался. Тележка не шла по песку, рюкзака у него не было, не было его и в ближайших комнатах; они вообще оказались бестолковые – склад сельхозтехники, класс с гипсовыми бюстами; крошечная библиотека – на испанском языке – такое все. Дальше нескольких дверей – в обе стороны – Аленичев отойти не мог – закон такой: если вернуться назад – это может быть другой коридор, другие двери – не всегда, но очень часто, слишком часто, чтобы рисковать потерять выход из ада. Он собирал все, что могло пригодиться на границе пустыни и моря: воду, спальник, пленку – в пустыне не бывает дождей, но вдруг морской бриз может принести непогоду. Аленичев выходит из двери ада рано утром, дает глазам привыкнуть. Утро в коридоре – чуть ярче лампы – означает утро снаружи – солнце встает ровно над границей воды и песка, значит пляж тянется с запада на восток – пустыня на юге, море на севере. Аленичев проходит десяток метров, не больше, когда его накрывает горячей волной изнутри, заходится сердце – ужас и металлический вкус во рту, и больше ничего. Он приходит в себя в коридоре, глядя через открытую дверь на море. Это нормально, думает Аленичев, это ничего – агорафобия за вечность проведенную в аду – это даже дешево. На следующий день он уходит по своим следам дальше, потом – еще дальше и еще дальше за солнцем: если это Аравийский полуостров, то ему лучше на запад. Ночью шторм стирает старые следы; и он уходит так далеко, что маяк еле виден на горизонте и ужас накрывает его так, что он бежит обратно, бросив самодельный рюкзак со всем снаряжением. Маяк на месте, и дверь на месте – все в порядке; ночью он спит снаружи ада, борясь с желанием вернуться в коридор. Спальник остался в рюкзаке, так что для кровати он приносит испанские книжки – щедро, в три толстых слоя. В дверной проем видна стена, аккуратный прямоугольник искусственного света падает оттуда на песок – всю ночь. Солнце встает на границе суши и моря, высвечивает перекрученные цепочки его следов: туда – аккуратные, экономные шаги человека несущего груз – четкие отпечатки; оттуда – рваный бег, вывороченный песок, кажется, он даже упал пару раз.



Утром Аленичев уходит от ада навсегда: широко открывает дверь, подпирает ее ненужной больше тележкой, нагибает кучу песка, чтобы не захлопнуло ветром. «Ухожу от тебя навсегда», – тихонько говорит он в проем, разворачивается, идет, ускоряет шаги – ему приходит в голову, что прибой мог легко унести рюкзак этой ночью. Где-то в районе затылка в такт шагам постукивает «навсегда-навсегда-навсегда»; Аленичев понимает, что ад подарил ему еще одно воспоминание напоследок: «Ухожу от тебя навсегда», – так говорила Кира, каждый раз она говорила именно так. Рюкзак – большая сумка, лямки из серебристой ленты – лежит там, где он его бросил. Аленичев надевает его, долго смотрит на крошечный маяк, разворачивается лицом к послеполуденному солнцу.

Ночью ему совсем нестрашно, только под утро приходит паника, липкий пот и сердцебиение; он заворачивается в спальник, сидит, тихонько раскачиваясь. Сначала море чуть светлее, пустыня – чуть темнее, а небо – совсем темное; оно светлеет мало-помалу, зато темнеет вода, и за несколько минут до восхода солнца песок, волны и воздух сравниваются, становятся одинаково серебряными, и Аленичев чувствует, что повис в абсолютной пустоте. Когда встает солнце, Аленичев замечает ящик. Волны выбросили его ночью – он слышал прибой сквозь сон. Ящик зеленый, армейский, с бессмысленной для непосвященного маркировкой на крышке, она откидывается на хитрых петлях. Ящик аккуратно набит черными перевязочными пакетами для остановки кровотечения; Аленичев откуда-то знает, что они называются Israeli bandage, один он сует в карман. Следующие дни приносят все больше и больше армейских ящиков, отдельных пакетов и даже контейнер с генератором, почти полностью утонувший в песке; консервы – включая воду в жестяных банках, попадается тоже часто – почти не ржавые. Аленичеву это нравится – он, очевидно, прав, и это Аравия – война в заливе и все такое. К жаркому полудню одного из дней, в дрожании между морем и пустыней он отчетливо различает отель – темное низкое здание, очень близко к воде, должно быть с собственным причалом; уже через час ему ясно – это не отель, а что-то вроде бункера, только почувствовав запах он понимает, что это – бесформенная масса, раздувшаяся на солнце туша кита – хвостом в море, головой на берегу. Птиц совсем мало, должно быть, потому что пустыня; он обходит кита по широкой дуге и идет еще час после заката, спасаясь от отвратительной вони. К следующему полудню он выходит к настоящему бункеру – железобетонной конструкции, неловко и криво сидящей на границе прибоя – песок захлестнул с одной стороны, волны бьют с другой. Аленичев карабкается на крутую дюну, бросив рюкзак внизу; никакой это не бункер – железобетонный транспортный понтон, старый и ржавый; внутри везде либо вода, либо песок. Понтон огромный, с помещениями для солдат, машин и грузов; беглое исследование занимает у Аленичева остаток дня. Он спускается с дюны за рюкзаком, поднимается обратно. Уже устроившись на ночлег в рубке, разувшись и завернувшись в спальник, он замечает огромный неуклюже натянутый тент – внизу, с той стороны понтона. Песок ужасно горячий, хотя солнце почти село; Аленичев босиком бежит по дюне вниз, песок ползет под ногами, над головой от тента к палубе понтона тянутся перепутанные веревки, с которых свисают вниз разнокалиберные бутылки и почему-то гаечные ключи; все это тихонько звенит, вспыхивает в закатных красных лучах. Песок усыпан осколками, так что довольно скоро Аленичев глубоко пропарывает себе ногу о зеленое прозрачное донышко; с трудом выбрав место без осколков, он перетягивает стопу армейским пакетом.



Только вблизи видно, насколько велик тент – скорее всего, это мобильный самолетный ангар или там – штаб; вместо того, чтобы натянуть, как полагается, кто-то разложил тент на песке и подтягивал веревками к понтону – таким дурацким образом, постепенно, шаг за шагом поднимая полог вверх. Когда места внутри показалось довольно, этот кто-то развесил по веревкам пустые бутылки и гаечные ключи – музыку ветра, не заботясь о том, что первый же пассат усыплет осколками все вокруг.



Пространство внутри тента перекручено, разорвано ящиками, коробками, мебелью цвета хаки; одна стена – железобетонный борт понтона, полог-крыша уходит вниз с другой стороны; там живут две сумасшедшие девушки. Это первые люди, которых встречает Аленичев: за вечность – если считать все время в аду, или за последнюю неделю – если только время после ада.



Девушки сумасшедшие по-разному, но обе тихие; сначала Аленичев не уверен даже, что они знают о существовании друг друга, только через пару дней понимает, пространство под тентом разделено им по очень четким, хотя причудливым границам; может быть, думает Аленичев, они провели так много времени вместе, что больше не хотят друг друга видеть? Ни та, ни другая не отвечают на вопросы, вообще не говорят, так что Аленичев называет их про себя просто «рыженькая» и «светленькая». Рыженькая и Светленькая проводят все время под тентом; Рыженькая – перебирая, переставляя, бесконечно классифицируя случайные предметы на своей стороне, она особенно любит контейнеры средних размеров с крышками на петлях. Светленькая – разглядывая журналы – один за другим, всегда с одинаково отсутствующим выражением лица, задерживаясь ровно на секунду на каждой странице. Журналы стопками громоздятся на ее территории: цветные обложки перетекают из одной кучу в другую глянцевыми водопадами. Журналы у Светленькой в основном порнографические, должно быть понтон вез их для солдатских нужд. Рыженькая никогда не спит, только опускает иногда голову над коробками – на минуту, много – две. Светленькая спит обязательно на своих журналах, ни разу не повернувшись за ночь – как мертвая.



Аленичев проводит под тентом ровно пять дней – первые четыре дня со стороны Рыженькой – она лежит неподвижно, позволяя ему делать все, что угодно; как только он отпускает ее – возвращается к своим коробкам. Светленькая ночью спит как убитая, не замечая, когда он ложится рядом, Аленичев осторожно обнимает ее, лезет рукой под слишком большой армейский комбинезон. В ответ с ней случается что-то вроде эпилептического приступа; Аленичев, напуганный буквально до смерти, пытается отопить ее водой, роется в куче пластиковых личных аптечек, колет противошоковое, и только к утру понимает – Светленькую надо просто оставить в покое; после этого судороги проходят, и она засыпает. Аленичев уходит на рассвете, у него есть теперь прекрасный армейский рюкзак с удобными ремнями – так и легче, и быстрее. Это хорошо – ему очень хочется оказаться как можно дальше от понтона – как можно скорее.



Через пару дней закат высвечивает песок впереди неожиданно ярко, отскакивает ему в глаза цветными зайчиками – на сколько хватает глаз, пляж перед Аленичевым покрыт капсулами Nespresso, как галькой. Он плачет весь вечер и всю ночь, плачет до потери голоса, безвыходно, навзрыд. Ночью громко хрустят капсулы под пенкой и спальником; он привычно встает утром, собирает рюкзак, хотя что-то сломано внутри – в походе на запад больше нет смысла. Огромное поле Nespresso заканчивается только через два дня, когда солнце восходит на западе; к концу этого дня, когда оно садится ему за спину, на востоке, он выходит к маяку. Ветер намел огромную кучу песка у открытой двери, почти совсем скрыв его тележку, коридорный проем засыпан тоже – почти до половины; высокий прибой нанес в ад гниющие водоросли и драные пластиковые пакеты – обычный прибрежный мусор.



Назад: Тетя Петя
Дальше: Ласковый, злой