Книга: Музыкофилия
Назад: 24. Обольщение и безразличие
Дальше: 26. Случай Гарри С.: музыка и эмоция

25

Плач:

музыка и депрессия

Роберт Бертон в книге «Анатомия меланхолии» много писал о силе музыки, а Джон Стюарт Милль находил, что, когда, будучи молодым человеком, он впадал в состояние меланхолии или ангедонии, спасала его одна только музыка, которая была способна пробить завесу печали и хотя бы на время вернуть ему чувство радости. Только музыка могла напомнить ему, что он еще жив. Депрессия Милля, как полагают, была вызвана беспощадным режимом воспитания. Отец начал требовать от сына непрерывной интеллектуальной работы и достижений с трехлетнего возраста. При этом суровый воспитатель практически не заботился об эмоциональных потребностях ребенка. Впрочем, Милль-старший едва ли даже подозревал об их существовании. Неудивительно, что у юного дарования случился кризис, когда он вступил во взрослую жизнь и впал в состояние, вывести из которого его могла только музыка. Милль был не особенно разборчив; ему нравились Моцарт, Гайдн и Россини. Единственное, чего он боялся, – это истощения репертуара, после чего ему не на что было бы опереться.

Продолжительная и общая потребность в музыке, музыке вообще, описанная Миллем, очень отличается от поразительного эффекта, который может произвести какая-то определенная музыкальная пьеса в какое-то вполне определенное время. Вильям Стайрон в своих воспоминаниях «Зримая тьма» описал такое переживание, случившееся с ним, когда он был близок к самоубийству:

«Моя жена ушла спать, а я заставил себя досматривать видеофильм. …Место действия фильма – Бостон конца XIX века. В одном из эпизодов герои идут по коридору консерватории, а откуда-то из-за стены доносится изумительное контральто – в зале исполняют «Рапсодию» Брамса.

Этот звук, к которому, как и ко всякой музыке – впрочем, как и ко всем радостям жизни, – я был глух на протяжении всех последних месяцев, вдруг пронзил мне сердце, словно кинжал. Меня мгновенно захлестнула волна воспоминаний обо всех радостях, которые знавал этот дом: о детях, бегавших по его комнатам, о праздниках, о любви, о работе…»

В моей жизни тоже были переживания, когда, выражаясь словами Стайрона, музыка пронзала мне сердце, и разбудить меня не могло ничто иное.

Я самозабвенно любил сестру матери, тетю Лен; я всегда чувствовал, что она уберегла меня от безумия, а может быть, спасла мне и жизнь, когда меня маленьким ребенком эвакуировали во время войны из Лондона. Ее смерть оставила в моей жизни внезапную пустоту, но по каким-то причинам я не мог ее оплакивать. Я ходил на работу, выполнял рутинные действия, словом, жил как механическая кукла, но в душе я словно оцепенел, меня поразила ангедония, я стал глух и к радостям, и к печалям. Однажды вечером я отправился на концерт, надеясь, что, может быть, музыка меня оживит, но как оказалось – тщетно. Весь концерт я невыносимо скучал – вплоть до последней сыгранной пьесы. О ней я никогда раньше не слышал, как и о написавшем ее композиторе. Это был «Плач Иеремии» Яна Дисмуса Зеленки (малоизвестного чешского композитора, современника Баха, как я узнал впоследствии). Когда оркестр заиграл эту пьесу, я вдруг почувствовал, как из моих глаз полились слезы. Пробудились оцепеневшие на много месяцев эмоции. «Плач» Зеленки сломал дамбу, и сквозь брешь потекли запертые до того внутри меня чувства.

Такая же реакция на музыку была описана Венди Лессер в книге «Поле для сомнений». Она тоже потеряла некую Ленни, в ее случае это была любимая подруга, а не любимая тетя, а источником очищающего катарсиса был не «Плач» Зеленки, как у меня, а «Реквием» Брамса:

«Это представление «Реквиема» Брамса произвело на меня ошеломляющее действие. Я приехала в Берлин, думая писать здесь о Дэвиде Юме, но теперь, когда волны музыки, одна за другой, окатывали меня сверху донизу, когда я внимала ей всем своим телом, а не только ушами, я поняла, что буду писать о Ленни.

Смерть Ленни была наглухо скрыта в моей душе, словно в деревянном ящике, который мне было невыносимо тяжело нести, но который я не могла и выбросить. Казалось, я умерла вместе с Ленни. Теперь, сидя в зале Берлинской филармонии и слушая хор, исполняющий непонятные слова, я вдруг ощутила в груди тепло и нежность. Впервые за много месяцев. Я, наконец, снова обрела способность чувствовать».

Получив известие о смерти матери, я тотчас прилетел в Лондон, в родительский дом, где мы, как положено, оплакивали ее в течение недели. Мой отец, три моих брата и я вместе с оставшимися в живых братьями и сестрами матери, мы все сидели на низких стульях. Мы что-то ели, слушали слова соболезнования друзей и родственников. Было очень трогательно, что отдать последний долг пришли многие ее пациенты и ученики. В доме было тепло от заботы, любви, взаимной поддержки и разделенных чувств. Но когда после этого я вернулся в свою пустую и холодную нью-йоркскую квартиру, мои чувства «оцепенели», и я впал в состояние, которое неправильно именуют депрессией.

Несколько недель я вставал по утрам, одевался, ехал на работу, осматривал пациентов и старался выглядеть таким, каким был всегда. Но в действительности я превратился в настоящего зомби. Однажды, когда я шел по парку Восточного Бронкса, на меня вдруг снизошло просветление. Я ощутил душевный подъем, радость и какую-то теплоту. Только спустя мгновение до меня дошло, что я слышу музыку, но она звучала так тихо, что казалась воображаемой. Я продолжал идти, музыка постепенно звучала громче, и я наконец рассмотрел ее источник. Из окна подвала одного из домов сквозь открытое окно по радио звучала музыка Шуберта. Музыка пронзила меня, залила потоком образов и чувств – воспоминаниями детства, летних каникул. Вспомнил я и любовь моей матери к Шуберту, вспомнил, как она – не совсем правильно – напевала его «Серенаду». Впервые за много недель я улыбнулся, потом засмеялся – я снова жил!

Мне хотелось постоять у подвального окна – в Шуберте, и только в нем была сейчас моя жизнь. Только его музыка могла оживить меня. Но я опаздывал на поезд и пошел дальше. Как только музыка стихла, я снова впал в депрессию.

Несколько дней спустя совершенно случайно я услышал, что в Карнеги-Холл великий баритон Дитрих Фишер-Дискау будет петь цикл песен Шуберта «Зимний путь». Все билеты на представление были уже распроданы, но я присоединился к толпе у касс в надежде все-таки попасть на концерт. Мне повезло, я смог купить билет за сто долларов. В 1973 году это были огромные деньги при моей весьма скромной зарплате, но такая цена за жизнь (как мне тогда казалось) была для меня вполне приемлемой. Но как только Фишер-Дискау пропел первые ноты, я понял, что совершил непоправимую ошибку. Певец, как всегда, технически безупречен, но по каким-то причинам его пение показалось мне плоским, ужасным и совершенно безжизненным. Все сидевшие вокруг люди были поглощены исполнением, лица их выражали глубокое переживание. Все они лицемерят, решил я, вежливо притворяются, что растроганы. Они же не хуже меня понимают, что Фишер-Дискау потерял чудесную теплоту и чувственность, столь характерные прежде для его голоса. Только много позже я понял, что ошибался. На следующий день все критики единодушно писали, что Фишер-Дискау пел в этот раз как никогда раньше. Оказывается, дело было не в нем, а во мне, в моей безжизненности и эмоциональной оцепенелости, ставшей такой сильной, что ее не смогла поколебать даже музыка Шуберта.

Возможно, я пытался защитить себя, соорудив вокруг души непроницаемую стену, так как в противном случае меня могли захлестнуть невыносимые чувства. Может быть, здесь уместно более простое объяснение – я требовал, чтобы музыка работала, а опыт показывал, что она не работает. Музыка – веселая или очищающая – должна снизойти на человека, когда он ее не ждет, спонтанно, как благословение или благодать, так, как это случилось, когда я услышал музыку из подвала, или когда я, совершенно беспомощный и ничего не ожидавший, вдруг открыл для себя «Плач» Зеленки. («Искусства – не лекарства, – написал однажды Э. М. Форстер. – Они не гарантируют эффекта после приема. Иной раз они бывают таинственными и капризными, и требуется творческий импульс, прежде чем они смогут подействовать».)

Джон Стюарт Милль тянулся к веселой музыке, она служила ему тонизирующим средством, но Лессер и я, потеряв близких людей, испытывали совершенно иные музыкальные потребности, нам были нужны иные переживания. Не случайно, что музыкой, высвободившей нашу скорбь, растворившей в себе наше горе, оказался «Реквием» в случае Лессер и «Плач» – в моем. Эта музыка специально предназначена для случаев утраты и смерти. И в самом деле, музыка обладает властью как-то воздействовать на наши чувства, когда мы сталкиваемся со смертью близких.

Психиатр Александр Штейн описал, как он пережил трагедию 11 сентября. Он жил напротив Всемирного торгового центра, видел, как в него врезались самолеты, наблюдал падение «близнецов». Потом он и сам влился в бегущую по улице, охваченную ужасом толпу, не зная, жива ли его жена. После они с женой в течение трех недель были бездомными беженцами.

«Мой внутренний мир оказался окутанным плотным непроницаемым покрывалом. Было такое чувство, что мое существование оказалось подвешенным в безвоздушном вакууме. Музыка, даже внутреннее звучание любимых произведений, умолкла. Парадоксально, но значение слуховых раздражителей неизмеримо возросло, но это значение неимоверно сузилось. Мои уши были теперь настроены на звуки авиационных двигателей, рев сирен, на слова моих больных и на дыхание спящей рядом жены».

Только по прошествии нескольких месяцев, пишет он, «музыка наконец вернулась ко мне как часть моей жизни, и первой пьесой, которую я услышал в душе, были «Гольдберг-вариации» И. С. Баха.

Недавно, в день пятилетия трагедии 11 сентября, я, как обычно, ехал утром на велосипеде к Батарейному парку и, приблизившись к границе Манхэттена, услышал музыку. Я присоединился ко множеству молчавших людей, сидевших на траве и безмолвно смотревших на море. Молодой человек играл на скрипке «Чакону» Баха. Когда музыка закончилась и толпа медленно разошлась, мне стало ясно, что музыка утешила и растрогала людей до глубины души, она совершила то, на что не способны никакие слова.

Музыка – уникальное искусство, она полностью абстрактна и глубоко эмоциональна. Она не может представить нам конкретный внешний или внутренний образ, но обладает уникальной силой выражения внутреннего состояния и чувств. Музыка прямо проникает нам в сердце; ей не нужны посредники и носители. Не надо ничего знать о Дидоне и Энее, чтобы растрогаться от ее плача по покинувшему ее возлюбленному. Всякий, кто пережил в своей жизни потерю, сразу поймет чувства Дидоны. Кроме того, здесь есть один глубокий и таинственный парадокс – несмотря на то что такая музыка заставляет испытывать боль и скорбь, она одновременно приносит с собой покой и утешение.



Недавно я получил письмо от одного молодого человека, которому было чуть больше двадцати. Он писал, что с 19 лет ему ставили диагноз биполярное расстройство. Заболевание его было по-настоящему тяжелым – находясь в депрессии, он месяцами ни с кем не разговаривал, а при переходе в маниакальную стадию «безудержно проматывал деньги, ночами напролет работал над математическими проблемами, писал музыку и проводил время в компании друзей». Он написал мне, потому что недавно открыл, что игра на фортепьяно производит поразительное воздействие на состояние его психики:

«Садясь за инструмент, я могу играть, импровизировать и подстраивать музыку под свое настроение. Если я нахожусь в приподнятом настроении, я могу немного притушить его, и, поиграв некоторое время в состоянии, напоминающем транс, я опускаю настроение до нормального уровня. Если же я нахожусь в подавленном настроении, то могу музыкой его приподнять. То есть мне удается использовать музыку так, как некоторые люди используют психотерапию или лекарства для того, чтобы стабилизировать настроение. …Прослушивание музыки не может никаким образом менять мое настроение – все дело в желаемом музыкальном выходе, а играя, я могу контролировать каждый аспект музыки – стиль, текстуру, темп и силу».

За много лет работы в больницах для людей с ментальными нарушениями я снова и снова встречал тихих, пораженных апатией шизофреников, которые демонстрировали «нормальную» реакцию на музыку – часто к непомерному удивлению персонала и их самих. Психиатры говорят, что у больного шизофренией «негативная» симптоматика, если у него имеются трудности в установлении межличностных контактов, отсутствуют мотивации и, помимо всего прочего, уплощенный аффект, – и «продуктивная» симптоматика, если у больного наблюдаются галлюцинации и бред. С помощью лекарств можно устранить продуктивную симптоматику, но они редко помогают при симптоматике негативной, которая в еще большей степени делает больного инвалидом. Именно в этих случаях (как показали Ульрих и соавторы) музыкальная терапия может оказаться чрезвычайно полезной, так как весьма гуманным ненасильственным способом помогает открыться отчужденным от мира, асоциальным больным.

Иногда с помощью музыки можно бороться и с продуктивной симптоматикой. Так, в «Воспоминаниях о моей нервной болезни» выдающийся немецкий юрист Даниэль Пауль Шребер, много лет пробывший в тяжелом шизофреническом психозе, писал: «Во время игры на фортепьяно в звуках музыки начинали тонуть бессмысленные, твердившие мне всякий вздор, голоса. …Любая попытка «представить» меня как существо, обуянное «фальшивыми чувствами», обречена на неудачу, так как есть реальные чувства и я могу вложить их в игру на фортепьяно».

Есть профессиональные музыканты, больные тяжелой шизофренией, но тем не менее они выступают на высочайшем профессиональном уровне и в их исполнении нет никакого намека на расстроенное душевное здоровье. Том Харрелл, прославленный джазовый трубач, считается одним из лучших исполнителей своего поколения, и он выступает на сцене уже несколько десятков лет, несмотря на то, что страдает шизофренией и постоянными галлюцинациями с юношеского возраста. Психоз отступает только в те моменты, когда он играет, или, как выражается он сам, «музыка играет мною».

Одаренный скрипач Натаниэль Айерс после блистательного начала карьеры заболел шизофренией и, в конце концов, стал бездомным – и скитается теперь по центральным улицам Лос-Анджелеса. Иногда он увлеченно играет на своей потрепанной скрипке, на которой не хватает двух струн. Самый трогательный рассказ об Айерсе и «искупительной мощи» его музыки можно прочесть в книге Стива Лопеса «Солист».

Так же, как музыка способна сопротивляться искажениям в сновидениях, как она переживает паркинсонизм, как она преодолевает амнезию и болезнь Альцгеймера, так же сопротивляется она искажениям психоза и способна, как ничто другое, проникать сквозь покровы меланхолии и безумия, когда не помогает ни одно другое средство.

Назад: 24. Обольщение и безразличие
Дальше: 26. Случай Гарри С.: музыка и эмоция