В 1993 году, когда мне было уже под шестьдесят, со мной стали происходить любопытные явления – в голове начали спонтанно всплывать ранние воспоминания, дремавшие в глубинах моего сознания свыше пятидесяти лет. Это были не просто воспоминания, а ощущение тогдашнего мировоззрения, мышления, атмосферы и связанных с ними переживаний, в особенности воспоминания о детстве в Лондоне перед Второй мировой войной. Тронутый этими воспоминаниями, я написал два коротких эссе: одно о большом научном музее в Южном Кенсингтоне, который в юности был для меня важнее школы, а второе – о Хэмфри Дэви, химике начала девятнадцатого столетия, бывшем моим героем в те далекие годы, чьи живо описанные эксперименты воспламеняли мое воображение и побуждали к подражанию. Видимо, это послужило для меня неким автобиографическим толчком, потому что эти два эссе не столько насытили меня, сколько разожгли охоту писать дальше, и в конце 1997 года я приступил к трехлетнему проекту воспоминаний, реконструкций и копания в закоулках памяти, что и вылилось в итоге в книгу «Дядюшка Вольфрам».
Я ожидал, что у меня возникнут трудности с припоминанием, ведь события, о каких я писал, происходили пятьдесят лет назад, а большинство тех людей, которые могли бы мне что-нибудь подсказать или подтвердить мои воспоминания, уже умерли. Трудности были обусловлены и тем, что я не мог подтвердить свои воспоминания письмами или дневниками, поскольку первый дневник начал вести в восемнадцать лет.
Я исходил из того, что, вероятно, многое забыл, но посчитал, что воспоминания – особенно живые, яркие и реальные – были достоверными и надежными. Для меня стало подлинным потрясением выяснить, что я ошибался.
Поразительный пример этого касается двух случаев с бомбами, которые я описал в «Дядюшке Вольфраме». Это произошло зимой 1940–1941 годов, когда немецкая авиация бомбила Лондон:
Однажды ночью тысячефунтовая бомба упала в соседский сад, но, к счастью, не взорвалась. Все жители нашей улицы едва ли не ползком покинули дома (наша семья перешла в квартиру двоюродного брата отца), некоторые в пижамах, и тихо переступая (может, бомба могла взорваться от вибрации?), двинулись прочь. На улице царил непроглядный мрак, и мы освещали себе путь фонариками, затянутыми красной бумагой. Мы не знали, уцелеют ли наши дома к утру.
В другой раз за нашим домом, во дворе, упала зажигательная бомба и стала гореть, излучая страшный, раскаленный добела жар. У отца был ножной насос, и он пытался с его помощью потушить бомбу, а брат ведрами носил воду, которую выливал в резервуар насоса. Однако вода была бессильна против этого адского пламени. Более того, от воды огонь разгорался еще яростнее. Раскаленный металл шипел, разбрызгивая расплавленные ошметки под струей воды. Постепенно бомба расплавилась вся, разбрасывая в разные стороны пузырящиеся комья жидкого металла.
Через несколько месяцев после выхода книги в свет я разговаривал о тех случаях со своим братом Майклом, который старше меня на пять лет. Во время войны нас эвакуировали в школу-интернат в Брэйфилде (в этой школе мне пришлось провести четыре самых гнусных года в жизни, потому что меня постоянно задирали одноклассники с молчаливого попустительства садиста-директора). Брат сразу подтвердил первый эпизод, сказав: «Я помню тот случай, ты очень точно описал его. – Однако относительно второго случая заметил: – Ты этого не видел, тебя там не было».
Меня поразили слова Майкла. Как он может оспаривать воспоминание, истинность которого я был готов засвидетельствовать в суде под присягой, воспоминание, достоверность которого была для меня абсолютной?
– Что ты хочешь сказать? – воскликнул я. – Я до сих пор вижу эту сцену перед глазами: папа с насосом, а Маркус и Дэвид бегают к нему с ведрами. Как я могу так ярко это помнить, если меня там не было?
– Ты никогда этого не видел, – повторил Майкл. – В то время мы оба были в Брэйфилде, но Дэвид (наш старший брат) написал нам об этом в письме. Это было весьма драматичное письмо. Оно тебя просто потрясло.
Мало того, что это письмо меня потрясло; я, вероятно, сконструировал в голове всю сцену со слов Дэвида, а потом подсознательно присвоил ее себе как личное воспоминание.
После того как Майкл все это мне рассказал, я попытался сравнить два вида памяти – первичную, в которой сохранился отпечаток несомненного личного переживания, и вторичную. Что касается первого случая, то я помнил себя, маленького мальчика, дрожавшего от холода в тонкой пижаме – это был декабрь, и я был страшно напуган, – не говоря о том, что я был очень мал по сравнению с шедшими рядом взрослыми, и мне приходилось задирать голову, чтобы видеть их лица.
Второй образ, картина горящей зажигательной бомбы, был таким же отчетливым, как мне казалось – живым, подробным и конкретным. Я убеждал себя, что второе воспоминание чем-то отличается от первого, в нем есть какие-то признаки того, что я знаю о нем с чужих слов, и это лишь перевод вербального описания в зрительный образ. Но, несмотря на то, что я знал – интеллектуально – что это воспоминание ложно, оно все равно представлялось мне таким же реальным, сугубо моим, как и прежде. Могло ли оно стать таким же реальным, личным, прочно запечатленным в мою душу (и, предположительно, в нервную систему), как будто это было действительно первичное, непосредственное воспоминание? Сумеет ли психоанализ или, например, МРТ помочь нам отделить истинные воспоминания от ложных?
Ложное воспоминание о бомбе очень похоже на истинное, и оно могло быть моим собственным, если бы в то время я находился дома, а не в интернате. Я мог во всех подробностях представить наш сад, который знал как свои пять пальцев. Если бы это было не так, то, вероятно, описание, присланное в письме братом, не подействовало бы на меня так сильно. Но поскольку я мог живо вообразить свое присутствие там и вообразить чувства, которые испытывал бы, то легко принял это переживание за свое собственное.
Все мы в той или иной степени способны к переносу переживаний и порой не уверены в том, читали ли о каких-либо событиях, слышали о них, даже приснились ли они нам, или они произошли с нами в действительности. Подобное чаще всего происходит с так называемой ранней памятью.
Я хорошо помню, как в возрасте двух лет тянул за хвост нашего пса Питера, который грыз кость под круглым столом в гостиной. Питер взвился и укусил меня за щеку, и я помню, как меня, плачущего, отец отнес в свой хирургический кабинет и наложил на рану пару швов. Здесь присутствует некая объективная реальность: собака укусила меня за щеку, когда мне было два года, и с тех пор у меня на лице остался шрам. Но действительно ли я помню это, или поскольку мне об этом рассказывали, то я сконструировал «воспоминание», которое все сильнее фиксировалось в моем мозгу как собственное? Данное воспоминание кажется мне абсолютно реальным, как реален и страх, который я в то время испытал. С тех пор я боюсь крупных животных – Питер был большой собакой, – опасаюсь, что они нападут на меня и укусят.
Дэниел Шехтер много писал об аберрациях памяти и о путанице с источниками воспоминаний, и в своей книге «В поисках памяти» он напоминает известную историю о Рональде Рейгане:
«Во время президентской кампании 1980 года Рональд Рейган неоднократно рассказывал душераздирающую историю о пилоте бомбардировщика времен Второй мировой войны. Этот пилот приказал экипажу покинуть самолет после того, как он был поврежден неприятельским огнем. Молодой “хвостовой” стрелок был ранен так серьезно, что не мог прыгнуть. Рейган не мог сдерживать слез, когда повторял героический ответ командира: “Не волнуйся, сынок. Садиться будем вместе”. Скоро газетчики выяснили, что эта история точь-в-точь повторяет эпизод из фильма 1944 года “Крылья молитвы”. Рейган, очевидно, запомнил факт, но забыл его источник».
Рейган был крепким шестидесятидевятилетним человеком, когда боролся за президентский пост, который ему было суждено занимать восемь лет. Деменция развилась у него после восьмидесяти лет. Однако он всю жизнь был актером и играл героев, подверженных романтическим фантазиям и героизму. Рейган не симулировал эмоции, рассказывая ту историю – свою историю, реальность в том виде, в каком он ее мыслил и чувствовал. Если бы в тот момент его проверили на детекторе лжи (средств функциональной визуализации мозга тогда не было), то никакой сомнительной реакции зарегистрировать бы не удалось, поскольку в этой ситуации не было злонамеренной лжи – Рейган сам верил в то, что говорил.
Странно, тем не менее, понимать, что какие-то из твоих самых дорогих и сокровенных воспоминаний, возможно, не соответствуют действительности и никогда не происходили – или происходили с кем-то другим.
Подозреваю, что многие из восторгов и искренних побуждений, которые кажутся мне исключительно моими, вероятно, были навеяны сторонними внушениями, сильно на меня повлиявшими – осознанно или подсознательно, – а потом были мною забыты.
Читая лекции, я не могу точно вспомнить – не знаю, к лучшему это или к худшему, – что говорил в прошлый раз на ту же тему, и при этом не люблю заглядывать в свои записи, даже если они были сделаны всего час назад. Утрата осознанной памяти о том, что я говорил раньше, побуждает меня каждый раз раскрывать тему по-новому, и она уже кажется мне немного иной и захватывающей. Забывание подобного типа может быть необходимым для творческой или здоровой криптомнезии, позволяющей заново скомпоновать старые мысли, сопоставить их в другой последовательности, переписать, пересмотреть и вывести из них новые следствия.
Порой такое забывание приводит к автоплагиату, когда я произношу слова и целые фразы как нечто совершенно новое, однако получается это просто из-за обыкновенной забывчивости.
Просматривая свои старые записи, я вижу, что многие зафиксированные там мысли были давно забыты, но часто «оживали» и воспринимались иначе. Подозреваю, что подобная забывчивость свойственна всем, особенно тем, кто пишет, рисует или сочиняет музыку, поскольку сама природа творчества требует ее, чтобы воспоминания и идеи могли возродиться – в новом контексте и в другой перспективе.
Словарь Вебстера определяет «плагиат» как «похищение и присвоение чужих идей или слов; их использование без указания источника… совершение литературного воровства; представление, под маской новых и оригинальных идей или изделий, произведенных из существующего источника». В определении плагиата и криптомнезии многое перекрывается, но есть и кардинальная разница, и заключается она в следующем: плагиат в общепризнанном понимании этого термина – осознанное и преднамеренное действие, а криптомнезия не является ни осознаваемой, ни преднамеренной. Вероятно, надо более широко внедрить в обиход термин «криптомнезия», потому что словосочетание «неосознанный плагиат» уже несет в себе негативную коннотацию из-за слова «плагиат». Оно воспринимается как воровство и обман, пусть даже неосознанный.
В 1970 году Джордж Харрисон сочинил ставшую невероятно популярной песню «Мой сладкий Господь» (My Sweet Lord), мотив которой напоминает записанную на восемь лет раньше песню Рональда Мака «Он так хорош» (He’s So Fine). Когда дело дошло до суда, Харрисона признали виновным в плагиате, но в своем решении судьи проявили себя тонкими психологами. Решение судьи гласило:
«Преднамеренно ли Харрисон использовал мелодию песни «Он так хорош»? Вряд ли он сделал это преднамеренно. Тем не менее по закону это есть нарушение авторских прав, и не перестает быть нарушением оттого, что было совершено неумышленно».
Элен Келлер обвинили в плагиате, когда ей было всего двенадцать лет. Она была слепоглухонемой и не владела языком до тех пор, пока в шестилетнем возрасте не встретилась с Энни Салливан. Овладев ручной азбукой и шрифтом Брайля, Элен занялась сочинительством. Среди прочего, она написала рассказ «Царь Мороз» и подарила его подруге на день рождения. Когда рассказ напечатали в одном журнале, читатели быстро сообразили, что он невероятно похож на «Морозные феи» детской писательницы Маргарет Кэнби. Восхищение Келлер сменилось презрением и осуждением. Ее обвинили в плагиате и преднамеренной фальсификации, несмотря даже на то, что она не помнила, читала ли рассказ миссис Кэнби. Позднее Элен поняла, что эту историю ей «читали». Юную Келлер подвергли долгому и мучительному расследованию, наложившему пожизненный отпечаток на ее психику.
Но были у Элен и защитники, включая и жертву ее плагиата Маргарет Кэнби. Она была поражена тем, что история, которую Келлер передали буквально на пальцах, была воспроизведена в таких точных деталях. «Какой, наверное, активный и цепкий ум у этого одаренного ребенка!» – писала Кэнби. В защиту Келлер выступил и знаменитый ученый Александр Белл: «Все наши самые оригинальные сочинения составлены исключительно из выражений, заимствованных у других».
Сама Келлер позднее говорила, что такое присвоение скорее всего произошло через осязательную передачу, потому что в этих случаях слова воспринимаются пассивно. Иногда, продолжала Келлер, она и сама не могла указать, из какого источника «приходили» к ней слова, а порой не могла даже вспомнить, она ли это придумала или узнала от кого-нибудь еще. Подобная путаница возникала намного реже, когда она читала активно, водя пальцем по строчке текста, набранного шрифтом Брайля.
В своем письме к Элен Келлер Марк Твен писал:
«Бог мой, как бесконечно смешон, глуп и как гротескно выглядит весь это фарс с “плагиатом”! Можно подумать, люди произносят и высказывают – устно или письменно – что-нибудь, кроме самого откровенного плагиата! По существу, все идеи являются подержанным товаром, сознательно или подсознательно вытащенным из миллионов внешних источников».
Сам Марк Твен тоже совершил такое же неосознанное воровство, о каком рассказал в своей речи по случаю семидесятилетия Оливера Уэнделла Холмса:
«Оливер Уэнделл Холмс стал первым из великих литераторов, у кого я кое-что украл, и именно после этого я написал ему, а он мне ответил. Когда вышла моя первая книга, мой друг заметил: «Там очень милое посвящение». Да, сказал я, я тоже так думаю. Но друг продолжил: «Я всегда восхищался этим посвящением, еще до того, как увидел его в “Простаках за границей”». Естественно, я возмутился: «Что ты имеешь в виду? Где еще ты мог его видеть?»
«В первый раз я заметил посвящение несколько лет назад, тогда это было посвящение мистера Холмса к “Songs In Many Keys”».
Разумеется, моим первым побуждением было превратить своего друга в клиента похоронной конторы, но, поразмыслив, я решил дать ему шанс доказать его слова, если, конечно, он сумеет это сделать. Мы пошли в книжный магазин, и он доказал мне свою правоту. Я действительно украл посвящение – почти слово в слово…
Конечно же я написал доктору Холмсу, объяснив, что ничего не хотел у него украсть, а он ответил, что все в порядке и что от этого, ровным счетом, никто не пострадал. Холмс добавил, что всегда считал, что мы подсознательно черпаем свои идеи в том, что слышали или читали, воображая, будто мы сами все это придумали и сочинили.
Он высказал правду, причем в любезной манере, и я обрадовался, что совершил это «преступление», – во всяком случае, оно стало поводом для письма доктора Холмса. Вскоре я нанес ему визит и предложил свободно распоряжаться любыми моими идеями, которые покажутся ему подходящими для его поэзии. Холмс понял, что я не замышлял против него никакого зла, и мы хорошо с ним поладили».
Вопрос о плагиате, парафразах, криптомнезиях или заимствованиях Кольриджа интригует ученых и биографов уже без малого два столетия. Вопрос этот действительно представляет особый интерес в свете поразительной памяти Кольриджа, его творческого гения, сложного, многообразного, порой мучительного чувства подлинности.
Сэмюэл Кольридж был жадным, всеядным читателем, который, казалось, запоминал наизусть все прочитанное. Есть свидетельства очевидцев того, как Кольридж, будучи студентом, вполглаза, небрежно прочитывал «Таймс», а потом воспроизводил буквально все содержание газеты, включая объявления. «У молодого Кольриджа, – пишет Холмс, – это была часть его дарования: непомерная, огромная способность цепко и навсегда запоминать, удерживать в памяти то, что он читал, способность говорить, упорядочивать и выстраивать идеи других людей, и, сверх того, естественный врожденный инстинкт лектора и проповедника, собиравшего материал повсюду».
Литературные заимствования были обычным явлением в семнадцатом веке; Шекспир вольно заимствовал у многих своих современников; так же поступал и Мильтон. Дружеские заимствования оставались распространенными и в восемнадцатом веке: Кольридж, Вордсворт и Саути все перенимали друг у друга, а иногда, как утверждает Холмс, публиковали чужие стихи под своим именем.
Но то, что казалось естественным и забавным у молодого Кольриджа, постепенно приняло уродливую болезненную форму, особенно в отношении немецких философов (прежде всего Фридриха Шеллинга), которого он открыл, почитал и перевел на английский язык. Целые страницы «Литературных биографий» Кольриджа состоят из дословных пассажей Шеллинга без единой ссылки на автора. В то время, как это сомнительное поведение с готовностью (и слишком упрощенно) назвали литературной клептоманией, то, что происходило на самом деле, было очень сложным и таинственным, как замечает Холмс во втором томе биографии Кольриджа. Он исследует вопиющие случаи плагиата, имевшие место в самый трудный период жизни Кольриджа, когда его покинул Вордсворт, когда его снедали вечная тревога и сомнения в своем таланте, и он стал употреблять больше опиума, чем обычно. В то время, пишет Холмс, «немецкие авторы давали ему опору и утешение в метафоре, которую Кольридж сам часто использовал: он обвивался вокруг них, как обвивается плющ вокруг дуба».
Ранее, по словам Холмса, Кольридж нашел для себя еще одну родственную душу – немецкого писателя Жан-Поля Рихтера; это «родство» заставило Кольриджа перевести и переписать сочинения Рихтера, а потом он принялся перерабатывать его и видоизменять, беседуя и общаясь с ним в своих записных книжках. Порой их голоса сливались и переплетались настолько тесно, что трудно было отличить один от другого.
В 1996 году я читал отзыв о новой пьесе «Молли Суини» выдающегося драматурга Брайана Фрила. Главная героиня пьесы, Молли, была слепой от рождения, но в зрелом возрасте ее зрение восстановилось. Она стала видеть после операции, но ничего и никого не узнавала: Молли страдала зрительной агнозией, потому что никогда не училась видеть. Новое свое состояние она находит странным и пугающим и испытывает большое облегчение, когда снова теряет зрение, возвращаясь к привычной слепоте. Я был поражен этой пьесой, потому что опубликовал поразительно схожую историю в «Нью-Йоркере» буквально за три года до этого. Прочитав пьесу Фрила, я был удивлен тематическим сходством, множеством фраз и предложений из написанных мною историй болезни. Я позвонил Фрилу, но он стал отрицать, что вообще читал мое эссе. Позднее, после того, как я послал Фрилу подробное сравнение своего эссе и его пьесы, он понял, что читал мою статью, но забыл об этом. Фрил был в замешательстве: он читал много оригинальных источников, упомянутых мною в эссе, и считал, что темы и сюжет «Молли Суини» были совершенно оригинальны. Каким-то образом он все же пришел к выводу, что подсознательно усвоил многое из моего языка, думая, что это его собственный язык, и согласился написать об этом в аннотации к пьесе.
Фрейд был захвачен ошибками памяти, имевшими место в повседневной жизни, и живо интересовался этими изъянами в их отношении к эмоциям, особенно к подсознательным. Но он был вынужден принимать в расчет и более грубые нарушения памяти, которые демонстрировали многие его пациенты, рассказывая о сексуальном растлении или насилии в детстве. Поначалу Фрейд воспринимал эти воспоминания буквально, но позднее, если они ничем не подтверждались и были абсолютно неправдоподобными, он задумался, не деформированы ли такие воспоминания фантазиями и не были ли некоторые воспоминания плодами чистой конфабуляции, составленной хоть и подсознательно, но так убедительно, что и сами больные верили в них. Истории, которые пациенты рассказывали ему, а до этого и самим себе, даже если они были ложными, тем не менее, оказывали сильнейшее воздействие на их жизнь, и Фрейду представлялось, что психологическая реальность этих воспоминаний могла быть такой же, независимо оттого, черпались ли они в реальности или в фантазиях.
В 1995 году вышли воспоминания Биньямина Вилькомирского «Осколки», в которых автор, польский еврей, описывает, как в детстве он пережил ужас нацистского концлагеря. Книга была принята как шедевр. Через несколько лет выяснилось, что Вилькомирский родился не в Польше, а в Швейцарии, что он не еврей и никогда не был в нацистском концлагере. Вся книга была одной большой конфабуляцией. (Елена Лаппин описала этот случай в своем эссе, вышедшем в 1999 году.)
На автора посыпались обвинения в мошенничестве, но при расследовании стало известно, что Вилькомирский не имел намерения обманывать читателей (собственно, он поначалу не хотел публиковать эту книгу). Вилькомирский много лет занимался тем, что заново изобретал свое детство, видимо, в ответ на то, что родная мать бросила его в семилетнем возрасте.
Похоже, первоначальным намерением Вилькомирского было обмануть самого себя. Столкнувшись же с подлинной исторической реальностью, он смутился и растерялся, безнадежно заблудившись в своих вымыслах.
В последние годы большое значение стали придавать восстановленной памяти – воспоминаниям о событиях, настолько сильно травмирующих психику, что они были вытеснены, но благодаря психотерапии были высвобождены и снова всплыли в сознании. Особенно темными и фантастическими являются описания сатанинских обрядов и ритуалов, сопровождающихся сексуальным насилием, о чем люди якобы вспоминают. От подобных обвинений рушились жизни и распадались семьи. Однако было показано, что по крайней мере в части случаев эти воспоминания внушались другими людьми, которые сумели убедить своих клиентов (или жертв) в их истинности. Весьма сильно действует сочетание внушаемого свидетеля (часто ребенка) с авторитетной фигурой (психотерапевта, учителя, социального работника или следователя).
Инквизиция, Салемские ведьмы, советские процессы тридцатых годов, тюрьма Абу-Грейб… Для выколачивания религиозных и политических признаний применялись самые разнообразные методы допросов с пристрастием, или, попросту говоря, изощренные физические и моральные пытки. В то время как на некоторых допросах пытки применяли для того, чтобы получить какие-то сведения, все же в большинстве случаев целью было промывание мозгов, изменение сознания, наполнение его внушенными воспоминаниями с самообвинениями. Порой эти методы оказывались на удивление успешными. (В этом отношении нет лучшей иносказательной притчи, чем «1984» Оруэлла, где в конце, не выдержав страшного давления, Уинстон ломается морально и физически. Он предает Джулию, себя и свои идеи, предает свою память и суждения и начинает искренне любить Большого Брата.)
Однако для того, чтобы подействовать на человеческую память, внушение не обязательно должно быть столь массивным и насильственным. Давно известно, что показания свидетелей подвержены внушению и ошибкам, что часто приводит к ложным обвинениям и приговорам. В настоящее время возможность анализа ДНК помогает обнаружить объективное подтверждение или опровержение подобных показаний, а Шехтер по этому поводу замечает, что «недавний анализ сорока судебных дел, в которых анализ ДНК подтвердил невиновность приговоренных к тюремным срокам людей, показал, что в 90 процентах таких случаев основанием для вынесения приговора явилась ошибка свидетеля, опознавшего в невиновном человеке преступника.
В последние несколько десятилетий наблюдается всплеск заболеваемости синдромом расщепления памяти и нарушения собственной идентичности, что послужило темой многих исследований – судебно-медицинских, теоретических и экспериментальных – податливости памяти. Элизабет Лофтус, психолог и исследователь памяти, документально подтвердила «успех» внушения людям ложных воспоминаний о том, что они на самом деле пережили некое вымышленное событие. Такие ложные события, изобретенные психологами, варьируются от комических происшествий до неприятных (например, воспоминание о том, как испытуемый, будучи ребенком, потерялся в супермаркете) и даже драматических (как на испытуемого в детстве напало какое-нибудь крупное животное или другой ребенок). После первоначальной скептической реакции («Я никогда не терялся в супермаркете»), а затем неуверенности человек настолько проникается вымышленным событием, что продолжает настаивать на его истинности даже после того, как экспериментатор признается, что все это придумал.
Во всех этих случаях – вымышленного или реального насилия в детстве, истинных или предложенных в ходе эксперимента воспоминаний, ошибках свидетелей или промывания мозгов заключенным, подсознательного плагиата, ложных воспоминаний, основанных на неверном приписывании или путанице источников, – ясно то, что в отсутствии внешнего подтверждения не существует надежного способа отличить истинное воспоминание или вдохновение, ощущаемое как таковое, от заимствований или внушения, того, что Дональд Спенс называет «исторической истиной», от «нарративной истины».
Даже если обнажается подлинный механизм образования ложной памяти, как это было у меня с помощью брата, когда дело коснулось воспоминания о происшествии с зажигательной бомбой (или как в случаях Лофтус, когда она признавалась, что внушала своим испытуемым ложные воспоминания), это не меняет ощущения подлинности переживания или «реальности» сохраненного в памяти события. То же самое можно сказать и об очевидных противоречиях и абсурдности определенных воспоминаний – они не устраняют убежденности или веры в их истинность. По большей части, люди, рассказывающие о своем похищении инопланетянами, не лгут, говоря о чувственном опыте, даже если осознанно придумали всю эту историю – они верят в то, что это происходило в действительности. (В «Галлюцинациях» я описываю, как галлюцинации, возникают ли они вследствие сенсорной депривации, переутомления или каких-либо заболеваний, могут восприниматься как реальность отчасти потому, что эти ощущения передаются в мозге по тем же путям, что и восприятия действительности.)
После того как подобная история или воспоминание будут сконструированы, выстроены в сочетании с живым сенсорным воображением и сильными эмоциями, у человека не останется ни внутреннего, психологического инструмента отличить истину от вымысла, ни внешнего, неврологического способа сделать это. Физиологические корреляты таких воспоминаний можно исследовать с помощью методов визуализации мозга, и результаты покажут, что живая память порождает обширную активацию мозга, включая сенсорные области, эмоциональные (лимбическую систему) и исполнительные (лобные доли) области – то есть «рисунок» активности будет одним и тем же, независимо от того, основаны воспоминания на реальном опыте или нет.
Представляется, что в мозге отсутствуют механизмы, подтверждающие правдивость или по крайней мере оправданность наших воспоминаний. У нас нет прямого доступа к исторической истине, и то, что мы ощущаем или подтверждаем как истину (как могла с полным основанием утверждать Элен Келлер), столько же зависит от нашего воображения, как и от органов чувств. Нет способа, каким события внешнего мира могли бы прямо передаваться в наш мозг и записываться там, они воспринимаются и конструируются в высшей степени субъективно, и выраженность этой субъективности разнится от человека к человеку и заново интерпретируется и переживается в момент припоминания. Нашей единственной истиной является нарративная истина. Истории, которые мы рассказываем друг другу и себе, непрерывно пересматриваются, классифицируются и очищаются. Такая субъективность встроена в саму природу памяти и вытекает из оснований и механизмов работы того мозга, который находится в нашем распоряжении. Чудом является редкость больших аберраций, что, по большей части, наши воспоминания все же правдивы и надежны.
Человеческие существа наделены памятью, она страдает многими изъянами и недостатками, но вместе с тем она гибкая и творческая. Смешение источников или пренебрежение к ним могут, как это ни парадоксально звучит, стать источником силы: если мы сумеем овладеть источниками всех наших знаний, то утонем в море несущественной информации. Равнодушие к источникам информации позволяет нам усваивать любую информацию как собственный личный опыт. Это позволяет нам видеть чужими глазами, слышать чужими ушами, проникать в чужие умы, изучать науку, искусство и религию, вносить вклад в культурную сокровищницу человечества и черпать из нее. Такое участие и приобщение было бы решительно невозможным, если бы все наши знания и воспоминания были помечены как наша исключительная частная собственность. Память диалогична и возникает не только из опыта, но и из общения со многими другими носителями сознания.