26 сентября 1974. Йом Кипур, День Искупления. Искуплен-и-я. Бог велит соблюдать его, постясь сутки, от заката до заката, во веки вечные. И благоприятный день, чтобы отправиться в паломничество к пирамидам.
28 сентября, суббота. Пол Красснер в Сан-Франциско. Спрашиваю Красснера, соблюдал ли он пост в День Искупления. Он говорит, что соблюдал бы, но был слишком занят едой.
29 сентября, воскресенье. Семнадцатый день после Пятидесятницы. Красснер упаковался и готов. Он намерен посетить со мной пирамиды в процессе расследования заговора – и под углом зрения из Большой галереи неопровержимо доказать, что пуля, убившая Кеннеди, не могла быть выпущена из ствола Джека Руби.
30 сентября, понедельник. Джек Черри из «Роллинг стоун» везет Красснера и меня в аэропорт, откуда мы полетим в Дейтон, Огайо, чтобы поговорить с большим специалистом по тайным пирамидам Енохом Огайским о Великой Тайной пирамиде. Оттуда Черри полетит в Нью-Йорк на встречу с участниками сафари. Он говорит по-египетски.
1 октября, вторник. Суккот – первый день праздника кущей. Енох Огайский держит татуировочный салон, где татуирует женщин, а заодно делает пирсинг сосков. Стены его мастерской увешаны цветными поляроидными снимками удовлетворенных клиентов. Когда мы приходим, он строчит на дряблом боку сорокалетней домохозяйки из Колумбуса Адама и Еву, изгоняемых из Сада, и каждые несколько секунд стирает с кожи кровь с чернилами. Красснер завороженно смотрит, а я расспрашиваю художника.
Под жужжание иглы и скулеж домохозяйки Енох рассказывает нам все, что знает о тайном подземном дворце. Енох Огайский – знаменитый Астральный путешественник и в менее телесной форме неоднократно посещал Долину царей. Он сыплет сведениями и предсказаниями. Глаза его разгораются, игла производит все больше вензелей и крови. Домохозяйка гримасничает и все громче стонет, так что мы почти не можем расслышать его пророчества.
– Так, моя мягонькая, на сегодня довольно. У вас бледноватый вид.
Я иду за ним в тыльную часть салона, где Енох моет руки от профессиональных загрязнений и продолжает толковать о древности и будущем Египта. Тихий вскрик и грохот в переднем помещении заставляют нас бегом вернуться. Но домохозяйка в порядке. Красснер упал в обморок.
2 октября, среда. Я бросил «Люй – Странствия» и готов к походу, но Красснеру тайн уже хватило.
– Они могут меня обыскать и обнаружат, что я обрезанный, – говорит он и улетает обратно в Сан-Франциско.
Я покупаю у мебельного дизайнера открытый «понтиак» 66-го года и направляюсь в Порт-Ройял, Кентукки, к Уэнделлу Берри, в надежде привлечь его к экспедиции. В машине слышу по радио, что на табачных плантациях в Кентукки заморозки, самые ранние за пятьдесят лет. На полях по обе стороны дороги – поникшие листья и угрюмые фермеры. При том как я не люблю сигареты, печальный вид этих фигур в комбинезонах и бейсболках не может не трогать. Есть что-то вневременное и всечеловеческое в фермере, стоящем на поле после губительного заморозка. Он мог бы быть иероглифом, символом, нацарапанным на папирусе и означающим бессмертную правду: «Накрылся!»
3 октября, четверг. День рождения святой Терезы. Еще одна рекордно холодная ночь. Холодным утром, после гренок и яичницы, мы с Уэнделлом запрягаем пару толстозадых рабочих кобыл и – но-оо! – на поле посмотреть, уцелело ли его сорго. Листья потемнели и повисли, но стебли еще стоят твердо. Срезаем несколько образчиков и едем в гору показать их двум братьям-старикам, его знакомым.
– Близнецы Тидвеллы скажут, – обещает Уэнделл. – Они фермерствуют здесь с девятьсот первого года.
Повозка громыхает по извилистой, ухабистой колее, среди зарослей терна, сахарного клена, маклюры и кизила. Братьев мы находим за работой на широком лугу, высоко над соседними участками. Огорчение не вмерзлось в лица этой пары: их табак благополучно развешан в сушильном сарае еще до прихода заморозков, и они уже боронят под стеблями. Прямые, бодрые, хотя им под восемьдесят, эти двое Добрых Молодцов могли бы явить собой другой иероглиф: «Не накрылись».
Они осматривают Уэнделлов стебель сорго и заверяют его, что сочленение не пострадало – это через него как раз гибнет урожай.
– Но коров туда не пускай, – предупреждают они. – От мороза образуется синильная кислота. Скотина может заболеть.
Слушая этих двух старых американских алхимиков, можно понять, почему Уэнделл Берри, магистр искусств из Стэнфорда и профессор Университета Кентукки, после двух дней занятий ишачит у себя на ферме, возделывая землю допотопными дедовскими методами: в нашем прошлом есть мудрость, к которой не подступиться без прошлых принадлежностей. Вспомним Шлимана, нашедшего древнюю Трою благодаря Гомеру.
По дороге вниз я рассказываю Уэнделлу о группе ученых из Беркли, которые пытались найти в пирамидах потайные камеры с помощью новейшей аппаратуры, регистрирующей космические лучи.
– И обнаружили, что перед пирамидами пасует самая современная техника. Единственное, чего они достигли со своими десятью тоннами оборудования, – убили током крысу, которая хотела устроить себе норку в проводах.
– Казнили крысу? – говорит Уэнделл, нажимая на тормоз, чтобы повозка не задавила кобыл на крутом склоне. – Для ученых из Беркли неплохое начало.
4 октября, пятница. Париж (который в Кентукки).
В номере старой гостиницы ищу в ящике Библию и нахожу на его деревянном дне глубоко въевшуюся четкую надпись карандашом: номер телефона, а после него, еще четче, – восторженная рецензия: СКАЗОЧНЫЙ СЕКС!
Телефон стоит рядом на тумбочке, и должен признать, что, помещаясь наверху один, испытываю командировочную хочь. Снова смотрю на номер, но в глубине ящика все-таки вижу Библию. К тому же мне заказали статью, а не сказку.
В Библии я ищу Исаию, глава 19, стихи 19 и 20. Это – основополагающая цитата в первом томе четырехтомной «Пирамидологии», которую я купил в Сан-Франциско за шестьдесят долларов. Но автор привел отрывок в оригинале, на иврите, будучи уверен, что обычный читатель обратится к Библии и прочтет на родном языке. Единственное, что он сообщает об этом отрывке, – что в нем содержится 30 слов и 124 еврейские буквы, и если численные значения этих слов и букв сложить по методу, называемому гематрией, то в сумме получится 5449 – что равняется высоте пирамиды Хеопса в пирамидных дюймах.
Пирамидный дюйм настолько близок к нашему дюйму (25 пирамидных = 25,0265 обычных), что я буду называть его просто дюймом. Кроме того, 5449 – вес пирамиды в тоннах, если умножить на тысячу. Сравнения продолжаются до бесконечности. Из пропорций и углов Большой пирамиды с высокой точностью выводятся все формулы и расстояния, относящиеся к нашей Солнечной системе. Это одна из причин, почему мы не переходим к метрической системе мер. Это было бы все равно что отрезать себе ступни, чтобы получить биркенстокские протезы.
Книга раскрывается на псалме: «Живущий под кровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоится» – согласно «Книге Урантии», это один из египетских стихов, написанных первым великим учителем монотеизма фараоном Эхнатоном, которого, согласно Еноху, обучал сам Мелхиседек, который, согласно Кейси, ля-ля, ля-ля, – понимаете, к чему я клоню? Дорога к этой пирамиде может завести тебя в бесконечные переулки размышлений. Вернемся к Исаие.
Вот она, глава 19, и подчеркнуто тем же черным карандашом, каким написан номер на дне ящика:
19. В тот день жертвенник Господу будет посреди земли Египетской и памятник Господу – у пределов ее.
20. И будет он знамением и свидетельством о Господе Саваофе в земле Египетской; потому что они воззовут ко Господу по причине притеснителей, и Он пошлет им спасителя и заступника и избавит их.
Подождите минуту. Это – прямая дорога к физкультурному безумию, какое видишь в изометрических глазах Христовых придурков, – и этой дорогой в своих поисках я идти не хочу. Я возвращаю дар Гидеонов в ящик и задвигаю его вместе с тайной гематрией Сказочного Секса. Все это очень интересно, но мне не нужно. По воспитанию я крепкий баптист и считаю, что в смысле веры нахожусь в хорошей форме. Кроме того, ехать к Большой пирамиде, чтобы найти Бога, представляется мне оскорблением других храмов, которые я посещал на протяжении многих лет, неуважением к словам духовных учителей, таких как св. Хулихен, св. Лао-цзы и св. Доротея, которая, вероятно, сформулировала это лучше всех: «Если ты не можешь найти Бога у себя на заднем дворе в Канзасе, то вряд ли найдешь Его и в Большой пирамиде Египта».
На самом деле (теперь пора об этом сказать) цель нашей экспедиции вовсе не Большая пирамида в Гизе и не десятки других погребальных храмов на западном берегу могучего Нила, уже изученных и разнообразно интерпретированных, но другое чудо, еще не раскрытое и якобы хранящее в своих великолепных залах все загадки прошлого – и их объяснение!
Как, например, они обтесывали такие крепкие камни, перемещали их на такое расстояние и так пригоняли друг к другу. И что за мощь была в устройстве, некогда венчавшем пирамиду Хеопса, если воспоминание о ней сохранилось на спинке нашего американского доллара? Откуда мы пришли и, что еще важнее, к чему идем, ввиду того что достоинство нашей страны выветривается и колеса нынешнего цикла со скрипом переезжают из Рыб к Водолею, близя обещанную смену полюсов.
Экспедиция попытается найти сооружение, которое апостол Иоанн называет Новым Иерусалимом, Огайский Енох – Потаенным Храмом Тайн, а Кейси – Залом Записей, в бесчисленных трансах предсказав открытие этого потаенного чуда между 1958 и 1998 годом.
Следующая остановка: Библиотека А. И. П. – Ассоциации исследований и просвещения, в Виргиния-Бич, шт. Виргиния.
5, 6, 7, 8 октября. Изыскания в библиотеке А. И. П. Эдгара Кейси.
После Французской революции, когда началась большая прополка и очередь голов, подлежащих усекновению, стала чересчур длинна для умной машинки доктора Гильотена, с избытком второстепенных аристократов разделывались чисто вручную. Когда подходил его черед, человека хватали под руки и без церемоний тащили на лужок, где толстый палач, не член профсоюза, заносил над ним обыкновенный меч.
Чтобы рассеять скуку ежедневных рубок, головотяпы придумали простую игру: перед тем как опустить меч, они шептали на ухо дрожащей жертве: «Вы свободны, mon ami, бегите!» И зрители делали ставки на то, сколько шагов пробежит безголовое тело, перед тем как свалится. Семь шагов были не редкостью, особо энергичные экземпляры пробегали двенадцать. Рекорд установила одна женщина – двадцать четыре, и никаких признаков падения, если бы обезглавленное тело не наткнулось на телегу с навозом.
Что-то бежит дальше, что-то – ближе. «Шустрая, однако, деваха».
Тот же неугомонный дух царит в белом здании А. И. П., содержащем 49 135 страниц дословных записей медиумических «чтений», осуществленных скромным человеком, которого прозвали Спящим Пророком. За четыре дня занятий я выяснил, что в поисках Тайной пирамиды Кейси у меня были сотни предшественников. Самый примечательный – некий ученый Малдун Греггор. Греггор написал книгу под названием «Сокровенные записи» и в настоящее время, как сообщил его брат, продолжает исследования в Каире. Добыл он что-то новое?
– Его можно найти в университете, – отвечает мне его брат, не поднимая головы от своих исследований. – Вот прилетите в Каир и его самого спросите. Я занимаюсь миндалем.
9 октября, среда. Нью-Йорк. Не успел я провести в этом буйном Вавилоне полчаса, как мой автомобиль эвакуировали. Чтобы вернуть его, у меня уходит остаток дня и семьдесят пять долларов. Девочка, стоящая с папой в сердитой очереди на штрафной стоянке, говорит мне, что их автомобиль украли и он, наверное, плачет в плену у похитителей.
– Знаете, они их утаскивают за задние ноги.
10–11 октября. Еще библиотеки и музеи. Думаю, я собрал достаточно информации для статьи. Я хотел записать переваренный материал за несколько дней до приезда Джека Черри, с которым мы вылетаем в Каир, но город подавляет. Он могуч и монструозен. Именно здесь сильнее всего ощущается выветривание – постоянное шипение сдувающейся экономики. Когда стоишь у платной Нью-Джерсийской автострады, чувствуешь, как мощный протеиновый ветер дует через всю страну на Лонг-Айленд и прямо в океан, на плавучий мусор площадью 25 квадратных километров.
Джек уже здесь, и завтра мы летим в Каир. Моя следующая запись будет сделана на другой стороне земного шара.
13 октября. Девятнадцатое воскресенье после Пятидесятницы. Наш «747-й» вывалился из облаков в амстердамский аэропорт, как летающая свинья к своему корыту.
Три больших грузовика едут обслужить ее, позаботиться о ее комфорте. Избалованная хрюшка, в свою очередь, не останавливается ни перед какими расходами, ублажая клиентуру. Нас обхаживают всячески. Еду и напитки разносят непрерывно с улыбкой цветущие девы. Для развлечения – стереомузыка, фильмы и бесплатный журнал. Пассажирам предлагают забрать этот печатный помет домой, бесплатно. И конечно, последнее слово гигиены – все, с чем соприкоснулся человек, потом сжигается.
Какой контраст, когда мы высаживаемся в Анкаре и грузимся в неряшливый старый DC-8, который доставит нас в Каир. В самолете воняет, как в метро, он битком набит смуглыми нехристями.
– Неудивительно, что досмотр такой долгий, – шепчет Джеки. – Тут каждый похож на террориста.
Он говорит, что слышит речь турецкую, сербскую, курдскую, арабскую, берберскую и, кажется, долдонскую. Слова их, летящих к кульминации своего месячного поста, потеющих, поющих и обстреливающих друг друга разнообразными диалектами и языками, звучат, по выражению языкового гурмана Джека, как треск попкорна на сковородке.
В Стамбуле мы высаживаем целую толпу – больше половины. Странно, но в самолете становится еще шумнее, еще смуглее. Оставшиеся пассажиры смотрят на Джека и на меня с уважением.
– Вы? Вы летите в Каир?
Мы говорим: да, мы летим в Каир. Они закатывают глаза:
– Йа латиф! Йа латиф!
Снова в воздухе; спрашиваю Джека, что это значит.
– «Йа латиф» на арабском соответствует нашему «Круто!». Для благочестивого это значит: «Милый Аллах, спасибо за новые сюрпризы».
Над Суэцем мы пробиваем облака и углубляемся в ночь. За окном грозовые тучи стоят, как скучающие часовые, плечи их мятых мундиров обсыпаны ржавыми звездочками. Чтобы не уснуть, они катают друг к дружке мячики зарниц. Они пропускают нас дальше…
Воскресенье, полночь. Каир. Сутолока в аэропорту несусветная, суматоха, кишение – иначе не скажешь, – паломники приходят, уходят, родственники ждут паломников, приходят, уходят. Носильщики разбирают пассажиров, оборванные посыльные прислуживают носильщикам. Таможенники суетятся, солдаты в старых, земляного цвета мундирах расхаживают и зевают. Приставалы и шустрилы всех сортов и возрастов атакуют со всех направлений, доступных человеку. Джеки вежливо шагает мимо.
– За год на Ближнем Востоке, – говорит он мне, – я узнал все их штучки.
Мы пробираемся сквозь толпу, заполняем бумаги, нам ставят печати, пускают наши чемоданы по рукам: один передает чемодан другому, другой откатывает третьему, тот подносит его к столу четвертого, – все ожидают чаевых, – и наконец мы выходим наружу, навстречу приветливому пустынному ветру.
Прикрепившийся к нам носильщик ловит такси и засовывает нас внутрь. Он говорит нам: «Не беспокойтесь, прекрасный водитель», и мы, жутко кренясь, несемся по неосвещенному четырехполосному бульвару, от тротуара до тротуара забитому велосипедами, мотоциклами, трициклами, мотоциклами с коляской, мотороллерами, мопедами, автобусами, роняющими пассажиров из каждой дырки, одноколками, двуколками, дрожками, дрогами, инвалидными колясками, тачками, тележками, телегами, подводами, армейскими грузовиками, где коротко стриженные солдатики хохочут и тычут друг друга автоматами… рикшами, повозками на конной, верблюжьей и человечьей тяге, людьми на ослах и ведущими ослов, тележками с фруктами и безногими нищими на тележках, прачками с корзинами на головах, то вдруг темнокожим деревенским пареньком в залатанной ночной рубашке, погоняющим голштинского быка с большими яйцами (в город, в полночь, для чего? к мяснику? чтобы продать за пять бобов – а вдруг волшебный стебель вырастет?), и множеством других такси, тоже кренящихся, с погашенными фарами и задними фонарями, но то и дело сигналящих и мигающих, давая знать темной массе впереди, что, клянусь Восемью Цилиндрами Аллаха, еду сквозь вас я, Офигительный Водитель!
Мы чудом прорываемся сквозь запруженный центр и через Нил подкатываем к ступеням нашего отеля «Омар Хайям». Великолепие «Омара Хайяма» несколько поблекло по сравнению с годами его расцвета, когда у его статуй еще были носы и соски́, а лорды, полковники и губернаторы провинций поднимали стаканы с лайм-сквошами в честь Империи, чтобы над ней, черт возьми, никогда не заходило солнце!
Поднимаемся в номер и разбираем чемоданы. Третий час ночи, но невероятный гам за рекой вытаскивает нас обратно в город. Пока мы идем сквозь старомодный колониальный вестибюль, Джек начинает рассказывать мне, каких еще чудесных дел наделали в Египте британцы.
– Они познакомили правителей Египта с идеей покупки в кредит. В результате Египет немедленно влез в колоссальные долги, поэтому честь обязывала британцев прийти и привести в порядок их финансы. Это заняло семьдесят лет. План британцев состоял в том, чтобы посадить экономику Египта на экспорт одного товара – хлопка. Для этого они стали строить на Ниле плотины. Британцев беспокоило, что каждый год в стране происходит, черт возьми, наводнение. Без ежегодных наводнений, выносивших на почву плодородный ил, египтяне впали в зависимость от чудесных удобрений. И, раз теперь не надо было беспокоиться из-за наводнений, британцы не видели, почему бы здесь не получать два урожая в год вместо одного. Или даже три! Правители – ни один из них не был уроженцем Египта и даже не говорил по-арабски – решили, что все чудесно. Албанцы, кажется. И они швырялись деньгами как сумасшедшие, строили мечети в викторианском стиле, импортировали вещи и платили немыслимые проценты европейским кредиторам. А когда стали собирать по три урожая, произошло вот что: теперь фермерам пришлось гораздо больше стоять в ирригационных канавах. И страшно распространилась шистостома, мелкая глиста, живущая в воде, – и она входит, так сказать, с подножья лестницы и поднимается по кровотоку до глаз. В Египте самый высокий процент слепых. От шистостомы, в то или иное время, страдает больше семидесяти процентов населения. Забавно, что при всей модернизации, которую британцы устраивали в Египте, они не удосужились построить больницы. Смертность до пятилетнего возраста достигала пятидесяти процентов. У них есть пословица: «Самое лучшее – выносливость». Британцы всячески это подтвердили.
Мы перешли на другой берег Нила, и рассказ Джека о недавнем прошлом Египта заглушается громогласным настоящим. Нигде больше вы не слышали и не могли вообразить ничего подобного! В этом гаме – свой, ни на что не похожий букет. Смешайте мысленно волнообразный рев бензинового прибоя с пронзительными воплями молодых фанов на баскетбольном финале, добавьте гудение кондиционеров, приправьте колокольчиками торговцев с тележками, полицейскими свистками, влейте это в узкие улочки, обильно смазанные чавканьем кунжутных лепешек, сваренных в оливковом масле, бульканьем громадных кальянов, хлюпаньем турецкого кофе, стуком нард на базарчиках, где шашками лупят по доске со всей силы, с какой только можно, чтобы их не расколоть, – и к этому тысячи людей, кашляющих, плюющихся, бормочущих среди мусора под стенами домов, поющих, стоящих, стремительно идущих в грязных атласных джелабиях, спорящих в транспорте – миллионы! – и все голосистые, взбодренные кофеином. Разогрейте эту смесь до двадцати пяти градусов в два часа ночи, и узнаете вкус Каирской Какофонии.
Квартал за кварталом – и без признаков облегчения; мы поворачиваем назад. Устали. Пятнадцать тысяч километров. На мосту к Джеку подкатывается рябой с тамбурином и краснозадым бабуином на веревке.
– Дэнги! – кричит он, протягивая тамбурин и оттягивая бабуина за веревку, привязанную к кольцу в нижней губе. – Дэнги! Для обезянки, извините меня, сэр, для обезянки!
Джек мотает головой:
– Нет. Ана миш авез. Не хочу смотреть на обезьяний танец.
– Обезянка нэ танцует, извините меня, сэр. Нэ танцует! – Он вынужден перекрикивать шум транспорта. От крика обезьяна истерически вскидывается и скалит длинные золотые клыки. Хозяин трахает ее по уху краем тамбурина. – Обезянка болеет. Бэшенство. Дэнги! – Он ударяет ее еще раз и дергает поводок. – Лечить обезянка!
Бабуин ведет себя так, как будто мы виновники его мучений. Он пятится к нам, растягивая губу с кольцом, и пытается достать нас задней рукой. Когти у него алые. Зад похож на опухоль мозга в неправильном месте.
– Дэнги для обезянка! Скорее!
Обеднев на полсотни пиастров, Джек говорит, что с тех пор, как он жил здесь десять лет назад, Каир придумал новые штучки.
Спустившись с моста, мы застаем молодого часового, писающего на охраняемый устой. Не успев застегнуть ширинку, он смущенно запахивает просторную черную шинель.
– Добро пожаловать, – говорит он, вскидывая на плечо карабин. – Добро пожаловать в Каир… Хокэй?
14 октября, утро понедельника. Мы с Джеком выходим спозаранку на поиски доктора Рагара, с которым мне советовал повидаться Енох Огайский. Находим его в конце концов: вправлен, как дымчатый топаз, в плетеное кресло, сидит в своей ювелирной лавке – египетский бизнесмен со слезящимися глазами, в ответственном диагоналевом костюме с черным галстуком. Мы пытаемся рассказать о нашем предприятии, но поиски неоткрытого храма интересуют его так же мало, как демонстрация своих уже открытых древностей. Он захлопывает дверцу застекленного стенда.
– Барахло! Я, доктор Рагар, вам не лгу. Бо́льшая часть – барахло. Это барахло для туристов, которые ничего не знают, ничего не уважают. Но тем, кто, я вижу, уважает Египет, им я показываю Египет, который я уважаю. Так, из какой части Америки вы приехали, мой друг?
Говорю ему, что я из Орегона, около Калифорнии.
– Да, я знаю Орегон. Так, из какой части Орегона?
Говорю, что я живу в городе Маунт-Нево.
– Да. Маунт-Нево я знаю. Я посещал ваш штат этим летом. С «Ротари». Видите флаг?
Верно: на стене, среди множества других, висит флаг с бахромой – Портлендского съезда 1974 года.
– Я знаю весь ваш штат. Я доктор, археолог! Я путешествовал по всему вашему прекрасному штату. Так. В какой части города вы живете? В Восточном Маунт-Нево или в Западном Маунт-Нево?
– Скорее посередине, – говорю я. Маунт-Нево – населенный пункт на двухполосной асфальтовой дороге, в стороне от федерального шоссе. – И немного к северу.
– Да. Северный Маунт-Нево. Так. Позвольте показать вам кое-что еще…
Он оглядывается по сторонам, потом вынимает из секретного кармана пиджака бумажник. Открывает карточку с древним и тайным символом.
– Видите? Кроме того, я – храмовник, тридцать второй степени. Вы знаете о масонах?
Я предупрежден, что он масон, отвечаю я (Енох узнал о нем через масонскую газету) и добавляю, что мой отец тоже масон и той же степени, сейчас, правда, он отошел от дел.
– Брат! – Он прижимает ладонь к моей и заглядывает глубоко мне в душу. Взгляд его – как визуальный запах изо рта. – Сын брата – брат! Пойдемте. Вам я не показываю это барахло. Пойдемте по улице в соседний дом, выпьем горячего чаю. Это мой дом, там тише. Вы любите египетский чай, мои братья? Египетские эссенции? Не аптечные духи, а настоящие эссенции, понимаете? Цветок лотоса? Жасмина? Идемте. Из-за вашего отца я делаю вам подарок, я даю вам этого скарабея, к которому вы благоволите.
Он снова сжимает мне руку и втискивает в ладонь подарок. Я говорю, что в этом нет необходимости, но он качает головой:
– Ни слова, брат. Когда-нибудь вы что-то сделаете для меня. Как говорят масоны: «Сначала один камень, потом другой».
Он держит меня за руку и привлекает искренним взглядом. Я думаю: нет ли глазного полоскания для таких случаев? Пытаюсь вернуть его к археологии.
– Кстати, о камнях, доктор. Вы знаете легенду об исчезнувшем вершинном камне пирамиды в Гизе? Где якобы скрыт Храм Записей?
Он загадочно смеется.
– Кто может знать лучше? – спрашивает он и тащит меня за собой по тротуару. – Но сначала пойдемте, вы оба, подкрепимся.
Джек идет, но его не так просто отвлечь.
– Доктор, тогда вы слышали и о другом? О Тайном Храме Записей?
– Доктор Рагар?.. Археолог? Храмовник? Слышал ли о Тайном Храме Записей? – Он опять смеется. Как и во флаге из Портленда, в его смехе есть какой-то темный намек, заставляющий тебя строить догадки. – Все слышали о Тайном Храме. Слышали одно, слышали другое, но Истину? Кто знает Истину?
Он умолкает и показывает масонское кольцо – мне, не Джеку.
– Мы, братья, знаем Истину и дали клятву не разглашать ее непосвященным. Но тебе, мой брат, сын брата, тебе я, наверное, могу показать немного света, недоступного другим. А?
Я киваю, он кивает в ответ и за руку подводит меня к узкой двери.
– Здесь, на моей фабрике, мы сначала выпьем горячего чая со специями… Белый сахар – не для меня, я должен извиниться – пост, а потом поговорим. Ибрагим! – кричит он, отперев тяжелую дверь. – Чаю моим американским друзьям.
Мы входим в лавку, поменьше и побогаче предыдущей. Лавка до потолка увешана коврами и гобеленами. Они приглушают каирский грохот до умеренного гула. Но господи, какая духота. Доктор включает потолочный вентилятор, но он не в силах растолкать свалявшийся воздух.
– Так. Пока мы ждем, когда мой кузен принесет чай, вы понюхаете подлинную эссенцию нильского лотоса, перед которой не может устоять ни одна женщина.
В результате Джеки покупает на пятьдесят долларов духов для женщин в «Роллинг стоун». А единственное, чего добиваюсь я от мудрого доктора, кроме бесплатного скарабея, – разрешения воспользоваться телефоном, чтобы позвонить в Американский университет Каира. Прошу передать мистеру Малдуну Греггору, чтобы он связался со мной в отеле «Омар Хайям». Проведя часть дня на фабрике эссенций, я прихожу к выводу, что здесь, в Каире, если хочешь получить какую-то четкую информацию, надо обратиться к американцу.
По дороге в гостиницу мы проходим мимо уличной экспозиции, посвященной войне 1973 года, когда египтяне переправились через Суэцкий канал, наподдали Израилю и это сошло им с рук. В центре экспозиции – двухэтажная бетонная нога, готовая раздавить звезду Давида. Хочу сфотографировать ее, но на меня пялятся, и я стесняюсь своего дурацкого поляроида.
Темпераментный молодой ветеран водит нас по экспозиции, показывает на песочном макете, который он сам построил, зоны важнейших боев и укрепления. Он горячий патриот. Показывает на снаряд базуки, воткнутый в песчаный валик, изображающий линию Бар-Лева, аналог французской Мажино.
– Это ракета. Сделана в Америке. Это трофейное оружие. Тоже американское.
Он глядит на меня сурово, но без враждебности. Даже о евреях (показывая их лица на фотографиях, чтобы я мог отличить перепачканных пленников-израильтян от запыленных египетских солдат) он говорит без осуждения. Говорит так, как игрок одной команды – о команде соперников, с уважением. А соперники такие близкие, понимаю я, глядя на то, как Судьба и Объединенные Нации поместили Каир и Иерусалим в каких-нибудь пятнадцати минутах полета друг от друга. Неудивительно, что на каждой улице военные.
Возвращаясь по мосту, снова видим нашего обтрепанного солдатика возле своей палатки и кое-как сложенного ограждения из мешков с песком. Отдаем ему честь и идем к гостинице, по-новому воспринимая политическую ситуацию.
15 октября, вторник. Никак не могу начать статью. Много хожу по городу. Тяжелые зрелища ставят под вопрос мое презрительное отношение к нашему изнеженному стилю жизни: измотанные родами жены ведут свое заплатанное потомство мимо полок с фруктами к заплесневелым кучкам более дешевой еды. Разодранный до костей пес на терминальной стадии чесотки грызет женский тампон, загадочная черная кучка посреди тротуара, размером с семилетнего ребенка, целиком замотанная в черное одеяло, кроме открытой ладони на конце высохшей палочки; целые семьи, живущие в выпотрошенных кузовах «паккардов», «бьюиков» и «кадиллаков», догнивающих у тротуаров…
– Джек, знаешь, что нужно этому городу? Нью-йоркские эвакуаторы, чтобы выгнать рвань.
И всюду запах мочи и нездоровых испражнений, мало чем прикрытых. Так же как собственный звуковой букет, у Каира особый букет запахов.
В общем, вынести это трудно. Я таскаю с собой небольшой поляроид, специально купленный в Нью-Йорке, но до сих пор стесняюсь нацелить его на картину тяжелой нужды. Вспоминаю свой спор с Энни Лейбовиц: «Слушай, Энни, не хочу, чтобы меня снимали за бритьем, на стульчаке и бухого!» Так же не хотел бы я снимков моих гнилых зубов, глаз, залепленных желтым гноем, вывернутых изуродованных конечностей.
Ночь вторника или утро среды. Сегодня последний день постного месяца Рамадана. Для Каира – подобие Рождества. Как и Нью-Йорк, город подавляет своей энергией, его личность устрашает, но в отличие от Нью-Йорка энергию Каира рождает не только поток оборотных активов, вращающий турбины экономики. В Каире главный поток идет из прошлого богатства и устремлен к чему-то в будущем – мощь грядущей мощи. Этот город влиял на мир, когда Нью-Йорк был земляным массивом, он хранил записи, когда Ветхий Завет был еще в черновиках. Где-то между нервным, не магическим национализмом молодого патриота и подержанной мистикой храмовника в диагоналевом костюме окукливается личинка этой статьи.
Стреляет пушка – сигнал о последнем дне Рамадана. Кошачий концерт города вежливо стихает, и слышны усиленные динамиками голоса муэдзинов.
Становится тихо. Слышны отзывы правоверных в рассыпной мусульманской ночи, молитвы в мечетях и на тротуарах. Днем я видел на улице метельщика, простертого рядом с кучей собранной грязи, откликнувшегося на призыв из Мекки, – его с обеих сторон объезжали такси.
Послушайте, боги! Голоса еще громче. Выпустите меня из этой полуистлевшей комнаты! Я возьму камеру и ручку и окунусь туда, во влажный еще рассвет.
Спешу мимо третьесортного Тезея с его гипсовым войском, через высокий вестибюль, где люстры обсижены позолоченными купидонами, мимо молящегося привратника, по тротуарам к бетонному парапету над крутым берегом Нила.
Кладу записную книжку на парапет. Молитва продолжается, но город возобновил свои шумные дела. Рычат моторы, визжат тормоза, гудят сигналы, мелькают фары и тормозные огни. Вдоль улиц над замысловатыми неоновыми вывесками и жаровнями с шашлыком тянутся гирлянды цветных лампочек. На минаретах запевалы через усилители соревнуются с городом и друг с другом, а внизу тысячи и тысячи меньших голосов пытаются не отстать.
Ветрено; исторический ветер дует встречь течению, чтобы нильские матросы всех эпох могли подниматься вверх по Нилу, а потом сплывать обратно. Собака в кузове проезжающего грузовичка лает. Солдат выходит из своей палатки и видит, что я пишу в блокноте. Он поднимает воротник длинной шинели и с фонариком идет ко мне. Он держит фонарик, прикрыв стекло пальцами, и фонарик светит, как маленькая лампочка, между нами. Мы улыбаемся и киваем друг другу. Вблизи я вижу, что штык его карабина ржавый и погнутый.
В ответ рассветным распевам шум за рекой становится еще громче. Мы поворачиваемся к городу и видим, как сначала люминесцентные трубки над мостом, потом цепочки фонарей на том берегу, а потом все огни Каира гаснут – чик! Хвалите Аллаха! Мы снова поворачиваемся друг к другу, подняв брови. Он восхищенно присвистывает: «Йа латиф!» Я киваю.
Усилители замокли от перегрузки в сети, но пение на улицах не прекратилось. Наоборот, усилилось, возмещая технический сбой. Беспроводное богослужение. Голос, сплетенный из связок, крепких, как знаменитый египетский хлопок – самый длинноволокнистый в мире! – выходит из миллиона глоток, свивается в нити, шнуры, протянувшиеся на восток, к черному метеориту, который вбирает в себя все пряди этой веры, как игольное ушко или черная дыра. Солдат смотрит, как я пишу, любезно цедя свет на мои записи.
– Тисма йа хавага, – говорит он. – Инглиш?
Говорю ему, что нет, не англичанин.
– Американец.
– Хорошо. – Он кивает. – Мерикан.
В горле у меня пересохло от ветра и от собеседования. Снимаю с плеча флягу, отпиваю и протягиваю солдату. Вежливо глотнув, он низким свистом выражает восхищение качеством фляги.
– Мериканская армия, да?
– Да. Армейские излишки. – Флягу вместе с ботинками для пустыни и тропическим шлемом мне помог выбрать приятель Фрэнк Доббз, бывший морской пехотинец. – Излишки армии Соединенных Штатов.
Солдат возвращает мне флягу и отдает честь. Я отвечаю тем же. Он вопросительно показывает на мои блокноты. Я показываю на шум за рекой и приставляю ладонь к уху, поднимаю нос, принюхиваюсь к нильскому ветру и черкаю несколько слов. Наконец описываю рукой круг, обнимая реку, небо, святую ночь. Он возбужденно кивает и прижимает кулак к груди.
– Египет? – спрашивает он.
– Да, – подтверждаю я и повторяю его жест. – Египет.
И вспыхивают все огни Каира.
Мы снова переглядываемся, подняв брови, громкоговорители гремят с новой силой, и снова огни вступают в битву с шумом улиц. Когда мы с солдатом разжимаем кулаки, на глазах, может быть, даже слезы. Мне чудится, что я вижу лицо заново рождающегося Египта, озаренное новой гордостью и древним волшебством, невинное и мудрое, – силуэтом на фоне исторических минаретов и современных высоток – загадка Каира. Я должен это снять! Достаю из сумки поляроид, и тут на лицо мне падает свет.
– Нет. – Он водит фонарем из стороны в сторону. – Фото – нет.
Я думаю, что это какой-то религиозный запрет, как некоторые туземцы охраняют свою душу или как я с Энн Лейбовиц.
– Понимаю. Сниму только зарю над городом за Нилом.
– Фото – нет!
– Я не буду на тебя наводить.
Отхожу вдоль парапета.
– Сниму с другого места, если ты так…
– Фото – нет!
Я неохотно отнимаю глаз от видоискателя. Фонарик он положил на парапет, чтобы освободить обе руки для карабина. С запозданием до меня доходит, что он охраняет мост, а не свою душу.
Прячу фотоаппарат, извиняюсь. Он смотрит и смотрит на меня подозрительно, оскорбленно. Нам больше нечего сказать друг другу, даже если бы мы могли друг друга понять. Наконец, чтобы восстановить более нейтральные отношения, он прикладывает два пальца к губам и говорит:
– Сигарет?
Отвечаю, что не курю.
Он думает, что я вру, злюсь из-за фотографии. Сказать нечего. Я вздыхаю. Загадка Каира шаркает прочь и символически принимает караульную позу у берегового устоя: воротник поднят, в спине, повернутой ко мне, – непреклонность.
Свет быстро одолевает мглу, и на миг меня окутывает острая вонь; смотрю – наступил в лужу мочи.
16 октября. Окончание Рамадана – праздничный день. Звонит долгожданный египтолог Малдун Греггор, зовет к себе; сегодня вечером после занятий он поедет с нами к пирамиде.
– Сейчас же выезжайте из этого морга! – кричит он сквозь треск на линии. – Я забронировал номера в «Мена-хаусе»!
И вот – из этой обветшалой опиумной грезы Редьярда Киплинга, по бурлящим праздничным улицам, на седьмой этаж по адресу в гетто, который дал нам Малдун Греггор. Застенчивая девушка приводит нас в пентхаус. Остаток дня мы с Джеком пьем здесь холодное «Стелла Артуа» и наблюдаем сверху за толпами в праздничных нарядах. Когда врывается Малдун Греггор с охапкой книг, тени на улицах уже длинные. Успеваем только пожать руки, и он гонит нас вниз, ловить такси.
– «Мена-хаус», Пирамидная дорога! Мы хотим попасть туда до темноты.
И наконец, на пыльном закате, я впервые вижу ее – сперва из окна такси, потом ближе, с кольца вокруг отеля, потом между финиковых пальм, взбирающихся по склону; потом – Великий Боже, Каким Бы Именем Тебя Ни Называли, – передо мною он, самый могучий клин человечества, высеченный в звездно-синем небе, Большая пирамида Гизы.
Вообразите обычного туриста, приближающегося к первому в программе хиту: выбрался наконец из самолета и аэропорта и на туристском автобусе едет по сумасшедшим улицам Каира, слегка волнуясь, хотя достаточно надежно защищен армированным кузовом современной машины, и показывает спутникам-туристам на несообразную панораму вокруг Гизы – ослов, влекущих сломанные «фиаты», глинобитные хижины, торчащие, как грязные гнезда, около современнейших кондоминиумов: «Убожество, но согласись, Синтия, очень живописно», – возится с фотоаппаратом, откидывается на спинку, слегка разморенный солнцем; вдруг срабатывают воздушные тормоза, с шипением открывается дверь, и он вылезает из раковины с искусственным климатом на безжалостное пекло парковки у подножия плато пирамид.
С гамом бросается к нему голодный рой его первых настоящих египтян: возницы с пролеток, ругатели верблюдов, поставщики наилучших арабских верховых жеребцов. А гиды? Господи, гиды всех мастей и разновидностей: «Добро пожаловать, мистер, добро пожаловать, все хорошо, да?»
Пожал руку, подмигнул; голодный тминный дых доставалы: «Вам нравится Каир, да? Вам нравится Египет? Вам нравится египетский народ? Хотите увидеть подлинную скрытую мумию покойного царя Ху-Фуу? Я гид!»
Или, еще хуже, Не-Гид.
«Прошу прощения, сэр, я не мог не заметить, что вас донимают эти самозваные феллахи. Поймите, пожалуйста, я не гид, я официальный смотритель, сотрудник Отдела древностей в Каире. Вы идите со мной. Я не дам этим приставалам портить вам праздник. Я Не-Гид!»
Наш бедный пилигрим пробивается сквозь толпу вверх по кривой дорожке к ауде (большой известняковой площадке перед северным основанием пирамиды), кишащей тем же народом, идет к чудовищной груде каменных блоков, обсыпанной теми же окаянными гидами и Не-Гидами, улыбающимися, как горгульи… платит своими пиастрами за билеты, чтобы ему позволили проползти по тесной, душной камере пыток в каменную комнату размером с мужской туалет на автобусной станции – только зловоннее – и с облегчением обратно, поскорее, в автобус.
– Но признайся честно, Син, ведь такой невероятной громадины ты в жизни не видела? Не могу дождаться, когда мы увидим эти слайды на экране у нас дома.
Невероятная громадина – слабые слова. Она немыслимо, непостижимо огромна, огромна даже в сравнении с небом, куда она грубо вторглась. Если вы приедете сюда, когда схлынул народ, и вас пустят без непрошеных провожатых, то столкнетесь с явлением таким же поразительным, как ее величина. Вы подходите по известняковой площадке, и огромный треугольник начинает расти, занимая все поле зрения, – уплощаться. Его основание растягивается, наклонные стороны удлиняются, и острые ребра – северо-западные в углу правого глаза и северо-восточные в углу левого – заворачиваются вокруг вас!
В результате вершина делается короче, угол вершины – тупее, и, когда наконец вы подходите к ней вплотную и смотрите снизу на пятидесятиградусный склон, исчезает даже двумерный треугольник. Плоскость ее сходит на нет с такой идеальной точностью, что ее уже трудно воспринимать как плоскость. Когда она была еще облицована гладким камнем, перед этим эффектом чувства, наверное, вообще оказывались бессильны: плоскость должна была свернуться в сплошную белую линию – торжество одного измерения.
Даже в нынешнем ободранном состоянии она сбивает вас с толку. Вы говорите своим чувствам: «Ладно, пускай я не видел других граней, но эту же видел, и она хотя бы должна быть плоскостью». Но плоскости нам известны: аэродромы, стоянки у торговых центров… то есть они горизонтальны. Поэтому кажется, что можно было бы идти по ней – достаточно отклониться назад, чтобы стать к ней перпендикулярно. Ух! От этого шатаешься и спотыкаешься…
Чтобы успокоить головокружение, я прислонился щекой к облицовочному камню. Он гладкий, я ощущаю прохладу и некоторую грусть.
– Печально, правда? – сказал Малдун. – Видеть эту древность такой раздетой и запущенной.
Малдун Греггор оказался не старым египтологом в твиде, каким мы его себе представляли. Ему было двадцать с небольшим, он носил заплатанные джинсы и футболку, и глаза его еще тлели после какого-то психоделического обжига, который заставил его завязать навсегда.
– За шесть веков, с тех пор как ее раздели арабы, она выветрилась сильнее, чем за сорок веков до этого, – если принять точку зрения признанных египтологов, – или за сто семьдесят веков, если предпочитаете верить видениям Кейси.
– Печально, – соглашаюсь я. – Как они могли это сделать?
– Решили, что им нужен камень. – Это Джек вступился за древних арабов. – Для Аллаха.
– Не просто печально, – продолжаю я. – Оскорбительно… по отношению к тем, кто составил эту открытку в камне и взял на себя труд послать ее нам.
– Арабам нужен был камень, чтобы отстроить Каир. Вспомни Верхнюю плотину Насера.
Джек имел в виду затопление архитектурных сокровищ при постройке Асуанской плотины. Я подумал о миллионах бедных каирцев, страдающих от нехватки электричества, и признался, что поступил бы так же.
– Снятие облицовки – совсем другое дело, – сказал Малдун. – Это как фол при блок-шоте, до того как было принято правило. Мы не знаем, упал бы мяч в корзину или нет. Те, кто строил эту штуку, пытались передать информацию, важную для всех и во все времена. Типа – как найти квадратуру круга или построить золотое сечение. Ни одна другая пирамида этого не сообщает. Их послания довольно эгоцентричны, в таком роде: «Внимание, Будущее: всего лишь строчка, чтобы напомнить тебе, что Фараон Трататон был Величайшим Вождем Всех Времен и Народов, Воин, Мыслитель, Совершитель Колоссальных Деяний, частично изображенных на этих стенах. И жена его была ничего себе». Ничего такого в Большой пирамиде нет, никаких хвастливых иероглифов. Предложено гораздо более универсальное послание.
– Может быть, это все не стерлось, – сказал Джек. – Может быть, за эти тысячелетия мы просто разучились читать их послание.
– А может, – сказал я, – это просто обман для отвода глаз арабам. Может, и не было никакого послания.
Этими «может» я могу задолбать кого угодно.
Шорох каменной крошки заставил нас оглянуться на стену. Из входного туннеля появилась фигурка и спускалась, чтобы приставать к нам.
– Пойдемте, – сказал Малдун, – за южной стеной есть место, где они нас не найдут.
Вслед за ним мы с Джеком обогнули угол и вдоль западной стены зашли в тыл. Там было темнее – громадное сооружение заслонило огни Каира. Малдун осторожно провел нас по руинам раскопанного погребального храма, расположенного между задней стороной Большой пирамиды и восточной стороной ее соседки-великанши, пирамиды Хефрена.
– Видите там черный шар?
Малдун показал в сторону поселка. Примерно в полукилометре я разглядел что-то круглое.
– Это затылок Сфинкса.
Он сел на камень лицом к зловещему силуэту. Джек нашел место, откуда мог с вожделением смотреть на мерцание вечернего Каира. Я выбрал камень со спинкой так, чтобы видеть всю смутную тройку пирамид. Сверьтесь с картинкой на пачке «Кэмела».
К западу меньшая пирамида – Микерина. Ближе – пирамида Хефрена с сохранившейся облицовкой на вершине. Она почти такой же величины, как ее знаменитая сестра, и даже на несколько метров выше над уровнем моря, потому что построена на более высоком месте, чем пирамида Хеопса. И выглядит ничуть не менее массивной. Но, как высказался Малдун о других руинах и храмах, у Хефрена нет того апломба. Шапочка облицовки, до которой не добрались арабы, придает ей слегка комичный вид, как будто диснейлендовский. Нет, она невероятно огромна, пирамида Хефрена, – тебя поражает работа каменщиков и радует, что вершина еще облицована, – но она не захватывает. Взгляд невольно возвращается к знаменитости, к премьерше с откушенной макушкой…
– Что это за темная щель? – спрашиваю Малдуна. – В пирамиде Хеопса есть черный ход?
– Так думал полковник Говард-Вайз году в тысяча восемьсот сороковом. Это он взрывчаткой открыл камеры над камерой царя и обнаружил чертов картуш Хуфу.
И это имя, Хуфу, найденное в верхней камере, – самый веский аргумент против прозрений Кейси.
– Полковник был большой любитель взрывов, – продолжал Малдун, – и у него работал араб по имени Дуед, существовавший, видимо, на диете из черного пороха и гашиша. Проработав много лет на этих топливах, он оглох, но заимел несколько интересных идей в археологии. Как и у Вайза, у него была теория, что есть второй ход, и он верил, что при правильном соотношении его любимых ингредиентов он этот ход найдет.
Ветер улегся, стало очень тихо. Что-то черное как будто бы направилось к нам из-за юго-западного угла, но исчезло в непроницаемой тени.
– При одном из взрывов в верхних камерах запал оказался чересчур коротким, и полковник решил, что потерял свою саперную обезьяну. Но через пару дней Дуед очнулся, причем с видением – что задняя дверь есть и расположена точно напротив передней двери. Доброго полковника подкупила простота видения.
Я заметил, что все собаки в поселке под нами перестали лаять.
– Пускай в этой прорве пирамид нет ни одной с южным входом, старина Говард-Вайз решил, что для верности стоит проверить – зайти с той стороны и рвануть пару бочонков.
– Обнаружил что-нибудь? – поинтересовался Джек.
– Те же камни. Называется: «Безрезультатная дыра Вайза».
– Подумать, какая неожиданность, – сказал Джеки.
– Он уволил Дуеда и перенес свою деятельность на Микерина, где нашел саркофаг, якобы с мумией фараона, но по воле случая или судьбы судно по пути в Англию затонуло, и Говард-Вайз лишился своего трофея. Единственное, что он мог продемонстрировать после пяти лет долбления и взрывов, – свою безрезультатную дыру да эти чертовы разгрузочные камеры. Одна из них была заполнена таинственным черным порошком.
– Да? И что это было?
– Когда наука дозрела до того, что смогла проанализировать вещество, выяснилось, что это тела миллионов мертвых букашек.
– Потрясающе. – Джек встал и поправил галстук. – У меня возникла мысль вернуться в отель и перебить москитов. Дайте мне знать, если наткнетесь на что-то ценное.
После того как Джеки понуро ушел, Малдун поведал мне кое-что о своем прошлом. Выросши при родителях, воцерковленных и вместе с тем увлекавшихся «чтениями» Эдгара Кейси, Малдун несколько пресытился таинственными теориями. Первым настоящим его вдохновителем был Енох Огайский.
– Он приехал в город и поставил палатку. Днем делал гороскопы и наколки, а по ночам устраивал свои собрания. Погружался в транс и отвечал на вопросы от лица «Рей-Торла». Рей-Торл когда-то был сапожником в Му, шил туфли в Му, потом его бизнес зачах, и он перебрался в Атлантиду, где стал нелицензированным генным хирургом. В конце концов его выгнали из города, и он осел в Египте, где помогал Ра-Та строить пирамиду.
– Сильная история. Что-нибудь интересное Рей рассказал?
– Вообще-то, нет. То же самое, что Кейси говорит и другие оптовики-пророки: что эпоха Рыб подкатывает к концу своих двух тысяч лет и ожидается Большой Финал, и произойдет он в последнюю четверть нынешнего века. Рей-Торл называл его Аподозисом, а Енох – Говнодуем.
– В последнюю четверть?
– Плюс-минус пара десятилетий. В общем, скоро. Вот почему адепты Кейси придают такое значение этому тайному залу. Считается, что он хранит записи о прошлых говнодуях и некоторые полезные советы, как их пережить. Однако…
Я подозревал, что не об этом говорит Малдун с коллегами-египтологами в университете.
– …однако чтобы найти его, все должно правильно совпасть – ты, время, положение Земли и эта чертова кискина лапа.
Глядя на черный силуэт башки Сфинкса, он наизусть процитировал самое знаменитое прорицание Кейси: «Он находится на месте, когда солнце поднимается из вод, линия тени (или света) ложится между лапами Сфинкса, который был позже поставлен как часовой или страж, и к нему нет доступа через соединяющие камеры от лапы Сфинкса (правой лапы), пока не исполнилось Время, когда перемены должны быть активны в сфере человеческого опыта. Тогда между Сфинксом и рекой».
Это самое пророчество и погнало меня к пирамиде из Виргиния-Бич. В библиотеке Кейси все его знали. Каждый раз, когда я говорил, что еду в Египет, пожилые дамы с голубыми прическами и патлатые бывшие хиппи откликались одинаково: «Искать Зал Записей, да?»
– И Сфинкс не единственный страж, – продолжал Малдун. – В «чтениях» упоминались целые отряды «часовых», или «хранителей», или «сторожей» вокруг потаенного зала. То есть буквально повсюду. Все это плато – геодезический феномен, охраняемый армией специальных призраков.
Я поежился от ветра. Малдун встал:
– Мне надо возвращаться в Каир, если хочу завтра поспеть к восьми часам. – По-прежнему глядя на Сфинкса, он застегнул джинсовую куртку. – Знаете, сюда приезжала искать женщина из А. И. П. После долгой волокиты ей позволили бурить перед передней правой лапой…
– Она что-нибудь нашла?
– Ничего. Как она выбрала эту точку на полутора километрах между лапой и рекой, она не объяснила, но, сколько ни бурили, – сплошной камень. Она была весьма разочарована.
– А призрачные стражи, они ее не потрепали?
– Этого она тоже не сообщила. Но в итоге вышла замуж за чехословацкого посла.
Малдун сунул руки в карманы и ушел в темноту, сказав, что встретится со мной «букра филь миш-миш». Эту фразу часто слышишь в Каире. Я вспомнил объяснение Джека: «Это арабский вариант маньяны, только менее определенный. Означает: „Завтра, когда поспеют абрикосы“».
Оставшись в одиночестве, я стал припоминать, что мне известно о геодезических феноменах. Вспомнил, как ездил к Стоунхенджу и в день зимнего солнцестояния наблюдал, как солнце восходит в просвете между двумя столбами прямо передо мной. Я знал, что ровно через полгода оно будет подниматься между двумя столбами точно справа от меня, и это заставляло напрягать ум: пытаться представить себе, где ты находишься по отношению к солнцу, учитывая наклон земной оси, положение Земли на орбите, – где находится это единственное место на земном шаре, этот круг из доисторических камней, между которыми солнце восходит таким образом в дни двух солнцестояний.
Я знал, что пирамида построена в подобном месте – в одной из акупунктурных точек физической планеты, – но, сколько ни старался, не мог представить себе планетной ориентации, как было в Стоунхендже.
Во-первых, я все еще был дезориентирован этим чувством исчезающих измерений – все по-прежнему казалось плоским, даже затылок Сфинкса, – а во-вторых, никак не мог убедить себя, что я здесь один. Казалось, что есть кто-то близко – и приближается! Две сотни египетских фунтов у меня в кармане вдруг забибикали, как буй, и я уже стал озираться в поисках оружия; но тут голова Сфинкса вдруг осветилась и голосом Орсона Уэллса, возведенным в десятую степень, провозгласила:
– Я… Сфинкс… Я… очень… стар.
Он гремел под аккомпанемент вердиевской «Аиды», а Хефрен осветился роскошным зеленым светом, маленький Микерин расцвел голубым, и Большая пирамида озарилась надлежащим золотом.
Это было световое шоу для публики, собравшейся у подножия плато. Батареи прожекторов, скрытые в надгробьях и мастабах, заливали пирамиды светом, медленно меняя краски, а Сфинкс громогласно вещал на английском. Я случайно попал как раз на английский вечер. Представления шли по очереди на французском, немецком, русском и арабском.
В золотом свете я вдруг увидел фигурку, присутствие которой ощущал, – человек сидел на корточках на блоке известняка метрах в тридцати и наблюдал за мной. Воспользовавшись освещением, я встал и скорым шагом двинулся вокруг Большой пирамиды. Я не оборачивался, пока не вышел на дорогу. Он шел за мной по пятам.
– Добрый вечер, мой друг. Очень приятный вечер, да?
Он ускорил шаг и поравнялся со мной. На нем была синяя джелабия и стоптанные полуботинки без носков.
– Меня зовут Марадж.
Ударение на первом слоге, и «же» чуть смягченное: Мах-Раджжь.
– Извините меня, но я слышал, вы желаете купить гашиш? Пять фунтов, вот столько.
Он сложил пальцы в колечко и улыбнулся сквозь него. Лицо его, угловатое и сметливое, цветом и фактурой напоминало полированный орех; под аккуратными черными усиками блестели мелкие белые зубы. Блестели глаза в паутине веселых морщинок. Старое веселье. Я дал бы ему лет сорок, хотя можно было и семьдесят, а ростом он был меньше моего тринадцатилетнего сына. Семеня рядом со мной, он будто едва касался земли. Когда я наконец отдал пятифунтовую бумажку и пожал ему руку, закрепляя сделку, его пальцы просыпались из моей ладони, как песок.
На краю ауды есть открытый ресторанчик. Я сидел там, пил турецкий кофе, смотрел на пирамиды, менявшие цвет. Когда они погасли и замолчал Сфинкс, я расплатился и вышел. Я прождал там почти час. Он сказал – через двадцать минут. Но я знаю правила, они международные, все равно, где ты – в Танжере, Тихуане, Норт-Биче или Новато, – не платить, пока не увидишь товар. Через двадцать минут… Когда абрикосы поспеют.
Но как раз когда я выходил из ресторана, на темной дорожке к поселку показалась стремительно движущаяся фигурка в синем. Запыхавшийся и потный, он сунул мне в руку пять тугих бумажных пакетиков размеров с одиннадцатимиллиметровый патрон. Я ковырнул один ногтем большого пальца.
– Мне пришлось идти дальше, чем я думал, – извинился он. – А? Хороший? Пять порций – пять фунтов.
Я понял это так, что товар стоил ровно столько, сколько я ему дал, – а за труды ничего не осталось. Поднятое ко мне лицо искрилось от пота. Доставая бумажник, я подумал, что в свертках вполне могут быть пять козьих катышков.
Он заметил мое сомнение и пожал плечами:
– Как хотите.
Я дал ему два американских доллара, на черном рынке стоившие примерно полтора фунта. Осмотрев бумажки, он улыбнулся, давая понять, что оценил мою догадливость, если не щедрость.
– В любой вечер, на этом углу. Спросите Мараджа. Все знают, где найти Мараджа. – Блестя глазами, он снова просеял свою ладонь через мою. – А ваше имя?
Я сказал, хотя все еще не избавился от подозрений: кинул он меня, или сдаст, или и то и другое, как делают, по слухам, торговцы в Тихуане?
– Де́бри? Дебри́? – Он забавлялся, переставляя ударения. – Спокойной вам ночи, мистер Дебри.
И его смело в темноту.
Пакетики, оказалось, свернуты так туго, что в отеле мне пришлось воспользоваться складным ножом. В конце концов я выковырял коричневую картечину самого мягкого, самого нежного гашиша, какой мне попадался в жизни – и, может, больше не попадется, при том сумасшествии, которое творится в Ливане.
Здесь возобновляется мой дневник.
17 октября, четверг. Первый день в «Мена-хаусе». Замечательная гостиница. После могучего завтрака и нескольких чашек крепкого кофе мы направляемся на плато. Там уже праздничная толпа; люди лезут на пирамиду со всех сторон, как пестрые муравьи на муравейник, но не до самого верха. Они поднимаются на несколько рядов кладки и сидят среди камней, закусывая соленой рыбой и фруктами, или бродят по ауде; в глазах – жажда действия. Их тянет ко мне и Джеку, как будто мы намазаны медом.
Невозможно фотографировать и писать почти невозможно. Они обожают наблюдать за процессом – наблюдать, как рука водит ручкой по странице, а их руки повторяют в воздухе каллиграфию справа налево, словно выдавливают на глиняной табличке.
Мы с Джеком поднимаемся примерно на двадцать ступеней-блоков и оттуда, из ниши, смотрим на калейдоскопическое коловращение толп. Джек удивляется:
– Я приезжал сюда после Рамадана десять лет назад – и ничего подобного не было. Это из-за прошлогодней победы над Израилем. Они горды и чувствуют себя достойными предстать перед этой штукой.
По камням взбирается полицейский в белом мундире с ремнем в руке. Он накидывается на детей, которые лезли наверх, чтобы наблюдать за нами. Они, визжа от восторга, бросаются врассыпную. Он останавливается, тяжело дыша. Джек спрашивает, почему такая суета из-за детей. Тот что-то объясняет по-арабски, потом, крутя ремень, устремляется за другой ватагой, лезущей вверх.
– Он говорит, вчера ребенок упал и разбился насмерть. Сегодня у каждой стены дежурят по десять полицейских.
– Не понимаю, разве это так опасно? Ну, балуются ребята.
– Нет.
Он сказал, вот уже тридцать лет каждый Рамадан здесь гибнут дети. В прошлом году разбились девять ребят. Он почтительно просит нас спуститься или войти внутрь, чтобы других не подвергать смертельной опасности.
У норы – билеты по пятьдесят пиастров. Это так называемый туннель Аль-Мамуна. Мы доходим до гранитных пробок и ждем, когда коридор освободится от спускающихся вниз паломников, потных, с ошалелыми глазами. Надо учесть, что все они египтяне, а не туристы, и снаружи температура – градусов тридцать восемь в отличие от постоянных здесь двадцати. Снаружи никто из них не потел.
Из книг ты знаешь, что восходящий коридор идет под углом 26 градусов 17 минут, и в сечении он – примерно метр двадцать на метр двадцать. Но ты не представлял себе, как он тесен, пока не столкнулся со встречным потоком. Неудивительно, что все потные и ошалелые. Тут нет места для такого количества людей! Не хватает кислорода, нет распорядителей, и все это знают – как на ранних рок-концертах – никакой управы.
Под истерическим напором снизу входим с облегчением в высокую большую галерею. Толпа, пыхтя, лезет вверх. Но ты-то знаешь, что надо уйти в боковой горизонтальный туннель к Камере царицы, там воздух свежее. Местные не так хорошо осведомлены.
– Охх, – вздыхает Джек. – Невероятно. И ни в одной другой пирамиде нет такой вентиляции?
– Нет. Поэтому и считается, что она не просто надгробие.
– Правильно. Мертвым не нужна вентиляция.
– Кажется, это тоже открытие Говарда-Вайза. Он сообразил, что, если есть отдушины в Камере царя наверху, похожие должны быть и здесь, в Камере царицы. Он прикинул, где они должны быть, простучал как следует и нашел – почти сквозные каналы, на тринадцать сантиметров не доходящие до поверхности стен.
– Странное дело.
– Не самое странное. Смотри… – Я провел рукой по стене, словно показывал однокашнику чердак своего дома. – Видишь, что на потолке и стенах? Соль – и только в Камере царицы и коридорах. Кристаллическая морская соль.
– Как это объясняют египтяне?
– Никак. Объяснить можно только тем, что камера была заполнена морской водой… это сделал какой-то древний водопроводчик, неизвестно для чего, или цунами.
– Пошли. – Джеку хватило. – Давай обратно в гостиницу, пива хоть выпьем.
– Еще одна остановка, – успокаиваю я его и ныряю обратно в коридор.
Мы выходим в Большую галерею и продолжаем подъем, такой же крутой, но здесь, под высоким сводом, стены не давят. Я еще больше утверждаюсь в мысли, что эти проходы служили для какого-то посвящения; когда вместо люминесцентных трубок Большую галерею освещали факелы, высота ее должна была казаться бесконечной.
Перед Камерой царя я останавливаю Джека и прошу пощупать большую ступеньку – в кромешной тьме прихожей размером с телефонную будку я знаю, где она должна быть.
– Если Бюро стандартов прикажет долго жить, здесь тебе истинный дюйм.
Мы влезаем в Камеру царя. Паломники смеются и галдят, как лягушки в парикмахерской гармонии. Мы проходим мимо них к саркофагу.
– Он вытесан из цельного красного гранита. Его углы так точны и размеры так универсальны, что, если все до единого строения на земле будут сметены, какой-нибудь пещерный умник с математическими наклонностями сможет восстановить по этому гранитному кофру чуть ли не все, что мы знаем из планиметрии и стереометрии.
Мы наклоняемся и заглядываем в него, а толпа вокруг – бум бум БУМ бум хи хи! – Смех, ритмический галдеж, арабские диссонансы – в камере шум, как на ночных улицах.
– Они ухватили суть Каира, – замечает Джек, – вплоть до запаха.
Когда глаза наши привыкают к сумраку пустой каменной гробницы, мы оба видим, что на дне ее сантиметра два мочи. Бум бум БУМ хи хи… Чтобы предотвратить припадок, я вынимаю губную гармонику. Пораженная звуками толпа умолкает. Джек дергает меня за рукав, но я продолжаю играть. Все стоят, пялятся на меня, а я продолжаю дуть до головокружения, наполняя каменную полость крепкими аккордами G, аккордами C и F. Я покажу вам, темным зассанцам, как паломник-янки умеет играть и галдеть! И неожиданно для себя уже пою:
– Соберемся у реки…
Хватит пялиться! Какая это, по-вашему, река, вы, мусульмане, вы, методисты, фундаменталисты, – Миссисипи? Конго? Огайо?
– …у реки, у реки…
Амазонка? Волга? Янцзы? Вы, с вашей древней картинкой на обороте замусоленного доллара и свеженьким биржевым наваром, о какой, по-вашему, речке речь?
– …что струится у подножия трона Божия…
Джеки утаскивает меня, пока я не начал проповедовать. После спуска по Большой галерее голова у меня перестает кружиться, но внутренности бурлят, как речка, полная согрешивших баптистов.
– Плохо выглядишь, – говорит Джеки.
– Плохо себя чувствую.
Наконец выходим на воздух. Под аплодисменты всей ауды мечу весь могучий гостиничный завтрак на стену Большой пирамиды.
18 октября. Подыхаю. Проклятие фараонов пришпилило меня, потного, к постели. Читаю жуткие теории о конце света, вижу страшные сны о человечестве, навеки отпавшем от веры.
19 октября. Снова лезу на эту штуку и сваливаюсь с высокой температурой. Снова чтение и сны. Экстраполяции. Ладно, скажем, он грядет – Говнодуй. Скажем, ученые определенно предсказали его, как в «Когда столкнутся миры». Повсюду люди пачкают исподнее, бегают кругами и требуют, чтобы кто-то что-то сделал. Что сделал? Послал элитную сперму в космос, как предлагает доктор Лири в «Терра II»? Так сказать, кончил в белый свет, продолжил род в космосе?
Принять это как Волю Аллаха – и пусть нас затопит?
Или попробовать выплыть?
Но постойте! Нет никаких признаков нужды в спасательной шлюпке, чтобы сохранить наш вид. Говнодуи случались много раз, а Homo sapiens держится. В опасности на самом деле не наши шкуры и не наши души. Наша цивилизация.
Вообразите, что после внезапного почти полного уничтожения (в вечной мерзлоте нашли мастодонта со свежими цветами в пасти – настолько внезапного) уцелели черт знает где какие-то горсти людей. Вообразите, что они стараются сохранить кое-какие основные навыки. Как они сохранят, например, пастеризацию? Трудно объяснить бактериологию второму поколению уцелевших в пещере даже с помощью сохранившихся библиотек.
Сначала должны быть ритуалы.
«Запомните: молочко кипяти! Молочко кипяти!»
«Будем, Мудрый, Старый Вождь. Молочко кипятить!» Заводят молочную песню: «Кипяти молочко, убивай жучков, их никто не видит, но от них болеют».
Библиотеки существуют! В старых ритуалах – ключ к их местонахождению. Древние песни! Камеры! Таблицы!..
Тут в мой бред вторгается воспаленный Джек Черри.
– Здесь Малдун! Он нашел кого-то, кто знает, где зал! Сегодня вечером он отведет нас туда.
– Что знает? Кто? – Я немного прихожу в себя.
– Местный провидец. У него было видение, что три американца ищут тайный зал, и он нарисовал карту!
– Карту?
– Дороги к подземному залу! Похоже, он что-то петрит, если угадал, что мы ищем.
Похоже, Джеки слегка занервничал после нахлобучки из редакции по поводу безрезультатности нашей командировки; но я одеваюсь и выползаю на улицу. Малдун беседует с маленьким мужчиной в синей джелабии.
Это Марадж.
Засуха на воды его, и они иссякнут; ибо это земля истуканов, и они обезумеют от идольских страшилищ.
Иеремия 50, 38
По-прежнему 19 октября, суббота, вторая половина дня, прошло всего несколько напряженных секунд.
– Доброе утро, мой друг, – говорит Марадж, выпрастывая ладонь из синего рукава. – Хорошее утро?
Я отвечаю, что утро неплохое для двух часов дня, и жму ему руку. Мы впервые оглядываем друг друга при дневном свете. Он старше, чем я думал, седеет, но черные глаза его так же молоды и блестящи, как белые зубы. Он выжидательно улыбается: как я себя поведу. Тут, на солнечной улице, легко нарушить протокол: признав при посторонних, что он мой главный поставщик гашиша, я совершу faux pas, которая будет стоить мне хорошего посредника; с другой стороны, отчужденность может быть воспринята как пренебрежение.
Малдун разрешает мою дилемму, представив его как Марвина. В ответ я называю себя Девлином. Малдун говорит, что у Марвина есть эта карта, и быстрые ручонки достают свернутую бумажку. Что-то нарисовано бледным карандашом поверх школьного упражнения по арифметике. Мы наклоняемся, чтобы рассмотреть, бумажка сворачивается обратно, как штора.
– Марвин говорит, это карта дороги к Секретному Залу Священной Истории…
– Секретного Туннеля, – поправляет Марадж, – Ангельской Истории. Недалеко. У меня автомобиль и шофер, отвезет вас туда очень надежно. О! Племянник! Мои друзья из Америки. Эй, эй, эй!
Он машет человеку, привалившемуся к крылу своего такси; это угрюмый парень лет двадцати в трикотажных полиэстеровых штанах и трикотажной рубашке. Рукава закатаны, руки сложены на груди, чтобы продемонстрировать выпуклые бицепсы. Он оглядывает нас; в нависших бровях и выставленном подбородке читается: вот он я, крутой, клянусь Аллахом, хладнокровный, но опасный. На окрик Мараджа он отвечает коротким кивком – воплощенная угроза, если бы не портила впечатление коротконогая широкозадая фигура с округлыми плечами.
– Не очень образованный, – доверительно сообщает Марадж. – Но отличный водитель.
– Скажите, Марвин, где вы взяли эту карту? – Я не помню, чтобы говорил с ним о Зале Записей.
– Я слышал, что американские доктора, один с лысиной, ищут Секретный Туннель. Я нарисовал ее вчера вечером, эту карту.
– Вы ее нарисовали?
– И велел сыну написать слова. Очень надежная секретная карта. Моя семья живет в Назлет эль-Саммане много сотен лет, передает всё, что есть знать.
Малдун говорит, что он есть знать, что Марвин хочет за нее десять фунтов.
– Десять фунтов! – восклицаю я одновременно с Джеком.
– Мне только пять, – спешит объяснить Марадж. – Еще пять моему племяннику-водителю. – Он видит нашу нерешительность и благодушно пожимает плечами. – Как хотите, мои друзья. Я не обвиняю, что вы осторожны. Но сейчас возьмем только пять – за машину, бензин, – а мои пять за карту, когда вы вернетесь довольные. Хорошо? Сейчас только пять?
Пять – видимо, стандартный задаток. Марадж улыбается мне.
– Ну, попробуем, – решаю я.
Я вынимаю из бумажника пять фунтов. Появляется рука, и бумажка исчезает в складках синей джелабии, но не настолько быстро, чтобы ускользнуть от глаз племянника. Тот подходит, кипя, и у них с Мараджем завязывается великолепный визгливый спор по-египетски.
Хоть и приземист племянник, он все же на несколько сантиметров выше дяди, и видно, что качался в АММ. И все равно он дяде не соперник. Этот ясноглазый человек-ласка обкусает Хладнокровного, Но Опасного со всех сторон, оставив от него только огрызок груши.
– Мой племянник – глупый с деньгами, – сообщает он, подводя нас к помятому «фиату». – Но очень надежный водитель, не беспокойтесь.
Он вертится вокруг машины, закрывая за нами двери, и я понимаю, что он не поедет.
– И очень скорый. Его зовут Т’рах.
– Трах? – спрашиваем мы хором с нехорошим предчувствием. – Трах?
Толстый коричневый палец жмет на кнопку стартера. Двигатель отвечает победоносным ревом. Трах газует на месте и оборачивается к нам с толстогубой торжествующей улыбкой. Карта скомкана у него в руке.
– Я не видел такой улыбки, – признается Джек, – с тех пор, как Сал Минео получил «Оскара» за «Молодого Муссолини».
Трах подворачивает зеркальце так, чтобы видеть свое отражение, откидывает с лица маслянистый локон и срывается с места – с визгом шин, с заносом вылетает с дорожки отеля на Пирамидный бульвар, вдавив педаль в то, что еще осталось от днища в «фиате».
Мы с запозданием понимаем, что находимся в обществе святой Безмозглой простоты. Как в Лас-Вегасе кристаллизовалась чистая идея Западного Материализма, так в Трахе сконцентрировалась сущность египетского автобезумия. Мигая фарами, гудя своим страшным боевым сигналом, он атакует поток машин впереди, бесстрашный, как бедуин, неистовый, как дервиш! На скорости восемьдесят километров он настигает ползущую вереницу.
Не прикасаясь к тормозу, с креном уходит на обочину справа от вялого «фольксвагена», круто сворачивает обратно между двумя мотоциклами и вылетает на левую полосу впритирку с туристическим автобусом, пассажиры которого в ужасе смотрят на нас, – но мы успеваем увильнуть вправо, потом на другую полосу, вокруг большого трехосного бронетранспортера с орудием и солдатами наверху – то влево, то вправо, снова и снова, и каждый раз на волосок от чужой жести; наконец объезжаем всю вереницу, и впереди как будто бы свободно, и можно по-настоящему наддать – если бы не одна небольшая помеха: авария впереди и затор из трех десятков машин, стремительно приближающихся…
Трах!
Тошнотворный визг тормозов, требующих новые колодки, потом еще толчок, еще скрип, уже ручного тормоза, и, наконец, в последнюю секунду, судорожная остановка юзом. Моя дверь в двух сантиметрах от кузова, заполненного индейками в клетках.
– Джек, ради бога, скажи ему, что хватит! У меня жена и дети! Малдун, скажи ему!
Бесполезно: оба переводчика онемели от испуга. Да Трах и не услышал бы: он вовсю давит на сигнал, а голову высунул из окна, выясняет, по какой такой причине эти разбитые машины задерживают нас. Он чуть подает вперед, чтобы и мы увидели. Это два хлипких такси-«фиата», в точности как наш, сошлись лоб в лоб и соединились в одно целое, как две скомканные обертки от жвачки. Ни полицейских, ни санитарных машин, ни толпы зевак; только первый из тощих уличных шакалов принюхивается к капели и, видимо, уцелевший таксист ошалело стоит на разделительной линии, прижав к окровавленному уху зеленый ситцевый платок, а свободной рукой машет, пропуская мимо транспорт.
Трах кричит, пока не добивается ответа. Тогда он убирает голову из окна и передает нам информацию, таким при этом будничным тоном, что Джеки выходит из транса и начинает переводить:
– Он говорит, что это его родственник по материнской линии. Мертвый таксист тоже родственник. Был хорошим родственником, но не очень хорошим водителем – не амин, не надежный.
– Скажи ему, что у меня сердце ненадежное!
Поздно – Трах углядел, как ему показалось, возможную лазейку и рванул мимо водителя-конкурента – зеленый платок с узором «огурцами» висит на поврежденном ухе сам по себе, таксист возмущенно трясет обоими кулаками нам вслед. Трах не обращает внимания – всё под контролем, – кладет мятую карту на приборную доску, чтобы смотреть на нее, одновременно оглядывая дорогу и свое лицо в зеркале, беспрерывно сигналит, выезжает на встречную полосу, прямо навстречу желтому фургончику-«доджу», набитому мебелью вплоть до ветрового стекла, с латунной кроватью, привязанной к радиатору пружинами вверх и… [Здесь страница дневника смазана.]
20 октября. Двадцатое воскресенье после Пятидесятницы, до завтрака, только что взошло солнце… в шезлонге, позади моей купальной кабинки.
Вчера вечером Джеки пошел к администратору и устроил дауша из-за того, что его не соединили с редакцией и нам до сих пор не дали отдельные номера. Он был настолько убедителен, что нас сразу перевели из хорошего номера в две купальные кабинки у бассейна – бетонные чуланы, предназначенные для переодевания, а не для житья, – без окон, без горячей воды, с жесткой койкой, и каждая по цене нашего номера. Но Джеки уже осатанел от моих ночных хождений под действием турецкого кофе и пакистанского гашиша…
Я оттащил шезлонг от бассейна, чтобы смотреть на Большую пирамиду. В утреннем небе клубятся грозовые облака. Воздух так тих, что слышу крики воронов, кружащих около вершины, – штук десять черных пятнышек толкутся там, сражаясь за царский насест – высокий деревянный столб, показывающий, где была бы макушка пирамиды, если бы она сохранилась. Каркая и кружа, они отлично проводят время. Это, наверное, получше турецкого кофе. На кирлиановских фотографиях маленьких моделей пирамид видно, как электрические силы бьют прямо вверх из вершины, словно это какой-то вулкан, извергающий чистую энергию. Есть масса историй о всяких таинственных явлениях на вершине Большой пирамиды: компасы сходят с ума, винные бурдюки искрятся, фосфоресцирующая краска в часах слетает с циферблата и шуршит под стеклышком, как зеленый песок. Надо проверить до того, как поеду домой…
За ту неделю, что мы живем в Каире, вчера мы первый раз не поехали к пирамиде. Я решил сосредоточиться на районе Гизы и воздержаться от ошибки туристов, пытающихся «увидеть всё».
Но, несмотря на мое решение, вчера нас привезли к одному из этого «всего» и чертовски близко к гибели при этом. Трах оказался таким же надежным и полезным, как карта Мараджа, а в смысле надувательства даже более грязным. Когда мы с хорошей пробуксовкой отъехали от «Мена-хауса», он начисто отказался понимать английский, а потом, сообразив наконец, что Джеки и Малдун выкрикивают арабские фразы не от восхищения его ювелирной ездой в этих изумительных пробках, он погрузился в такой мрак, что даже они не могли до него достучаться. На каждую просьбу уменьшить скорость, он отвечал: «Миш фахим абадан».
– Что это значит?
– Это значит: «Я не понимаю»! – прокричал Джеки. – А на самом деле значит, что мы оскорбили этого сукина сына! Он нас просто похитил, вот что получается.
Трах свернул вправо с запруженного Пирамидного бульвара на узкую асфальтовую дорогу между высоким тенистым рядом эвкалиптов справа и широким ирригационным каналом слева, наполненным купающимися коровами и трупами автомобилей. Вырвавшись наконец из вязкой пробки, Трах мог наддать от души, не обращая внимания на всякие мелочи – кур, детей, ослов и тому подобное.
– Трах, – я попытался связаться с ним на более универсальной частоте, – ты, старый, засохший кусок верблюжьего навоза, ты едешь слишком быстро!
– И слишком далеко, – добавил Малдун, почесывая затылок. – По-моему, он везет нас в Саккару, к ступенчатой пирамиде.
– Чертов Марадж меня надул.
– Это ты про Марвина? – Джек на переднем сиденье взял с приборной доски карту. – Может быть, и нет. Понимаешь, на карте дорога не к пирамиде Джосера, а дальше, за нее, место называется Туннели Серапеума. Понимаешь? Он мог подумать, что серафима, в смысле – ангела.
Мы оставили попытки докричаться до Траха. Джек сказал, что от наших криков только хуже, а Малдун добавил, что, может быть, и неплохо, если мы познакомимся с Саккарой. Для исторической перспективы.
– Ступенчатая пирамида – чемпион древности, прабабушка всех, по общему мнению, не считая поклонников Кейси. Ее стоит посмотреть, в ней много души.
– А этот Туннель Ангелов вы видели?
– Серапеум? Ходили туда на занятиях. Мужественное место… если можно так выразиться, – с яйцами.
Проехав километров тридцать вдоль канала, мы еще раз свернули направо, из узкой долины Нила на другое известняковое плато. Когда одолеешь подъем, становятся видны пирамиды Гизы, сияющие за многими километрами песка, как навигационные знаки вдоль канала. А в другой стороне и гораздо ближе – ступенчатая пирамида фараона Джосера.
– Сильно обглодана зубами времени, – сказал Малдун. – У одного из наших в университете есть номер «кантри-Египет». Он поет песню об этом надгробном храме, называется: «Пирамида-бабушка в морщинах».
Трах настолько смягчился от свободной езды, что снова воспринимает человеческую речь, и Малдун уговаривает его сделать крюк, чтобы посмотреть на пирамиду. Вслед за Малдуном мы проходим через реконструированные храмовые ворота и направляемся к обветшалому строению.
– Считается, что построено для фараона Джосера архитектурным гением по имени Имхотеп. Лет за пятьдесят до Большой пирамиды, говорят египтологи.
Трудно было поверить, что эта примитивная груда камня всего на пятьдесят лет старше шедевра в Гизе, но еще труднее – что она на пять тысяч лет моложе, чем думал Кейси.
Малдун подвел нас к наклонному каменному ящику в тылу пирамиды, на который можно взобраться и через пятисантиметровую дырочку заглянуть внутрь. В глубине отсека сидит каменное изваяние, отклонившись назад под таким же углом, как каменный ящик, – словно астронавт перед стартом ракеты.
Малдун рассказал нам, что, по предположениям ученых, пирамиду строили постепенно, прибавляя к главному надгробию камеры с боков, а потом и сверху, так что образовывались уменьшающиеся ступени.
– Кто-то из подрядчиков Хуфу увидел ее – так они полагают – и сказал: «Эге! Если эти ступени заполнить, получится замечательная пирамида. Давайте построим такую для Вождя».
Он провел нас вниз в прекрасные алебастровые камеры, разрисованные с пола до потолка комиксами о повседневной жизни египтян пять тысяч лет назад. Крестьяне пахали, сеяли, жали; путь вора был прослежен от преступления до ареста и суда; рыбаки забрасывали сети с лодок над подводными рельефами, изображающими хвостатых обитателей в мельчайших зоологических подробностях – некоторые выглядели знакомыми, другие давно перевелись.
Трах тащился за нами, все больше и больше раздражаясь из-за нашего интереса к неподвижным вещам. В конце концов он отказался идти дальше; стоял, сложив руки, и выкрикивал угрозы.
– Он опять сердится, – перевел Джек. – Говорит, что, если не сядем сейчас в такси, он уедет без нас.
Даже усевшись за руль, Трах не смягчился. Всю дорогу по пустыне до Серапеума он пилил нас за то, что едем так долго ради каких-то грязных могил! Мы умасливали его, предлагали жвачку, звали с собой смотреть саркофаги Серапеума. Ф-т-т-т! Лезть в дыру, как ящерица? Да ни в жизнь!
Мы оставили его гонять мотор вхолостую и пошли по песку. Дорожка из порванных билетов легко привела нас к входу в подземный храм – широкой наклонной щели в известняке, спускавшейся к высокой квадратной двери. Похоже было на пандус подземного гаража.
На дне вооруженный араб взял наши пиастры и вручил три половинки билетов из кучи уже порванных пополам. Мы вошли в высокую дверь и повернули налево в просторный коридор, грубо вырубленный в известняке. Новый охранник потребовал новую плату, взял наши половинки и еще их располовинил. Он важно вручил нам наши половинки половинок, а свои положил в свою пыльную кучу (которая была вдвое меньше, чем у первого, поскольку состояла из четвертинок, а не половинок) и жестом пропустил нас. Стало темнее. Потом был еще один поворот, налево или направо (я уже запутался), потом еще одна высокая дверь, и мы очутились в главном туннеле.
Это простой пустынный проход, вырубленный в сплошном камне, с неровными стенами, высоким потолком, ровным полом, вполне пригодный для метро: здесь спокойно могли бы разойтись два поезда и еще осталось бы место для автоматов со жвачкой и грабителей. Но он совершенно пуст. Ничем не занятый, он уходит вдаль и теряется в сумраке.
Прямого освещения нет; оказывается, свет идет из больших комнат, попеременно в левой и правой стенах туннеля, шагов через двадцать одна от другой. Комнаты с грубыми стенами, кубической формы, одинакового размера, метров двенадцать на двенадцать, с потолком чуть выше потолка туннеля и полом на человеческий рост ниже его пола, так что, когда стоишь, опершись на перила, видишь сверху единственный предмет мебели.
Он один и тот же во всех комнатах: огромный гранитный сундук с чуть сдвинутой в сторону крышкой, под которой видна его пустая внутренность. Если не считать резных надписей, сундуки совершенно одинаковые, они вытесаны из цельного куска темно-красного гранита, громадные, мрачные, окоченелые. В него можно положить целиком такси Траха и закрыть крышкой.
Сколько ни идешь по этому жуткому метро, все время одно и то же – комната за комнатой; одна слева, потом через два десятка шагов справа; все – со сводчатым входом, все – с мрачными гранитными гробницами, одинаковыми, вплоть до угла, под которым в незапамятные времена была сдвинута десятитонная крышка, чтобы спереть содержимое.
– Они были предназначены для мертвых быков, – объяснил нам Малдун. – Для жертвенных быков. По одному в год, и так – четыре тысячи лет, по-видимому.
Мы спустились в склеп по стальной лестнице и встали перед гигантским саркофагом. Я мог достать рукой до крышки. Малдун осмотрел гранитные бока ящика и нашел изображение жертвенного животного.
– Бык должен был выглядеть так – именно с таким узором на крупе, непременно с двумя белыми волосками в хвосте и родимым пятном под челюстью в форме скарабея. Но вы посмотрите на стенки.
Гранитные стены громадного выдолбленного блока были плоские, как неподвижная вода.
– При этом археологи не нашли у них ничего тверже меди! Никаких других орудий от той эпохи не нашлось. Нашему скоростному алмазному буру нужна неделя, чтобы просверлить тут дырочку, но археологи не допускают у этих несчастных каменотесов ничего, кроме меди.
Впечатление было дикое, макабрическое: современная точность для каких-то первобытных надобностей. Джек огорченно топтался вокруг гигантской загадки.
– Да чего они добивались-то? В смысле, плевать на эти чертовы орудия; да будь у них хоть лазер Голдфингера и червь Соломона, все равно это трудный способ разделать жаркое.
– Никто не понимает, зачем они это делали. Может быть, изначально это замысливалось как некое символическое погребение эпохи Тельца, и они так увлеклись, что не могли остановиться. Но никто не знает.
Джек Черри никак не мог успокоиться.
– В этом прямо что-то извращенное, а? Какое-то…
– Бычье упрямство, – докончил Малдун. – Кстати, надо бы посмотреть, не смылся ли еще наш надежный водитель.
Траха мы застали в таком раздражении, что он даже не хотел на нас смотреть, не говоря уже о том, чтобы везти нас домой. Он смотрел в сторону Каира и утверждал, что мы лишили его половины дневного заработка, с чаевыми и остальным. Грозил, что будет сидеть здесь и слушать радио, пока не придет верблюжий караван с туристами из Гизы. После путешествия на борту этих пахучих кораблей пустыни многие туристы с радостью сменят верблюда на каюту его роскошного лайнера и возместят ему то, что он потерял из-за нашего лоботрясничанья.
Это был чистой воды блеф. До завтра никаких караванов не ожидалось, и он это знал, но хотел выдоить всё до последнего пиастра из наших затруднений. И что еще хуже, сообразил я, гаденыш, конечно, повезет, но в четырехцилиндровом его мозгу созрел план напугать нас до смерти!
В общем, от всего этого уже тоска брала. Пока Трах препирался с Джеком и Малдуном, я вспомнил о своем поляроиде; решил отвлечься от этой канители и поснимать.
Я вынул из машины сумку с фотоаппаратом и бачок с проявителем для негативов и перенес на маленькую каменную скамью у края стоянки. Вынув камеру, я услышал что в диатрибе Траха появились паузы. И всякий раз, когда я нажимал кнопку, он запинался еще сильнее. Для пробы я направил объектив в его сторону, и он замолчал совсем, чтобы втянуть живот. Я отвел объектив и снял ступенчатую пирамиду. Он хотел возобновить речь, но все время сбивался. Потом увидел, что фотография получалась сразу! И пропал.
Он бросил Джека и Малдуна на середине склоки и пришел смиренно торговаться со мной: все наши оскорбления, все наши ротозейства и задержки будут забыты и прощены в обмен на один только снимок его, сделанный на месте.
Я сделал еще одну призовую фотографию песка и неба, притворившись, что не фахим. Когда он увидел, что драгоценную пленку истратили буквально впустую – на пустыню, он стал бесстыдно клянчить.
– Щелкни, – скулил он. – Щелкни меня; щелкни Траха!
Я сказал ему, что у меня остался в кассете только один щелк и хочу приберечь его для тех крестьян в долине, так живописно возделывавших темную нильскую землю.
– Я тебе вот что скажу, Трах. Ты нас медленно и аккуратно довезешь до «Мена-хауса», и я возьму там другую кассету.
Мы тронулись тут же. Когда я попытался сфотографировать крестьян, он выскочил из машины и побежал к радиатору, чтобы попасть на картинку. В кадр попал только его бицепс, но даже этой ничтожной детали было достаточно, чтобы он тяжело задышал и стал мять руки.
Худшего приступа вожделения я еще не видел в жизни. Это было стыдно, унизительно и немного страшно. Трах понимал, что теряет самообладание, но ничего не мог с собой сделать. Он сел за руль с видом наказанного спаниеля. Он повернул зеркальце – теперь смотреть на меня. Он смотрел на меня, как Собака Смотрит На Человека С Котлетой. Он даже не включил свой транзистор.
Всю обратную дорогу в напряженном молчании он беспомощно кхекал. Повернув на Пирамидный бульвар, он заставил себя ехать так медленно, что это было почти так же неприятно, как его лихачество. К тому времени, когда машина подкатила к отелю, мы все дрожали, а руки у Траха тряслись так, что он еле повернул ключ зажигания. В животе у него бурчало. Его коричневое лицо стало пепельным от пытки медленной ездой, на которую обрекло его невыносимое желание.
– Теперь щелкнешь? – спросил он жалким голосом.
– Надо взять пленку, – сказал я. – В кабинке.
Камеру я не осмелился взять. Он поехал бы за мной прямо через бассейн.
– Поторопись и щелкни его скорее! – крикнул мне вслед Джек. – А то он лопнет.
Когда Трах увидел меня с кассетой, он чуть не расплакался. Я зарядил камеру и заметил, что руки у меня дрожат под его взглядом. Джек поставил его боком к солнцу, на фоне пирамиды:
– Так эффектнее.
Трах стоял на бордюрном камне. Целую минуту собирался и напружинивался в правильную позу, прежде чем кивнул, что готов.
– Ну! Щелкни меня!
Трах выхватил отпечаток раньше, чем я успел покрыть его фиксативом.
Воздействие снимка было невероятное. Он наблюдал, как проступает его образ на бумажном квадратике, и лицо его менялось. Он выставил подбородок, потом расправил плечи. Он работал над собой, пока снова не обрел наружность очень хладнокровного молодчика, с которым шутки плохи. Дыхание его замедлилось. Цвет лица восстановился. Так он привел себя в полный порядок – и будь я проклят, если подлец не потребовал еще пять фунтов!
Снова колоссальная склока. Трах презрительно смеялся над нашим уговором с дядей Мараджем. Кто такой Марадж? Где он, этот Марадж, с обещанными пятью фунтами за машину, а? Почему этого Мараджа здесь нет для завершения сделки? Ладно, ладно, вздыхает Джек и выдает пятерку. Нет, нет, это была обычная плата! (Трах опять взглянул на свою фотографию – убедился, что да, он еще здесь.) Еще пять. Вот о чем он говорит – за все время, что он потерял из-за нас.
Я уже стал уставать и сказал: ладно, вот еще пять. Но снимок забираю.
Он задохнулся.
Разве не так условились? Я тебе дал снимок, ты нас спокойно довез – и никаких доплат? Он заморгал, поглядел по сторонам. Он тут был не один. К нам подходили другие таксисты и приставалы – что тут происходит? Они улыбались. Ясно было, что происходит. Трах приперт к стенке.
Чтобы сохранить лицо, он должен был свое лицо отдать.
Он выхватил у меня пятерку, шлепнул фото на мостовую (лицом кверху) и с ревом умчался на своем такси, развернув плечи, втянув живот, с высоко поднятой головой. Таким почти можно гордиться.
Ближе к ночи, однако, действие фотообраза, видимо, ослабло. Он постучал в дверь моей кабинки, держа в руке черную металлическую коробочку – пустую кассету от поляроида, которую выбрасываешь, когда кончилась пленка. Я швырнул ее под сиденье – сумка и так была полна пленками с отпечатками и прочими поляроидными отходами.
Держа высоко над головой коробочку, он торжествующе улыбался.
И подробно объяснил, что эту несомненно ценную фотографическую принадлежность он готов обменять на карточку, которая не может представлять для меня никакой ценности. Он улыбался и ждал. Как я мог объяснить ему, что не успел покрыть снимок фиксажной пастой, а без нее эти особые позитивно-негативные поляроидные пленки обесцвечиваются за несколько минут? Кроме того, прошлое соглашение сорвано. Поэтому, я сказал ему, не пойдет: он может оставить себе ценную фотографическую принадлежность, а я – снимок, хотя и не существующий.
– Не пойдет? – воскликнул он. – Не пойдет. Это значит, не меняемся?
– Не пойдет – значит не меняемся.
Он был ошарашен. Теперь он смотрел на меня с уважением: вот человек, такой же упрямый, как он. Некоторое время он ругал меня и пугал, по-арабски, по-английски и еще на трех-четырех частичных языках, потрясая черной коробочкой, такой же пустой, как его угрозы.
Когда он наконец ушел, озадаченный и злой, я пообещал себе с этих пор внимательно глядеть налево и направо, переходя любой оживленный египетский проспект.
После ужина я заканчиваю промывать негативы в четырехлитровом ведерке с химикатами, которые приходится возить с собой для поляроидной пленки такого рода. Досадная возня.
Я купил эту сложную технику потому, что все фотографы, которые пытались запечатлеть мой образ – торча перед глазами, мучая позами, заставляя спотыкаться там, где прежде я ходил нормально, и всегда обещая: «Понимаю, что немного надоел, но я пришлю вам отпечатки!» – всякий раз исчезали с концами в своих темных лабораториях.
Я решил, что эта техника будет более честной; портретируемый получит свой отпечаток, а я сохраню негатив. Но будь она неладна. Слишком много возни.
Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы.
Иисус Христос
Когда тебе нечего сказать, как-то посоветовал мой двоюродный дед Дикер, валяй, говори.
Это прозвучало как ода нищего издольщика оптимизму:
«Вроде как у тебя нет ничего на ужин, кроме соли и кастрюли с водой. Посоли и ставь кипятиться. А тут случится какая-нибудь цветная кухарка с возом картошки и ненароком переедет твою породистую курицу. И услужит в обмен».
Совету его я следовал, борзо стряпая прозу, и, случалось, в последнюю минуту выходило удачное жаркое.
«Однако, – должен был поправиться дед Дикер, – гостей не созывай в расчете на это. Ведь помощь – штука ненадежная».
Поправку я, видно, забыл: вот пытаюсь писать в Египте, стол обсели приглашенные читатели, бурчат брюхом, соленая вода кипит в кастрюле, а спасительницы Джемаймы с картошкой нет как нет.
По правде говоря, когда карта Мараджа не оправдала себя, я, в общем, бросил жадно глядеть на дорогу за курятником. Хотелось смыться из кухни совсем. Пусть Джанн Уэннер внесет изменения в меню: «Вычеркни тушеную курицу, Джеки, и открой окна. Обед твой весь в пар ушел».
Хваленое Секретное Святилище. К открытию его я был ближе в Дейтоне, Огайо, чем здесь, хандря в Каире и глядя на горничную, сосущую хурму, – даже разговор завязать не могу. «Жарко сегодня» – вот и все, что могу придумать, хотя знаю, что ее зовут Кафузалем и из хурмы капает сок. Ее глаза смотрят на меня, как две верхние пуговицы ее гостиничной формы, она открыта для разговора.
Я знаю, что она говорит по-английски. Не раз наблюдал, как она болтает около кабинок – тележка полна свежего белья, а форма – спелого коричневого тела, – но ни разу наш разговор не заходил дальше «Здравствуйте» или «Спасибо», даже когда она дарила мне самую драгоценную свою улыбку, с резцами пятьдесят шестой пробы, вполне заслуживавшими разговора… До нынешнего дня.
Я спешил в отель с радостной находкой. В нагрудном кармане моей рубашки хаки лежала лучшая вещь, какую мне удалось приобрести после открытого «понтиака» 1966 года выпуска: поразительная древнеримская, думаю, монета – или греческая – с гордым профилем, все еще выпуклым на истертой временем бронзе.
В предвкушении того, как я покажу Джеку Черри эту ценную древность, я прямиком устремился в гостиницу. Вместо того чтобы пройти вокруг территории к воротам, я с разбегу перескочил бетонный заборчик. И приземлился обеими ногами прямо на скатерку между раздвинутыми коричневыми коленями Кафузалем.
Я подумал, что она завтракает. Чтобы не наступить на ее фасоль или на ее колени, мне пришлось исполнить маленький танец. Обретя наконец равновесие, я соскочил и только тут увидел, что на скатерке не еда, а разложено что-то вроде египетских карт таро. Она на всякий случай собрала карты и подняла на меня взгляд, любопытный и вместе с тем призывный.
Я извинился, объяснил про монету и сказал, что никак не хотел ее обидеть, когда прыгнул на нее.
– То есть на ваши карты. Можно их посмотреть?
– Спрашиваете! – Золотом вспыхнула улыбка. – Конечно!
Я устроился на мешке с цементом, а она расправила скатерку и стала рядами выкладывать передо мной карты. Оказалось, это были не таро. Это была ее личная коллекция сахаринных «открыток», какие продаются в ларьках с безделушками. Только эти были для местных, не для туристов. На них изображались египетские манекенщики и манекенщицы, застывшие в напряженно-романтических позах. Сюжеты – большей частью – женитьба и ухаживание. Вместо стандартной мистерии типа «Влюбленные» здесь: «Красивая молодая пара прощается у дверей девушки с томным взглядом» или «Невеста одна у цветочных ворот улыбается, глядя со слезами на глазах на свой почтовый ящик с письмом от Него» – все в прическах и галантерее по последней каирской моде, все красивые, влюбленные, улыбающиеся. Короче – тошнотворные. Но то, как она их демонстрировала, произвело на меня впечатление.
Она благоговейно выложила последнюю, свою любимую («Красивая молодая чета, все еще в свадебном убранстве, впервые наконец наедине – или так они думают, потому что мы видим за окном позади них свадебных гостей, в то время как Он нежно поднимает ее вуаль, а Она трогает его усы, маняще»), и подняла на меня глаза, вопросительно, на любом языке: «Чего ты ждешь, глупый?» В ответ я пригласил ее в свою кабинку, когда у нее будет следующий перерыв; я покажу ей мои негативы…
Она приняла приглашение, пришла с охапкой стираной камчи, и ветер закрыл за ней дверь. Предварительные ритуалы были соблюдены; мы обменялись картинками, и она взяла с блюда хурму. Остается только обменяться некоторыми ключевыми словами и открыть дверь наслаждению. Но единственное, что я способен вымолвить: «Жарко сегодня».
– Что вы пишете? – Капая на мои блокноты.
– Ничего. Заметки. Чтобы запомнить, что происходило.
Все из-за отсутствия обыкновенной смелости, из страха допустить международное faux pas. Я сижу, жую язык, и она милосердно разряжает обстановку:
– Йа салам!
Снимками обменялись, фрукт доеден, и деве остается только посмотреть на свои часы – как летит время! Она торопливо благодарит меня, подхватывает несмятое белье, за дверью быстренько оглядывается по сторонам и идет к своей тележке, обсасывая семечки.
Заменив чистым бельем со своей тележки все грязное, она проезжает мимо моей открытой двери и осведомляется:
– Все еще жарко сегодня?
Отвечаю, что да, еще жарко. Она ободряет меня: держитесь, ветер со дня на день переменится.
– Все пройдет. – С улыбкой. – Даже понос.
И едет дальше, оставив меня, бессловесного деревенского простофилю. Какой удар ниже пояса от горничной! Тем не менее перед отъездом надо оставить барышне хорошие чаевые. Насколько хорошие? Хорошие. Вот почему чужеземная обслуга любит нас, американцев, больше всех: ожидается, что дадим на чай больше, раз так неадекватны в том, что от нас ожидается.
23 октября, среда. Москиты и скарабеи в кабинке Джеки Черри довели его до крайности. Вдобавок Ясир Арафат завернул сюда с мусульманского съезда в Каире, чтобы посетить исторические пирамиды. Говорят, его видели за обедом в приватном портике, в стороне от главного ресторана. Зловещего вида свита телохранителей и заместителей мрачно расставлена кругом, чтобы чего-нибудь не учинили туристы, собравшиеся на Святую землю. Джеку от этого уютнее не стало. Он садится в 900-й автобус до Каира, поискать жилье с меньшим количеством домашних вредителей.
Я иду в гору, захожу в ближайший к пирамиде магазин, где присмотрел миниатюрный кальян. Магазин – опрятная норка в здании с вывеской «Больница для бедных детей». Спрашиваю хозяина, как ему удалось получить место в такой близости к пирамиде. Он отвечает, что часть доходов идет в больницу на лечение больных детей. Спрашиваю, от чего именно лечат бедных детей у подножья Большой пирамиды. Он никак не может подобрать название болезни и в конце концов показывает на город.
– От давления… да?.. города Каира они идут сюда лечиться. Вы понимаете?
Я взял кальян, кивнул и тоже отправился на лечение. Решил, что найду укромное место у пирамиды, однако там большая толпа туристов. Взбираюсь на третий ряд блоков и наблюдаю, как набрасываются приставалы на каждую прибывающую партию живых. Они безжалостны. Одна несчастная разражается слезами:
– Я семь лет на это копила, черт бы вас взял! Оставьте меня в покое.
Франтоватый верблюжий сводник, из страха устроить ей кондрашку, попятился, запутался в веревке и упал в кучу свежего верблюжьего навоза. Он смотрит на свою испачканную белую джелабию так горестно, что кажется, тоже вот-вот заплачет.
Интересно, нет ли в Каире такой же больницы для жертв пирамидного стресса.
24 октября, вечер вторника. Шатаясь, вернулся после странной сцены в баре. Где наконец вступил в контакт с пирамидными коллегами-постояльцами, специалистами по космическим лучам. Все они (кроме египетских студентов) оказались весьма учеными и столь же пьяными.
Новый «Мена-бар» – жуткое место, претенциозное и дорогое. Я ввалился в британских военных шортах и тропическом шлеме (весь в пыли с раскопок) и раскошелился на их дорогущий джин-тоник – ради традиции. Тут из-за столика за пластмассовой арабеской шатким шагом подошел настоящий англичанин в полной комплектации – с баками и галстуком «Аскот».
– Пива, будьте любезны, – провозгласил он. – И арахиса.
Неудивительно, что англичан вытурили из всех колоний, – таким надменным тоном это было произнесено.
Угрюмый египтянин за стойкой прикусил язык и обслужил. Я сказал англичанину, что в Орегоне с барменами лучше так не разговаривать.
– Какого черта человеку делать в Орегоне? – спросил он, отыскав меня наконец взглядом. – О, смотрите, наша форма! Что? Сослуживец Монти? Битва при Эль-Аламейне? Клянусь Богом, надо согласиться с профессором: в этом большом чумазом горшке водятся экземпляры из любой эпохи.
На него еще раньше указали мне как на одного из специалистов по космическим лучам, прибывших сюда с новой искровой камерой, специально сконструированной для отыскания полостей в пирамиде. Я сказал ему, что тоже влез в этот горшок искать потайные камеры.
– Думал, что это подобающая одежда.
– Горшок, полный вздора, если хотите знать мнение нетрезвого специалиста. С другой стороны, если вам требуются более трез-вызвые, прошу…
Он взял свое пиво и орехи, подхватил меня под руку, повлек к своему столу и представил как выдающего коллегу-пирамидиота, сэра Потай-Горшок.
– Вперед, в нашем шлеме, сэр Потай! Покажите этим неотесанным чурбанам, что такое настоящий археологический élan.
Их было пятеро: Настоящий Англичанин, грузный чернобородый американец моих лет, вежливый пожилой немец в цветных очках и белом полотняном костюме и два начинающих специалиста из Каирского университета. Они сразу вернулись к прерванному разговору о важности социополитических, телеологических и религиозных последствий предстоящего боя тяжеловесов за чемпионский титул в Заире.
– Да хоть бы Али постиг тибетскую йогу и научился левитировать, – заявил американец, – Форман все равно его уложит. Нокаут. С гарантией.
У него была мужественная манера речи и сложение. Мощные руки и шея, едва вмещавшаяся в ворот футболки. Надпись на груди рекомендовала его как члена Команды компьютерных космических войн Стэнфордского линейного ускорителя. Ее девиз: «Никогда не говори „Гипер“!»
– Да, Али был великий боец, чертов святой от бокса. Но великим его сделала не вера. Во-первых, скорость, которую он заметно потерял, и, во-вторых, его жало. Если что-то эзотерическое придало ему особую силу, то только это чертово жало.
– Именно! – сказал Настоящий Англичанин. – Ядовитый негритянский язычок.
– Но если свое жало он попробует на этом человеке: «Ты ляжешь у меня в девятом раунде, прихвостень белых!» – ничего у него не получится. На Большого Джорджа просто не подействует. Он не дядя Листон! Он не параноидный мальчонка Флойд Паттерсон. Это чистокровный, ясноглазый, узколобый Христов придурок, и ему насрать, что о нем думает черная толпа.
Адресовался он как будто бы к своим студентам, но у меня было впечатление, что это говорится ради пожилого немца.
– И если Али не может вывести его из душевного равновесия, тогда к чему все сводится? К физике. К быстроте, к размерам, к силе. Форман быстрее, крупнее, моложе. И неважно, в какой стране он будет драться.
– Именно, – согласился Настоящий Англичанин. – Современная тактика против языческого суеверия. Гарантированный нокаут.
Это вызвало у немецкого профессора возражение.
– Да? – Он усмехнулся и покачал головой. – Значит, это ваша современная британская тактика нокаутировала язычника Насера?
– Несправедливо! – выпалил уязвленный англичанин. – Если бы не чертов Эйзенхауэр, мы бы ему…
– Должен напомнить вам, молодые джентльмены: эта битва произойдет посреди Африканского континента, в три часа ночи, под полной луной в созвездии Скорпиона.
Американец сказал старику, что он начитался Джозефа Конрада.
– Несколько лет назад Али, может быть, и навалял бы Форману, но у нас тысяча девятьсот семьдесят четвертый. Кое-что изменилось, и Али в этом убедится. Если он дерется с черным, это еще не гарантирует, что на того подействует африканская ворожба.
– Но и христианство не гарантирует нокаута, – с улыбкой напомнил им немец. – Как мы убедились у себя в Германии.
Настоящий Англичанин нахохлился над своими орехами.
– До сих пор для меня загадка, раз уж вы об этом заговорили. За каким дьяволом он сюда влез – совсем на него не похоже.
– Не похоже на Али? Наоборот, если следили за его биографией. Как раз в его стиле…
– Да не Али, американский вы тупица! – рявкнул англичанин. – Эйзенхауэр!
Это вызвало такой приступ смеха, что американец опрокинул свой стакан. Откинувшись назад, чтобы не намокнуть, он упал со стула. Студенты помогли ему подняться, усадили, а он продолжал смеяться. На этот раз внушение немца на него подействовало; как только цветные очки уставились на него, смех прекратился. Немец снял пиджак и аккуратно сложил его на коленях.
Над столом повисла напряженная тишина – и даже во всем баре. Пьющие за другим столом продолжали пить в задумчивом молчании, а мусульмане шевелили губами, благодаря Аллаха за то, что запретил им алкоголь.
Конечно, вся троица ученых напилась до синего дыма, но напряжение объяснялось не этим. Чуть погодя я спросил, как обстоят дела с их космическим зондированием.
– Весьма удовлетворительно, – ответил американец. – В Хефрене и Микерине чертовски удовлетворительно.
Он глотнул моего джина с тоником и опять навалился на стол, оправившись от странного немецкого реприманда. Он признал, что ничего умопомрачительного у этих двоих они не нашли, но на Хеопса возлагают большие надежды.
– На этот раз будем сканировать снаружи, черт возьми. Приемник установим внутри, в Камере царицы. Праздничные толпы достаточно поредели, и завтра к концу дня можно будет установить. Послезавтра – наверняка.
Настоящий Англичанин не согласился.
– Аппарат, который стоит больше миллиона фунтов стерлингов? Хотите, чтобы какой-нибудь погонщик верблюдов на него помочился? Это дикие люди! Непредсказуемые!
Я спросил, что они надеются найти, чего им хотелось бы. Американец сказал, что хочет найти камеру неприличных иероглифов. Немец сказал, что тоже надеется обнаружить камеру – но камеру, о которой мечтают все египтологи, – с неограбленным гробом. Студенты сказали то же самое. Англичанин, к которому отчасти вернулась спесь, сказал, что он лично желает, чтобы раз и навсегда был положен конец всей этой осточертевшей белиберде и вздору.
– Вероятнее всего, мы выкопаем в этой силосной башне пару резных безделушек ценой три шиллинга с половиной на блошином рынке. Но по крайней мере, все на этом кончится.
– Так зачем рисковать? – спросил я. – Аппаратурой на миллион фунтов стерлингов? Чем оправдано такое капиталовложение?
– Осторожно! – Немец приложил ко мне свою улыбку, как кончик кнутовища. – Такие вопросы нельзя задавать в полевой обстановке.
– Действительно, – подтвердил американец. – Такие вопросы мы еще услышим дома. Послать меня сюда стоит столько, что Стэнфорд сам мог построить на эти деньги пирамиду.
– Вот-вот! На что рассчитывают у вас дома? Почему…
Я не закончил. Полотняный пиджак соскользнул с колен немца, и тут объяснились загадочные эманации за столом: одна его рука с длинными ногтями держала мясистую лапу американца, другая – руку сидевшего рядом египетского студента. Все взгляды дипломатично обратились от этого маленького ручного стриптиза к стаканам, орешкам и т. п. Англичанин же решил обратиться к моему вопросу.
– Вы спрашиваете, каковы здесь ставки, верно? Что у нас на кону? Ну что ж, выложим на стол наши пирамидные фишки.
Он смахнул в сторону скорлупу.
– Для начала позвольте мне перечислить некоторые Известные Переуступаемые Активы. Пирамида – многомерное бюро стандартов, всеязычных и универсальных, предназначенное для хранения и передачи таких абсолютных величин, как чертов дюйм, один миллион которых удобно укладывается в длину нашей полярной оси, а также длина чертовой земной окружности, вес земного шара, длина не только солнечного года и сидерического года, но и високосного… не говоря уже о расстоянии до Солнца и чертовой прецессии земной оси с периодом двадцать шесть тысяч девятьсот двадцать лет, которой объясняется предварение равноденствий. Мы на заре эпохи Водолея, понимаете? Залезши глубже в наш каменный сейф, мы находим такие ценные депозиты, как начатки планиметрии, стереометрии и зародыш тригонометрии; и, может быть, важнее, чем все эти земные меры, расстояния и веса, вместе взятые, три величайших математических фокуса: во-первых, конечно, «пи», этот постоянный, но, видимо, не окончательный ключ к окружности. Во-вторых, «фи», золотой прямоугольник, коробка передач нашей эстетики, позволяющая гармонично и бесконечно, не срывая зубцов на шестернях, переходить от двух третей к трем пятым, к пяти восьмым, к восьми тринадцатым и так далее. Понимаете? И третье – теорема Пифагора, которая, по сути, есть умный сплав первых двух находок и Пифагору может быть приписана с такими же основаниями, с какими рождение соула – Эрику Клэптону.
– Браво! – Немец захлопал в ладоши, но англичанин разгорячился и не отреагировал.
– Предполагаемые Фонды обещают не меньшую выручку. Если информацию пирамиды мы пока что можем воспринять и оценить только в наших терминах и в меру нашего понимания, то сколько же содержится в этом чертовом пятиграннике того, что мы еще не способны увидеть? Скажем, народ, достаточно изучивший Солнце, чтобы использовать его лучи и отражения – даже его периодические пятна и их воздействие, – такой народ не подал бы нам мысль как-то по-новому использовать мощь Солнца? Ну? Звоним в Министерство энергетики! Или народ, знавший астрономию настолько точно, что проложил каменный туннель параллельно нашей оси, направленной в беззвездное место космоса, или продолжил радиус от центра Земли через вершину этой каменной указки до звезды в Плеядах, на которую старинные рисунки указывают как на центр, вокруг которого вращаются остальные шесть звезд созвездия и, возможно, наше Солнце тоже, – этот народ не дал бы пары полезных советов НАСА? Звоним туда и в Министерство внутренних дел, в ООН, в Пентагон. Что такое для Пентагона несколько миллиардов на научные исследования, если он получит в свое распоряжение луч, настолько тонкий, что режет гранит с ювелирной точностью и при этом настолько мощный, что может утопить целый континент и отправить его в ил и тину мифологии?
– Исследование не менее ценное, чем работа над ядерной бомбой, – поддержал его американец.
– Но будем откровенны, друзья. Вышесказанное – всего лишь вексель, посулы, чтобы привлечь бюрократов. А истинное сокровище, о котором страстно мечтают пирамидиоты в заветнейших камерах своих сердец – даже если не говорят об этом в своих заявках, – оно в графе «К получению».
Видение этого бесценного приза заставило его подняться. Он постоял, шатаясь, с дрожащим подбородком, потом раскинул руки, словно обращался ко всему свету.
– Кое-что нам должны. Долг ясно засвидетельствован в шраме от стертого. Нам недодали и с бухгалтерскими книгами бесстыдно мухлевали. Это очевидно даже самому тупому аудитору – наше падение пытаются прикрыть. Целый столбец стерт и записан поверх, и подчистка старательно скрывалась мошенниками-бухгалтерами, от Геродота до Арнольда Тойнби! Но при всей их ловкости долг все равно кажет себя – чертовы восемнадцать с половиной минут пустого жужжания, говорящего о том, что утаили нечто важное – нет, необходимое! – из положенного нам. Сколько у нас сперли? Из наших душ, из нашего ума? Как получилось, что тот же вид, который создал этот грандиозный храм, теперь распоряжается им как дурацким туристским аттракционом, предлагая задохшееся пиво и непредсказуемых бандюг, которые расхаживают у меня за окном в темных очках, с револьверами?
Он нашел свою точку. Его голос гремел в баре, как у Оливье в шекспировской тираде.
– Я требую объяснения! Клянусь небом, мне как человеку обязаны дать точный отчет, я имею право на честный аудит!
Это был крик от имени всех, кому недодано, крик из бездны социального протеста, космического вдохновения и задохшегося пива. Он больше не смотрел на нас. Он круто повернулся и вышел, величественно шатаясь. Его проводили рукоплесканиями.
Когда рецензии на речь англичанина закончились, я хотел узнать побольше о результатах космическо-лучевого зондирования, но упоминание о новых постояльцах с револьверами вывело собутыльников на тему Арафата. Человека, не слишком любимого, как я понял; даже студенты-мусульмане неодобрительно отозвались о партизанском вожде. Немец разругал его безжалостно.
– Штурмовик в душе, подлый террорист с лимузином. – Он снял очки и потер переносицу. – Я был на Мюнхенских играх, когда они убили израильских спортсменов, прекрасных парней. Борцов, я помню. Подлость! Признаюсь вам: при случае я насыпал бы в его кофе толченого стекла, если бы они провозили мимо меня тележку в холле.
Американец сказал, что он бы использовал ЛСД.
– Вот была бы умора, посмотреть, как Ясир двинется. Кстати, и карму его почистить, хе-хе. Знать бы, где достать дозу…
Я извинился, купил пива и ушел с ним в свою кабинку. Пожалуй, я мог бы им дать пузырек моих глазных капель; наверняка ими не воспользуюсь. Но я против насильственного лечения. Мы не имеем права отстирывать чужие кармы, пусть и самые грязные. А кроме того, эти пустынные бандюги? Неизвестно, что они устроят, если сорвутся с цепи. Глядя, как они рыщут с револьверными рукоятками наружу, я тоже поблагодарил их пророка, запретившего им спиртное: от них и трезвых неизвестно чего ждать. Как сказал англичанин, непредсказуемы.
27 октября, воскресенье. Джек недоволен безрезультатностью наших поисков. Утром мы обнаружили, что Сфинкса огородили забором.
– На пожарище с бадьей, – заметил Джек. – После того, как турки отстрелили ему нос.
Большая кошка проигнорировала смешанную метафору и продолжала смотреть поверх наших голов и грязи Назлет эль-Саммана в сторону Нила.
Во второй половине дня Джек немного приободрился. Он познакомился с Кафузалем и даже заказал для них в кабинку два рома с кока-колой.
– Она не мусульманка, она коптка. Копты – это секта египетских христиан, которую терпят из-за ее малочисленности и древности. Они называют себя первыми христианами и утверждают, что заботились об Иосифе, Марии и мальчике, когда те убежали от Ирода в Египет. Некоторые даже говорят, что они – последние остатки ессеев, то есть, как христиане, предшествовали Христу благодаря ясновидению, знамениям и видениям, которые якобы присущи их вере.
– Тогда понятен ее взгляд, – догадался я; мусульманская женщина не должна смотреть в глаза мужчине, если это не отец, не муж, не брат. – Прямой и смелый.
– Наверное, – сказал Джек. – Каждое воскресенье она ездит на автобусе в Каир, в церковь, в ту самую, она говорит, которая приютила Святое семейство две тысячи лет назад. Место совершенно чудесное. Всего несколько лет назад, она говорит, рабочий увидел на крыше женщину. Он позвал коптского священника, тот вышел и велел ей слезть. Потом заметил, что от нее исходит свет. «Святая Мария, Матерь Божия!» – воскликнул он или что-то в этом роде. В общем, все прихожане тоже вышли и увидели ее и в следующее воскресенье опять увидели. В следующее воскресенье церковный двор был полон народа: мусульмане, христиане, неверующие – все ее увидели! Так продолжалось два месяца. Тысячи людей были свидетелями ее еженедельных явлений.
Джеки улыбнулся и поднял брови.
– В конце концов толпы так разрослись, что египетское правительство огородило это место стеной, поставило турникет и стало брать по двадцать пять пиастров. Привидение тут же перестало являться.
– Замечательно. Я бы тоже этого не потерпел. Тем более когда они берут пятьдесят пиастров за то, чтобы посмотреть на пустые бычьи гробы.
28 октября, понедельник. Джеки все-таки снял номер в Каире. Я еду с ним и захожу справиться в контору «KLM». Могу улететь утром в этот четверг или вечером в понедельник 4 ноября. Прошу у голландки с прической билет на утренний рейс в четверг.
Вернувшись в лоно столичной цивилизации, Джеки хочет задержаться еще на неделю.
– Переселяйся ко мне в гостиницу, и полетим четвертого ноября. Посмотрим танцы живота. И сможешь провести вечер Хеллоуина в гробнице.
Отвечаю, что лучше проведу его с детьми в Орегоне и буду раздавать мумиям в резиновых масках сладкие шарики попкорна. Он пожимает плечами.
– Как хочешь. Но думаешь, до четверга успеешь найти… дописать заметки?
Я оценил эту поправку в середине фразы. Я был бы вынужден признать, что у меня очень мало шансов «найти» до четверга и, если на то пошло, до понедельника. Чем ближе я смотрел, тем меньше видел. Пирамида скрывается в себе, когда к ней приближаешься. Чем дольше смотришь, тем ничтожнее выглядят твои теории перед грубой реальностью этой головоломки.
Я хожу по руинам вокруг плато Гиза, и теперь ко мне почти не пристают. Я выработал прием: как только замечаю приближающегося приставалу, сразу наклоняюсь и поднимаю камень. Затем рассматриваю его через маленькую визирную лупу моего компаса, и приставалы почтительно отступают. «Тсс! Смотри. Доктор янки нашел разгадку. Смотри, как он задумчиво чешет свою большую лысую репу».
Много они понимают. Я просто дрейфую. Питер О’Тул пересекает на верблюде пустыню, наблюдая за гипнотически извивающейся собственной тенью на песке. Омар Шариф подъезжает сзади и оглоушивает его кнутовищем. Что?
Ты задремывал.
Нет-нет! Я думал, я…
Ты задремывал.
После ужина в одиночестве плетусь в свою кабинку. Ни отдыхать не могу, ни писать. Отдыхать от чего? Писать что? Чего ищу, я меньше понимаю, чем месяц назад в Орегоне. Кошелек мой почти пуст, карты мне сданы паршивые или подтасованные – вроде этой фальшивки за пять фунтов, что мне дал Марадж. А мой резервный туз – флакончик из-под глазных капель, к которому я пообещал себе прибегнуть, если все остальные средства не помогут? Об этом нет и речи. Как выразился Малдун Греггор: «Я не стал бы постигать ее тайну с помощью кислоты. Как только с вас слетит броня, эти сторожа и приставалы облепят вас со всех сторон. И останется от вас только сухая шелуха».
Правда, у меня остался один патрончик гашиша из пяти. Это надежнее. Может, найду местечко за каким-нибудь надгробьем, под звездами и в виду Сфинкса… он скорее вдохновит, чем эта шлакобетонная коробка. Собираю причиндалы и отправляюсь в ночь. Час поздний. Дорога свободна от такси. Часовые кивают мне по дороге. Прожекторы и громкоговорители светозвукового шоу закрылись в своих склепах и заперты на засов, но освещения хватает: луна, о чьем рождении две недели назад возвестила пушка Рамадана, сейчас почти полная; Большая пирамида скорбно блестит под ней, за неимением лучших занятий.
На лунном склоне я нахожу место, где посадил нас Малдун в первый вечер. Ветер сильнее, чем я думал. Я скручиваю листок из блокнота и поджигаю последней спичкой. Скрутил недостаточно туго, бумажка вспыхивает, но я хочу кайфануть во что бы то ни стало и сосу мундштук кальяна с таким исступлением, что не замечаю появления свидетеля.
– Добрый вечер, мистер Д’Бри.
Маленькое лицо его блестит так близко, что я сперва принимаю его за сам огонь. Искры гашиша летят во все стороны.
– У вас не получается буль-буль в такой хороший вечер?
Отвечаю, что нет, уже получается. Последний пых, и мы видим, что чашечка пуста. Я выбрасываю пепел в темноту. Марадж говорит, что очень извиняется, но пойдемте с ним, там есть курить гораздо лучше, чем буль-буль. Что он имеет в виду – косяк? Гашиш в кальяне – очень элегантно, но косяк тоже был бы кстати…
Марадж приводит меня к одному из надгробий на склоне плато – там, где оно спускается к поселку. Открытая дверь цедит тусклый свет. На подходе Марадж останавливает меня, взяв невесомой рукой за локоть.
– Это мой друг, – шепчет он. – Молодой парень из пустыни. Но уже охраняет этот угол. Очень хорошее место. Но он беспокоится. Он не дома. У вас есть гашиш?
– С табаком мешать не будете? Я не курю, от сигарет у меня горло дерет.
– Нет, не будет драть. Мягкий-мягкий, из Финляндии. Увидите.
Он подходит к двери, и в эту же секунду оттуда появляется безликая фигура с карабином – выяснить, что за шум. Свет становится ярче, они стоят на свету и разговаривают. Лицо нашего парня из пустыни в тени. Я различаю винтовку, старый американский «спрингфилд» 7,62 мм, оставшийся от битвы при Бордо, и я вижу, как его руки гладят винтовку, но лица его не вижу.
Марадж подводит его. Называет ему мое имя, но его имени не называет. И мы не обмениваемся рукопожатием. Он не заговаривает. Тюрбан на нем заштопанный, растрепавшийся от старости, хотя самому ему на вид сильно меньше двадцати. Но не мальчик; возможно, никогда не был мальчиком.
Получаю от этого фантома что-то вроде пропуска: он кладет винтовку и берет вместо нее ковер. Разворачивает ковер на песке и кивком предлагает нам сесть. Из кармана джелабии достает жестяную коробочку и открывает. Марадж протягивает руку за моим гашишем, и я неохотно отдаю.
Фантом аккуратно открывает и крошит гашиш в коробочку. Молчим. Он педантичен и очень долго сворачивает три больших косяка. Мы давно могли бы раскурить один, пока он занимается остальными, но никто ничего не говорит. Наконец он зажигает косяк и передает мне.
– Тут же табак!
– Но не сигарета, – поспешно объясняет Марадж. – Это трубочный табак. Финский!
Из двери гробницы выходит на лунный свет жена парня с медным подносом и тремя стаканами. Она традиционно босая и беременная и стесняется этого. Когда она наклоняется, чтобы поставить поднос на песок, чувствую, что покраснела. Марадж по-арабски отпускает какую-то шуточку насчет ее толщины, и она убегает в гробницу. Чай дьявольски крепкий и сладкий, но финский табак, когда мы покончили с первым косяком, оказался вовсе неплохим. Жена появляется с чайником, и, пока муж поджигает второй косяк, она наполняет наши стаканы и снова исчезает – всё в две секунды. На этот раз чай слабее, и сахар, видно, кончается, но к третьему она опять появляется с чайником. Теперь уже немногим крепче горячей воды. Она не уходит, показывает, что угощения кончились; если нужно еще, ей придется сбегать босиком в поселок. Несмотря на свой объем, она стоит как будто невесомо, как будто шар живота тянет ее вверх. Муж, прикончив слабый напиток, ставит стакан на поднос и качает головой: нет, с нас хватит.
Она наклоняется, чтобы взять поднос. На этот раз молодой муж протягивает руку и с чувством пожимает ей голый подъем. Марадж охает при виде этого очень не мусульманского поведения.
– Правильно говорят. – Он хмыкает. – Молодежь курит наркотики и наши старинные обычаи забывает.
Наверное, это сказано иронически, но понять трудно. Последний косяк довершил дело. Газовый свет в гробнице с шипением гаснет, и луна глядит уныло. Мы долго сидим, смотрим на звезды и слушаем собак, сообщающих друг дружке о ночной обстановке в округе. Но вот пора уходить, все трое встаем разом. Молодой охранник кладет жестяную коробочку в карман и скатывает свой ковер. Тень головы на тени тела кивает на прощание, и он исчезает вслед за супругой.
Ни разу ни слова. Ни скула, ни подбородок ни разу не высветились под любопытной луной. Но его безликое присутствие оборудовало нам в грязи кружок благоуханной Аравии.
Скребя подошвами, спускаемся в поселок, где Марадж намерен добыть для меня еще дури. Я торчу, как хрен знает кто. Сфинкс глядит старым большим котофеем, мурлыкает у дороги, нажравшись верблюдов и «фиатов».
В потемках Марадж оборачивается ко мне на темной дорожке, считая нужным объяснить:
– Мой молодой друг далеко от своего бедуинского дома. Я устроил его на это место. Он родственник. Я уехал из той деревни тоже очень молодым, совсем маленьким. Меня устроил его родственник.
Сейчас он шел задом, вниз по крутой рытвине.
– Этот молодой парень, я думаю, надолго не останется. Он вернется в пустыню, на роды. А когда вернется сюда, я устрою его на другое место. Это хорошо, да? Иметь родственника при пирамиде.
Я не мог понять, что он мне рекламирует. Может быть, надо сразу предупредить его, что я не богатый путешественник. Может быть, годы пройдут, десятилетия, прежде чем я снова смогу себе это позволить. Пусть прибережет красноречие для более перспективного клиента.
Я не могу идти с ним за товаром, объясняет он. Я подожду у него дома. Я иду за ним по тропинкам из песчаника, которые становятся все ровнее и шире, превращаются в узкие пересекающиеся улочки лабиринта маленьких кубических домиков. Улицы узки для автомобилей, но движение на них оживленное – ночные пешеходы и гуляющие, мужчины и женщины, козы и дети. Дружки, сидящие у стены на корточках, улыбаются и подмигивают Мараджу, который ведет на буксире большого лоха.
В прямоугольнике света перед бездверным дверным проемом ребята играют самодельными глиняными шариками. Один мальчишка вскакивает и бежит за нами. Он выглядит лет на семь – это значит, что ему около одиннадцати, учитывая дефицит белка. Марадж притворяется, что не замечает его, потом с грубым смехом делает вид, что сейчас его прихлопнет. Мальчишка, смеясь, уворачивается, и Марадж берет его за руку.
– Это мистер Сами, – по-прежнему с грубым смехом сообщает он. – Мой старший сын. Сами, поздоровайся с моим другом, мистером Дебри-и.
– Добрый вечер, мистер Дебри-и, – говорит мальчик. – Хороший вечер? – Рукопожатие его невесомо, как отцовское.
Мы пересекаем общий двор четырех глинобитных домиков и входим в дом Мараджа. Тусклая лампочка под потолком силится оторвать комнату от ночи. А комната чуть больше, чем склеп сторожа. Два больших сундука, один ковер и один травяной мат; одна большая кровать и две койки; ни стульев, ни столов, ни буфета. Из украшений – гобелен с пришпиленными детскими рисунками и длинный пучок сахарного тростника в углу, перевязанный веселой красной лентой.
Марадж представляет меня своей жене, маленькой женщине с бельмом, какие часто видишь у египетских бедняков. Затем – мистеру Ахмеду, мисси Шера, мистеру Фу-Фу – все моложе Сами.
Марадж берет с кровати подушку, кладет возле стены на пол и предлагает мне сесть. Детишки садятся полукругом на корточки и глазеют на меня, а Марадж тем временем накачивает маленький белый примус. Я играю детям на губной гармонике и даю им поиграть моим компасом. Жена заваривает нам чай в медном чайничке.
Я спрашиваю Сами, откуда у него серповидный шрам на лбу. Улыбаясь, он показывает на пирамиду и изображает руками, как катился кубарем.
– Он сильно упал, – говорит Марадж. – Но может быть, это убедит его, что духи хотят видеть его образованным, а не пирамидным козлом. Он уже умеет читать, считать и рисовать картинки. Да, мистер Сами умеет. – С улыбкой нескрываемого восхищения он смотрит на мальчика. – Он писать умеет!
С верхней койки он достает тетрадь – ту самую, которая пожертвовала один лист для карты. Марадж с гордостью показывает мне картинки и слова.
– Мистер Дебри – художник и доктор, Сами. Пока я хожу за покупкой, он, может быть, нарисует тебе картину.
Когда Марадж ушел с моей пятифунтовой бумажкой, мы с Сами обмениваемся рисунками. Я рисую Микки-Мауса, а Сами – пирамиду. Я говорю ему, что она выглядит слишком острой, а он в ответ открывает последнюю страницу. К задней стороне обложки изоляционной лентой прикреплен доллар. Прикреплен Большой печатью США кверху, а под ним – сперва по-арабски, а потом по-английски аккуратной терпеливой рукой хорошего учителя – переводы двух латинских надписей: «НОВЫЙ ПОРЯДОК ВЕКОВ» и «АЛЛАХ БЛАГОСКЛОНЕН К НАШЕМУ НАЧИНАНИЮ».
– Это папа тебе дал прошлым вечером?
– Да. – Он кивает и, морща лоб, смотрит на страницу: вспоминает, что еще сказал ему учитель. – Это римский фунт лиры?
– Нет, – говорю я. – Это доллар янки, американский вечнозеленый дуб.
Мараджа долго нет. Жена укладывает мисси Шера и мистера Ахмеда спать. Должно быть, первый час ночи, а они возбуждены, смотрят на меня во все глаза со своих полок.
Она берет маленького мистера Фу-Фу, садится на край кровати и спускает с одного плеча платье. При тусклом свете она кажется не по годам увядшей. Но дети все здоровые и упитаннее большинства тех, кого я видел у пирамиды. Может быть, поэтому она так высохла.
Фу-Фу присосался. Мама закрывает здоровый глаз и тихонько покачивается взад-вперед, напевая монотонную гнусавую колыбельную. Фу-Фу сосет и смотрит на меня не мигая.
В открытую дверь входит тощий индюшонок, Сами выгоняет его обратно. В углу двора я вижу очень старую старуху, она доит козу. Она улыбается мальчику, отгоняющему индюшонка, и что-то говорит по-арабски.
– Мама моего папы, – объясняет он. – Правильно?
– Мы говорим: бабушка. Бабушка Сами.
Закончив, она смазывает вымя козы маслом из кувшина и вносит ведерко с молоком в комнату. Меня как будто не замечает. Она переливает половину молока в медный котелок на незажженной горелке, а остаток в ведерке накрывает тряпицей. Потом отвязывает один длинный стебель сахарного тростника от пучка в углу и с ведерком шаркает к выходу. Тростник задел лампочку, тени раскачиваются. Колыбельная не смолкает, а все глазенки по-прежнему широко открыты – качаются в сонном свете, наблюдают за мной, и даже желтые зенки козы, жующей во дворе тростину, уставились на меня квадратными зрачками…
Снова у себя в кабинке. Я уснул на полу у Мараджа, и приснился мне дрянной сон, будто на поселок налетела песчаная буря. Я ничего не видел. В отчаянии пытался кричать, но песок забил мне глотку. Я слышал только нарастающий рев тысяч рассерженных рогов.
Когда Марадж вернулся и разбудил меня, я был весь в поту и пыхтел. Он тоже – после беготни. Но на этот раз, после нескольких часов охоты, принес всего один патрончик. С извинениями вручил его мне. Патрончик лежал на ладони под тусклым светом, и нам обоим было грустно.
Провожая меня по узким проулкам до улицы Сфинкса, он продолжал извиняться и обещал все исправить. Я сказал ему, что все в порядке и пусть не волнуется! Ну, небольшой облом.
– Не в порядке! – настаивал он. – Большая неудача. Остальное принесу сегодня ночью, к восьми часам, в «Мена-хаус» – обещаю!
Эта взволнованная тирада длилась и длилась без остановки. В конце концов я сумел его отвлечь, сказав, какая симпатичная у него семья.
– Вы очень добры, что так говорите. А Сами, вам понравился Сами? Умный мальчик, мой мистер Сами?
Я сказал ему: да, мне понравился Сами, он очень смышленый.
– Достаточно смышленый, чтобы нагнать других в какой-нибудь вашей современной школе?
– Конечно. Он способный мальчик, красивый, живой, умный, весь в папу. Уверен, за несколько недель он сравнялся бы с остальными ребятами.
Марадж был рад:
– И я уверен.
Мы попрощались у Сфинкса. Уже спустившись с плато, перед самым отелем, я наконец понял, в чем дело. Марадж не себя рекламировал, а сына. Как у всякого отца, у него была мечта: какой-нибудь джентльмен увезет его сына в Страну Великих Возможностей, вырастит его в современном доме, выучит в современной американской школе. У ребенка будет шанс врасти в двадцатый век, у джентльмена – постоянный связник с прошлым… «Всегда друг у пирамиды». Неплохая программа. Неудивительно, что ты так расстроился из-за гашиша; у тебя на уме махинация покрупнее. При всей твоей вкрадчивости и услужливости, Марадж, ты большой махинатор.
29 октября. Двадцать первое воскресенье после Пятидесятницы, 300-й день. Спал, пока не разбудили Малдун с Джеком – как раз на закате. Заталкивают меня в душ и посылают мальчика при бассейне за кофейником. Джек забронировал места в «Оберже» на выступление Зизи Мустафы, самой знаменитой танцовщицы, а у Малдуна новость о сенсационной археологической находке в Эфиопии.
– Ее живот можно выставлять в Лувре! – обещает Джек.
– Человеческий череп, который отодвигает нас еще на миллионы лет назад от находки Лики! – говорит Малдун. – Никаких обезьян – человеческий череп! Дарвин ерунду говорил!
– Может быть, – говорит Джек. Он всегда с некоторой неохотой меняет направление мыслей и анатомический интерес. – С другой стороны, его теория эволюции может быть верна, только временна́я шкала слегка сдвинута. То есть мы произошли от обезьяны, но это отняло у нас больше времени.
– Вопрос не в этом, Джеки. – Я вылез из-под холодного душа и с жаром вступаю в дискуссию. – Вопрос в том, было или нет грехопадение!
Когда мы идем по вестибюлю, я вспоминаю, что Марадж обещал прийти ко мне ровно в восемь с остальной покупкой.
– Восемь по-египетски означает: от девяти до полуночи, – переводит мне Джек. – Если он вообще появится.
У стойки портье я прошу передать Мараджу – если он появится до моего возвращения, – чтобы шел в мою кабинку. Сам иду туда, отпираю дверь на тот случай, если он придет, и оставляю кальян на тумбочке.
Съев изысканный ужин в «Оберже», мы узнаем, что танцовщица раньше девяти не прибудет. В десять обещают: в полночь. Малдун говорит, что у него экзаменационная сессия и он больше не может ждать. Я уговариваю Джека вернуться со мной в «Мена-хаус»; выясним, пришел ли Марадж, и успеем обратно к танцовщице. Берем такси, подвозим Малдуна до дома и едем в Гизу. К «Мена-хаусу» подъезжаем в начале двенадцатого, а Мараджа нет как нет. Дверь моей кабинки приоткрыта, но на тумбочке ничто меня не ждет. Мы выходим на улицу, и Джеки потчует меня арабской мудростью касательно доверчивости. Швейцар останавливает такси, а потом, смутно что-то припоминая, спрашивает:
– Извините, сэр, вы не мистер Дебри?
Отвечаю, что некоторые так меня зовут.
– А, тогда вас тут ждал один человек. Но он ушел.
Когда? Ах, сэр, несколько минут назад, сэр; он долго ждал. Где? В прачечной, сэр, не на виду. Я же просил послать этого человека ко мне в кабинку. Нет-нет, сэр, этого мы не можем сделать! Они будут беспокоить наших гостей, эти люди… Они! А вы-то кто, по-вашему, черт побери? Официальный швейцар, сэр. Сколько этот человек меня ждал? Ах, этого мы не можем сказать; мы заступили на дежурство в семь тридцать, а этот человек уже сидел и ждал.
– Но когда он ушел, – говорит швейцар, вытаскивая наконец кулак из расшитого кармана, – он дал мне для вас этот пакет.
Он протягивает мой красный платок. В него завернуты четыре картонные трубочки, обмотанные липкой лентой, и моя авторучка.
30 октября, среда. Мой последний день в Египте.
Чувствую себя паршиво из-за Мараджа. Найти его дом в поселке-лабиринте не удалось. Также и склеп, где живет молодая бедуинская чета. Они уехали ночью, говорит мне новый сторож. Он знает Мараджа? Мараджа все знают. Держал мировой рекорд вверх-и-вниз по пирамиде, Марадж. Где он живет? Где-то в поселке. Когда он выходит на дежурство? Иногда поздно ночью, иногда рано утром, а иногда по нескольку дней не выходит… Человек неожиданных настроений, Марадж, часто – плохих.
В Каире выкуриваю патрончик с Джеком и Малдуном и каждому даю еще по одному. В самолете я должен быть чист. Отдаю Малдуну четырехтомную «Пирамидологию» Резерфорда. Мы вяло попрощались, и я поспешил назад, в Гизу. На темной ауде Мараджа по-прежнему нет. Мой самолет вылетает в десять утра, но я прошу в гостинице разбудить меня в шесть.
31 октября, утро Хеллоуина. До восхода солнца заново проверяю свой багаж (три девушки из Орегона приговорены к пожизненному заключению за наркотики в Турции, где мой самолет делает посадку после Каира). Ничего опасного в багаже, кроме последней пульки гашиша. И флакончика от глазных капель «Мьюрайн». Гашиш могу проглотить в аэропорту, но что делать с флаконом? Спустить в уборную? Это все равно что держать при себе ключ в течение долгой битвы у замка, взобраться на стену к деве, запертой в башне, а потом из страха, что она окажется стервой, выбросить ключ в ров.
Я должен попробовать. Другой возможности не будет. Глотать уже поздно – но если вколоть…
И вот я поднимаюсь на плато для последней отчаянной попытки. В сумке у меня флакончик «Мьюрайна», в кармане – инсулиновый комплект. На ауде я уже трясусь от волнения. Прислоняюсь к облицовочному камню, чтобы подкрепить решимость, но продолжаю трястись. Серо́ и зябко. По пустой ауде пробегает вихрь, собирая в фанатичный кружок клочки и обрывки.
Как дух нового мессии, ветер крутит, пробуждает листья кукурузных початков, пустые сигаретные пачки, вчерашнюю шелуху тыквенных семечек… возносит все выше и выше газеты, обертки от жвачки, туалетные бумажки. Сколько приверженцев! Потом дух выдыхается, вихрь хиреет. Фанатики ложатся на землю.
– Доброе утро, мистер Дебри… Хорошее утро?
– Доброе утро, Марадж. – Я собирался извиниться за свинство в отеле, но опять понимаю, что сказать нечего. – Утро неплохое. Прохладно только.
– Новый сезон подходит. Теперь ветры будут дуть с пустыни, холоднее и с песком.
– Значит, сезон без туристов?
Он пожимает плечами:
– Пока стоит великий Хуфу, туристы будут. – Его блестящие глазки убегают в сторону от моей холодности. – Может быть, мой друг мистер Дебри хочет, чтобы гид провел его на вершину? Очень надежный гид. Вы знаете за сколько?
– За пять фунтов, – говорю я и лезу за бумажником. – Пошли.
Марадж заправляет джелабию в шорты и первым лезет вверх, как ящерица. Это все равно что взбираться на двести больших кухонных плит, составленных ступенями. Трижды я вынужден просить передышки. Его маленькие глаза весело подкалывают меня пыхтящего.
– Мистер Дебри, вы нездоровы? Плохо питаетесь у себя в стране?
– Просто любуюсь видом, Марадж. Пошли дальше.
Наконец добрались до вершины и спугнули воронов. Они мрачно кружат, обзывают нас разными словами, а потом отлетают в светлеющем небе к тучным полям внизу. Какая долина! И что за река такую долину вырезала!
– Подойдите, друг. – Марадж подзывает меня к деревянному столбу в центре квадратной каменной площадки. – Марадж покажет вам маленький пирамидный фокус.
Он велит мне вытянуть руку вдоль столба как можно выше и сделать там метку осколком камня. Я замечаю довольно много таких же царапин на разной высоте.
– Теперь сядьте и подышите воздухом. Он волшебный – воздух на вершине пирамиды. Вы увидите.
Я сажусь под столбом, рад передышке.
– Как он действует, этот волшебный воздух пирамиды?
– Он действует так, что вы уменьшаетесь, – с улыбкой говорит Марадж. – Дышите глубже. Вы увидите.
Теперь, когда он сказал об этом, я вспоминаю, что большинство взбиравшихся на пирамиду действительно были довольно субтильного сложения. Я глубоко дышу и смотрю, как солнце выпрастывается из облаков на горизонте. Через минуту-другую он велит мне встать и снова сделать царапину камешком. Понять трудно – там много других отметок, но, похоже, я делаю царапину рядом с моей предыдущей. И уже готов сказать, что его пирамидный воздух – очередное фуфло, но тут чувствую, что поплыл.
Это старый фокус, я сам его делал, когда хотел развлечь публику. Я велю им сделать пятнадцать глубоких вдохов, последний задержать и встать, а потом все вместе ом – и поплыли. Гипервентиляция. Этот номер знаком каждому девятикласснику. Но петрушка со столбом и волшебным воздухом настолько заморочила меня, что я не вспомнил о сути дела, даже ощутив знакомое помрачение.
Хватаюсь за столб, чтобы не упасть, – изумлен. Марадж стал передо мной, подбоченясь, и улыбается небу. С минуту он колышется, потом ветерок стихает. Проследив за его взглядом, вижу, чего он ждал в молочном небе: Божьего перста. Вижу, как перст спускается из дымки, упирается в макушку Мараджа, сгибает его, словно колоду карт, и лицо Мараджа лопается, под ним открывается другое, потом еще одно – лицо за лицом лопаются, веером разлетаются вверх, как карты, некоторые – знакомые, некоторые – из поселка, с ауды, некоторые – знаменитые (отчетливо помню двух очень известных музыкантов, называть их не буду – это может им повредить), но большей частью лица, которых никогда не видел. Женские и мужские, черные, коричневые, красные, какие угодно, большинство – с отпечатком по крайней мере полувека, прожитого на этой земле. Выражения – у каждого свое и самые разнообразные: озадаченные, терпеливые, проказливые, строгие, но у всех одна общая черта – они добры, искренне, несокрушимо благожелательны. Веер разлетается все выше, как колода карт в кульминации диснеевской «Алисы в Стране чудес», взлетает к самым облакам. Издали эти два гигантских треугольника должны походить на песочные часы, где низ наполнен крупой известняка, а верх – картами-картинками.
И взлетают последние, несколько пустых – свободные места для желающих и пригодных. Когда улетает последняя пустая, на ее месте остается дыра в форме худенькой фигуры Мараджа. Через эту дыру я вижу Сфинкса, а за его лапами – проулки и лачуги тех верных часовых, которые тысячелетиями охраняли сокровище от всех нас, карабкающихся и падающих. Оно не закопано. Оно спрятано на самом виду, в тесноте приходов и уходов, в дележке козьего молока и сахарного тростника, в вечной назойливой суете, благодаря которой этому древнему обществу удалось выжить. Тысячелетиями этот народ защищал незаменимое сокровище и его храм, не располагая ничем, кроме своей шустрости, проворства и мочевых пузырей.
Пока будут пи́сать в гроб царя, на ауде не будет спаренной арки «Макдоналдса».
– Что скажете, мистер Дебри? – Марадж вдруг заполнил эту пустую оболочку в пространстве. – Хороший фокус?
– Хороший, Марадж. Замечательный фокус.
Внизу, на ауде, я даю ему подарки для семьи. Платки, какие-то вещи из сумки. Губную гармонику для Сами, и обещаю поговорить с женой о том, чтобы мальчик приехал на год к нам в Орегон и поучился в школе. Мараджу отдаю мою флягу, компас и листок из блокнота с надписью: «Этот человек Марадж – помощник, на которого можно положиться». Подписано моим именем и для сохранности покрыто поляроидным фиксативом. Мы в последний раз пожимаем руки, и я спешу в отель, собираться к отъезду.
Дверь моей кабинки открыта. На моей кровати сидит доктор Рагар.
– Брат! Я принес вам карту Тайного Зала, известную только масонам многих степеней.
Меня разбирает смех. Я рад его видеть. Был ли он среди тех лиц? Не могу вспомнить.
– Извините, доктор, я уже видел Тайный Зал. Что еще у вас есть?
Он неправильно истолковывает мое веселье. Думает, что я смеюсь над ним. Глаза его смотрят обиженно, скулят под темным лбом, как две побитые собачки.
– Я, доктор Рагар, – оскорбленно говорит он, – знаю рецепт смеси целительных масел. Ессеи смазывали ею ноги вашего Иисуса. Обычная цена этого рецепта – пять фунтов, но для вас, мой брат…
– Пять фунтов – отлично! Я беру.
Он помогает мне вынести вещи и едет со мной на такси до Каира. Ему не хочется со мной расставаться. Он знает, что можно поживиться еще чем-то, кроме денег, но не знает чем. И поглядывает на меня сбоку тухлым взглядом. Когда он вылезает, мы пожимаем друг другу руки и я сую ему в ладонь флакончик из-под глазных капель «Мьюрайн».
– Как знак признательности за все, что вы для меня сделали, брат Рагар, примите, пожалуйста этот редкий американский эликсир. По одной капле в каждый глаз – уберут паутину; по две капли в каждый – откроют третий глаз; по три – если хотите увидеть Бога, каким Он явился в Сан-Франциско в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году.
Он внимательно смотрит на меня – не пьян ли в девять часов утра? – и берет флакон.
– Спасибо, – говорит он без убежденности, недоуменно глядя на подарок.
– По одному глюку за раз, – говорю я ему.
Эпилог. Девять сорок четыре на часах у таксиста. Он находит просветы, в какие еще не пролезал ни один «фиат», но мы все равно опоздаем. Меня предупредили: надо прибыть по крайней мере за час, чтобы успеть пройти каирскую таможню. Но какая толпа туристов! Как перепуганные крысы перед иллюминатором тонущего корабля. Девять пятьдесят. Все опоздают.
Но вылет задерживается, потому что у одного старого паломника случился сердечный приступ и его надо выгрузить. Это говорит мне человек, рядом с которым я пристегнулся.
– Вон там, хотел засунуть сумку с камерой на полку, и Господь его прибрал. Случается сплошь и рядом в поездках на Святую землю.
Он священник из Пенсильвании и сам руководитель тура, очень устал.
– Слава богу, он был не из моей группы. Но и мне не миновать. Понимаете, среди них столько стариков, пенсионеров, они скопили деньги, чтобы посмотреть на Святую землю, даже если это будет последним делом в их жизни.
Двигатели наконец заработали, и мы отъезжаем к началу взлетной полосы. Настроение на борту повысилось. Слышится нервная болтовня. Уже перед самым разбегом кто-то кричит:
– Слушайте, кто вчера выиграл бой?
– Какой бой? – кричит кто-то в ответ.
– Между язычником и неверным.
Все смеются, даже турки и придурки, но победителя никто не знает. Стюардесса обещает спросить капитана и сообщить нам. Взлетаем. Когда набрали высоту, пенсильванский священник говорит:
– Не Форман. Мне все равно, что она скажет.
Я думал, он крепко спит. Говорю: «Что?» – и он повторяет, не открывая глаз:
– Я сказал, Форман не победил, каков бы ни был исход боя.
Никакого объяснения он не дает, и я снова поворачиваюсь к моему окну.
Мы делаем вираж над Каиром. Вон мост через Нил к «Омар Хайяму». Вон статуя Пробуждающейся Изиды, она поднимает покров с головы, чтобы проводить нас взглядом. Вон Пирамидный бульвар… «Мена-хаус»… Поселок Гиза… но не вижу… неужели проглядел ее в дымке? Да вот! Неудивительно, что не видишь ее отсюда, – ты ищешь взглядом что-то более мелкое. Но не заметить ее, проглядеть – невозможно. Она тебя скорее не заметит.
– Хотите знать почему? – Священник повернул ко мне голову. – Потому что в нем несоответствие, вот почему! Как он может называть себя хорошим христианином, если бьет людей за деньги?
Он смотрит на меня красными глазами, воспаленными от двухнедельного слежения за бестолковым стадом.
– Вот в чем причина, вот что подводит этих святоземельных. Не возраст, не сердце. Несоответствие!
Глаза у него закрываются. Открывается рот. Я поворачиваюсь к окну. Тень самолета несется по золотой ряби Сахары. Выравниваемся. Оживает динамик, и пилот обращается к нам на ученом амстердамском английском:
– Говорит ваш капитан Симон Винкеног. Вероятно, по пути в Стамбул нам придется сделать небольшой крюк к западу от дельты Нила… из-за… политической обстановки. Это займет совсем немного времени. Можете спокойно отдыхать. Погода в Стамбуле ясная и прохладная. По сообщению из Заира, вчера вечером перед десятью тысячами зрителей Мухаммед Али нокаутировал Джорджа Формана в восьмом раунде, вернув себе звание чемпиона мира в тяжелом весе. Желаю вам приятного полета.