Одурев и дрожа, бродил он, сбитый с толку, среди бардака по кабинету на антресолях амбара, тыкался в книжки, бутылки, паутинки, гнезда роющих ос и пытался вспомнить, куда задевал цветные очки.
Особые очки. Без них он не мог. С самого утра, когда отложил прогулку к канаве в поле, поскольку воздух заполонила зловредная, бьющая по глазам гарь. С первых потеков зари, задолго до рези в глазах и пульсации в носовых пазухах, даже до перебранки с автостопщиками на дворе он уже твердил себе, что этот унылый день будет самая настоящая сволочь без никакой розовой бронезащиты. Очки, твердил он себе, всяко уняли бы жало дня.
Шагая мимо окна, он услышал, как опять заблеяла убитая горем мама-овечка – растерянно и упорно; спрессованная жара искажала звуки. Он отпихнул штору от солнечного света и, затенив глаза, вгляделся в поле за двором. Ягненок был скрыт зарослями чертополоха и «кру́жева королевы Анны», однако на место, где он лежал, указывали три ворона. Они вихрились над канавой, споря о праве на первый кусок. Чуть дальше, в ясеневой роще, он видел блеявшую овцематку на привязи, а еще дальше, за забором, спины двух автостопщиков. За ними видимый мир сходил почти на нет. Гора Нево превратилась в тусклый контур, прорисованный в нависшем дыме. Едва подразумевалась. Что навело на мысль о размытой японской картине: очертания уединенной горы, смутно обозначенные на сером листе тушью чуть серее.
В этот час орегонская ферма была необычно спокойна. Всегдашние послеполуденные звуки словно спеленуты тугой тишиной – той, что обычно побуждала павлина кричать. Один раз перед самым Новым годом огромная птица настойчиво орала полминуты, пока не догорел фитиль и не бабахнула пушка Бадди, а на прошлой неделе павлин кричал, когда первая молния раскалывала железное небо, предваряя грохочущую грозу.
Случилась бы гроза, чтоб полегчало, думал Дебри. Его устроил бы и ужасный павлиний вопль. Только фиг. Одни куцые радиочасы на столе. Он оставил их, чтоб слушать новости, но сейчас пела Барбра Стрейзанд: «В ясный день и все такое». Потрясающе, думал он. Затем музыку и далекие стенания овцы перекрыло кое-что еще: тонкий, мучительный скулеж. Что бы ни было, от такого уж точно не полегчает. Чуть погодя он определил источник звука. Прищурившись, разглядел на дороге к шоссе розовый автомобильчик, быстрый и вихлючий, из новых малолитражек, названия которых Дебри не мог запомнить. Какое-то животное – то ли «кобра», то ли «норка», то ли «дикая кошка», – с барахлящей, независимо от породы, коробкой передач. Машина миновала ферму Олсона и дом Бёрча, взвизгнула на вираже и покатила бурить задымленный день, скуля столь пронзительно и мчась так затейливо и яро, что автостопщики невольно сиганули с обочины в хвощ. Блондин показал палец, а черная борода швырнул в проносящуюся машину какое-то ругательство. Та с воплем умчалась мимо амбара прочь с глаз и, ура, подальше от ушей. Дебри отошел от окна и возобновил рассеянный поиск.
– Я уверен, они где-то тут, – сказал он, совершенно в том не уверенный.
Взгляд Дебри упал на захезанную коробку для самокруток, и он снял ее с полки. Уставился на макухи: может, на разок сейчас и хватит, а на разок сейчас и другой потом – вряд ли. Отложи на потом. Потом понадобится. Ну да как же, думал он, глядя на коробку в руках. Маленькие бурые семена тихо дребезжали. После выброса адреналина Дебри колотило так сильно, что забивка косяка не далась бы. Возвращая коробку на место, он вспомнил старую отцовскую присказку: «Дрожит, что твоя псина, когда срет косточками».
Он зависал двое суток под планом и на скоростях, ища в мозговой библиотеке (или все-таки трое?) ответ на звонок агента о новых текстах, обещанных редактору, и запрос жены касательно новой наличности, затребованной ссудным отделом банка. А главным образом – с четверговой почты – ответ на письмо Ларри Макмёртри.
Ларри – его старый литературный соратник из Техаса. Они познакомились на писательском семинаре в Стэнфорде и моментально разошлись по большей части животрепещущих вопросов – этике, политике, битникам и особенно психоделикам, – на деле вообще по всему, кроме взаимообожания и уважения к сочинительству и друг к другу. То была дружба, расцветавшая во множестве полуночных дискуссий за стопкой книг, причем успехом не увенчивались атаки ни с левого, ни с правого фланга. После Стэнфорда Ларри и Дебри годами пытались поддерживать спор по переписке – Ларри защищал традиционное, Дебри отстаивал радикальное, – только без бутылки бурбона на двоих письма естественным образом убавлялись. Четверговое письмо от Ларри было первым за год. Но сразу переходило к делу, заявляя о победах консерваторов, перечисляя успехи правых праведников и указывая на провалы и ошибки, допущенные иными леворадикальными лидерами, в частности Чарльзом Мэнсоном, с которым Дебри был чуточку знаком. Письмо завершалось вопросом в последнем абзаце: «Вот. Так что там поделывает Старая Добрая Революция?»
Изыскания Дебри не принесли удовлетворительного ответа. После часов проб и химии за пишмашинкой он выстучал скудную страницу, однако перечисленные победы оказались в основном бытовыми достижениями: «Доббз и Бланш родили еще одного ребенка… Мы с Забоем наконец-то отбыли трехлетний испытательный срок…» Записей в левой колонке гроссбуха набралось не ахти. Но больше он ничего не придумал: тщедушная страничка за сорок часов шныряния в пустынной библиотеке того, что Дебри привык называть «Движением». Сорок часов он размышлял, выпивал и пи́сал в бутылку из-под молока – без перерыва, если не считать десятиминутного путешествия вниз по лестнице, чтобы разобраться с теми странствующими мудаками. Теперь, вернувшись наверх и не уняв поганую дрожь, он обнаружил, что пропала даже эта ничтожная страница: машинописный желтый лист бумаги затерялся, как и цветные очки.
– Чума на оба дома! – застенал он что было мочи и стал тереть раздраженные глаза запястьями. – На орегонских отравителей воздуха, алчно выжигающих сорняки, и на калифорнийских детей-цветов, изошедших на семена и шипы!
Он тер глаза, пока в глазницах не заискрило; тогда он отнял кулаки от лица, вытянул руки по швам, пытаясь успокоиться, выпрямился и стал дышать ровно. Адреналин забил легкие под завязку. Чертовы калифорнийские клоуны, провонявшие пачулевым маслом, и дешевым сладким вином, и яростной гноящейся мстительностью. Злобой, на самом-то деле. От них просто несло злобой. Тот, что постарше, черная борода, прервал лай датских догов М’келы одним словом.
– Цыц! – бросил он, будто отрезал слово краешком рта.
Собаки мгновенно ретировались в свой автобус, поджав хвосты.
Дебри постановил не пересекаться с этой парочкой, едва завидев, как они подползают – хайрастые, пыльные, в латаных-перелатанных «левайсах», – но Бетси с детьми укатила в Фолл-Крик, и надо было либо спуститься и встретить их во дворе, либо дать им вползти прямо в дом. Он спустился, сказал «здрасте», они в ответ назвали его братом – телячья нежность, после такого он всегда проверял, на месте ли бумажник; младший зажег благовонную палочку и помахивал ею, пока оба рассказывали о себе. Они были братьями солнца. Они возвращались в Хэйт с нехилого замеса в Вудстоке и решили по дороге на юг заскочить к знаменитому Девлину Дебри.
– Чуток подрыхать, чуток побалакать, может, чуток оторваться. Ну, ты же сечешь, брат?
Пока Дебри слушал, кивая, примчался Стюарт со сломанной жердью.
– К слову, не трогай палку Стюарта, – обратился Дебри к младшему – светлобородому парню с сияющей улыбкой здоровяка, в новеньких байкерских сапогах. – Он с этой палкой – как старый алкаш. Чем чаще кидаешь, тем больше хмелеет.
Пес уронил палку меж новеньких сапог и бросил на парня призывный взгляд.
– Я отучал его от этой привычки годами. Но как только он видит известного рода чужих – все, пиши пропало. Я понял, что легче дрессировать тех, кто кидает палку, а не тех, кто за ней бегает. Не обращай внимания, лады? Скажи, что ему не обломится. Скоро убежит.
– Да ладно, – ответил парень, улыбнувшись. – Стюарт, слыхал, чё хозяин грит: облом!
Он пнул палку, однако пес перехватил ее в воздухе и снова замер у сапог. Парень честно попытался не обращать на него внимания. Он и дальше мечтательно заливал о великой сцене Вудстока, мол, какая это была офигенная крутотень, какой кайф, какой отпад, как все вокруг искали Девлина Дебри.
– Ты все пропустил, слышь! Обалденно улетная крутотень…
Псу надоело, он подобрал палку и отнес ее другому мужику, который присел в траве на тощую согнутую ногу.
– Скажи ему «облом», – обратился Дебри к голове мужика. – Стюарт, сгинь. Не докучай туристам.
Мужик молча улыбнулся псу. Борода у него была длинная, черная, чрезвычайно густая, с соляным налетом седины у рта и ушей. Профиль его осклабился, и Дебри увидел два длинных резца, растущих из черной ежевичины рта. С совершенством во рту блондина желтые обломыши мужика не шли ни в какое сравнение. Этот дурик, вспомнил Дебри, при рукопожатии отвернулся. Видно, как и многие с плохими зубами, знает, что у него воняет изо рта.
– Ну так чё, как твои дела, слышь? Как оно? Все вот это, а? – Блондинчик ласково воззрился на хозяйскую среду обитания. – Классно тут у тебя, садик, кустики, всякое фуфлецо. Я вижу, ты всяко сельский житель. Ништяк, такой ништяк. Мы сами хотим прикупить домик под Петалумой, ждем, когда помрет Бобова старуха. На природе душевно. Мороки много, да? Поливать, кормить, ухаживать за всяким фуфлецом?
– Все время при деле, – признал Дебри.
– Та же хрень, – молол дальше парень, – зря ты не мотанул в Вудсток, слышь. Отпад, чесслово! Акры на акрах голых сисек, трава зверская, энергии зыкинские, ты прикинь!
– Мне говорили, – ответил Дебри, вежливо кивая.
Второй стопщик не шел у него из головы. Борода перенес вес тела на другую ногу – неспешно и осторожно, чтоб не потревожить осевшую пыль. Его лицо загорело дочерна, а волосы были подвязаны сзади; он следил за метаниями собаки, которая просительно теребила палку, и Дебри видел, как натягиваются у него на шее подкожные струны. Автостопщик был гол по пояс, но не лишен декора. На шее он носил нитку с коробочками эвкалипта, на запястьях длинных рук – тисненые кожаные браслеты. Тюремная татуировка – сделанная, определил Дебри, двумя швейными иглами, которые закрепляют параллельно на спичке и макают в тушь, – обволакивала левое запястье: сине-черный паук, простерший лапы по всем пяти пальцам до обгрызенных ногтей. На бедре Борода носил расшитые бисером ножны, а в них – скиннер с костяной рукояткой; по бугрившемуся мышцами животу наискось бежал длинный шрам, начинавшийся не пойми где и исчезавший в джинсах. Мужик лыбился и смотрел, как Стюарт мотает мордой вверх-вниз, слюнявя в пасти трехфутовую сломанную жердь для фасоли.
– Стюарт, отвали! – скомандовал Дебри. – Оставь человека в покое!
– Стюарт мне не мешает, – сказал мужик; мягкий голос словно стекал из угла рта. – У каждого свой трип.
Воодушевленный тихим голосом Стюарт плюхнулся перед мужиком на задницу. Эта пара байкерских сапог была старой и потертой. Не в пример сапогам компаньона ее тычки привели в чувство немало байков. Даже сейчас пыльная и недвижная пара страсть как желала кого-нибудь пнуть. Эта страсть висела в воздухе, будто непрозвучавший крик павлина.
До блондинчика наконец дошло, что ситуация сложилась напряженная. Он улыбнулся, сломал благовонную палочку и выбросил дымящуюся половину в айвовый куст.
– Ну правда, ты бы проперся, – сказал он. – Полмиллиона торчков по уши в грязи и музыке.
Он весь светился, поливал озорным сиянием то Дебри, то спутника, то суетившегося пса и ковырялся в широкой ухмылке окрашенным концом благовонной палочки.
– Полмиллиона прекрасных чуваков…
Все знали, что́ сейчас произойдет. Дебри вновь попытался сгладить ситуацию:
– Мужик, делай вид, что его нет. Он как старый наркоша, прется от палок…
Но попытка была вялая, и Стюарт уже выронил палку. Та едва успела коснуться пыльного сапога; присевший дурик сгреб ее и тут же метнул, как нож, в виноградную беседку. Стюарт понесся за палкой.
– Послушай, мужик, – призвал Дебри. – Не надо ее кидать. Напорется на колючки или проволоку, весь изрежется.
– Да как скажешь, – ответил Борода и отвернулся посмотреть, как Стюарт несется назад с высоко поднятой жердью. – Хоть так, хоть эдак.
И кинул палку снова: не успел Стюарт ее уронить, как Борода захапал трофей и отшвырнул его так быстро и плавно, что Дебри стало любопытно, не был ли стопщик в молодости спортсменом – бейсболистом, а то и боксером.
На сей раз палка угодила в свинарник. Стюарт пролетел меж верхних колючих проволок и поймал крутившуюся на лету жердь. На обратный прыжок через колючку, уже с палкой, пса не хватило бы. Он обогнул укрывшихся в тени свинюх и перепрыгнул деревянную калитку в дальнем конце загона.
– Я и говорю, у каждого свой трип, согласен, нет?
Дебри не ответил. Адреналин уже горел в его глотке. Кроме того, говорить было больше не о чем. Борода поднялся. Блондинчик шагнул к компаньону и прошептал что-то в волосатое ухо. Девлин расслышал только: «Не дури, Боб. Помнишь, какая хрень была в Бойзи, Боб…»
– Давай другим жить, – ответил Борода. – И давай другим блажить.
Стюарт прошел юзом по гравию и замер. Борода не дал псу открыть пасть, схватился за жердь и принялся злобно выдирать ее из зубов зверя. Дебри рванул что было адреналина в усталом теле: подбежал к стопщику и успел перехватить палку до броска.
– Я сказал, не надо.
На сей раз ухмылка не отвернулась; мужик смотрел прямо на него. И Дебри был прав насчет дыхания: гнилой ветер с шипением вырывался из зазубренного рта.
– Я слышал, чё ты сказал, пидорок.
И они посмотрели друг на друга, держа палку каждый со своего конца. Дебри заставил себя ответить на ядовитый взгляд мужика спокойной улыбкой, но он знал, что спокойствие скоро улетучится. Для стычек такого калибра он был не в форме. В глазах мужика пылало клокочущее осуждение – невнятное, безадресное, но столь яростное, что воля Дебри перед ним чахла. Через жердь ярость проникала в клетки его тела. Будто в руках – провод под током.
– Давай другим искать, – процедил мужик, с иззубренной ухмылкой переставляя ноги, чтобы получше ухватиться за свой конец палки загорелыми руками. – И давай другим…
Он не закончил. Дебри внезапно и мощно опустил свободный кулак – и перерубил жердь надвое. Затем, не дав мужику ответить, резко развернулся и шлепнул Стюарта по заду. Пес изумленно тявкнул и забился под амбар.
То был эффектный и успешный маневр. Стопщики разинули рты. Не успели они опомниться, Дебри указал через двор обломанным концом жерди и сказал:
– Это, ребята, тропа на Хэйт-Эшбери. В энергетический центр.
– Давай, Боб, – сказал блондинчик, обливая Дебри презрением. – Пошли. Ну его к черту. Он догнил. Как Лири и Леннон. Все эти зажравшиеся скоты. Догнил. Заторчал от власти.
Борода взглянул на свой обломок палки. На пару дюймов короче половины Дебри. Наконец он пробурчал:
– Да гори оно огнем, – и резко развернулся.
Неспешно отступая тем же маршрутом, мужик вытащил нож. Блондин торопился подстроиться под неспешного компаньона, уже что-то ему шептал и подхихикивал. Борода на ходу снял с палки длинную кривую стружку. Потом еще одну, которая заколыхалась, как перо.
Уперев руки в бедра, Девлин смотрел, как от сломанной палки отпадают стружки. Глаза у него слезились, но он следил за парочкой, пока та не убралась с участка. Тогда Дебри поспешил обратно в кабинет – снова искать солнечные очки.
Он опять услышал скулеж – тот вернулся, стал громче. Дебри открыл глаза, опять подошел к окну и раздвинул крашенные варенкой шторы. Розовый автомобиль развернулся и теперь несся обратно. Дебри завороженно смотрел, как машина снова миновала дорожку к дому, потом с визгом тормознула, дала задний ход и въехала во двор. Голося и колотясь по грязи, покатила к амбару. Дебри моргнул, рывком задернул штору и тяжело уселся на стул с колесиками.
Машина трескуче затормозила на гравии и милосердно вырубила мотор. Дебри не шелохнулся. Кто-то выбрался наружу, и в кабинет ворвался голос из прошлого:
– Дьяв?
Слишком поздно он задернул штору, вот что.
– Девлинннн? – не унимался крик. – Эй, Девлин Дебриииии?
Вопль полуистеричный и полукомичный, так обычно орала цыпа, съехавшая с катушек в Мексике, та самая Сэнди Поуку.
– Дьяв? У меня новость. Про Хулихена. Плохая новость. Он умер. Хулихен умер.
Дебри откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Он не сомневался, что сообщение правдиво. Потеря казалась естественной, сообразной времени года и ситуации, даже уместной, а потом Дебри подумал: Вот оно! Вот что поделывает нынче революция, если уж начистоту. Проигрывает!
– Дьяв, ты там? Это я, Сэнди…
Он столкнул себя со стула, прошел к окну и отодвинул штору. Протер глаза и вонзил голову в отравленный полдень. Дымка не исчезла, но солнечные лучи казались острее обычного, били больнее. Желчно поблескивала хромировка автомобильчика. Как лезвие ножа.
– Хулихен, – сказал он и заморгал.
Взбудораженная машиной пыль добралась до амбара со скромным личным ветерком. Вместе с ней прилетел озноб.
– Хулихен умер? – спросил Дебри у поднятого к нему розового лица.
– От переохлаждения, – проскрежетал рашпиль голоса.
– Когда? Недавно?
– Вчера. Я только узнала. Утром напоролась в Ок-лендском аэропорту на хиппушную цыпочку, она меня помнит еще с Маунтин-Вью. Приперлась в бар и сообщила, что великий Хулихен теперь – покойный великий. Вчера, наверное. Цыпочка только прилетела из Пуэрто-Санкто, где Хулихен жил у нее и банды ее дружков. Домик прямо рядом с тем, где жили мы. Видно, бедный маньячина выпил, закинулся барбитурой, вышел ночью погулять, один, прошагал много миль. Отключился на рельсах между Санкто и Мансанильо, продрог весь от ночной сырости. Ну, ты-то, Дьяв, знаешь, какая после заката в пустыне холодрыга.
Да, это была Сэнди Поуку, но как она изменилась! Подрезала и хромировала некогда длинные каштановые волосы, покрыла их ржавым блеском, таким же, как на решетке радиатора. Сильно накрасила глаза, румяна и помаду наложила толстым слоем, а на остальное, прикинул Дебри, наложились все сто фунтов, если не больше.
– Он помер, наш герой шестидесятых, крошка Дьявви. Помер, помер, помер. От бухла, и дури, и туманной, туманной росы. О, Хуля, Хуля, Хуля, ах ты маньячина. Хамло ты наше. Как Керуак назвал его в книжке? Блаженный хам?
– Нет. Святой Шут.
– Я летела в домик тетки в Сиэтле, устроить там маленький дрых-н-пис – дрыхать и писа́ть, втыкаешь? А в Окленде такие новости – ну я и подумала, вдруг Дьяв и Друзья Животных еще не знают? Наверняка же. Когда самолет сел в Юджине, я вспомнила про эту вашу коммуну и решила: Сэнди, старик Дебри хотел бы знать. И Сэнди, значит, сдает оставшиеся билеты, берет напрокат машину – и вот она я, спасибо мистеру Мастерчарджу, мистеру Хьюзу и мистеру Эйвису. Скажи, а в каком режиме водят эти чертовы фигли – Д-один, Д-два или П? Я так понимаю, П – значит «после восхода», а Д – «до», нет?
– Ты ехала всю дорогу от аэропорта на пониженной передаче?
– Кажись, да. – Она рассмеялась, шлепая хлипкий капот рукой, унизанной драгоценностями. – Мы плыли среди лесовозов и трейлеров, мой розовый ангелок и я, и ревели заодно с самыми громкими.
– Могло ли быть иначе.
– Когда он начинал дымить, я шла на компромисс и ставила Д-один. Будь он проклят, в смысле, будь проклят чертов автопром – но эдак я всему найду объяснение. Кажись, я его угрохала, нет? Если откровенно? Будь честной, Сэнди. Ради Христа, хоть тут не ври… – Она поскребла загривок и оглянулась на дорогу. – Боже ж ты мой, ну что за дела, а? Хулихен слился. Свинарника прибила дешевка-печень, Бродягу Терри грохнули черномазые. Старушка Сэнди сама чуть не скопытилась десять раз. – Она забегала туда-сюда по гравию. – Дьяв, я ж ездила кругами, гадскими порочными кругами, понимаешь? Вот же странная херня. Ну то есть, слышь, я там на дороге сшибла собаку!
Дебри знал, что, видимо, ответил – сказал «а?», или «ты уверена?», или еще что, потому что она не умолкла.
– Старую суку, явно с прорвой щенков. Вдарила ей по полной.
Сэнди обошла машину и открыла правую дверцу. Сдвинула розовое сиденье вперед, выгребла комплект чемоданов и расставила их на гравии, не переставая живописать, как выехала из-за поворота и задавила собаку, что спала на дороге. Прямо на дороге. Поскуливая, переломанное животное заползло в дренажную трубу, откуда его вытащила фермерша, выскочившая из дому на шум. Ощупала хребет и вынесла приговор: псину лучше избавить от страданий. Кричала и кричала, пока сын не сходил за дробовиком.
– Мальчик так рыдал и стенал, что дважды промазал. На третий раз выпалил из обоих стволов и разнес суку на куски по лужайке. От меня они потребовали всего-то семьдесят пять центов за пулю. Я спросила, принимают ли они кредитки. – Сэнди засмеялась. – Когда я уезжала, черт меня дери, щенята уже играли с этими кусками.
Она снова засмеялась. Дебри вспомнил, что слышал выстрелы. Он знал эту семью и эту собаку, глухого спаниеля, но ничего не сказал.
Прикрыв глаза, он смотрел, как распухшая новая версия костлявой Сэнди его прошлого суетится вокруг багажа внизу и ржет. Даже дыхание, казалось, отяжелело так, что еле протискивалось в горло и вырывалось оттуда с хрипом. Распухла. Шея там, где Сэнди ее чесала, запястья, спина – распухло все. Другое дело, что свой вес Сэнди таскала легко и вызывающе, будто бревно застарелой обиды. В цветных туфлях, брючках в обтяжку и натянутой на пузо шелковой гавайке она как королева роллер-дерби с Лагуна-бич, думал он, что едва ступила на каток. Заправлена доверху, думал он. Как тот автостопщик; чуть коснись – сразу полыхнет загодя подготовленной речью. При мысли о новой стычке его накрыли слабость и тошнота.
Обнаружив во дворе незнакомку, датские доги М’келы пришли лаять. Сэнди замахала розовой пластиковой сумочкой.
– Прочь, блядские скоты! Чем пахнут мои колеса, раскатавшие ту дворнягу, а? Хотите, чтобы и вас так же, да? Черт, какие здоровые! Уйми их, что ты стоишь?
– Здоровые, да не кусаются, – сказал он и заорал на догов, чтобы убирались в автобус. Ноль внимания.
– Что за херня, Дебри? – Сумочка сверкала и мелькала. – Не можешь привести своих зверюг в чувство?
– Они не мои, – объяснил он, перекрикивая гвалт. – Это псы М’келы, он оставил их у меня и смылся со всеми прочими в Вудсток – шарить под юбками.
– Ах вы блядские скоты, да отвалите же! – проревела Сэнди. Доги задумались, и она заревела еще громче: – Отвалите! Отвяньте! Пшли!
Доги отпрянули. Ликующе ухая, Сэнди ногой метала им вслед гравий, пока доги не сорвались на трусливый бег. Она с уханьем гналась за отступавшими собаками до самого автобуса, пока не скрылась с глаз Дебри.
Опять кружили вороны. Солнце по-прежнему тягостно прорезало себе путь сквозь уплотненный дым. Радио играло «Хорошие вибрации» «Бич бойз». Внизу во дворе мурлыкала над багажом Сэнди – победа над догами уняла ее истерику. Сэнди нашла искомую сумку – самую маленькую в новеньком, будто с витрины, комплекте из шести предметов. Открыла сумку, достала пузырек с таблетками. Дебри заметил: вытрясла самое малое дюжину. Высыпав всю горсть в рот, Сэнди зарылась в чемодан – искала что-нибудь, чтобы смыть таблетки в желудок.
– Фтаруфка Фэнди пофле Мекфики фефде моталафь и ффякофо пофидала, – сказала она, пытаясь одновременно удержать таблетки во рту и ввести Дебри в курс дела.
Много воды утекло под мостами, поведала она ему, может, даже слишком много. Порой мосты смывало. Пару раз и ее смыло, сказала она. Попадала в передряги. Даже в тюряги. Не без помощи модных докторов и богатого папика была в итоге отпущена на поруки и осела в Сан-Хуан-Капистрано владелицей половины бара; потом увлеклась бухлом, потом наркотой, потом блюзом, став непрофессиональной певицей; обрела Иисуса, и Любовь, и Очередного Супруга – «Ффященника Ффеленфкой Феркфи Ффолочей Пофледнего Дня!» – потом залетела, сделала аборт, была исторгнута из лона семьи, развелась; впала, что Дебри должен понять, в депрессию и чуток, как он мог заметить, прибавила в весе; потом – в воскресенье, сегодня – стала искать, где бы девчонка вроде нее могла бы ненадолго залечь на дно.
– Читать книфки, фочинять книфки, ну и помаленьку фкидыфать фтрефф колёфами, – сказала она сквозь таблетки.
– Помаленьку! – сказал он, припоминая ее давнюю привычку к барбитуратам. – А не конскими дозами. – Перспектива избавляться более чем от одного трупа встревожила его до протеста. – Черт тебя дери, Сэнди, раз уж ты собралась передознуться у меня на моих руках, избави меня…
Она воздела руку:
– Фитаминки. Фот те крефт.
Борясь со вскипающими бурунами белья, она отыскала наконец серебряную флягу. Открутила крышку, запрокинула голову. Шея раздулась, проталкивая таблетки внутрь. Сэнди вытерла губы рукой и, глядя на Дебри, засмеялась.
– Будь спок, бабуся, – сказала она. – Всего-то безвредные витаминки. Сэндюшка-хохотушка даже в старину не принимала седативы в таких количествах. Может, однажды и сподобится. Кто знает. Что за фигня нас всех ждет в этом году? Это год седатива, понимаешь, так что – кто знает? И пусть все катится…
Она вернула флягу в недра и захлопнула чемодан. Нейлон и орлон выбились за края, как пирог из противня.
– Итак. Где Сэнди может пописенькать и смыть с себя «котекс»?
Дебри показал, и она, мурлыча, направилась к углу сарая. Доги подскочили к двери автобуса и зарычали. Сэнди нырнула под бельевую веревку и скрылась за углом. За ней хлопнула дверь.
Он не трогался с места, понимая, что ему открылось далеко не все. Повсюду напряг и зажатость. Напряженно сохло в задымленном воздухе белье, похожее на вяленое мясо. Павлин с линялым опахалом – пошлым остатком былого изящества – вышел из куста айвы, где навещал партнершу, и взлетел на вершину бельевого столба. Дебри подумал, что птица, усевшись на столб, заорет, но павлин молчал. Взгромоздился на вершину и давай качать головой на длинной шее – будто замерял напряжение. Поглядев на павлина, Дебри отпустил штору и пошел от окна обратно к столу; и он понял, что способен не переживать, пока все катится, никуда не прикатываясь.
По радио «Дорз» требовали проложить путь на другую сторону. Разве Моррисон не умер? Дебри не помнил. Ясно только, что сейчас 1969-й и долину до предгорий заполнял дым: 300 тысяч акров стерни зашлись в огне, чтобы в городах и весях Калифорнии покупателям семян не пришлось выпалывать со своих участков вторженцев.
Офигеть.
Снова хлопнула дверь уборной. Захрустели внизу пластмассовые каблуки; за ними с робким гавканьем кралась собака М’келы. Ведомая хрустом, она зашла за другой угол, лая приглушенно и воспитанно. Дог-сучка, определил Дебри. Породистая. Прошлой ночью тоже лаяла. Где-то в поле. Бетси встала и закричала, чтоб Дебри спустился и посмотрел, что там стряслось. Он не пошел. Может, она и прикончила ягненка? Сучка М’келы? Дебри понравилась эта мысль. Приятно злила. Вот же негритос из округа Марин, заимел двух светлых догов, а потом взял и слинял, бросив их на произвол судьбы. Слишком много кабыздохов. Кое-кому следует пойти в автобус и надрать кое-чей породистый зад-другой. Но Дебри сидел, укрывшись за фортификациями стола, да еще и громкости прибавил, чтоб музыка задавила шум. В тишине разнесся визг – Сэнди загоняла суку в автобус. Временами легкий ветерок приотворял штору, и Дебри видел: павлин все так же сидит на столбе, безмолвно качая головой. В конце концов шаги вернулись, вторглись в сарай, нашли деревянные ступени. Живо их одолели и пересекли чердак. Сэнди вошла без стука.
– Как у тебя тут прикольно, Дьяв, – сказала она. – Воняет, но прикольно. У тебя найдется уголок на любой случай, да? Для свиней, для цыплят, для чего угодно. Где можно попи́сать, где поесть, где пописа́ть письма.
Дебри видел, к чему она клонит, но остановить болтовню не мог.
– Гляди, я похерила последний билет на рейс до Сиэтла, чтобы взять напрокат эту розовую пантеру, – знала, что ты будешь рад, если Сэнди сама принесет тебе дурные вести. Нет, все ништяк, побереги спасибки. Не надо. Ей нужен всего-то уголок, писать письма. Серьезно, Дьяв, я видела лачужку у пруда – с бумагой, конвертами и прочим. Можно, Сэнди поживет в этой лачужке денек-другой? Напишет письмецо дорогой матушке, дорогому инспектору по условно осужденным, дорогому бывшему и тэдэ. Ну и дневничок обновит. Кста, я пишу про нашу мексиканскую кампанию для одной рок-н-ролльной газетки. Готов ты к такому повороту?
Он попытался объяснить ей, что лачужка у пруда – это храм для медитации, а не Кэмп-Дэвид для ветеранов, которые решили предаться воспоминаниям. Кроме того, Дебри планировал занять лачужку вечером. Сэнди засмеялась и велела не рыпаться.
– Я найду где кинуть якорь на ночь. А там посмотрим.
Он не встал из-за стола. Треща без умолку, Сэнди рыскала по кабинету, потом нашла обувную коробку и обчистила ее, забив последнюю траву в косяк. Дебри решил не курить, пока не отделается от околевшего ягненка. От предложенного косяка отказался, и Сэнди, пожав плечами, скурила весь, объясняя в деталях, как перенаполнит коробку до краев, провернув сегодня в городе пару делишек: встретится с тем-то и тем-то там-то и там-то и обменяет то на это. Дебри ничего не понял. Ее энергия паровым катком расплющивала его в блин. Даже когда она выкинула горящий чинарик на сухую траву под окном, Дебри смог выразить лишь весьма немощный протест.
– Боишься подпалить сарай? – завопила, склонившись над ним, Сэнди. – Ах, миста Дебри, да вы никак совсем закопались в своей земле! – Она протопала к двери и открыла ее. – Ну вот. Сэнди ударяется в бега. Что тебе привезти из города? Новую пишущую машинку? Приемник получше – и не западло тебе слушать музыку из этой японской рухляди? Суперскладной ножик? Хо-хо. Сэнди-Клаус все сделает. Ну так что?..
Сэнди застыла в проеме и ждала. Дебри заерзал на стуле, но остался сидеть. Он глядел на ее жирную ухмылку. Он знал, чего она ждет. Вопроса. И понимал, что лучше бы смолчать. Пусть идет как идет, нечего оживлять отношения, симулируя любопытство. Но ему и правда было любопытно, а она ждала, ухмыляясь, и он не смог не спросить:
– А он… э-э… сказал что-нибудь, Сэнди?
Голос застрял в глотке.
Из проема сверкали черные глаза.
– Ты про его, мнэ, последние слова? Может, он смягчил приговор, ну или там напутствовал на прощание? В общем, собственно говоря, в больнице, судя по всему, до того как впасть в кому, он на секунду превозмог себя, и, погоди-ка, что там точно было…
Она ликовала. Вопрошание Дебри оголило всю его безнадегу. Сэнди оскалила зубы. Вот он сидит, Дебри, Гуру Давай-Давай со слезящимися глазами, и выпрашивает знамя, чтоб нести его дальше, и молит об одеяле предсмертной истины, которое сварганил Старый Святой Шут Хулихен: уж оно-то защитит от грядущего ледяного хаоса.
– Ну, если верить нашей хипповой цыпочке, он и правда бормотал что-то, когда отдавал концы на мексиканском матраце, – сказала она. – А ты не видишь тут иронии судьбы? Помнишь развалюху в Пуэрто-Санкто, клинику, где Бегема родила и Мики лежал со сломанной ногой? Там-то и помер наш дорогой Хулихен – от пневмонии, переохлаждения и седативов. Ну же! Ты не просекаешь всей гадской иронии?
– Что он сказал?
Глаза искрились. Ухмылка извивалась в своем жировом гнезде.
– Он сказал, если Сэнди не в маразме, сказал, кажется, «шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь». Завет что надо, сечешь? Число, гадское число! – Она заухала, шлепая себя по бедрам. – Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Неразбавленная квинтэссенция абсолютно перегоревшего скоростного торчка: шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Ху-вуу-вуу-вау!
Она ушла, не закрыв дверь, и хохотала, клацая вниз по лестнице и снаружи по гравию. Жалостливо заскулил травмированный автомобиль – Сэнди погнала его задним ходом прочь с подъездной дорожки.
Так смотрите же на того, кто после длительной, только что описанной подготовки (на деле занявшей три дня и захватившей четвертую ночь) наконец выполняет поставленную задачу в полевых условиях: Старик Дебри, безнадежен и безотраден, с непокрытыми глазами, палимыми закоптелым светилом, ступает по непокоренной целине вослед красной тачке. Уставившись в землю, он видит только ползущее под башмаками поле и доверяет одноколесному механизму вести его к предназначению.
Он воображает себя распухшим, наподобие загривка у Сэнди, от невнятного гнева, задымленным до упора тлеющей неупокоенной виной, что так и норовит расцвести ярким пламенем. О, если б он мог выбрать подходящего виновника! Перебирая крупные, способные выдержать огонь порицания мишени, Дебри останавливается на Калифорнии. Вот откуда все пошло, решает он. И первертная парочка членостопщиков, и Сэнди Поуку, и хиппушная цыпа из Окленда, явно из оклендской своры обглотышей, которые месяц назад опять выманили Хулихена в Мексику… все они из Калифорнии! Все началось в Калифорнии, пошло вразнос в Калифорнии и теперь распространяется из Калифорнии, как безумная опухоль, под шкурой целого континента. Вудсток. Большой Улет. Безумие жиреет на глазах. Безумие выживает, процветает и собирается с силами, а Быстрейшийчелназемле замедляет себя до смерти и на прощание дарит миру психованный шифр. Даже эти датские доги – и те из Калифорнии!
Тачка добирается до канавы. Дебри приподнимает голову. Трупа все равно не видать. Съехав в канаву, Дебри толкает тачку туда, где носятся в высокой траве три ругачих ворона.
– Здрасте, джентльмены. Простите за вторжение.
Вороны кружат, сетуя на его приход. Колесо тачки едва не наезжает на ягненка – и тут Дебри его замечает. Поразительно, сколь изящно лежащее пред ним создание – в богатых покровах, совсем не черных, вот ни на столечко, скорее красновато-коричневых, цвета шоколадного торта. Шоколадный кекс в форме ягненка, сервирован в честь дня рождения наследника престола на подносе пурпурной вики, обложен гирляндами из цветков клевера, украшен изящными рыжими завитками и петлями муравьиных караванов, окружен мерцанием желтых ос, похожих на крошечные свечки. Дебри отгоняет их взмахом шляпы. Вороны бросаются наутек и занимают позиции на трех ближайших столбах изгороди. Растопырив черные крылья, птицы с имперским спокойствием смотрят, как Дебри разгоняет муравьев и наклоняется рассмотреть труп.
– Что убило его, джентльмены? Ваше мнение? – (Бетси была права; ни единого следа зубов. Может, за ним гнались собаки и он влетел в канаву и сломал себе шею.) – Вроде не с чего ему было помирать, а, птички, как считаете?
Вороны тяжело переступают с лапы на лапу и теорий не выдвигают. Их обуяло столь праведное возмущение, что Дебри не может не улыбнуться. Он размышляет, не оставить ли труп там, где лежит, – на попечение воронов, пчел, муравьев и иных могильщиков Природы. Потом слышит, как снова блеет мать, которую Бетси привязала в ясеневой роще.
– Нет, не стоит. Агония ради экологии – бессмыслица. Я намерен похоронить его, парни, чтобы мамка больше о нем не думала. Можете выразить сочувствие…
Не дождетесь: вороны ясно дают это понять, едва увидев, как их законную добычу грузят в тачку. Они воспаряют со столбов, бьют воздух крыльями и орут. Они окружают тачку, возмущаясь в унисон, и не отстают на всем пути через пастбище к трясине на другом конце семидесяти акров Дебри. Иногда вороны кружат так низко, что можно сшибить лопатой.
Он выбирает тенистый участок под нависшим дубом и вонзает лопату в почву. Это глина: грязь зимой, отвердевший бетон летом. Легче бы копать у пруда, но Дебри здесь нравится. Глушь, прохлада. Лапы старого белого дуба чопорно свиты длинными серо-зелеными пеленами испанского мха. Скукоженные сухие дубовые листья не шелохнутся. Даже вороны оборвали свою хриплую тираду и молчаливо глазеют с сука самого высокого тополя.
Дебри вешает шляпу на дубовый колышек и принимается копать – уже в ярости, что выбрал это место; рубит, дробит и крошит глиняный коврик и корни, пока из легких не вырывается свист и пыль на лице не бороздят ручейки пота. Вытерев глаза краем рубашки, Дебри отступает от незамысловатого черного углубления.
– Надо бы поглубже, если мы не хотим, чтоб его вынюхали и отрыли лисы. – Дебри заглядывает в яму – он пыхтит и дрожит так неистово, что поневоле опирается на лопату. – Однако, с другой стороны, – решает он, – как говорится, для народной музыки нормально, – и вываливает труп в яму.
Чтобы тело поместилось, Дебри сгибает передние ноги ягненка, прижав их к груди, а задние сводит вместе. Очень мил в эдакой позе, заключает Дебри, просто пушистая куколка. Почти новая. Если пришить цветные пуговицы вместо глаз, так и за новую сойдет.
Дебри начинает бить колотун. Видать, так все и начинается, думает он. Бред. Срыв. Крах. В конце концов лежак, в итоге – фигак. Но сначала надо сховаться…
Он по горсти сыпет землю в яму на маленькое животное – куда медленнее, чем рыл могилу. Саднят мозоли на обеих ладонях. Жалко, что перчатки не захватил. Жалко, что Сэнди скурила последний косяк. Жалко, что потерял очки. Больше всего жалко, что нечем промочить горло. Глотку жжет огнем. В корыте неподалеку есть запас воды, но водой тут не отделаешься. Огонь полыхает не только в глотке. А дома – ни капли. Почему до начала одиночного перелета Дебри не затарился алкоголем в Кресуэлле? Забыл парашют – тебе капут. Из внезапной воздушной ямы и лучший летчик вылетит штопором. Дебри закрывает глаза и хмурится, прикидывая возможности. Ни сонников, ни транков, ни даже прописанных болеутоляющих. Все подмели основные войска, отправляясь на вудстокскую кампанию. Вина – и того не осталось, а Бетси с единственной машиной на ходу – далеко.
Короче, парашютам взяться неоткуда.
Его начинает потрясывать – да так, что зуб на зуб не попадает. А ну как Дебри хватит удар или сразит приступ? В семействе такое случалось. Дядю Натана Уиттиера приступ подкосил, когда он в Арканзасе выплескивал корм свиньям; дядя упал в свинарник, и его сожрали свиньи. Тут свиней нет, только вороны на ветке, и эти безмятежные дубы, и, вон там, на прогалинке, ярдах в десяти к болоту, на пеньке в ореоле задымленного света, милостью Божией, галлон красного вина? Бургундское? Дар небес, бутылка бургундского?
Он роняет лопату и продирается сквозь ветки и моховые растяжки, пока бутылка не оказывается у него в руках. Это и вправду бутыль с вином, с дешевым «Галло», если уж быть точным, зато полуполная и охлажденная воздухом тенистой низины. Дебри вывинчивает пробку, запрокидывает бутылку, пьет вино долгими глотками, теряет равновесие так, что надо поискать точку опоры. Оборачивается, присаживается на пенек – так проще; он вновь запрокидывает голову. Отнимает горлышко от губ лишь по требованию легких. После разового отсоса в бутылке остается меньше четверти, жидкость растекается по сплетенным магистралям тела; уже легче.
Только тут Дебри замечает, что это совсем не легкое, сухое 12-градусное бургундское, а приторно-сладкий 18-градусный портвейн для алкашей с букетом, который Дебри обонял в дыхании Бороды пару часов назад. Он смотрит по сторонам и видит две рваные скатки, заплечную сумку времен Первой мировой и скромное кострище. Возле одной скатки наблюдаются замусоленная стопка андеграундных комиксов и карманное издание романа «На дороге». Рядом с другой скаткой лежат горкой стружки, лениво срезанные щепы, тонкие, как палые листья тополя.
– Так вот почему они отсюда шли, а не по шоссе, как все нормальные паломники. Мудацкие бродяги…
Но пыла в ругательстве нет. Дебри снова запрокидывает бутылку – на сей раз вдумчивее, да и не без любопытства. Может, не просто бродяги.
– Команда, – говорит он воронам, – полагаю, за мудаками надо установить надзор.
Птицы не противоречат. Кажется, они уже начали бдеть: втягивают головы глубоко в черные грудки, подтыкают под себя лапы, нахохливаются в задымленном воздухе. Дебри подбирает книжку и штабель комиксов и отступает к тачке, не разгибая палец, зацепивший стеклянную ручку бутыли. Намечает ежевичные заросли в двадцати шагах от лагеря и ввинчивается в колючие кусты с тыла, тачка у него – плуг, лопата – мачете, пока не расчищает посреди тернистого массива пристойный наблюдательный пост. Наклонив тачку, выстилает ее испанским мхом с нависающей дубовой ветви, и древняя ржавая развалюха превращается в удобное мягкое кресло. Дебри усаживается в гнездышко, раздвигает листья, чтобы без помех видеть лагерь, не дотрагиваясь до кустарника, и делает еще один большой глоток сладкого вина.
Тени медленно карабкаются по стволам деревьев. Вороны с клекотом дезертируют после огорчительного дня каждый к своему насесту. Воздух багровеет, ибо солнце, падая в горизонт, натыкается на все более густой дым. Вино стекает в утробу, а перед глазами Дебри скачут Демон-в-Клетку, Мистер Натурал и Заросшие Братцы-Уродцы. Наконец остается дюйм вина и книжка. Дебри прочел ее трижды. Много лет назад. До того, как сорвался в Калифорнию. В надежде каким-то чудом вписаться, влиться в балдежное путешествие – как и тысячи других добровольцев, вдохновленных той же книгой, ее мировидением и, само собой, ее неподражаемым героем.
Подобно всем прочим кандидатам на блаженство, он шнырял по славным туснякам Норт-Бича – «Огни большого города», «Место», «Кофейная галерея», «Пончиковая», – надеясь хоть мельком увидеть человека, чьи слова подобны молниям, героя, запечатленного Керуаком под именем Дина Мориарти в романе «На дороге» и Джоном Клеллоном Холмсом в романе «Давай!», ну или подслушать его высокооктановый хипалог, или даже, мало ли, таращить зенки, заделавшись его попутчиком в каком-нибудь диком газанутом турне по улетным местам волшебного Сан-Франциско. Дебри и мечтать не мог о большем, не говоря о дальнейшем джекпоте совместных трипов, приключений, почти-катастроф – и, что куда хуже, почти-успехов, которые едва не вытолкнули Хулихена на сцену. Хулихен был много круче Ленни Брюса, Джонатана Уинтерса и Лорда Бакли, вместе взятых, – и это еще мягко сказано. Что бы он ни делал, ему всегда рукоплескали. Но формат ночного клуба сковал бы его летавшее где ни попадя сознание; ни одна сцена мира не могла вместить искусство Хулихена – его наезды, виражи, с визгом выворачивающие из-за угла замечания о космосе, – кроме одной, которую он строил вокруг себя в тот миг, когда проскальзывал живо и поджаро за руль правильной машины: вместительнее, изящнее, американистее, лучше прежних. Зарево щитка было его рампой, хлесткий удар встречных фар был для него светом прожекторов. А теперь, а теперь, а теперь спектакль окончен. Никогда уже театру на колесах ни прыгать на ухабах, ни жать на всех парах, ни гудеть на большой дороге ни ритм, ни блюз, ни хулихеновское ху-ля-ля, полное скоростей, и планов, и стучащих сердец.
А теперь, а теперь, а теперь сукин сын мертв.
И, салютуя последним винным дюймом перед тем, как прикончить бутылку, Дебри рыдает. Его скорбь не сладка, но горька и уныла. Он пытается перестать. Открывает родную книжку Керуака, чтоб каким-нибудь пассажем смыть горькое жжение, но слезы размывают всё. Темнеет. Он закрывает книгу и оба глаза, снова входит в библиотеку памяти, ищет на букву «Х». Ищет Хулихена, Хулигана-Художника, Хранителя Хайвея, Хреноборца, Халифа Хаоса, Холерика, Хохмящего Вечно. А может, и нет. Остался лишь ученик, который лупает глазами и надеется: надеется отвадить кружащих вестников опустошения каким-нибудь величавым чучелом, набитым всякой дрянью: кем был этот дивный Хулихен, что означала его исступленная жизнь, за что он ратовал, за что умер. Надеется оградить себя от пародийности глупой смерти своего героя и опереться на эти унылые цифры, сверившись с собранием вдохновенных хулихеновских афоризмов (Шесть-четыре-девять-два-восемь: полное собрание сочинений еще одного из Лучших Людей Их Поколения!), анекдотов, ахинеи!
Только раздел-то пуст. Шкаф «Х» демонтирован, все работы возвращены издателю, больше не допечатываются, конфискованы как ошибочные в свете Последних Изысканий. Дебри смеется в голос над своей библиотечной метафорой и осознает, что горло пересохло почти до боли. Он глотает остатки вина так, будто тушит горящие заросли.
– Год седатива, – говорит он ясно и громко из-под маленькой арки ягодных кустов и смотрит, как последние лучи ржавого солнца линяют с тополиных крон, и не отводит взгляда, пока самая последняя тлеющая искра не уносится прочь и вино не возвращает Дебри в заброшенное книгохранилище, к полкам памяти.
Теперь он находит тощий томик – не на «Х», а совсем даже на «Л» – о времени, когда Хулихен, знаменитый Быстрейшийчелназемле, повстречался с известным Стэнфордским Силачом Ларсом Дольфом и продул Дольфу харизматическую войну один на один. На «Л», от слова «лажа»…
В конце пятидесятых и начале шестидесятых два этих гиганта возвышались над всеми начинающими революционерами Района Залива. Оба были титанами собственных особых и исключительных философий. О Хулихене, герое всенародно популярных романов, говорили больше, и реноме у него было покруче. Но в своей области Ларс Дольф был равен Хулихену. Все, кто хоть как-то прикоснулся к передовой жизни полуострова, слыхали о Ларсе. А из-за того, что Ларс представлял буддистскую семинарию и миссионерил в Районе Залива, многие встречались с ним лично и благоговели перед его неброской мощью.
Тусовочным весенним вечером Ларс Дольф завалился к Дебри, который жил тогда у стэнфордского поля для гольфа. Дольф утверждал, что слышал о Девлине, хочет с ним познакомиться и открыт для предложений, особенно по части вина. Дебри сразу понял, что они обязательно поспорят – так уж этот чел держал себя, – и протянул ему бутылку.
Сперва поспорили об искусстве. Ларс был неизвестным художником, а Дебри добился таких же успехов как писатель. Потом о философии. Ларс был размытым вином, седеющим дзенским битником-чемпионом, а юный Девлин контратаковал психоделически, ни в грош не ставящими вино инсинуациями. В итоге спор зашел, разумеется, о ценности куда более древней и актуальной: спортивной форме. Так совпало, что во время оно Девлин был очень даже в ней. Три раза в неделю ездил в Олимпийский клуб Сан-Франциско в надежде представить Соединенные Штаты в вольной борьбе на предстоящей римской Олимпиаде. Носил подобные лавры и Ларс – бывший всеамериканский стэнфордский фриц-полузащитник. Историй о нем было выше крыши. Самая памятная и популярная рассказывала о том, как Ларс принял вызов целого грузовика мексиканских собирателей артишоков на пикнике в честь Дня Колумба в Пескадеро и сражался, пока не свел поединок к ничьей; когда местные власти прекратили битву и водитель «скорой» осмотрел Ларса, он увидел сломанные лезвия трех тихуанских пружинных ножей, торчавшие из крутых богатырских плеч.
Дебри не может вспомнить, кто в тот день открыл состязания в Переулке. Может, и он сам, провернув хитрющий трюк, которому научил отец, – кажется, прополз сквозь метелку, извиваясь так, что Ларс Дольф даже не расплел ноги, дабы повторить сей подвиг. Потом, помнится, Девлина столкнул с пьедестала его братец Бад, прикативший с Орегонщины на предмет окультуриться. Бадди прополз сквозь метелку и передом, и задом, чего Девлин никогда не умел. Именно Бадди затеял индийскую борьбу.
Ладонь к ладони и стопа к стопе, Бадди по одному смахнул на землю ватагу нескладных аспирантишек; заборол он их до того легко, что сам смутился победой всухую и хотел было уступить главный ринг Дебри (который не бросил ему вызов; братья уже давно и неоднократно установили, кто из них лучший борец: Девлин тяжелее и старше, да и руки у него длиннее), когда из позы лотоса по соседству с вином заговорил Ларс Дольф:
– Пра-астите. Можно… мне… тоже?
Дебри помнит, как разговаривал Ларс – намеренно вяло и просто. Он всегда адресовал слушателю чудны́е певучие фразы, которые могли бы казаться тормознутыми, если б не чертовщинка в крошечных глазах. И еще тот факт, что Ларс Дольф был среди лучших студентов математического факультета до того, как оставил Ферму Лиланда Стэнфорда-младшего ради Норт-Бича.
Итак, все смотрим на Бадди и Будду, вставших в центре Круга Совета образца 1962 года, с пивом и бонгами. Смотрим на Бадди, пунцового, с ухмылкой на лице: он упивается тем, что хорош в игре, затеянной не ради соперничества, но ради самой игры; он состязается, как заведено в его семье, ради шутки: пан или пропал – или иди на попятный. А теперь смотрим на стоящего напротив Бадди противника совсем иной породы, вряд ли даже одного с Бадди биологического вида: Дольф похож скорее на механизм, чем на животное, ноги у него как поршни, грудь – как паровой котел, коротко остриженная голова – как розовое пушечное ядро, в которое вплавили два мерцающих шарика от подшипника из нержавейки; он ставит босую ногу рядом с ногой Бадди и протягивает пухлую, розовую, кукольную руку:
– Ну… что… давай?..
Бадди сжал руку в своей. Они сцепились, застыли на положенное по неписаному этикету время, потом Бадди сделал рывок. Приземистая фигура не поколебалась. Бадди сделал рывок в другую сторону. Без перемен. Коротко переведя дыхание, Бадди изготовился для третьего рывка, но понял, что плывет по воздуху к стене и впечатывается в ДСП плечом и головой.
Ларс Дольф словно и не сдвинулся с места. Он стоял, ухмыляясь, все такой же недеятельный, неподвижный и, невзирая на гримасу на круглом лице, скучный что твой гидрант. Тряся головой, Бадди поднялся.
– Фигасе, – удивился он. – Это было что-то.
– Хочешь… еще раз?..
И опять братца отправили в полет к стене, и опять, и опять – и всякий раз он вставал и возвращался к розовой руке: не из-за гнева, досады или уязвленной гордости, а из обычного своего любопытства. Бадди интересовало любое диво физического мира, и эта приземистая загадка, то и дело швырявшая его на стенку, очаровала его по самое не могу.
– Фигасе. По новой. А ну-ка еще разок…
Дебри никакой загадки не видел в упор. Приземист был Дольф или нет, он перевешивал Бадди фунтов на сто, если не больше.
– Если сравнить с тобой, Бад, он просто гора мяса и мышц, – сказал Дебри раздраженно. Ему не нравилось, что братишкой швыряются куда попало.
– Дело не в весе, – отвечал Бадди, малость отдуваясь перед тем, как вновь сойтись с Дольфом. – И не совсем в мышцах…
– Дело в том… че́м люди думают, – объяснил Дольф, ухмыляясь в ответ. Он ни на йоту не был враждебен, он не был жесток, но Дебри хотел, чтобы они прекратили бороться. – Если человек думает… этим, – неимоверно резко розовая рука выпалила, и из нее пулей выпростался одинокий палец: он уже готов был проделать между глаз Бадди дырку, но замер меньше чем в четверти дюйма от цели, – а не этим, – другая рука, сжавшись в кулак, скользнула от бедра прямо к пряжке ремня Бадди, замерла еще ближе, раскрылась, будто кроткий цветок, и распростерлась над солнечным сплетением, – он, конечно… неустойчив. Как бутылка кока-колы… стоит горлышком на горлышке другой такой же: слишком много веса сверху… и снизу… и ничто их не соединяет. Сечешь… о чем я? Человек должен быть сбалансирован, как хайку.
Дебри не мог оставить столь напыщенную речь без ответа.
– А я вижу, что Бадди уступает не столько поэзии, сколько девяноста фунтам.
– Попробуй-ка сам, – вызвал его Бадди. – Мне интересно, хвастунишка, получится у тебя или нет не уступить хотя бы раз из трех.
Как только Дебри взял руку Ларса Дольфа в свою, он осознал, что именно заинтересовало Бадди. Хоть у маленькой круглой фигуры и имелось преимущество фунтов в двадцать пять, Дебри сразу ощутил, что весовая категория тут ни при чем. Как и скорость; за последние три сезона в орегонской команде Дебри научился в первые секунды первого раунда определять, превосходит его соперник или нет. Этот человек в сравнении с борцами-студентами реагировал почти лениво. Разница заключалась в своего рода безбожной мощи. Дебри вспоминает: когда Дольф легким движением руки отрывал его от пола и бросал на студентов, которые в благоговейном страхе сгрудились на кушетке в обнимку с безгласными бонгами, в голове пронеслось, что с равным успехом можно пытаться забороть 250-фунтового муравья.
Подобно брату, Дебри встал и вернулся на передовую – бесстыже и непобежденно. Чтобы сцепить руки, и снова отправиться в полет, и опять вернуться – скорее из удивления и любопытства, нежели из мужской драчливости.
– Дело в том, чем ты думаешь, – теперь понимаешь? Глаз, что ищет лотос… никогда не увидит лотос. Он увидит лишь поиск. Глаз, что ничего не ищет… найдет… расцветший сад. Желания в голове… опустошают середину… делают человека… амм! – и он швырнул Дебри в обшитую ДСП стену, умножив число ее вмятин и кратеров, – неустойчивым.
Тем вечером, уходя, Ларс Дольф увел за собой в город трех студентов – двух психологов и парня из студенческого братства, который еще не определился с направлением, – чтобы зачислить их в буддистскую семинарию на Джексон-стрит, хотя до конца стэнфордского весеннего семестра оставалась жалкая пара недель. Дебри впечатлился настолько, что и сам подумывал перевестись, пока Ларс не сообщил ему, что лекции о сутрах читаются в четыре утра шесть дней в неделю. Дебри решил, что ограничится писательским семинаром: тот собирался трижды в неделю в три пополудни – за кофе и плюшками. И все равно Дебри, как брат и все остальные, был поражен в самое сердце. А неоспоримый феномен Ларс Дольф правил полуостровом до осени, когда гнавший слишком долго, страстно и быстро джип «виллис» с охрипшей коробкой передач вкатил Хулихена на двор и в жизнь Дольфа.
Знаменитый Хулихен. Скуластое ирландское лицо, что беспрерывно и синхронно отплясывало с десяток рожиц, небесно-голубые глаза, кокетливо глядевшие из-под длинных ресниц, слава и неостановимая болтовня: Хулихен сделался сенсацией в стэнфордском бонгосообществе, не успел истерзанный джип перестать дымить. Этот человек был диковиной, вполне сопоставимой с Ларсом Дольфом по харизме и характеру, да и тусить с Хулихеном, не томившимся под пятой восточной догмы, было куда приятнее.
На деле между ними не было никакого сходства. Однако сравнений было не избежать. Хулихен быстр, Дольф – флегматичен; Хулихен жилист и бодр, Дольф – дебел и вял; бедного Хулихена стравили с Буддистским Быком прежде, чем он узнал о существовании соперника. К середине осеннего семестра в передовых кофейнях Пало-Альто говорили только о свежем хулихеновском блицкриге: как на выступлении Аллена Гинзберга он вскарабкался на сцену в Зале Динкелспил босой и полуголый, с фонариком в одной руке и мухобойкой в другой, и принялся гоняться по эстраде за невидимыми шустриками: «Может, Гинзи, оно все и так, да только я видывал, как лучших мышей моего поколения прикончила старая добрая американская крупа – вот же он получай грызун ах ты спугнул как на крыльях да вот же он – ты там сказал? Что ты, я уже молчу»; как в Сан-Матео, остановленный на обочине Приморского шоссе, он заболтал помощника шерифа, и тот подтолкнул застрявший седан, забыв выписать штраф за превышение скорости, причем столь убедительна и мозгобойна была Хулихенова брехня, что коп на прощание подарил ему автомобильные тросы; как он вдул психиатрисе, которую чокнутая богатенькая мамаша Этертон послала спасти дочь, помешавшуюся от пятидневного житья на заднем сиденье семейной легковушки с этим маньяком, а также пославшей ее мамаше, когда они все возвратились к Этертонам, а также няне, которую семейка наняла, дабы защитить дочь от дальнейшего помешательства. Как правило, после историй про героические похождения Хулихена завсегдатаи кофеен гадали о его будущих подвигах и наконец, со всей неизбежностью, – о том, какова будет встреча двух героев.
– Вот интересно, а сможет Хулихен так же запудрить мозги Ларсу Дольфу? Если, понятно, они сцепятся рогами…
Дебри видел историческую встречу. Она имела место на подъездной дорожке к дому высокого, темнобрового, призрачного студента юрфака Феликса Роммеля, который утверждал, что он – внук знаменитого немецкого генерала. Никто особо не верил этому утверждению, пока из Франкфурта не прибыл огромный контейнер, в котором (объявил Феликс) приплыл дедушкин «мерседес». Позвонили Ларсу Дольфу: не хочет ли он взглянуть на классическую реликвию фатерлянда? Дольф прикатил на велосипеде. На обширной лужайке дома в Сан-Матео Феликс устроил вечеринку с шампанским; автомобиль в это время церемониально распаковывали и вкатывали задом в гараж под сумрачными мерцающими огнями. Ларс аккуратно осмотрел машину, умилившись двуглавому орлу, так и не слезшему с насеста на крышке радиатора, а также каким-то картам и каракулям Лиса Пустыни, которые Феликс показал, отворив бардачок.
– Красотища, – сказал Ларс всем и каждому.
Машину тщательно берегли, на ней не нашлось ни царапинки, разве что при перевозке сплющили с правой стороны передний бампер, пригнув его к колесу. Феликс даже завел двигатель, прикурив от аккумулятора Дебри. В гараже большой мотор урчал на холостом ходу, во дворе все пили шампанское. Феликс спросил Дольфа, не хочет ли тот сесть за руль, когда выпрямят бампер; как только Феликс сдаст экзамен Калифорнийской коллегии адвокатов и будет допущен к практике, ему понадобится шофер. Феликс сказал, что не сможет водить еще девять месяцев, потому что его задержали за рулем в нетрезвом виде, а жена не водит, потому что она иудейка.
– В общем, мне нужен человек.
Дольф учтиво поблагодарил пару за предложение и как раз говорил, что, видимо, ограничится стареньким «швинном» – «вот он, мой немецкий транспорт», – когда на подъездную дорожку въехал, дымясь и вихляясь, «шеви» 53-го года с шумной тягой, готовой извергнуться из-под капота, и еще более шумным водилой, извергавшим за рулем поток слов. Зажигание не успело сообщить несчастному мотору о конце пути, а Хулихен уже хлопнул дверцей и очутился в перепуганном дворе: по пояс голый, потный, болтливый, он подскакивал к дверцам освободить обычную для него свиту контуженых пассажиров, представлял всех всем, отвлекался между представлениями на то, что случилось с ним за день, выезд в город, скверная тяга, отличные покрышки, нехватка горючего, глючева и дрючева, ну и благих вестей в виде скоростей – «Кто-нить? Кто-нить? Какие-нить популярные амфетаминки? Бензедринки? Декседринки? А? Ну хоть прелудинки? Ох ты ж! Я не то что-то говорю?» – корил себя за манеры и нервический характер, поздравлял Феликса с наследством на холостом ходу, пинал покрышки, щелкал каблуками и отдавал честь двуглавому украшению капота, начинал все сначала, опять представлял свою потасканную команду, называя всех другими именами… типичный приход Хулихена, который мог сплошняком длиться до отбытия героя через пару минут или часов, если бы Феликс не отвлек его гигантским косяком, извлеченным из кармана жилетки и словно припрятанным ровно для такого случая. И пока Хулихен, набрав полные легкие дыма, удерживал первую, рвущую вены затяжку, Феликс за локоть отвел его к бетонной скамейке в тени акации, куда Ларс Дольф удалился, дабы сесть в полный лотос и глазеть. Не проронив ни слова, Дольф медленно расплел ноги и поднялся, чтобы пожать руку Хулихена. Тот возобновил трескотню, слова лились из него неукротимо, как дым:
– Дольф? Дольф? Я же что-то, ну да-а, слышал же о парне, который, говорили, реквизировал все пружинные ножи в Энсенаде – или то был Хуарес? – известный под именем Ларс Дольф, а еще под кличкой Тупонос, Тупоносый Дольф, как звали его спорткомментаторы, экс-футболист, самый-кто-то-там, полный защитник чего-то от чего-то там, отринул будущность с «Сорок девятыми» ради медитации, то есть, как я это вижу, и поправьте меня, коли я ошибаюсь, просто сменил одного тренера с его философией на другого тренера и другую тактику игры – той же игры – одинарное крыло вместо двойного – всяко практиковаться в медитации так же полезно, как в перехвате мяча, – но лучше дрочить, как поступаю лично я, коли уж мы заговорили о духовных ценностях…
Его несло и несло, он был неподражаемо, нецензурно дерзок, пока расплывшееся в ухмылке лицо и зловеще немигающие глаза не оказали на Хулихена воздействие, какого фанаты никогда ранее не наблюдали. Столкнувшись с Дольфовым нарочитым молчанием, Хулихен начал заикаться. Его болтовня дребезжала на виражах и тормозила. Наконец, изогнув бровь под напором той загадки, с которой Бадди и Дебри столкнулись, когда боролись по-индийски, Хулихен запнулся и, ко всеобщему изумлению, замолк. Все так же улыбаясь, Дольф держался за руку Хулихена и наблюдал, как тот вертится ужом на сковородке в непривычном безмолвии и унижении. Никто не нарушил тишину, миг победы и поражения был принят и утвержден бессловесно.
Как только победитель ощутил, что его могущество признано этой тишиной в достаточной степени, он отпустил руку и мягко сказал:
– Это все… ваша точка зрения, мистер Хулихен.
Хулихен не смог парировать. Его сбили с панталыку. С десяток зрителей улыбались глубиной души и поздравляли себя с тем, что присутствовали при заключительном раскладе исторической дуэли. Они с самого начала знали, чем все кончится. В момент истины слово против мускула – ничто. Хулихен отвернулся от ухмылявшейся шарады, ища какой-нибудь путь к бегству. Взгляд Хулихена пал на фырчащий вхолостую «мерседес».
– Ну а с другой стороны, эй, что скажешь, Феликс, если мы прокатимся чуток? – Он уже открывал правую дверцу, чтобы усесться за руль. – За угол и обратно…
– Боюсь, придется ехать по кольцу, – бросил Феликс, не вынимая рук из карманов и огибая перед машины вслед за Хулихеном. Взяв его голыми руками, Феликс вытащил Хулихена из салона. Указал длинным подбородком на погнутый бампер. – Пока не поправим, кататься можно разве что кругами.
– Ах ты ебаный в рот, – крякнул Хулихен, разочарованно глядя на заклиненную покрышку.
Он сказал это слово впервые за всю историю знакомства с Дебри. Напротив, тот часто слышал, как Хулихен упрекает кого-то за брань; унижаться до матерщины, твердил Хулихен, – признак духовной лености. Только, на слух Дебри, тут дело было не в лености. Тут попахивало отчаянием.
– Ебаный в рот, – сказал Хулихен и начал отступать.
Однако Дольф еще не кончил возить его мордой об стол.
– Тебе не нужно… ездить и ездить… кругами. – Дольф вошел в гараж, прошагал вдоль решетки, улыбнулся безжалостной дзенской улыбочкой. – Тебе должно… хватить силы… поправить все самому.
Глаза всех очевидцев вылезли из орбит: пухлые ручки пришли в движение, зацепились за бампер с обеих сторон, вздулась обтянутая потрепанной водолазкой спина, и плавно и неумолимо, будто мощное гидравлическое устройство, предназначенное ровно для этой задачи, Дольф разогнул тяжелый металл, высвободил покрышку и вернул бамперу исходную форму. Хулихен остолбенел, челюсть отвисла – он не мог даже выматериться. Ушел, бормоча что-то о необходимости бросить якорь, да хоть у бывшей женушки в Санта-Кларе, и чтоб никто не вился вокруг; свою команду Хулихен бросил на лужайке.
Потом были годы общения, Дебри и Хулихен сблизились, стали товарищами по авантюрам, эскападам и революции (да, черт побери, революции! такими же, как Фидель и Че, камарадами, что сражались против той же тирании инертности на партизанской войне, как писал Берроуз, «в пространстве меж наших клеток»), и Дебри не раз видел, как Хулихен теряет дар речи, точнее, запас речи: дни и ночи он ускорялся, гнал, говорил без умолку, стирая танцующий ирландский голос в кровь, до волдырей, на какой-то миг опустошая огромный интеллектуальный счет хулигана-самоучки, – но никогда Хулихен не бывал в таком безвыходном тупике. В столь вопиющем – не был точно. Ибо у Хулихена имелся финт – заполнять провалы бессмысленными числами: «Эй, срочно зырь вон там крошка-милашка телочка с иголочки хиляет по четыре пять семьдесят семь проехали на углу Гранта и Грина, или так-таки восемьдесят семь?» – пока поток сознания не возобновлял струение и Хулихен не возвращался в колею. Числовая чушь как способ заполнить пустоту. Финт из банальных, но никому и в голову не приходило, что числа маскируют сбой. То были помехи в эфире, призванные поддержать ритм; всего лишь рибоп, после которого Хулихен вновь вписывался в мелодию. И ему это вроде всегда удавалось. «Катись без остановки, всяко выкатишь на свою дорогу». И эта вера, проносившая Хулихена над провалами, стала верой всех, кто его знал, могучим мостом, который вставал над их личными безднами. А теперь этот мост смыло. Теперь, в самом конце концов, казалось, что Хулихен утратил веру на веки вечные, разменял ее на абсолютную чушь и бесцельные, бессмысленные числа ни о чем. Навсегда.
Хуже того! Что вообще все это – не более чем финт, что и не было у него никогда никакой цели, что весь шум, вся ярость, все великие полеты, все песни клаксонов, все это, по сути, всегда лишь голый рибоп, лишь трескотня насекомых в Элиотовых сушах, не значащее ничего.
На веки вечные аминь.
Вот. Одурев, сбившись с толку и опьянев во тьме, Дебри осознает себя: он в моховом гнезде, устроенном в тачке, вокруг – заросли ежевики. Сквозь темноту он снова слышит пыннг, какой бывает, когда проволочное ограждение натягивается и колючки цепляются за скобы: может, голова скотины прободала брешь там, где брешей быть не должно, или чья-то нога задела ограду. За пыннгом следуют брань, хор смешков и хруст веток. Дебри высовывается из гнезда и видит, как фонарь на батарейках катится сквозь тени тополей на границе между болотом Дебри и пастбищем соседа Хока. Опять трещат ветки, опять брань, свет приближается, виляя туда-сюда, вламывается на прогалину вокруг пенька и вешается на сук. За парой автостопщиков, обвешанных тюками и пакетами, следует Сэнди Поуку. В руках у Сэнди – огромный плюшевый медведь. Она матерится и волочится со своим медведем так шумно, что блондин кладет ношу на землю, оборачивается и цыкает:
– Остынь уже! Хочешь, чтоб приперся старый пердун с собаками?
– Мне этот старый пердун и его собаки на хрен не сдались, – отвечает Сэнди. – Тут и так хватит пердунов для… Сэнди и ее мишки.
В изумлении Дебри смотрит из колючек, как Сэнди вальсирует, медленно разворачиваясь, потом прислоняет гигантскую куклу к пеньку и усаживается к ней на колени.
– Помогите нам, – говорит она, теребя пуговицу на впившемся в горло воротнике, – и дайте выпить.
Борода вытаскивает из бакалейного пакета полгаллона вина. Откупоривает, пьет при неверном свете, не сводя глаз с толстухи и ее игрушки. Осушает бутылку, берет из другого пакета большую сырокопченую колбасу и прокусывает пластиковую оболочку. Блондинчик встает на колени рядом с Сэнди и, прихихикивая, помогает ей с пуговицами блузки. Борода смотрит, Дебри тоже. Гудит поезд в 10.10, минующий разъезд Нево. Качаются тени. Неловкие пальцы снимают покровы с одного плеча; голова Сэнди внезапно падает на плечо медведя, и раздается храп. На здоровых зубах Блондинчика пузырятся смешки громче прежнего, он оценивающе теребит бретельку лифчика.
– С таким-то шмотьем – чё за кредитка у тебя, мамашка?
Сэнди оседает и храпит громче. Парень пытается добраться до обмякшей спины и найти застежку. Борода роется в пакете у Сэнди. Вынимает маленький транзисторный радиоприемник и включает его. Опирается о дуб, грызет колбасу и настраивает радио, глядя, как его компаньон борется с бюстгальтером спящей женщины. В конце концов Дебри, сам того не желая, закрывает глаза на это зрелище и погружается в клубящуюся тьму. В голове Дебри бьет колокол. Он слышит, как стрелка путешествует по радиочастотам и замирает на хите «Бич бойз». Благозвучие умеряет храп Сэнди и перекрывает хруст веток. Дебри не слышит уже почти ничего. Звуки летят издалека сквозь вьющийся, заросший листьями туннель. Тот свивается почти намертво, когда до Дебри доносятся слова Бороды:
– Так чего он там делал на рельсах? Считал?
– Шпалы, – отвечает Блондинчик. – Пересчитывал шпалы между Пуэрто-Санкто и следующей деревней. В тридцати милях. Считал железнодорожные шпалы. Его обдолбали и подначили, ну он и поперся, мудак, да-да…
– Хулихен. – Голос Бороды звучит мягче прежнего. – Великий Хулихен. Попал на передозе и подначке. – Борода искренне горюет, и Дебри ловит себя на том, что – кто бы мог подумать – этот мужик ему нравится. – Не могу поверить…
– Да ты, брат, не парься. Он перегорел, сечешь? Догнил. Валяй сюда, позырь-ка. Спорим, забудешь про свою колбасу?..
Дебри пытается поднять веки, но туннель сплетается слишком быстро. На здоровье, говорит себе Дебри. Кому теперь страшна тьма? Хулихен не просто шумел; он вел счет. Мы все вели счет.
Темное пространство вокруг Дебри внезапно заполняется лицами – они то вспыхивают, то гаснут. Дебри внемлет мерцанию, ощущает тепло и дружество, он полон равновеликой любви ко всем физиономиям – тем, кто близко, тем, кто далеко, тем, с кем знаком, тем, кого ни разу не встречал, тем, кто мертв, тем, кто никогда не мертв. Привет, лица. Возвращайтесь. Возвращайтесь, все вы, даже Л. Б. Дж. с техасскими щеками, изъеденными компромиссами, возвращайтесь. Хрущев, бесстрашнее тупого крестьянина, здравомысленнее Эйзенхауэра, возвращайтесь оба. Джеймс Дин, разобранный по косточкам, и Тэб Хантер, сложенный в единое целое. Майкл Ренни в своем серебряном костюме в день, когда земля остановилась ради мира во всем мире, возвращайтесь, все вы.
А теперь уходите и оставьте меня.
А теперь возвращайтесь.
Возвращайтесь, Вон Монро, Этель Уотерс, Кот-Сумасброт, Лу Костелло, Харпо Маркс, Эдлай Стивенсон, Эрнест Хемингуэй, Герберт Гувер, Гарри Белафонте, Тимоти Лири, Рон Бойс, Джерри Ли Льюис, Ли Харви Освальд, Чжоу Эньлай, Людвиг Эрхард, сэр Алек Дуглас-Хьюм и Мэнди Райс-Девис, генерал Кёртис Лемэй и Гордон Купер, Джон О’Хара и Лиз Тэйлор, Эстис Кифовер и губернатор Скрэнтон, Человек-Невидимка и Одинокая Толпа, Истинноверующий и Развивающиеся Страны, Венгерские Борцы За Свободу, Эльза Максвелл, Дайна Вашингтон, Жан Кокто, Уильям Эдвард Бёргхардт Дубойс, Джимми Хэтло, Олдос Хаксли, Эдит Пиаф, СэйЗу Питтс, Симор Гласс, Большой Папа Норд, Бабуля Уиттиер, Дедушка Дебри, Красавчик Флойд, Великан Уильямс, Парнишка Биэн, Мики Руни, Мики Мэнтл, Мики Макги, Микки-Маус, возвращайтесь, уходите и снова возвращайтесь.
То Фриско, сладкое, как лето, с цветами в волосах, возвращайся. А теперь уходи.
Кливер, возвращайся. Эбби, возвращайся. И вы, никогда не уходившие, возвращайтесь заново, Джоан Баэз, Боб Кауфман, Лоуренс Ферлингетти, Гордон Лиш, Гордон Фрэйзер, Грегори Корсо, Айра Сэндпёрл, Фриц Перлс, перлы перед свиньями, даже ты, катафалк Чарли Мэнсон, говнюк. А ты лучше вернись в Теннесси, Джед, и возвращайся, и вернись, и возвращайся заново.
Нас вызывают на бой. У нас передышка, а не просто рибоп. Он не просто импровизировал; он вел счет. Явитесь и свидетельствуйте.
Юный Кассиус Клей.
Юный Мейлер.
Юный Миллер.
Юный Джек Керуак, еще не сломавший себе футбольную карьеру, еще не надорвавший пупок в «Эсквайре». Юная Сэнди без оголившейся кредитки. Юный Девлин. Юный Дилан. Юный Леннон. Юные любовники, где бы вы ни были. Возвращайтесь, и помните, и уходите, и возвращайтесь.
Явка обязательна, но не требуется.