Есть вещи вне слов. Думаю, мой отец это понимал. Я думаю даже – он точно знал, что иногда слова способны опошлить самые глубокие и сильные чувства, выхолостить, засушить их, как засушивают пойманных бабочек, обрывая их волшебный полет и превращая то, что когда-то жило, двигалось, оживляло воздух переливчатыми красками шелковых крыл, в хрупкие, безжизненные муляжи. Именно поэтому о таких вещах лучше не говорить, а… воображать их. Нужно представить, будто слышишь прекраснейшую музыку, увидеть свет, льющийся сквозь облака на утренние улицы, почувствовать запах острова и моря, который не оставлял нас ни на минуту, пока мы разыскивали лавку О’Люинга. Нужно вообразить, будто в мире нет ничего уродливого или некрасивого и что мы идем все вперед и вперед как живое доказательство существования чудес: наши ноги едва касаются мостовой, наши лица сияют улыбками, и тысячи птиц поют нам с небес. Нужно думать о том, что божественная доброта и милосердие изливаются через нас на все окружающее, наполняют собой городской воздух, так что даже машины замедляют ход, а их водители опускают стекла, чтобы вдохнуть густой аромат пасхальных свечей и свежего полотна. Все это мы воображали, думали, представляли, и когда мы отворили дверь лавки, одна из мучительных ран мира вдруг исцелилась, о чем тотчас возвестила звучащая все громче и быстрее музыка, полная звенящей радости и смеха.
Так я впервые увидел Исабель Гор.
Когда через пять дней Никлас и Шон вернулись на остров, Маргарет Гор сразу поняла, что случилось самое страшное. Ей даже не пришлось ни о чем их расспрашивать. Когда она накрывала в кухне чай и ставила перед Никласом тарелку с поджаренными тостами и маслом, она ясно почувствовала исходящий от него запах раздавленных роз. В одно мгновение Маргарет все стало ясно, и, не тратя времени даром, она тут же попыталась прикинуть, как скрыть происшедшее от Мьюриса. Он – мужчина, рассуждала она, и, следовательно, не склонен замечать очевидное; гораздо больше ее беспокоило то, что ее муж был поэтом. Эта часть его души, не будучи ни мужской, ни женской, была тонкой и трепетной, как ароматный воздух позднего лета, так что если бы Мьюрис на какое-то время остался с гостем один на один, он, несомненно, сразу догадался бы, что Никлас влюблен.
За столом Шон разговаривал мало, но ел с поистине волчьим аппетитом, жадно глотая тосты и кивая каждый раз, когда мать сообщала ему последние островные новости. Отец Ноуэл хотел бы с ним побеседовать. В церкви отслужили за него обедню. После отъезда молодых людей на острове только и разговоров было, что о его чудесном выздоровлении, и, конечно, все осуждали ее за то, что она отпустила сына на Большую землю.
– От твоего отца, конечно, никакого проку нет – у него никогда не было собственного мнения. Единственное, на что он годится, – это наорать на кого-нибудь, а все остальное – просто пьяная болтовня, – сказала Маргарет и поставила перед молодыми людьми тарелки с глазуньей. – Вот, ешьте на здоровье.
Отступив на шаг, она смотрела, как Никлас отщипывает от яичницы крошечные кусочки. У него-то никакого аппетита не было, и это только укрепило ее подозрения: тому, у кого в душе поют соловьи и распускаются розы, не до еды.
– Не любишь глазунью? Может, хочешь что-нибудь другое?..
– Дай я доем! – Шон схватил тарелку Никласа и переложил почти нетронутую яичницу к себе. – На обратном пути его немного укачало, – пояснил он матери.
– Тогда выпей еще чаю, – сказала Маргарет, вновь наполняя кружку Никласа и с жалостью глядя на его согбенную фигуру. Да, вопросы тут были не нужны… Ей даже казалось, будто она знала, чем все закончится, с самого начала – с того самого момента, когда Никлас впервые перешагнул порог их дома и она инстинктивно почувствовала, что в этом человеке есть что-то необычное – что-то, что было в одинаковой степени отмечено печатью трагедии и чуда. Но нет, тогда она только увидела знаки, но не прочла их до конца, сейчас же они были ей внятны: Никлас был очарован, покорен ее дочерью. Маргарет ни секунды не сомневалась, что даже сейчас, пока он сидел, опустив голову и уставившись в стол, он думал о ней, тосковал о ней, с каждым вдохом заполняя себя до краев исходящим от Исабель ароматом смятых роз. Больше всего ей хотелось задать ему прямой вопрос, но она не могла, и пока оба молодых человека заканчивали трапезу, просто оставалась в кухне, машинально водя тряпкой по кранам и посудной раковине и прислушиваясь к тому, как вдалеке хохочет, исходя пеной, бурное море.
– Значит, вы оба неплохо провели время?
– Прекрасно, все было просто прекрасно!
– Я очень рада.
– Голуэй – отличный город, если можешь ходить своими ногами, – сказал Шон. – Раньше я ездил туда только к врачам, но в этот раз все было по-другому! Мам, можно мне еще яичницы?..
Какое-то время спустя Маргарет увидела в окно приближающегося к калитке мужа и почувствовала, как к горлу подкатил комок страха. Она знала, что, как только Мьюрис войдет в кухню, он спросит об Исабель, и правда тотчас выплывет наружу. Занятия в школе закончились час назад, и его сравнительно позднее возвращение могло означать только одно: по пути домой Мьюрис завернул в паб, чтобы пропустить два-три стаканчика, которые помогали ему смыть усталость от целого дня преподавания и приводили в возбужденное, лихорадочное состояние, в котором он был способен на самые неожиданные поступки и высказывания.
Маргарет поспешно повернулась к юношам.
– Отец идет, – сказала она Шону. – Он, наверное, очень устал, постарайся разговаривать с ним поменьше.
Мьюрис с силой толкнул дверь и оказался в прихожей еще до того, как Маргарет успела выйти ему навстречу.
– Ну что, наши мужчины уже дома? – Его лицо, появившееся в проеме кухонной двери, было похоже на раскрасневшуюся луну и выражало такую искреннюю радость, что казалось – он вот-вот рассмеется. Шагнув вперед, Мьюрис ласковым жестом опустил руку на плечо сына.
– Ну что она сказала? Удивилась?
– Мальчики устали после поездки, – вмешалась Маргарет. – Дай им поесть.
– Она чуть не хлопнулась в обморок, правда, Ник? Прямо в лавке!
Мьюрис рассмеялся легко и весело (казалось, будто смеется не только его лицо, но и все тело) и подсел к столу, чтобы выслушать подробности.
– В обморок, говоришь?
– Ага. Когда она меня увидела, то едва не потеряла сознание, но все обошлось, и она расцеловала меня в обе щеки. А когда я объяснил ей, кто такой Ник и что он сделал, она расцеловала и его тоже. Хорошо, что в лавке никого не было!
– Действительно, хорошо… – Мьюрис кивнул и с удивлением почувствовал подступившие к глазам слезы.
– Мне, впрочем, показалось, у них там почти никого не бывает, – добавил Шон. – За все время мы не встретили ни одного покупателя. Правда, Ник? Ни одного!
– Наверное, увидели вас, вот и разбежались, – снова вмешалась Маргарет и, собрав со стола грязные тарелки, подняла их над головами сидящих мужчин и понесла к раковине. Там она остановилась и, прикусив губу, стала ждать, почувствует ли ее муж запах несчастной любви. Достаточно только взглянуть на этого беднягу, чтобы все стало ясно, размышляла она, украдкой посматривая на Никласа, пока Шон рассказывал отцу о поездке. Достаточно увидеть этот отсутствующий взгляд и измученное бледное лицо, от которого, кажется, отхлынула вся кровь, а черты не выражают ни чувств, ни мыслей, потому что и те и другие витают сейчас очень далеко. Достаточно посмотреть на эту склоненную голову, на согбенную шею, на то, как беззвучно шевелятся его губы… Наверное, один лишь запах роз, который он чувствует или думает, что чувствует, помогает ему представлять ее лицо и не дает впасть в полное отчаяние.
– …Каждый день?
– Каждый день! Она сказала – он может либо сам присматривать за лавкой, либо вовсе ее закрыть, ей наплевать: она все равно поедет с нами на прогулку.
– Молодец, дочка!
– Она умеет водить его фургон. Мы ездили в Утерард .
– Здо́рово!
– В общем, мы уехали и не возвращались до тех пор, пока… Правда, за это время нам все же пришлось несколько раз съездить в город, да, Ник?..
– Кстати, об Исабель… Она, часом, не собирается нас навестить? Она ничего не говорила? – На мгновение Мьюрис позволил образу дочери встать перед своим мысленным взором, и вместе с ним в его душе пробудилась мысль или, скорее, фантазия, как было бы замечательно, если бы вся семья снова собралась на острове в полном составе – единая, дружная, неподвластная разъедающему влиянию времени. Едва родившись, эта фантазия захватила его; она была как весенняя река, которая стремительно несла его – невольного пассажира чувств – все дальше в счастливое и несбыточное будущее.
– Вы, мальчики, пойдите погуляйте, дайте отцу спокойно попить чаю. Еще успеете наговориться. Ступайте, ступайте… только сначала приведите себя в порядок, а то, глядя на вас, можно подумать, будто в Голуэе нет воды для умывания!
И, выпроводив молодых людей из кухни, Маргарет стала накрывать стол для мужа.
– Ну и зачем ты все время о ней вспоминаешь? Она ведь уехала совсем недавно! Девочка только-только вышла замуж, а ты уже спрашиваешь, когда она вернется! Ну что у тебя за привычка, вечно ты строишь из себя дурака!.. – Ее голос был резким и прерывистым, словно молчание было стеклянной пробкой у нее во рту, и сейчас она выплевывала ее осколки. Взяв с плиты чайник, Маргарет поставила его перед мужем. – К Коману небось заходил?!
– Заходил.
– И это вместо того, чтобы поскорее идти домой, повидаться с сыном!
– Я же знал, что ты захочешь расспросить их без помех.
– Я не стала ничего спрашивать. Все время, пока их не было, я молилась только об одном – о том, чтобы Шон не вернулся назад в инвалидном кресле. Мало ли что могло с ним случиться в этом Голуэе! Все пять дней я только и знала, что молилась, все коленки себе протерла, а ты?.. Это ведь ты захотел, чтобы Шон поехал повидаться с сестрой. И всегда-то ты торопишься, неужто так трудно было хоть немножечко подождать?
– Слушай, хватит, а?..
– Хочешь, я скажу тебе, почему ты так настаивал на этой поездке? Я-то знаю – почему! Ты небось думал, что это заставит ее вернуться. Нет уж, не отпирайся – я тебя давно знаю, знаю все твои странные фантазии и выдумки! Я знаю…
– Да что с тобой сегодня?! Ради бога, Маргарет, что?!.
– Ничего. – Она снова прикусила нижнюю губу, покрепче сжав ее зубами. Вот так оно и бывает, думала Маргарет. Стоит на секундочку открыть рот, и все, что ты хотел сохранить в тайне, тотчас вылетает наружу. Отвернувшись, она принялась тереть жирную сковороду, а Мьюрис пил чай, чувствуя, как с каждым глотком улетучивается навеянное виски хорошее настроение. Сейчас он был похож на воздушный шар, из которого вышел весь воздух, и Маргарет, поглядев в окно на чеканное голубое небо, пожалела о том, что была с ним слишком резка́. Достав из духовки яблочный пирог, она отрезала мужу длинный и широкий кусок, полив его сливками – не слишком обильно, чтобы у него не сделалось плохо с сердцем.
– На-ка, попробуй. К сожалению, яблоки еще немного кисловатые.
– Спасибо. Я уверен – пирог просто замечательный.
Мьюрис принялся за еду, и атмосфера в кухне понемногу сделалась менее напряженной. Наконец он сказал:
– Ты не будешь возражать, если вечером мы втроем сходим в паб Комана… ненадолго? Люди хотят видеть Шона, не можем же мы прятать его бесконечно. Да и ты тоже могла бы пойти с нами – тебе не мешало бы развеяться.
– Нет уж. – Маргарет на мгновение разжала зубы, отпустив закушенную губу. – Идите без меня, так вам будет веселее. Только возвращайтесь не очень поздно, ладно?..
– Ладно. – Мьюрис поднялся и отер с губ крошки тыльной стороной ладони. – Пирог был преотличный, миссис Гор, – добавил он, протягивая ей пустую тарелку. – Как всегда.
Маргарет не могла бы сказать, в котором часу она услышала, как гравий садовой дорожки хрустит под ногами возвращающихся мужчин, но звезды на небе светили уже во всю силу, а море крепко спало. Звук шагов звучал для нее как сигналы азбуки Морзе, и Маргарет сразу поняла, что домой их привела радость, а не печаль. Притворяясь спящей, она отвернулась от двери, поэтому когда ее муж, держа башмаки в руке, вошел наконец в спальню, он решил, что она крепко спит, и не стал ничего говорить. Вот он сел на край кровати, и исходящий от него запах виски и табачного дыма волной пронесся над ней к открытому окну. Маргарет лежала абсолютно неподвижно, напряженно прислушиваясь к шороху его движений, и, пока Мьюрис не уснул, пыталась понять, догадался ли он, что происходит с Никласом. Увы, его возня ничего ей не сказала. Спустя несколько минут она шепотом окликнула мужа, и, не получив ответа, выскользнула из постели. Несколько секунд она стояла неподвижно, глядя при свете звезд на свернувшуюся клубком фигуру: Мьюрис Гор все еще был в брюках и в жилете, одна рука с растопыренными пальцами свесилась с кровати, словно ловя сны.
Выйдя из спальни, Маргарет ненадолго остановилась в темном коридоре. Поднимающийся от пола холод проникал, казалось, в самые кости, и она, стараясь наступать только на пальцы, медленно и бесшумно двинулась дальше, пока не оказалась перед дверью комнаты гостя. Уж он-то не спит, в этом она была уверена. Сколько бы Никлас ни выпил в баре, сейчас, оказавшись в одиночестве в спальне Исабель, он не мог не вспомнить запах роз. Затаив дыхание, чтобы ничем себя не выдать, Маргарет наклонилась к двери, но не услышала ни звука. Ничего!.. Лишь несколько мгновений спустя ее ухо уловило тихий шорох карандаша или ручки, стремительно бегающей по бумаге.
Отступив от двери на полшага, Маргарет снова задышала. Никлас пишет. Ну конечно!.. Ей следовало бы догадаться раньше: этот юноша относился к тому типу людей, которые, испытав сильное чувство, пытаются утопить его в бесполезных словах. Но на этот раз слова не помогут, она знала это твердо. Любовное письмо, которое писал Никлас, способно было только сильнее раздуть бушевавший в его груди огонь.
И, окончательно уверившись в своей первоначальной догадке, Маргарет прокралась по коридору обратно. Никлас был влюблен, и, входя в спальню, она уже перебирала в уме многочисленные варианты того, что́ тут можно было предпринять. Со всеми предосторожностями, словно укладывая в мягкий футляр драгоценную фарфоровую чашку, Маргарет легла на простыни рядом с мужем, но заснуть не могла. Она знала, что Никлас, конечно, тоже не спит, и гадала, спит ли сейчас Исабель. Звезды за окном совершали свой извечный круг по небосводу, а Маргарет глядела на них, и ей казалось, будто она видит перед собой горе и безнадежность романтической любви, грустную сказку с несчастливым концом, в которой лунный свет неуклонно тускнеет, превращаясь в неизбывное однообразие серых будней, волшебство и очарование проходят слишком быстро, а слова надежды, молодости и отваги звучат насмешливым эхом, отразившимся от низких звезд. Исходящие из комнаты гостя волны бесконечного томления и печали Маргарет ощущала почти физически, ощущала как свои, и поэтому нисколько не удивлялась тому, что по ее щекам катятся слезы и что в воздухе спальни явственно чувствуется горьковатый аромат сломанных розовых стеблей. Она знала, что́ пишет в своем письме Никлас, словно это ее рука выводила на бумаге строку за строкой. Летели часы, но ее уверенность в том, что он продолжает свой безнадежный труд, становилась только крепче. Маргарет отчетливо представляла себе, как молодой человек глядит за окно в темнеющую морскую даль и видит перед собой лицо Исабель – и то и дело сглатывала застрявший в горле комок, похожий по ощущениям на лепесток розы, но ни разу не позволила себе даже подумать о том, что эта история может иметь счастливый конец. Нет, говорила она себе, эта любовь не принесет ничего, кроме горя, и она, Маргарет Гор, обязана сделать все, чтобы его уменьшить. А сделать это она могла, только положив конец опасному чувству – и как можно скорее. Про себя она решила, что будет лежать без сна столько времени, сколько Никлас будет писать, но за несколько секунд до того как Киан Блейк первым на острове отворил свою дверь, чтобы взглянуть на предрассветное море, Маргарет незаметно соскользнула в уютный, прозрачный сон и лежала, безмятежно улыбаясь, когда Никлас закончил свое первое письмо к Исабель и, выйдя из дома, спустился к побережью и стал ждать, пока миссис Харли отопрет двери почты.
Переход от сна к бодрствованию был очень быстрым. Стремительным. Только что Маргарет была в каком-то за́мке, возле узкого стрельчатого окна, под которым кто-то стоял, а через мгновение она уже открыла глаза и увидела перед собой заросшее, расплывшееся лицо мужа, на котором не сохранилось почти никаких следов красоты, которой он отличался в юности. Это не было для нее сюрпризом, но во сне его лицо выглядело совершенно иначе, и из постели она выбралась, чувствуя странное беспокойство. Утро уже наступило, подул ветерок, и стоящие у причала лодки слегка покачивались, стукались бортами и недовольно поскрипывали.
Но стоило ей выйти в коридор и увидеть, что дверь комнаты Исабель распахнута настежь, как ее сердце тревожно забилось. Где он?! В ванной было пусто, Шон еще спал. В кухне?.. Нет, он куда-то ушел… Маргарет снова бросилась к спальне Исабель и вошла внутрь. Не давая себе ни секунды на колебания, она приступила к лихорадочным поискам письма, но его нигде не было. Все в комнате выглядело так, как и должно было выглядеть: Никлас не уехал, даже ручка и бумага лежали на столике возле кровати, а в воздухе витал еле заметный, но неистребимый запах падалицы, и только письма нигде не было. Господи, который час-то, спохватилась Маргарет. Куда он мог уйти в такую рань?
– Мьюрис!!.
Догадка сверкнула у нее в голове словно молния, и Маргарет в одно мгновение повернулась к выходу. Секунду спустя она уже была в своей спальне и торопливо срывала с себя ночную рубашку, тогда как Мьюрис только пошевелился. Слегка приоткрыв глаза, он увидел у окна обнаженную жену и снова уронил голову на подушку, вообразив себя внутри картины Рубенса.
– Мьюрис, вставай! Уже поздно. Проснись! Эй, ты меня слышишь?.. – Подобрав с пола остывшую грелку, она бросила ею в мужа.
– О господи!.. – воскликнул Мьюрис, словно его ударили, но лица от подушки не поднял.
– Приготовь себе завтрак сам, мне нужно выйти по срочному делу. Слышишь, что я говорю?
Муж не отозвался, и Маргарет обежала глазами комнату, ища, чем бы еще в него кинуть. Под руку ей попались башмаки Мьюриса, она схватила их и, швырнув в направлении его спины, выбежала за дверь.
На часах было почти половина десятого – где-то без одной или двух минут. Окрепший ветер хлестнул Маргарет по лицу, когда она выскользнула из садовой калитки и свернула на тропинку, ведущую к почте. Несколько чаек кувыркались в небе, словно подхваченные ветром газеты, дым из трубы в доме О’Лири летел на восток почти параллельно земле, отчего небо над островом казалось совсем низким, словно боги, спустившись пониже и рассевшись на подушках облаков, с любопытством глядели на жену директора школы, которая со всех ног спешила к зданию почтовой конторы, чтобы помешать Судьбе свершиться. Что́ она предпримет, Маргарет и сама пока не знала. Все дело было в письме; ей нужно было перехватить его любой ценой, но так, чтобы Никлас ничего не узнал. Так бы поступила на ее месте любая мать, убеждала себя Маргарет. Это было и правильно, и необходимо, ибо только таким способом она могла надеяться остановить безнадежную, обреченную любовь, которая все равно не принесла бы ничего, кроме бед и несчастий.
Ветер, пропитанный запахами соленой морской воды и жарящейся яичницы из паба, донес Маргарет до самой почты. Когда она вошла, над дверью звякнул колокольчик, но в конторе никого не оказалось. Только какое-то время спустя откуда-то из глубины дома донесся властный, низкий голос Эйн Харли, которая крикнула:
– Кто там? Подождите минутку, я сейчас подойду!..
Эту «минутку» боги не предусмотрели, и Маргарет воспользовалась ею, чтобы заглянуть за невысокий барьер-перегородку. Там, на маленьком столе, испещренном бесчисленными царапинами и полукруглыми вмятинами от почтового штемпеля, она увидела первое за сегодняшнее утро письмо, адресованное Исабель Люинг из Голуэя.
– Что-то раненько вы все сегодня поднялись… И что это вам не спится? – Эйн Харли появилась из двери за перегородкой; в уголках ее губ виднелись крошки от тостов. Продолжая неторопливо жевать, она остановилась возле своего рабочего места, явно не собираясь приступать к делам, пока не будет должным образом закончен завтрак. Эйн было шестьдесят два года. За свою жизнь она схоронила двух мужей и с тех пор нередко вспоминала об этом факте как о чем-то таком, что должно было стать залогом ее собственного несокрушимого здоровья и долголетия. Спешка – вот что их обоих сгубило, не раз говорила Эйн. Сама она была исполнена решимости не допустить ничего подобного и поэтому во всех обстоятельствах старалась действовать медленно и не спеша. Семь раз отмерь, один отрежь – этим девизом она руководствовалась во всех обстоятельствах, тщательно смакуя каждую прожитую минуту.
– А-а, это ты, Маргарет… – Эйн Харли посмотрела на жену директора школы. – Что у вас новенького? Кстати, твой гость уже здесь побывал.
– Я знаю. Собственно, из-за этого я и пришла. Видишь ли…
– Я только вышла в кухню, а он тут как тут – барабанит в дверь как помешанный!
– Никлас принес письмо…
– …Торопился прямо как на пожар.
– Он просто хотел отправить письмо…
– Я ему и говорю – нечего тут стучать. У нас здесь не принято торопиться.
– Это верно.
Маргарет сделала небольшую паузу, прислушиваясь к вздохам волн за стеной.
– В конце концов я, конечно, взяла у него это письмо, но сказала…
– Я поэтому и пришла, Эйни. Понимаешь, письмо адресовано Исабель. Никлас обещал, что не будет запечатывать конверт, чтобы я тоже могла черкнуть ей несколько строк, но забыл. Дай-ка мне это письмо, я возьму его домой, вложу туда свою записку, а потом снова принесу, чтобы ты могла отправить его после обеда.
– Забыла что-то важное?
– Да.
Последовала еще одна пауза – продолжительная и в то же время почти неуловимая, словно чья-то рука повернула педали стоящего вверх колесами велосипеда Времени и минуты крутились на холостом ходу. Наконец Эйн Харли повернулась и посмотрела на стол, где лежало письмо.
– Это все из-за того, что он слишком спешил, – промолвила она. – Мой Том всегда говорил, что это две разных страны: Дублин и все остальное. Многие думают, что Дублин – тоже Ирландия, но это одна только видимость.
Она шлепнула конвертом по ладони, кивнула и наконец отдала письмо Маргарет, не заметив, как в одно мгновение небо стало выше и как едва заметно переменил направление ветер, когда боги снова взлетели куда-то ввысь, а Маргарет Гор вышла из почтовой конторы, сжимая в руках первое любовное письмо Никласа Кулана.
«Дорогая Исабель!
Я пишу это письмо, не зная, прочитаешь ли ты его. Я ночую в твоей комнате и не могу уснуть. И делать тоже ничего не могу – у меня все валится из рук. Еще никогда и никому я не писал таких писем. Даже не знаю, можно ли назвать это письмом, просто сейчас уже очень поздно, и я никак не могу перестать думать о тебе.
На остров мы вернулись во второй половине дня. Твоя мама сразу усадила нас пить чай, но я не мог ни о чем разговаривать. Все, что происходит со мной, кажется мне каким-то нереальным, ненастоящим; я даже спрашиваю себя, а было ли это на самом деле?..
Приходилось ли тебе переживать что-то настолько глубоко и сильно, что в считаные секунды это что-то становилось частью твоего существа – запахом, который ты чувствуешь, вкусом на твоем языке, воздухом, которым ты дышишь, так что потом тебе уже кажется, будто на свете не существует, не может существовать ничего, кроме этих драгоценных мгновений, этих сладостных воспоминаний? Это произошло со мной, и ты сейчас здесь – в твоей прежней комнате. Сто́ит мне закрыть глаза и немного посидеть спокойно, как я начинаю чувствовать твое присутствие. Настоящее и прошлое сходятся воедино. Ты и здесь – и не здесь. Словно наяву я вижу, как ты стоишь в длинном сером кардигане на пороге лавки, куда мы с Шоном столь неожиданно ввалились, – вижу исходящий от тебя свет, вижу, как твои глаза мгновенно наполняются слезами, как будто тебе в сердце вонзилась острая стрела.
Просто невероятно, что я пишу тебе подобные вещи, и все же я не в силах забыть то первое прикосновение, которое для тебя, наверное, ничего не значило: Шон как раз рассказывал, что́ с ним случилось, и ты положила мне руку на плечо, чтобы не упасть, а потом повернулась и посмотрела на меня.
Для меня это мгновение изменило все.
Наверное, смешно и глупо писать тебе подобные вещи; я, во всяком случае, чувствую себя как слон, который замер, остолбенев, перед изящной розой. Прости. Единственное, что меня до некоторой степени извиняет, – это отсутствие полной уверенности в том, что утром я отправлю тебе это письмо.
Я помню…
В тот первый день, когда ты закрыла лавку и мы трое пошли гулять по улицам, ты смеялась и все время оборачивалась на меня. Несколько раз мы даже налетели друг на друга – ты ходишь, слегка покачиваясь, ходишь так, словно вся дорога принадлежит тебе; именно тогда, я думаю, я и запомнил твой аромат. Тогда ли?.. Этого я не знаю. Я вообще не знаю ничего о том, почему вещи таковы, какие они есть, и как они такими стали. Все, что происходит, кажется мне случайным, неочевидным, и в то же самое время – хорошо и тщательно продуманным и спланированным.
На свете живут миллионы людей. Движутся ли их жизни параллельно, не пересекаясь, или свою вторую половину суждено встретить каждому?
В моей голове хранятся десятки, сотни драгоценных воспоминаний о тебе; я лежу на кровати в твоей комнате, и со всех сторон меня окружает море. Как это могло случиться? Я приехал на остров из-за своего отца; мне хотелось отыскать последнюю его частичку, оставшуюся после крушения нашей жизни, хотелось найти причину – или подобие причины, – почему и как все это произошло. И что же?.. Я вошел в незнакомый дом и встретил тебя.
Тебя.
До сих пор не понимаю, как в течение жалких пяти дней целый мир мог так перемениться? Ты прекраснее всех, кого я когда-либо встречал. Быть может, я не должен тебе этого говорить?.. Но даже сейчас, стоит мне закрыть глаза, я вижу перед собой тебя. Да, конечно, это неправильно – так говорить. Конечно, это безнадежно и глупо, это окольный, долгий путь, ведущий в никуда. Она только что вышла замуж, говорю я себе. Она только что вышла замуж и любит своего мужа. Зачем тогда все? Где смысл? Где план, где порядок, где осознание своевременности встречи, которому вроде бы полагается приходить в таких случаях, где то пресловутое чувство неизбежности, которое мой отец любил называть Волей Божьей? Где все это?!! Я опоздал, приехал на остров на две недели позже – и что получилось? Можно подумать, кто-то смеется надо мной, громоздя одно нелепое совпадение на другое. Я знаю, что не я вылечил Шона; его выздоровление не имеет ко мне никакого отношения, и все же, если бы я не приехал за картиной, если бы не встретился с ним, если бы я не…
Если бы… если бы…
Как удивительно порой складываются в новый узор фрагменты от совершенно разных головоломок!
О Исабель! Ты поцеловала меня уже в третий вечер нашего знакомства, и все головоломки снова рассыпались, все фрагменты снова разлетелись в разные стороны. Это было на улице, мимо мчались машины. Ты даже не пряталась. Твоя рука обвила мою шею, моя же протянулась куда-то далеко – намного дальше, чем расстояние между моим и твоим лицом. Я чуть не потерял сознание, я что-то бормотал, но… но ты ничего не ответила – только слегка отстранилась, а потом поцеловала меня снова. Прядь твоих волос попала между нашими губами, а твои пальцы коснулись моего лица, словно ты хотела убедиться – я существую на самом деле и состою не из одних только губ. У твоих пальцев был привкус горького миндаля, и я впервые в жизни испытал всепоглощающий восторг и желание кого-нибудь съесть – в буквальном смысле этого слова. Я хотел бы кусать и глотать, чтобы хотя бы в те минуты, пока мы стояли на улице, ты принадлежала мне вся без остатка; я хотел бы полностью забыться, позабыть о тебе и о себе, хотел бы остановить часы и задержать движение звезд, чтобы за пределами этих минут не было ничего.
Ах, если бы жизнь действительно могла быть такой, если бы она могла остановиться, замереть в момент наивысшей кульминации! Увы. Прохладный ветер коснулся моего лица, и я осознал, что ты меня больше не целуешь. Ты так ничего и не сказала – просто отступила немного назад, взяла меня за руку, и мы пошли дальше. Может быть, я придумал себе этот поцелуй? И действительно ли мы ни о чем не говорили, а только шли, держась за руки, по улицам вблизи порта, пока мой разум бессильно барахтался среди множества глупых причин и бессмысленных доводов, захлестываемый раскаленными волнами желания? Вкус, запах, прикосновение – окружающий мир состоял для меня только из них, а вовсе не из слов. И даже чуть позже, когда ты ушла, чтобы вернуться к нему, ты не сказала ничего.
Что́ тебе написать?.. Ведь и эти строки я пишу лишь для того, чтобы почувствовать, как их читают твои глаза. Это письмо дает мне возможность прикоснуться к тебе, ощутить, что мы по-прежнему связаны друг с другом – связаны каждой буквой, которую я вывожу на бумаге, а ты – вбираешь в себя. Но я хочу большего! Я хочу видеть тебя. Хочу прижать тебя к своей груди. В четверг, когда мы встретились снова, я думал, что Шон уже обо всем догадался. Я был уверен, что мои чувства написаны на моем лице, слышатся в ударах сердца, которые стали оглушительно громкими в тот самый момент, когда утром ты пришла к нам в гостиницу и с улыбкой сказала, что Падер согласился присматривать за лавкой весь день, пока мы съездим в Коннемару. Знаешь ли ты, что я почти перестал дышать, когда за завтраком ты села рядом со мной и коснулась моей руки? Знала ли ты об этом тогда? О, сколько в тебе жизни, столько неистовой радости! Даже просто сидеть рядом с тобой было все равно что оказаться в самой середине сказочного карнавала чувств или лететь в неизвестность на бешено вращающейся карусели эмоций, замирая от восторга и страха, охвативших меня в тот миг, когда твои пальцы коснулись под столом моей руки.
Тот день… День, когда мы поехали в Утерард. Может, именно тогда я наконец понял, что со мною?..
Я не знаю. Я не знаю, что ты думаешь и чувствуешь. Сам я чувствую только одно: мне трудно дышать. Или об этом я уже писал?.. Я не знаю даже, что́ тебе сказать. Я люблю тебя, Исабель. Я влюбился в тебя, вот и все. И я не в силах спокойно спать, пока не узнаю, когда – и если – я снова увижу тебя. Пожалуйста, напиши мне.
Пожалуйста!
Никлас»
Не успели эти слова до конца и навеки запечатлеться на пожелтевших страницах ее разума, как Маргарет уже бросила письмо в огонь. Мысленно браня себя за слезы, то и дело подступавшие к глазам, она кусала губу, пока та не распухла. Чистота и невинность Никласовой страсти поразили ее, словно копье, которое продолжало покачиваться в ране, даже когда она разогрела утюг и принялась гладить мужнины рубашки. Сам Никлас до сих пор не вернулся, и Маргарет догадывалась, что он бродит где-то один, среди скал, и вздыхает в ожидании завтрашней обратной почты. Теперь она уже не могла просить Мьюриса отослать гостя прочь, как собиралась. За очень короткое время чувство Никласа достигло максимальной силы, рассуждала Маргарет. Если выгнать его сейчас, он просто отправится в Голуэй и станет искать встреч с Исабель – встреч и всего остального, а Падер – мужчина вспыльчивый. Думать о том, на что способен Падер в приступе ревности, ей не хотелось, и, водя утюгом вдоль пуговиц рубашки, она осознала, что теперь им придется удерживать Никласа на острове, покуда его любовь не ослабеет или пока он не убедится в ее полной и окончательной безнадежности.
Нет, не так должен быть устроен мир! Он не был таким, когда она была молода, и вовсе не такой мир несла она в своей корзинке, когда шла по Донеголу в первые дни после знакомства с поэтом Мьюрисом Гором. Лишь много позже он превратился в пустыню, где не было места для счастья, и, даже зная, что, бросив письмо в огонь, она причинит Никласу сильную боль, Маргарет пребывала в уверенности, что тем самым избавляет его и дочь от еще более сильной боли. Таков был мир, в котором она теперь жила, – мир, который может стоять, только пока умирает любовь. Маргарет отчетливо понимала это, но застрявшее в груди острие копья продолжало бередить ей душу, и на протяжении всего оставшегося дня она с трудом удерживалась от того, чтобы не впасть в истерику и не разрыдаться. Когда Мьюрис вернулся из школы, она ненадолго застыла, боясь, что он может заметить, что с ней творится что-то неладное, но он ничего не сказал, и Маргарет с некоторым облегчением ткнула пальцем в выстроившиеся возле мойки пустые бутылки.
– Что это такое, Мьюрис? – спросила она.
– В каком смысле?
– Что это такое, я тебя спрашиваю?
– Бутылки.
– И что с ними нужно сделать? Куда мы их обычно деваем? Мы кладем их в мусорный мешок и выносим на улицу, а не ставим возле раковины, не так ли?.. А теперь скажи мне, почему я должна выносить бутылки, которые ты оставляешь где попало? С чего ты взял, будто у меня нет других занятий, кроме как убирать за тобой? Мусорный контейнер стоит всего-то в десяти футах от двери, но для тебя это, как видно, слишком далеко! Отвечай мне! Почему ты никогда ничего не делаешь?!
Но для Мьюриса этот вопрос оказался, похоже, слишком сложным. Отвернувшись к окну, он уставился в пространство.
– Может, все-таки отнесешь в комнату свои рубашки? – бросила ему Маргарет и, круто повернувшись, стремительно вышла из кухни. По пути она все-таки зацепилась за косяк древком невидимого копья, все еще торчавшего у нее в груди, но не остановилась и выскочила в коридор, оставив позади и Мьюриса, лицо которого не выражало ничего, кроме безнадежной неспособности что-либо понять, и полдюжины сорочек с заглаженными складками-морщинками и рукавами, сложенными на груди так, что казалось, будто они прикрываются ими от чьих-то яростных ударов.
Вечером, когда Никлас вернулся, чтобы поужинать, все сразу почувствовали исходящую от него грусть, которой он напитался во время своей прогулки по берегу моря. Его волосы свалялись, а плечи поникли от промозглой сырости. Весь день он провел в молчании, которое пребывало с ним до сих пор, поэтому даже протянутая за солонкой рука казалась вторжением в его мрачную сосредоточенность. Никлас кутался в свое настроение, как в тяжелый плащ, и, глядя на его бледное лицо, Маргарет окончательно убедилась, что болезнь неминуема. Кроме того, ей показалось, что по сравнению с прошлым вечером волос у него на голове стало поменьше; высокий лоб Никласа так и сверкал в лучах электрической лампочки, кожа была белее бумаги, и Маргарет, отвернувшись, чтобы сполоснуть нож, которым намазывали масло, догадалась, что все краски, которые у него были, молодой человек вложил в конверт, чтобы отправить Исабель вместе с письмом. Смотреть на него ей было тяжело; ее совесть была неспокойна, поэтому, когда он поднялся из-за стола и, поблагодарив за ужин, сказал, что хочет прилечь, она втайне обрадовалась.
Шон с отцом отправились в паб, но прежде Мьюрис устроил настоящее представление, не только перемыв всю посуду, но и вытерев ее; кроме того, он аккуратно сложил посудное полотенце, а потом тщательно вытер стол и даже подмел упавшие на пол крошки, особо обратив внимание Шона на то, что мести надо не только вокруг стола, но и под ним. Наконец он закончил и, поставив щетку в угол, цепким взглядом окинул кухню, избегая, впрочем, смотреть на Маргарет, которая сидела в кресле у очага с журналом на коленях. Несомненно, Мьюрис считал уборку доказательством своей любви – во всяком случае, собираясь уходить, он надевал куртку с таким видом, словно что-то доказал.
Маргарет подняла голову, только когда муж и сын ушли, и оглядела сверкающую кухню. Она только что выиграла еще одну битву, но это не принесло ей облегчения. Тяжело вздохнув, Маргарет пошевелилась в кресле, садясь поудобнее, но боль в груди не утихла, и какое-то время спустя она встала и, приоткрыв кухонную дверь, прислушалась к доносящимся из комнаты Никласа звукам. Маргарет хотела догадаться, что он там делает, но ничего не услышала и решила, что он упал на постель, как только вошел. Это было вероятнее всего. Он упал и лежит, погрузившись в наводящую ужас тишину воспоминаний, пока его внутренний голос снова и снова повторяет обрывки произнесенных Исабель слов. Он лежит и слушает свою память, стараясь почерпнуть хоть каплю утешения в интонациях дорогого голоса. Он лежит в спертом воздухе спальни и дышит только через нос, надеясь вновь почувствовать исходящий от ее волос аромат роз. Он лежит, то открывая, то закрывая рот, и каждый раз, когда его губы смыкаются, тщетно и с горьким отчаянием пытается восстановить вкус ее поцелуя, который он позабыл. Он лежит, касаясь своей груди, и, ощущая жар собственного тела, тщится вообразить, будто она с ним и это ее пальцы прикасаются к его коже… В комнате в глубине дома царила полная тишина, но, несмотря на это, Маргарет точно знала, что там происходит. Она знала, что Никлас уже в десятый, сотый раз пытается уловить в воздухе запах Исабель, что он ложится на пол и прижимается лицом к циновке, на которую, как ему казалось, она утро за утром опускала ноги, что он глядит из ее окна, лежит на ее постели и, открыв шкаф, принюхивается к пыльному, пропитанному нафталином воздуху в надежде уловить какие-то следы ее присутствия, не зная и не понимая, что и усилия, которые он прилагает, чтобы восстановить в памяти образ Исабель, и сама настойчивость, с которой он предается своим пьянящим мечтам, способны только усугубить его болезнь.
В дверь постучали. В одно мгновение горло Маргарет как будто стиснула своими кольцами холодная змея страха, и прошла целая секунда, прежде чем она сумела взять себя в руки, выйти в коридор. Вечерело, и, открыв дверь, Маргарет почувствовала, как мимо нее в дом прошмыгнул влажный и хмельной аромат осени. Отец Ноуэл даже слегка посторонился, чтобы дать ему дорогу, и только потом вежливо спросил, можно ли ему войти. Закрывая за ним дверь, Маргарет снова почувствовала страх: ей казалось, будто она своими руками заперла себя в одной комнате с Судией, а воспоминание о совершенном утром грехе, когда она сожгла письмо Никласа, заставило ее покраснеть. Ее лицо сделалось пунцовым сверху донизу, правда, только с левой стороны, поэтому когда священник уселся в кухне, она старалась держаться так, чтобы он находился справа от нее.
Отец Ноуэл объявил, что пришел узнать, как у них дела.
– Прекрасно, святой отец, – солгала Маргарет, от души надеясь, что правая щека не запылает, как левая, и не выдаст ее.
– А ваш гость?
– Тоже.
– Он все еще живет у вас?
– Пока живет, святой отец.
– Понятно, – проговорил священник. На самом деле он не понимал ничего, а замечал еще меньше. Он даже не обратил внимание на тихое бормотание, доносящееся из дальней комнаты, в котором Маргарет сразу разобрала имя дочери, снова и снова произносимое в перову́ю подушку.
– Значит, он всем доволен?
– Да, отец Ноуэл.
– Мы так и не поговорили как следует о…
– Может, выпьете стаканчик вис…
– Что? А-а, нет. Спасибо, но – нет.
Опираясь рукой на спинку стула и по-прежнему обратив к священнику правую сторону лица, Маргарет задумалась о том, как бы заглушить доносящееся из спальни бормотание и стоны. Кухонная дверь была чуть приоткрыта, и она слышала их даже отчетливее, чем раньше. Может, попробовать изобразить приступ кашля?..
– Я подумал, может быть, э-э…
– …Забыть обо всем этом поскорее?
– Совершенно верно. Я имею в виду, раз мы с вами оба… – Отец Ноуэл вдруг растерял все приготовленные слова, хотя как раз подошел к тому, ради чего пришел и что́ собирался сказать. – …Он, по крайней мере, не делает никаких громких заявлений, ни на что не претендует и, похоже, не собирается расхаживать по всему острову, возлагая руки на… гм-м… – Не договорив, отец Ноуэл возвел глаза к потолку, полагая, что дальнейшее ясно и так.
– Нет, святой отец. Не собирается.
– Не собирается, – повторил священник с утвердительно-окончательной интонацией и, дважды постучав пальцами по столу, поднялся – поднялся в тот самый момент, когда Маргарет показалось, что доносящийся из спальни голос, звавший Исабель, зазвучал достаточно громко, чтобы отец Ноуэл его услышал.
– А как… как поживают наши молодожены?
– Они… – Маргарет разразилась громким, прерывистым кашлем, одновременно подталкивая священника к выходу. Только когда они оказались в ветреной и звездной темноте за дверью, она закончила: – У них все хорошо, святой отец, спасибо.
– Вот и славненько, – кивнул священник и, сделав шаг, растворился во мраке.
В тот вечер Никлас в течение нескольких часов наполнял дом звуками, сопровождавшими метания его истомленной любовью души. Он шагал по комнате в одну сторону, поворачивался и шагал обратно, бросался на кровать, вскакивал и стоял совершенно неподвижно, надеясь хоть как-то уменьшить груз, готовый раздавить его сердце. Порой ему удавалось ненадолго погасить свой мучительный восторг, и, вернувшись к реальности, Никлас задумывался о том, что он знаком с Исабель всего пять дней, что она замужем и что ничего хорошего из его чувства все равно не выйдет. Эти мысли тоже причиняли ему боль, но гораздо меньшую, однако стоило ему только немного перевести дух, и Никлас вновь погружался в любовное томление, в сладостные воспоминания, в пучину острого желания, которые стали уже привычными спутниками его нового бытия. Время близилось к полуночи, а Маргарет все еще слышала, как он мечется по комнате, не в силах обрести покой. Когда же она шла по коридору к своей собственной спальне, чтобы до утра ворочаться с боку на бок, ей на одно безумное мгновение показалось, будто в щель приоткрывшейся двери она видит множество белых птиц, свободно порхающих в полном невесомых перьев воздухе.
На следующее утро Никлас не вышел к завтраку. Опасаясь, что он заболел, Мьюрис сам отправился к нему в комнату, чтобы выяснить, в чем дело. Пока его не было, Маргарет переложила глазунью из двух яиц со сковороды на тарелку Шона и, затаив дыхание, стала ждать, сумеет ли ее муж распознать истину или он останется так же слеп, как и днем ранее.
– Он останется в постели, – сообщил Мьюрис, вернувшись. – Должно быть, немного простыл, когда вчера гулял по острову.
– Наверное, так и есть, – согласилась его жена, испытывая невероятное облегчение.
– И еще у него, кажется, болит живот. Когда я сказал про яичницу, он повернулся на бок и застонал.
Это был весьма характерный симптом, и Маргарет не только удивилась, но и почувствовала легкое разочарование от того, что Мьюрис его не узнал. Допивая чай, она время от времени поглядывала на него и гадала, когда же он успел позабыть, что такое любовь – позабыть настолько, что даже не слышал лихорадочного стука сердца Никласа, отдававшегося уже во всех уголках дома. Неужели он стал настолько же глух, насколько и слеп? Неужели он не чувствует разлитого в воздухе аромата смятых роз, свойственного его собственной дочери, – аромата, который наполнял теперь по вечерам каждую комнату, материализованный силой мечты влюбленного юноши? Как он может всего этого не видеть, не чувствовать, не ощущать?!
Потягивая маленькими глотками чай, Маргарет взглянула на мужа внимательнее, но – нет, никаких признаков того, что он хотя бы догадывается о происходящей у него под носом трагедии, она так и не увидела. Она вышла замуж за бесчувственное полено, подумалось ей. За безнадежного пьяницу, утопившего в виски не только свой разум, но и свое сердце. Уж Шон-то наверняка более чувствителен, решила она. Он-то должен о чем-то догадываться; в конце концов, он был с Никласом в Голуэе и видел, как все начиналось. Наверняка он стал сообщником Исабель, решила она, подкладывая сыну на тарелку еще два ломтика обжаренного хлеба.
В тот день Никлас действительно не встал с постели. Не встал он и на следующий день. Он ждал ответа и даже сказал Маргарет, что ему должно прийти письмо. Знает ли почтальон, что он должен принести его сюда? Или, может быть, письмо дожидается его на почте? Сегодня ничего не приносили?
Нет, ничего, ответила Маргарет и увидела, как ее слова отпечатались в уголках его глаз тонкими линиями морщин, когда, откинувшись на подушку, Никлас приготовился к длительному ожиданию. К вечеру его болезнь явно усугубилась. Доктор Догерти – новый районный врач, лечивший больных на острове, – прибыл на пароме в четверг и осмотрел Никласа.
– Это лихорадка, – сказал он Маргарет, выйдя из комнаты больного.
– Это – любовная горячка, – ответила она, удивившись, что еще один мужчина не заметил стоявшего в комнате удушливого запаха роз – запаха, который становился еще гуще, когда окно было открыто.
– У него выпадают волосы, – добавила она в подтверждение своих слов, но врач только посмотрел на нее с недоумением: он сам был плешив.
– Я приеду посмотреть его в следующий четверг, – сказал доктор Догерти. – Если только его состояние не ухудшится.
Оно ухудшилось. Три дня спустя Никлас все еще лежал. Письма не было, и он провалился сквозь тонкий лед тоски в то месте, где любовь казалось невозможной, а образ любимой был реальнее мира физического. Исабель была с ним, но только он один мог ее видеть. В его горячечном бреду, в его раскаленных фантазиях она лежала рядом с ним, и он прикасался к ней, пробовал ее на вкус, обвивался вокруг и крепко держался за нее все время, пока в спальне никого не было. Будучи счастливейшим и добровольнейшим пленником своих грез, он то погружался в них, то – с неохотой и с большим трудом – возвращался к реальности, продолжая шепотом звать Исабель и умоляя ее вернуться, даже когда Маргарет уносила миску с нетронутым супом обратно на кухню.
Через пять дней, в минуту прояснения, когда восточный ветер, налетавший сильными и резкими порывами, нес на остров мириады микробов сухого кашля, обрушившегося на Голуэй словно настоящая эпидемия, Никлас написал Исабель второе письмо. Он был слишком слаб, чтобы самому отнести его на почту, и попросил сделать это Шона.
Но за неделю, прошедшую с тех пор, как они вернулись с Большой земли, Шон успел разлениться и ходил повсюду уже не так охотно, как в первые дни после выздоровления. Он был только рад, когда мать предложила ему отнести письмо вместо него. Шон отдал ей конверт, и вечером того же дня, спровадив мужа и сына в паб, Маргарет снова села в кухне перед открытой заслонкой печи, чтобы узнать, как далеко зашла любовь Никласа.
«Дорогая Исабель!
Я так и не получил твоего ответа и больше не в силах ждать. Я должен написать тебе еще одно письмо. Наверное, это какая-то разновидность безумия – та тоска, что растворена в моей крови и течет в моих жилах. Оно сжигает меня изнутри – это неодолимое желание говорить с тобой, писать слова, которые ты прочтешь. Даже когда я ненадолго останавливаюсь, занеся руку над страницей, я делаю это только для того, чтобы услышать, как ты тихонько вздохнешь над написанным – услышать и почувствовать тебя рядом с собой. Здесь. В месте, где хотя бы на мгновение я могу разделить с тобой молчание и покой.
Твоя мама, кажется, думает, что я схожу с ума. Я вижу, как странно она на меня смотрит, словно ждет, что я в любую секунду могу вскочить на стол и закричать. А может, она до сих пор думает о Шоне, о его странном выздоровлении, и продолжает искать во мне какие-то скрытые способности, которые помогут ей выяснить какую-то другую правду – не ту, которую ей рассказали.
Ничто в моей жизни не подготовило меня к этому. К любви. Сказать по правде, то, что я испытываю сейчас, едва ли похоже на то, что я всегда считал любовью. Мне нужно просто видеть тебя. Это похоже на огонь, который горит где-то глубоко внутри. Ты меня понимаешь? Знаешь ли ты, каково это? Даже сейчас, пока я пишу, какие-то внутренние голоса продолжают твердить мне: она тебя давно забыла. Ты для нее – просто пылинка, унесенная в прошлое ветром дней и затерявшаяся там навеки. Когда вы ездили в Утерард, ты для нее еще существовал, но сейчас тебя нет, ты исчез, растворился, растаял.
Но я в это не верю. Не хочу верить. Я знаю, что в мире не существует такой вещи, как случайность. Все во Вселенной для чего-то нужно, и иначе просто не может быть. Если бы ты знала историю жизни моего отца, ты бы тоже поняла, что у всего на свете есть причина. Такая причина была и у нашей встречи. Ее просто не могло не быть, как не могло не быть причины у нашей поездки в Утерард. Ты вела машину чуть не зигзагом, прямо посередине шоссе; мы проехали миль тридцать, прежде чем ты призналась, что на самом деле почти не умеешь управлять. Потом ты дала немного порулить Шону, а сама все время оборачивалась ко мне и улыбалась.
Да, я схожу с ума. Это абсолютно верно. Я до сих пор там – в машине на обочине утерардской дороги. Шон пошел прогуляться по заболоченному полю, а ты смеешься и целуешь меня. Твой поцелуй сладок, как добрый огонь. Он такой же, как та неизлечимая сладкая, сладкая боль, которая живет глубоко внутри меня. Да, это звучит банально и просто глупо, но… но написать иначе я не могу. Я не могу даже приблизиться к тому, как это должно быть написано.
О, Исабель.
Исабель.
И-са-бель.
Пожалуйста. Ты нужна мне. Нужна!
Умоляю, на коленях прошу тебя – напиши мне, напиши мне, напиши…
Пожалуйста!
Н.»
И это письмо тоже отправилось в огонь. Никлас между тем чувствовал себя все хуже. Он словно заблудился в пустоте между мирами и не мог ни найти дорогу в наш мир, ни вернуться туда, где побывал. Сжигаемый мучительным нетерпением, Никлас ждал письма, которое не могло прийти. Каждый час он изобретал десятки оправданий, объяснявших задержку, и, по целым дням лежа в постели, безостановочно ворочался с боку на бок, сбрасывая с себя одеяло и терзая себя шипами сладостных воспоминаний. В его пылающем мозгу словно поселилось множество Исабель, и, оставаясь в спальне один, Никлас мог призвать к себе любое их количество: пока одна, перекинув через плечо свои чу́дные волосы, склонялась над ним, чтобы поцеловать в губы, вторая говорила ему, что никогда прежде не встречала никого, кто был бы на него похож, третья держала за руку и, целуя костяшки его пальцев, смеялась над написанным на его лице недоверчивым изумлением, а четвертая прижимала его голову к своей груди, как это было в гостинице накануне их с Шоном возвращения на остров, и, проводя ладонью по голове Никласа, говорила, что недостойна его любви, а когда он делал попытку возразить – прижимала палец другой руки к его губам, призывая к молчанию. Эти и многие другие картины проносились, сменяя друг друга, перед мысленным взором влюбленного юноши, и хотя они согревали его страдающую душу намного лучше, чем любые фантазии, все они были как корабли, потерпевшие крушение в горьких водах отверженности. Исабель не писала – и внутри у него все переворачивалось, а лицо с каждым днем становилось все бледнее и прозрачнее. Никлас очень старался сглатывать серые комки безнадежности, но после каждой еды его начинало тошнить; не было дня, когда он бы не совершал стремительного броска в ванную комнату. Температура его страсти быстро росла и измерялась все уменьшающимся промежутком времени между приемом пищи и ее извержением. Если воображенный им образ Исабель был достаточно отчетливым, Никлас мог удержать в себе пищу в продолжении почти двух часов, но когда в дело вступали голоса разума и здравого смысла, наперебой убеждавшие его в том, что любовь не может, не должна быть такой, что Исабель нет до него никакого дела и что из их чувства все равно ничего не выйдет, – в таких случаях промежуток между обедом или завтраком и приступом рвоты сокращался до пяти минут. После приступа обычно приходило необъяснимое облегчение, и Никлас возвращался в постель с блаженной улыбкой, словно бунт желудка как-то объяснял отсутствие ответного письма, странным образом примиряя его с молчанием Исабель.
К этому времени весь поселок начал подозревать неладное; рвота Никласа имела вполне отчетливый запах сломанных розовых стеблей, и Маргарет Гор прилагала отчаянные усилия, чтобы как-то его замаскировать. Днями напролет она жгла в туалетной комнате церковные свечи из пчелиного воска, а мужу говорила, что это – разновидность мозговой лихорадки, с которой она когда-то уже сталкивалась, и уверяла, что через неделю-другую болезнь должна отступить. Мьюрис все же предложил отвезти Никласа в Голуэй, в районную больницу, но Маргарет взглянула на него так, словно перед ней было чудовище о семи головах и она не знала, на которой из них следует сосредоточить внимание. Нет, нет, никаких больниц!.. Никлас поправится и без них, добавила она, широко разевая рот, словно надеялась избавиться от распирающего подвздошье ощущения вины.
После своего чудесного излечения Шон сделался в поселке чем-то вроде местной достопримечательности, однако ему довольно скоро надоело отвечать на вопросы о своем самочувствии, поэтому теперь он целыми днями не выходил из дома, валяясь на своей кровати, или, напротив, подолгу гулял на дальней оконечности острова. Сам того не сознавая, Шон готовился покинуть остров и отправиться в Англию, чтобы следовать дорогами собственной судьбы, столь же неопределенными и случайными, как траектория мушиного полета – дорогами, которые вскоре должны были вывести его на еще более трудный путь, связанный с принятием священства, о котором он кое-что слышал, а остальное вообразил. Пока же, лишь смутно предощущая те скалистые кручи жизни, на которые ему предстояло карабкаться, Шон кутался в толстый плащ задумчивой сосредоточенности даже в дни, когда ясное голубое небо сверкало над его головой белым оперением чаек. На какое-то время он оставил даже музыку и, сидя у постели больного, не мог ни развлечь его разговором, ни доставить ему утешение.
Дни бежали, как ровная нить, ни один из них ничего не значил и не менял – это было лишь ожидание, вышивка по канве сюжета. Никлас оставался отстраненным, рассеянным, больным, и Маргарет старалась изо всех сил, продолжая скрывать ото всех истинную причину его недуга. Когда из спальни неожиданно раздавалось, разносясь по всему дому, высокое пение в сопрановой тональности, она на полную громкость включала радиоприемник, стремясь утопить голос любовного безумия в полуденных новостях. Когда по ночам Никлас начинал громко звать Исабель, рискуя разбудить весь дом, она выскальзывала из постели и, пробравшись в комнату, где он, крепко закрыв глаза, стоял обнаженным в свете луны, подолгу успокаивала его – разгоряченного, непристойно возбужденного, целующего и кусающего соски́ многочисленных воображаемых Исабель, висящих в воздухе перед ним.
Нет, ничего здесь нельзя было поделать, только дождаться, пока все пройдет само. Маргарет Гор понимала это, ибо знала, что такое любовь. Она знала также, что самый страшный враг чувств – время, что обыденное течение жизни не только покрывает кожу морщинами, но и заставляет увядать мечты, и что страсть очень быстро остывает, если письма не приходят, а руки ищут и не находят прикосновений. Она знала: бывает такое время, когда отсутствие поцелуев действует куда сильнее, чем сами поцелуи. И еще она знала, что сразу после этого наступает пора, когда отсутствие поцелуев рождает ощущение сосущей пустоты и безысходности, которое растет и растет, заполняя собой каждый дюйм из миллионов и миллионов кубических миль души, так что под конец в человеке не остается ничего, кроме пустоты.
Пустота поселилась и в душе Никласа Кулана. Каждый раз, когда Маргарет пересаживала его в кресло на кухне, чтобы сменить постельное белье, ей казалось, что она улавливает исходящий от наволочек и простыней пока еще совсем слабый, едва ощутимый аромат можжевеловых ягод – этот хорошо известный запах потери, который появляется после смерти любимого человека. (В своем домике напротив вдова Лиатайн едва не свалилась со стула, когда тоже почувствовала этот запах. Боясь ошибиться, она тотчас встала и, подойдя к окну, выставила наружу увядшее, как чернослив, лицо. Убедившись, что запах исходит от коттеджа Мьюриса, она тотчас начала распространять среди островитян слухи о неизбежной кончине директора и призывала всех готовиться к похоронам.)
Через четыре дня после второго письма Никлас написал третье. На этот раз он не стал таиться, да и писал не ночью, а после полудня. У него закончилась бумага, и он попросил у Маргарет несколько листков и конверт.
– Я хочу написать письмо Исабель, – объяснил он.
Застигнутая врасплох, Маргарет на мгновение растерялась и не посмела встретиться с ним взглядом.
– Это очень мило с твоей стороны, – сказала она оконной занавеске, нижний край которой, как ей вдруг показалось, обмахрился и требовал неотложного ремонта, и не поднимала головы, пока не решила, что ее лицо снова ничего не выражает. – Я принесу тебе все, что нужно.
Ненадолго замолчав, Маргарет бросила быстрый взгляд исподтишка на его безнадежное и бледное лицо, на высокий лоб, на горящие лихорадочным огнем глаза, на почерневшие, искусанные губы, висевшие лохмотьями оттого, что он беспрестанно вытирал их тыльной стороной ладони.
– Мне тоже надо отправить одно письмо, так что я отнесу на почту и твое, и свое, – добавила она и быстро вышла из комнаты, пораженная легкостью, с которой родился у нее этот коварный замысел. Маргарет даже решила, что это было своего рода наитие. Наитие, озарение свыше, доказательство того, что она отнюдь не была не права в том, что уже сделала и что собиралась сделать. В конце концов, сколько еще безответных писем он в состоянии написать? Вряд ли много. Похоже, его страсть скоро выдохнется.
Она принесла ему в комнату бумагу, а сама села в кухне, напряженно прислушиваясь к характерным звукам, сопровождающим написание любовного письма. Она ожидала вздохов, сдавленных стонов, разочарованного мычания сквозь зубы и мелодичных звуков скрипки, которые едва можно было различить за криком чаек за окном, но не услышала ничего. Никлас молчал. В кухне царила полная тишина, которую нарушали только часы, как-то особенно громко и злорадно пробившие четыре.
Может быть, он задремал? Или просто настал момент, когда страсть соскользнула с него, словно слишком теплое одеяло, и он стал свободен?.. Не выдержав, Маргарет встала и двинулась к выходу из кухни. Она успела привыкнуть к странным поступкам Никласа и склонна была ожидать чего угодно: например, он мог ползать по полу, вынюхивая оставшиеся в трещинах пола обрезки ногтей Исабель. Маргарет это бы не удивило. Еще он мог лежать на кровати, прижав письмо к своему о́ргану, пока запах смятых роз будоражил его горячечный мозг, подводя к кульминации. Как бы Никлас себя ни вел, ее это вряд ли бы смутило или потрясло. И тем не менее, когда, наклонившись вперед, Маргарет осторожно заглянула карим глазом в щелку приоткрытой двери, она увидела нечто такое, что у нее едва не остановилось сердце.
Никлас сидел на краю кровати, облаченный в такую сияющую белизну, что Маргарет не могла даже разобрать, была ли это одежда или его кожа. Он был как свет, а не как человек – столь ярко горел в нем огонь желания. Казалось, самый воздух в комнате превратился в подобие белого атласа, который возникал из ничего и, свисая с потолка огромными белыми полотнищами, слегка колыхался, когда прямо сквозь него, негромко хлопая крыльями и поднимая легкий, как от тончайших кружевных вееров, ветерок, проносились сотни и сотни белоснежных голубей. Никлас продолжал сверкать, но теперь напротив него она разглядела еще одного человека, похожего на него как две капли воды, только более высокого. Сначала Маргарет показалось, что это какой-то фокус с зеркалами, игра отражений, или же что у нее просто двоится в глазах после десертной ложки микстуры от кашля, которую Мьюрис заставил ее принять нынешним утром. Она даже приложила к дверной щели другой глаз, но картина не изменилась: двое мужчин в сверкающей белизной одежде по-прежнему сидели, один на кровати, второй – в кресле, и молчали. Они просто смотрели друг на друга – и все. Когда же Маргарет плотнее прижалась к щели и слегка прищурилась, чтобы сияние и свет не так резали глаз, она разглядела, что второй мужчина старше и что он улыбается.
Улыбается и молчит.
Когда же он наконец поднялся и двинулся к Никласу, заливающая комнату белизна сделалась еще ярче, еще ослепительнее, и Маргарет почувствовала, как от пола поднимается тепло, словно свет был жидкостью, уровень которой стремительно повышался, но не снаружи, а внутри нее. Когда тепло достигло ее головы, Маргарет почувствовала, как ее ноги отрываются от пола, увидела вылетающих у нее изо рта белых птиц и… потеряла сознание.
С Маргарет случился приступ той же болезни, которая поразила Никласа. Так решил Мьюрис – решил и отправил жену в постель, где она лежала тихо, как человек, увидевший призрака. Спросить, не заметил ли муж в Никласе чего-то необычного или странного, она не посмела и до вечера лежала молча, охваченная смертным ужасом от того, что́ привиделось ей в спальне дочери. Обуздать свое воображение Маргарет оказалась не силах, и за несколько часов, которые она провела в постели, оно познакомило ее с полным собранием духов и привидений, ангелов и демонов. Но в восемь часов, когда Никлас, негромко постучав в дверь, пришел спросить, как она себя чувствует, Маргарет не заметила в нем никаких перемен, если не считать того тревожного обстоятельства, что на голове у него почти не осталось волос. Ему самому стало гораздо лучше, сказал ей Никлас. Он чувствовал себя легким, почти невесомым, и впервые со дня возвращения из Голуэя видел окружающее отчетливо и ясно. Конечно, слабость давала себя знать, но Никлас заверил ее, что через пару дней, несомненно, придет в норму.
– Я все-таки написал письмо.
– Письмо?
– Письмо Исабель.
– Ах да…
– Раз вы больны, я, наверное, попрошу Шона отнести его на почту. Вы мне дайте ваше письмо, и он отнесет оба.
О нет! Только не это! Маргарет приподнялась, опираясь на подушку и делая вид, будто чувствует себя достаточно крепкой. К завтрашнему дню она будет уже на ногах, уверила она Никласа. Она просто приняла слишком большую порцию лекарства от кашля, только и всего, и ей жаль, что она так его напугала, когда грохнулась прямо у дверей его комнаты. Завтра она сама отнесет на почту оба письма, тем более что свое она еще не написала.
И Никлас Кулан вручил ей свое третье письмо к Исабель – и Маргарет Гор в третий раз отправила его в огонь, когда какое-то время спустя ее муж и сын снова ушли.
Но все же третий раз был другим. Он, во всяком случае, потребовал от нее бо́льших усилий. Пока Маргарет лежала в постели, прижимая запечатанное в конверт письмо к груди, ее внезапно пронизало холодом. Ее голени покрылись гусиной кожей, и она долго потирала ступни друг о друга, в очередной раз споря сама с собой. Она знала, что ее дочь способна на что угодно – ведь вышла же она замуж за идиота, который ей совершенно не подходил, тогда как другой мужчина сгорал от любви к ней, точно «римская свеча» , и даже потерял почти все волосы на голове. Да, Исабель вышла замуж не за того человека, но она все же сделала это – и точка! Возврата назад нет, жизнь невозможно повернуть вспять, и хотя Маргарет предвидела, что жизнь с Падером не принесет дочери ничего, кроме скуки и разочарований, она была абсолютно уверена, что изменить это уже нельзя. Никакого выхода из создавшейся ситуации просто нет и быть не может! Что же касается писем, то они только наделают беды – это уж как пить дать.
Осторожно похлопывая конвертом по нижней губе, Маргарет ждала, не придут ли ей на ум еще какие-нибудь убедительные доводы, подтверждающие ее правоту. Когда они пришли, она почувствовала себя еще более счастливой оттого, что поступает правильно, и, спрятав письмо под ночной рубашкой, вышла в кухню, где лишь на секунду замешкалась, ибо ей послышалось, что из комнаты Исабель до нее снова донеслись звуки скребущего по бумаге пера.
В кухне Маргарет подошла к очагу и отворила дверцу, так что оранжевое пламя тлеющего торфа заиграло на прутьях решетки. Прислушиваясь к стуку крупных дождевых капель, обрушивавшихся на жестяную крышу кухни, она вскрыла конверт. Поначалу Маргарет решила, что ошиблась: страница показалась ей совершенно чистой. Но – нет, письмо разместилось в нижней половине листа и состояло из одного-единственного слова:
«Любовь».
И ничего больше. Ни «Я люблю тебя, Исабель», ни имени, ни подписи. На бумаге не было даже ни одного чернильного пятна, ни одной кляксы или случайного штриха. В первую минуту Маргарет подумала, что, возможно, само послание написано чем-то вроде молока или выдавлено в бумаге ручкой без чернил, и его можно прочитать, только поднеся к свету, нагрев на свечке или с помощью еще какого-то хитрого трюка. Но даже если на бумаге и был еще какой-то текст, она так и не сумела его разглядеть. Только одно слово. Только «Любовь» – и ничего больше.
Сев в кресло с письмом на коленях, Маргарет откинула голову на высокую спинку и с удивлением почувствовала, как слезы затекают ей в уши. Письмо из одного слова казалось ей и трогательным, и жалким одновременно. От него исходила волна безнадежного томления и страсти, и Маргарет чувствовала, как ее рот наполняется едким лимонным привкусом, а окружающее становится жгучим и резким, словно вся соль мира вдруг высыпалась на ее раны, а никакого лекарства не было. Это единственное слово, этот отчаянный, беззвучный крик был и вопросом, и утверждением, и фактом, и чем-то, чего страстно желалось; в этом коротком слове соединились настоящее и будущее, и шесть его букв были как ноты величественной любовной симфонии. И внезапно Маргарет поймала себя на том, что почти перестала понимать ход его мыслей. Быть может, Никлас исчерпал возможности слов, отдавшись беспомощному молчанию и мрачной бессловесности, которые разъедают чувства, оставляя душе только жалкий бесполезный плач, который отражается от звезд слабым, едва слышным эхом?
Отложив письмо, Маргарет посмотрела на гудевшее в очаге пламя. Боже, думала она, что ей делать? Что делать?..
Ответа она, впрочем, не ожидала. Смахнув с ресниц слезы, Маргарет Гор снова взяла в руки бумажный листок со словом «любовь» и быстро сунула в огонь вместе с конвертом.
«Ну вот, – сказал Мьюрис Гор, – скоро все снова будет в полном порядке».
Это было два дня спустя. Маргарет давно была на ногах, да и Никлас тоже почти оправился от своей странной болезни и впервые за много дней вышел прогуляться. Шон вызвался его сопровождать, и Маргарет, следившая за ними сквозь тюлевую занавеску на парадном окне, увидела, как они свернули к нижнему пляжу и почти сразу наткнулись на стадо осликов, которые двигались им навстречу словно почетный караул.
– Он неплохо выглядит, – сказал Мьюрис. Была суббота, и он сидел в кресле у очага – удовольствие, которое Мьюрис предпочитал всем другим. – И его любовная горячка тоже прошла, – добавил он.
– Что-о?..
– Только не говори, будто ты ничего не заметила.
– Не заметила чего?
– Того, о чем я тебе только что сказал. Ты не могла не знать.
– Уверяю тебя, я ничего не…
– Тогда ты не моя жена. Моя жена поняла бы все с первого взгляда.
– А сам ты-то как узнал?..
– Разве это было не очевидно? По-моему, все стало ясно, как только он сошел с парома, когда вернулся от нее. – Мьюрис немного помолчал. И как только какое-то кресло может быть таким уютным, подумал он. – Я, во всяком случае, сразу догадался, в чем дело.
– Почему же ты ничего не сказал?
– А что тут говорить?.. Мы же все равно ничего не могли изменить. Такие вопросы решают боги, а не простые смертные. А раз мы ничего не могли, значит, разумнее всего было не вмешиваться.
– Ну и дурак же ты!.. – Голос Маргарет сорвался, разбившись на тысячи острых стеклянных осколков, и когда она повернулась к мужу, Мьюрис увидел в глазах жены боль, которую он ей причинил. – Боги!.. Значит, так ты думаешь? Нет, скажи, ты правда так думаешь?.. – И, бросив ему в лицо этот вопрос, Маргарет выбежала из комнаты еще до того, как он почувствовал вонзившиеся ему в лицо стеклянные иглы. Похоже, решил Мьюрис, провожая ее взглядом, она расстроилась даже сильнее, чем он думал. И, поглубже усевшись в кресло, он устремил мечтательный взгляд в пространство, размышляя о том, сколько лет прошло и кого именно Маргарет тайно любила – любила, но все-таки осталась с ним.
Любовь не проходит, она просто меняет форму. Например, она может изменить форму, когда натыкается на препятствие, которое ей не поддается. Таким препятствием для любви Никласа стало непонятное молчание Исабель – отсутствие писем и вообще любых, даже самых слабых признаков того, что она хотя бы изредка о нем вспоминает (не говоря уже о том, чтобы ответить на его чувства). Это был даже не камень на пути – это была настоящая гора, выросшая посреди дороги; больше того, это было вполне внятное указание на то, что ему следует оставить любые надежды когда-нибудь ее увидеть, уехать с острова и вернуться домой, в Дублин, в надежде, что расстояние поможет обмануть память, а желание ослабеет со временем. Пустота и отсутствие новостей, ожидавшие его каждое утро, неизменное и твердое отторжение, на которое он натыкался, стоило ему открыть глаза и инстинктивно осознать, что письма снова нет, давно бы обратили в ничто любое другое чувство, но только не его любовь.
Сдаться самому было бы наивысшей глупостью.
Через три недели после возвращения на остров и через неделю после того, как он написал третье письмо, Никлас Кулан начал писать книгу об отце. Он чувствовал, что должен многое объяснить, да и сам Кулан-старший постоянно побуждал его к этому. Никлас работал за маленьким столиком, который он перенес в спальню, и каждый раз, когда в задумчивости ему хотелось провести рукой по волосам, его пальцы натыкались на высокий, гладкий отцовский лоб. Поначалу Маргарет решила, что Никлас пишет очередное письмо, однако, когда неделя прошла, а она так и не заметила, чтобы он попытался хотя бы приблизиться к почтовой конторе, ей стало ясно, что дело в другом. Подойти к двери и заглянуть в щелку она не осмеливалась, боясь вновь увидеть что-то нездешнее, иномирное, и укреплялась мыслью, что любовь Никласа медленно, но верно умирает. С мужем она на эту тему больше не заговаривала, опасаясь, что в ее присутствии Мьюрис может ненароком обрести способность к всеведению, и тогда он, конечно, сразу догадается о сожженных письмах. Ей оставалось только ждать, как повернутся события, и стараться не думать о темных пятнах, проступивших на тыльных сторонах ее ладоней, словно следы совершенных грехов.
Несколько теплых дней следовали один за другим, и остров был внезапно атакован роями мух. Они поднимались из щелей в скалах и колыхались в тепловатом воздухе, словно грязные газовые полотнища. Рыбацкие лодки у причала были сплошь обсижены ими, а островитяне не выходили из домов без кепок или головных платков, которыми они колотили насекомых направо и налево, молясь о том, чтобы поднялся ветер и унес их куда-нибудь подальше. Но море было неподвижно, солнце грело, точно весной, и мириады мух испещряли собой голубой задник небес или, беспорядочно мечась в воздухе, вереницей влетали и вылетали в двери и окна, стоило им только чуть-чуть приотвориться.
Единственным исключением был коттедж Горов.
Маргарет была первой, кто обратил на это внимание. Она слышала разговоры о мухах и в лавке, и на почте, она видела их повсюду и убивала одну за другой старой школьной тетрадкой, которую носила с собой вместо веера. Но когда Маргарет отворила калитку сада и вошла в свой дом, мухи почему-то за ней не последовали. Ей единственной на всем острове не нужно было держать двери и окна плотно закрытыми, но она все же закрывала их, чтобы никто из соседей не догадался: это чистота чувств Никласа удерживает мух на расстоянии. Иногда Маргарет все же пыталась убедить себя в том, что насекомых отпугивает то ли запах умирающей любви, то ли треск клавиш раздобытой для гостя Мьюрисом старенькой печатной машинки, днями напролет доносившийся из спальни в глубине дома, хотя солнце снаружи светило приветливо и ярко. Причин могло быть множество, но в глубине души Маргарет понимала, в чем дело.
В тот вечер, когда она впервые заметила отсутствие мух в доме, Маргарет наконец решилась намекнуть мужу, что Никласу пора уехать. Она больше не боялась, что, как только они выпустят его с острова, он тотчас отправится к Исабель. Его одержимость слабеет, думала она. Его страсть проходит, как проходят все мужские страсти, – говорила она себе, как говорят о попавшем в ботинок камешке: мол, неудобно и неприятно, но ничего не поделаешь. Да и продолжать удерживать Никласа в доме, казалось Маргарет, – к несчастью.
– Отдай ему картину, и пусть едет в свой Дублин, – торопливо шептала она сидящему на кровати мужу, стаскивая с его ног пропотевшие носки.
– С чего это вдруг? – удивился Мьюрис. – Он нам не мешает. Пусть живет сколько хочет.
– Ему лучше уехать. Посуди сам, ну что ему делать на острове? У нас нет для него никакого занятия. Ты скажи ему утром – пусть уезжает! – Ее голос был как ветер, несущий крупные, острые, тяжелые, словно свинцовая дробь, песчинки. Мьюрис почувствовал, как они хлещут ему сзади по обнаженной шее, и закрыл глаза.
– Ты слышал, что я сказала?
Не отвечая, он вытянулся поверх одеяла, молитвенно сложив ладони на груди. Голос жены раздался снова, и он невольно задумался, остался ли у него под ногами хотя бы клочок твердой земли, на котором можно было бы стоять, или податливое болото брака вот-вот засосет его с головой.
– Мьюрис?
Но он притворился, что спит, и даже когда Маргарет потрясла его за плечо, не открыл глаз, предпочтя укрыться в уютном тепле постели. Так они и лежали во влажной, сырой темноте, в которой не жужжала ни одна муха, и каждый притворялся, что спит, хотя на самом деле оба прислушивались к непрекращающемуся приглушенному перестуку клавиш пишущей машинки, разносившемуся в укрывшей остров ночи.
Утром Мьюрис поспешил уйти в школу до того, как жена сумела возобновить свою атаку. Он удалялся валкой трусцой, пыхтя и отмахиваясь от миллиардов мух, окруживших его сразу за садовой калиткой. Вздыхал Мьюрис с облегчением: свою усложненную жизнь он оставил за спиной, впереди ждала школа – мир, где все было понятно, все имело смысл и предназначение.
А Маргарет решила – пусть Мьюрис сам все скажет Никласу. Это можно было сделать уже вечером, и приятное сознание того, что сложная ситуация разрешится так скоро, наполняло ее изнутри, словно аромат цветов (она как будто дышала полной грудью в уставленной букетами тюльпанов комнате). Остаток дня Маргарет посвятила тому, чтобы быть с гостем как можно любезнее. Утро было еще только в самом разгаре, когда она принесла ему в комнату поднос с чаем, маслом и пшеничными лепешками. И хотя Никлас ее едва поблагодарил, всего на мгновение оторвавшись от машинки, Маргарет не обиделась – она не собиралась портить себе настроение по пустякам. И точно так же она не позволила себе расстраиваться при виде бесчисленных печатных страниц, как попало разбросанных по полу и по столу. Маргарет знала, что совсем скоро Никласа здесь не будет, а значит, все написанное им уже не могло причинить вреда. Она выполнила свой долг. И только несколько часов спустя – уже днем, после того, как она принесла ему жареного цыпленка с картофелем и остатками тушеной моркови и пастернака, – Маргарет вдруг почувствовала, как ее плеча словно коснулась холодная рука: стук клавиш печатной машинки стих, и вместо него где-то в глубине ее души зазвенел тревожный звоночек. На всякий случай она подождала еще столько времени, сколько, – как ей было известно по опыту – требовалось ему, чтобы вставить в машинку чистый лист бумаги, но тишина тянулась и тянулась, а треск клавиш все не возобновлялся. Никлас перестал печатать, и все вокруг тоже замерло; казалось, весь остров вдруг провалился сквозь Время – ни одна муха не жужжала, и ни одна волна не обрушилась на берег, пока Маргарет Гор сидела в кухне и, затаив дыхание, сражалась с растущим в ней предчувствием, а Никлас Кулан в спальне собирал со стола бесчисленные страницы своего последнего письма к Исабель.
Когда молодой человек появился в дверях кухни, у Маргарет едва не остановилось сердце. Он держал в руках стопку бумаги, и по яркому, как розы, румянцу на его щеках она сразу поняла, что Никлас все еще грезит об Исабель. Ситуация была даже хуже, чем раньше: это не было ни безумием, ни одержимостью, ни мечтой или фантазией – перед глазами Маргарет разверзлись смятая постель желания и бессонные ночи, проведенные в неизбывной тоске по прикосновению. Эта картина была настолько недвусмысленной и ясной, что Маргарет пришлось сглотнуть, чтобы преодолеть внезапное осознание того, что Никлас стал похож на святого.
Он идет на почту, сказал ей Никлас. Если ее письмо готово, он может его захватить.
– Давай лучше я сама отнесу, – услышала она свой собственный голос.
– Нет. Мне хочется прогуляться.
– Но мухи…
– Какие мухи?
Маргарет попыталась подняться с кресла, но обнаружила, что на коленях у нее сидит высокий мужчина в белом. От него так приятно пахло эвкалиптом, что на несколько мгновений она совершенно позабыла об окружающем мире и с восторгом вдыхала этот райский аромат. Мужчина сидел к ней боком, вытянув длинные ноги, и хотя он мешал ей подняться, Маргарет с изумлением поняла, что он совсем ничего не весит. Она попыталась оторвать руки от подлокотников, но не смогла, и только беспокойно заерзала на сиденье. В отчаянии Маргарет уже готова была сказать Никласу, чтобы он ничего не посылал Исабель, признаться, что знает о его страсти и не сомневается – она не принесет им ничего, кроме бед и горя, но стоило ей приоткрыть рот, как в него влетел десяток белых птиц, и она не смогла вымолвить ни слова. И, не в силах шевельнуть даже пальцем, Маргарет продолжала сидеть неподвижно, немо уставившись на высокого лысеющего мужчину, от которого исходил сияющий неземной свет.
Странный человек – теперь она разглядела, что он довольно стар, – исчез только после того, как Никлас вышел из кухни и зашагал к побережью. Мигом вскочив на ноги, Маргарет бросилась к окну, чтобы посмотреть им вслед, но, стоило ей отодвинуть занавеску, как она окончательно убедилась, что естественное и сверхъестественное сговорились и действуют против нее, ибо в небе над островом не было ни одной мухи.
Никлас принес свою стопку печатных листов на почту и, выбрав на полке у входа подходящего размера конверт, стал ждать, пока Эйн Харли закончит возиться в кухне и выйдет к нему в рабочий зал.
– Это будет стоить довольно дорого, – сказала Эйн, принимая у него конверт и читая адрес (от дальнейших замечаний она воздержалась). Взвесив на специальных весах самое большое в мире любовное письмо, она назвала цену: четыре фунта за доставку в Голуэй.
– Когда оно туда попадет? – спросил Никлас.
Эйн Харли восприняла его слова то ли как некую критику в свой адрес, то ли как пренебрежение к труду почтовых служащих в целом, поэтому, прежде чем ответить, она слегка поджала губы.
– Во вторник, – ответила она и добавила, подпустив в голос капельку иронии из своего обширного арсенала: – Если Бог даст.
– Но ведь сегодня пятница! – возразил Никлас.
– Вот как? А я и не заметила. Спасибо, что подсказали, – едко проговорила миссис Харли, чувствуя, как встают дыбом волоски на верхней губе.
– Но разве нельзя сделать так, чтобы оно попало туда завтра?
Она посмотрела на него, как на представителя новейшей породы марсиан, только что высадившихся на остров, и покачала головой.
– Нет.
– Но ведь это всего лишь…
– Нет.
Звонок над входной дверью коротко звякнул, и Никлас, обернувшись, увидел на пороге Маргарет Гор. Последовала пауза, длившаяся сотые, тысячные доли мгновения. В этот краткий промежуток времени не вместилась бы ни одна мысль, но фабула жизни, рванувшись вперед, успела заполнить пустоту, а может, то была подсказка незримо стоящего рядом с Никласом высокого мужчины в белом, толкнувшего сына локтем; как бы там ни было, молодой человек быстро протянул руку и придвинул к себе уже проштемпелеванное и оплаченное письмо к Исабель. Взяв его с конторки, он прижал его к груди и, повернувшись, вышел на улицу.
Он и сам не знал, почему так поступил. Никлас не чувствовал ни опасности, ни угрозы, но руководствовался той же надежной подсказкой, которая заставила его покинуть почту под удивленными и встревоженными взглядами обеих женщин. На улице Никлас повернул к берегу; он сделал это инстинктивно еще до того, как понял, куда идет, не успев толком ни разобраться в причинах, ни выбрать, что́ же ему делать, среди тех россыпей невероятного, в которые обратилась его жизнь. Вскоре его башмаки начали скользить и проваливаться на белом песке пляжа; казалось, будто весь мир мягко поддается под его ногами, но он снова не понял – почему, и продолжал шагать к воде, и Маргарет Луни, следившая за ним от дверей почты, едва не задохнулась от волнения, ибо ей показалось, что Никлас, охваченный любовным безумием, способен пойти в Голуэй прямо по морю.
Еще несколько шагов, и Никлас пересек границу прибоя. Его башмаки впитывали холодную воду миллионами пор, и он слегка опустил голову, удивленный тем, что морская пена не держит его на поверхности. Когда он вошел в прибой фута на три, кожу на лодыжках защипало от соли, но Никлас продолжал шагать в воде параллельно берегу, крепко прижимая к груди свое письмо. Взгляд его обратился к Большой земле, и он почувствовал, как при виде солнечных лучей, пронзающих рыхлые облака, из его груди словно выпорхнуло с полдюжины невесомых бабочек. Была ли природа за́ него или против? Кто ведет его сейчас? Куда?.. Тошнота подступала к горлу, соленый воздух обжигал веки, и он не сразу заметил следовавшую за ним стаю чаек, которые, повинуясь ритму набегавших на берег и отступавших волн, то взлетали, то снова садились на песок как предвестье, как символ чего-то непонятого или понятого неправильно. И все же Никлас шагал и шагал вдоль линии прибоя, не совсем по суше и не совсем в воде.
Маргарет Луни, спустившись от почты к берегу, сопровождала Никласа по пляжу, двигаясь на небольшом расстоянии от него и боясь, что каждую минуту он может утонуть у нее на глазах.
Куда он шел? Что он собирался сделать с четвертым письмом? Догадывался ли он, что она сожгла первые три? Маргарет была уверена, что да, догадывался, и внезапно почувствовала странное желание окликнуть его, но именно в эту секунду в конце улицы Лонд она краем глаза заметила Нору Лиатайн, которая вышла из своего дома и спускалась к берегу, чтобы своими глазами увидеть, что происходит. Из-за этого Маргарет немного замешкалась, а потом ее желание прошло.
Никлас прошел вдоль берега уже ярдов четыреста, и штанины его брюк промокли до колен, напитавшись плещущимися вокруг ног волнами. Конверт он держал высоко над головой, чтобы на него не попали соленые водяные брызги. Теперь Маргарет казалось, что он продолжает шагать по воде машинально и без определенной цели, но она достаточно много знала об изобретательности чувств, чтобы не отставать; она не сомневалась, что любовь Никласа была вполне способна одарить его всеведением или послать ему озарение только для того, чтобы не погаснуть, не умереть самой. Маргарет не удивило бы даже, если бы любовь наделила молодого человека способностью находиться в двух разных местах одновременно; так Никлас, за которым она следовала, вполне мог оказаться вовсе не тем Никласом, который написал Исабель четвертое письмо. И, не решаясь остановиться ни на одной из возможностей, которых могло оказаться гораздо больше, чем она только что вообразила, она продолжала упрямо печатать на влажном песке свои маленькие следы, спустив с поводков оскаленных псов своего материнского желания спасти дочь. Но когда Маргарет увидела, что Никлас – все так же вброд – движется к горчично-желтой лодке Шеймаса Бега, она поняла, что проиграла. Казалось, песок цепко держит ее за ноги: она могла идти, но не могла сдвинуться с места, как бывает в сновидениях влюбленных, которым никак не удается соединиться. Она видела, как Никлас окликнул выгребавшего в море рыбака и, стоя по пояс в воде, сказал Шеймасу несколько слов и протянул конверт. Потом лодка уплыла, и Маргарет почувствовала вокруг себя странную пустоту, а Никлас, словно испустив долгий вздох облегчения, наконец-то позволил себе упасть в волнующуюся морскую воду.
И наступил конец.
Если только такая вещь, как конец, вообще существует. Если только когда-нибудь наступает миг, когда нет больше ни страсти, ни желания, когда история останавливается, и нет ни горя, ни разочарования, ни старости, ни смерти. На самом деле значение имеет не финал, а сам сюжет, ибо мир в конечном итоге устроен достаточно просто. Даже самый изощренный замысел, самые дикие случайности, самые непредставимые совпадения всегда являются лишь безупречно подогнанными шестернями, вращающими одно-единственное гигантское колесо.
Во всем есть смысл, во всем есть значение, думал промокший до нитки Никлас, выбираясь из моря и ложась на белый песок. Детали подогнаны безупречно, и одна цепляется за другую, сказал он вслух и расхохотался. Смех вылетал изо рта, как белые атласные ленты, но его это вовсе не удивило.
Потом Никлас повернулся к морю и увидел, что лодка, увозящая его любовное послание к Исабель, превратилась в едва различимую точку на горизонте. Это было его четвертое – и последнее – письмо о любви.
– Amor! – произнес он, желая наполнить звучанием этого слова весь воздух над островом, и попытался представить, какой путь предстоит проделать его письму. Никлас не знал, что предыдущие три сгорели в кухонной печке, и громко смеялся, глядя, как его послание несется в сторону Голуэя, – смеялся и не слышал, как гулко вторит ему отец, который незаметно подошел и вытянулся на песке рядом с ним. Если и после этого письма она не приедет, думал Никлас, значит, он ошибся. Но она приедет.
– Она приедет, потому что приедет, – сказал отец, но Никлас снова его не услышал, и только для Маргарет Луни, стоявшей в сотне ярдов от них, эти слова прозвучали достаточно внятно, и она ощутила еще один острый приступ страха и безысходности.
– Да, она приедет, – сказал Никлас вслух. – Приедет, – повторил он и вдруг понял, что это случится просто потому, что так устроен мир, а вовсе не потому, что таким мы его спланировали, и что все в нем идет не так, как нам представляется; что мир развивается по своим собственным безумным законам, преодолевает крутые повороты и спотыкается об острые камни каждодневных горестей и бед, чтобы в конце концов подойти к конечному пункту, в котором Никлас Кулан лежит на мокром песке и знает, знает абсолютно точно, что ему суждено любить Исабель и что законы Бога и любви – одни и те же.
Да, она приедет.
Он лежал рядом с отцом и смотрел, как над ним медленно вращается западное небо и как беспрерывно и легко то смыкаются, то плавно расходятся полотнища голубоватого воздуха. Потом к ним подошла мать – подошла и тоже опустилась на песок. Они не выбирали это место специально, но по какой-то неведомой причине оно оказалось тем самым местом, где их смог увидеть Мьюрис Гор, который, взобравшись на детский стульчик, пытался вывинтить один из двух шурупов, удерживавших на стене картину Уильяма Кулана. Шуруп поворачивался, но из досок не выкручивался. Почти пятнадцать минут Мьюрис тщетно нажимал на отвертку, и только когда от усталости у него начали подгибаться колени, до него наконец дошло, что шуруп не поддается не просто так, а в силу неких законов, лежащих далеко за пределами естества. Сунув отвертку в карман, он слез со стульчика и прислонился к столу, чтобы перевести дух, и только тут впервые заметил, что на самом деле перед ним вовсе не морской пейзаж, как он всегда думал, а портрет какого-то очень старого человека. Мьюрис даже несколько раз моргнул, надеясь, что наваждение исчезнет, но оно не исчезало, и он был вынужден присесть, потому что его не держали ноги. А потом он рассмеялся. Он смеялся и смеялся, и никак не мог остановиться.
Именно этот смех услышала Маргарет Гор, которая уже собиралась идти домой. Обернувшись на звук, она посмотрела на школу, стоявшую на вершине небольшого холма, и вздрогнула от удивления, увидев, что от старого дома исходит яркое сияние. Когда же из дверей школы появился ее помолодевший лет на двадцать муж, Маргарет увидала его не как человека, а как направленный на нее поток сверкающих лучей. Да и все вокруг заблестело и заиграло, воздух наполнился птицами с золотым оперением, и выходящие из домов рыбаки чувствовали разносящийся над островом благородный аромат эвкалипта, изливающийся из джунглей какой-то мысленной Африки. Им пахли даже рыбацкие лодки, возвращавшиеся с вечернего лова. Душистые листья эвкалипта оказались и во всех подушках и матрасах поселка, наполняя дома ароматом вселенской любви.
Никто не знал – да это и не имело значения, – что внезапно налетевшая буря опрокинет лодку Шеймаса Бега и унесет последнее письмо Никласа на просторы Атлантики, что Исабель никогда его не получит, как не получила она и трех предыдущих писем, и что ожидание молодого человека продлится еще три недели и два дня. В эти минуты в воздухе над островом витало чувство окончательного и полного исцеления – ощущение, что трудности исчезли и все наконец-то складывается как надо, что сюжет свободно и неудержимо летит дальше, словно подхваченный могучим потоком, который с одинаковой легкостью несет легкие щепки и ворочает тяжелые камни, и каждый знал, что за всем этим благосклонно наблюдает с недосягаемых небес всемогущий Дух.
Все это ясно ощущалось в прозрачном воздухе, и один миг – в тот самый миг, когда Мьюрис открыл в себе пробуждение новой любви, – Маргарет Гор почувствовала, как из ее глаз потоком текут слезы, вызванные неожиданно нахлынувшим предчувствием. Теперь она точно знала, что Исабель непременно приедет на остров, чтобы рассказать Никласу о своей любви, что она носит под сердцем дитя Падера, но никогда больше к нему не вернется, что с тех пор как Никлас вернулся на остров, она думала о нем каждую минуту, что их будущее на самом деле не яснее, чем прошлое, но так уж им уготовано, что пути Бога и Любви сошлись и оказались одним и тем же и что любовь к Исабель Гор – это и есть то единственное, ради чего Никлас Кулан появился на свет.