Книга: Четыре письма о любви
Назад: Часть четвертая
Дальше: Часть шестая

Часть пятая

1

Утром накануне свадьбы Исабель Маргарет Гор напомнила мужу, что он должен держать себя в рамках. И для этого у нее были веские основания. Вчера вечером Мьюрис впервые увидел своего будущего зятя. Официальный прием, организованный в пабе Комана (большие декоративные бумажные салфетки красного цвета и двойной комплект столовых приборов), оказался не слишком продолжительным: большинство мужчин вскоре перешли к бару и стали смотреть по телевизору футбольный матч, а Исабель осталась за столом, глядя на мать и Шона поверх спинок пустых стульев. Между приемом и танцами образовалась пауза, которую нечем было заполнить.

Поначалу Падер чувствовал себя среди островитян несколько неловко, но потом, благодаря выпитому им спиртному, окружающие стали казаться ему более дружелюбными. Еще какое-то время спустя он начал смеяться громче, чем предполагали их шутки, и, облекшись в виски, как в плащ, почувствовал себя среди потной толпы почти своим. Мьюрис тем не менее был неприятно поражен. Падер показался ему полным кретином, большим и слабым парнем с отвислым, дряблым подбородком. Он не выказал никакого желания пойти танцевать, даже когда заиграла наконец музыка. Вместо этого он продолжал стоять, навалившись на барную стойку, и только нехотя оборачивался через плечо каждый раз, когда смущенные молодые люди подходили, чтобы пригласить на тур главную красавицу острова. Казалось, музыка его нисколько не трогает; даже когда звучали самые зажигательные мелодии, Падер оставался угрюмым и замкнутым, и в конце концов Мьюрис не выдержал и решительно шагнул к нему, чтобы раз и навсегда выяснить, что за человек его зять. Перекрывая голосом напевные мелодии скрипок, он спросил, собирается ли Падер танцевать.

Дряблый подбородок затрясся, рот исказился в подобии улыбки, голова отрицательно качнулась.

– Нет, спасибо, – сказал Падер. Потом он взял в руку бокал с пивом и, не поднимая на собеседника глаз, поднес его к губам.

Что́ Мьюрис мог ему сказать? Сейчас больше всего на свете ему хотелось стукнуть Падера кулаком по спине: было в нем, в его медлительности, в его почти демонстративной снисходительности, с которой он присутствовал на собственной предсвадебной вечеринке, нечто такое, из-за чего Мьюрису вдруг захотелось вывести его из себя. А главное, с того момента, когда Падер прибыл на остров, он почти никак не обнаружил своих чувств к Исабель. Она держала за локоть – не за руку, а он только ухмылялся, глядя на прохожих. Да что такого она в нем нашла? Как могла она предпочесть его тому же Шеймасу Бегу – невысокому голубоглазому юноше, который когда-то сидел рядом с Исабель в школе, а сейчас кружил ее по залу?

– Ты любишь мою дочь? – Вопрос сорвался с губ Мьюриса неожиданно для него самого, но совсем рядом братья Джойсы наяривали на скрипках, и Падер его не расслышал.

– Что-что?

– Ты… иди-ка сюда. Нет, давай лучше выйдем на минутку.

И пока Маргарет Гор осторожно извлекала из глаза то ли соринку, то ли колючую частичку материнского горя, Мьюрис вытащил Падера в темноту. Переход от духоты паба к прохладе и свежести ночи был таким быстрым, что звезды в небе вдруг куда-то поплыли, а привязанная у причала синяя лодка Горана словно повисла в воздухе, не касаясь воды. Впрочем, через несколько мгновений ночной пейзаж снова принял обычный вид.

Мьюрис несколько раз моргнул, чувствуя, как ночной ветерок холодит ему затылок. Момент был важным: он хотел получить от стоявшего перед ним шута горохового ответ на свой вопрос. Точнее, даже не ответ, а невозможное, невероятное доказательство того, что да, он любит Исабель. Подняв правый указательный палец, Мьюрис проговорил раздельно:

– Я хочу, чтобы ты мне ответил. Я хочу, чтобы ты объяснил, почему я должен позволить тебе жениться на моей дочери.

Не успели эти слова сорваться с его языка, как он словно наяву услышал голос Маргарет, которая сурово отчитывала и бранила его, но отступать Мьюрис не собирался.

В ответ Падер сморщился, выразительно поднял брови, но тут же нахмурился, отступил немного и тихонько выдохнул уголком рта; снова подняв брови в знак того, что он совершенно серьезен, Падер отвернулся и, ухмыляясь, уставился куда-то в морскую даль. Самый тон, каким был задан вопрос, застиг молодого человека врасплох, и он воспринял его почти как агрессию.

В следующее мгновение рука Мьюриса легла на его плечо, развернула. Падер взглянул в лицо будущему тестю, но увидел не его, а собственного отца.

Он сбросил чужую руку с плеча.

– Не вам что-то мне позволять или не позволять, – отчеканил Падер и, обогнув Мьюриса, двинулся назад, к пабу. От сознания того, что ему удалось наконец осадить собственного папашу, его походка стала еще более развязной.

– Эй, постой! Погоди-ка минутку! Всего минутку!..

Мьюрис схватил Падера за пиджак, потянул – и вдруг почувствовал сильный толчок. Небо у него над головой вдруг распахнулось во всю ширь, а звезды совершили полуоборот и дождем посыпались в море. Не удержав равновесие, Мьюрис завалился на бок и почувствовал, как впивается в щеку холодный галечник дорожки.

Это не был удар, да и Падер не собирался сбивать его с ног. Увидев, что его будущий тесть упал, он хотел броситься на помощь, но его опередили трое мужчин, которые как раз вышли из паба, чтобы немного проветриться. За ними высыпали наружу почти все гости. Поднялась суматоха, люди пытались помочь Мьюрису подняться, поставить его на ноги, но только мешали друг другу. Выбежала на улицу и Маргарет; она тоже поспешила к мужу, старательно скрывая свою досаду.

– Все в порядке, все в порядке. Я просто упал. Камни были мокрые!

Прозвучало несколько острот, касающихся Мьюриса и виски, а также советов, которые он, должно быть, давал голуэйцу, после чего вся толпа вернулась в паб.

Маргарет Гор знала, что на самом деле все было не так безобидно, но спросить, в чем дело, она не осмелилась. Этой ночью они с Мьюрисом долго не могли уснуть: обоим казалось, будто они отдают свою дочь на заклание. Об инциденте возле паба Мьюрис не упоминал, но, ворочаясь с боку на бок, не мог не думать о том, что будущее Исабель больше от него не зависит. Она выйдет за этого человека, а ему останется до конца дней лелеять горечь своей потери. Для Мьюриса это был еще один серьезный удар, но за свою жизнь он успел к ним привыкнуть. С чего бы разочарованиям и потерям прекратиться именно сейчас, думал он. «Завтра… завтра я проснусь, чтобы расстаться с последней надеждой сделать свою семью счастливой. Не пройдет и года, как Исабель возненавидит своего мужа, а еще она возненавидит меня за то, что я ее не остановил. Боль неправильного выбора останется с ней навсегда, но… Но что я-то могу поделать?!.»

Маргарет Гор, лежавшая рядом с мужем, тоже пошевелилась в постели. Каждый знал, что другой не спит, но старательно изображал сон, не в силах найти подходящие слова. А еще оба знали, что стоит им высказать свое разочарование вслух, и свадьба станет невозможной, и тогда Исабель, скорее всего, убежит с женихом и выйдет замуж где-нибудь в другом месте. Им, таким образом, не оставалось ничего другого, кроме как беспомощно наблюдать за происходящим, словно предстоящее событие было полной ужаса и безысходности трагедией, снова и снова воспроизводимой в замедленной съемке на освещенном звездами белом потолке спальни. В конце концов Маргарет придвинулась к мужу и обняла его сзади. Он не повернулся, но поднял руку, накрыв ее пальцы, и они еще долго лежали так, без сна, без слов, глядя в темноту, и запах их общего отчаяния, вытекавший в открытое, с раздвинутыми занавесками окно, смешивался с солоноватым ночным воздухом.

Утром Маргарет застала в кухне Исабель, которая поднялась еще раньше ее. Шону снова стало хуже; забившись в угол свой кровати, он жестами показывал, чтобы его не беспокоили.

– Как бы там ни было, я все-таки выйду замуж, – сказала брату Исабель перед тем как покинуть его комнату. Направляясь в кухню, она ощущала уныние, в которое погрузился весь дом, как прилипшую к ногам тяжесть.

– Доброе утро, мама. Тебе, наверное, тоже не хотелось сегодня вставать?

– С чего ты взяла? Сегодня ведь твоя свадьба, дорогая. Это самый счастливый день в моей жизни. – Маргарет ненадолго замолчала. И как только ей удалось это сказать?! Наконец она сложила ладони перед собой и добавила: – А теперь за дело! Нам нужно еще многое успеть.

С этого момента весь дом окончательно пробудился и запульсировал энергией в преддверии неминуемой свадьбы. Маргарет разбудила Мьюриса, достала его костюм и свежую сорочку, выбрала галстук и принесла ему чай в постель. Он заснул только на рассвете и сейчас очень медленно опускал ноги на холодный пол, словно ступая на него впервые. Сможет ли он стоять? Ходить? Такие вопросы задавала себе Маргарет, наблюдая за мужем сквозь открытую кухонную дверь.

– Сегодня твоя дочь выходит замуж, – напомнила она, кусая губу. – Смотри не опозорься.

И она пошла кормить Шона; впрочем, ей так и не удалось выманить его из постели и перевезти в кухню, чтобы поздороваться с Норой Лиатайн – ближайшей соседкой, которая, как видно, почуяла запах отчаяния, на протяжении всей ночи исходивший от коттеджа Горов. Нора была вдовой и ощущала чужое горе буквально за версту. Когда у кого-то случалась беда, Нора была тут как тут: сознание того, что смерть мужа, красавца Лайама, было не единственным проявлением божественного попечения о жителях острова, служило ей утешением.

Маргарет встретила соседку в дверях.

– Все в порядке?

– Все хорошо, Нора.

– Ну да. Это хорошо, что все хорошо. – Гостья немного помолчала. Казалось, она принюхивается. – Сегодня большой день, да. У тебя, наверное, много дел? Можно мне перемолвиться с Исси парой слов?

– Мы все действительно очень заняты, Нора. Не думаю, что у Исабель есть время на болтовню.

– Вот, значит, как?

– Да, так.

– Ладно, тогда я зайду попозже.

– Хорошо. Спасибо, что заглянула.

– Да не за что. Но если нужно будет помочь, ты только скажи.

– Скажу обязательно. Спасибо, Нора.

Соседка ушла, но Маргарет знала, что придут и другие. Свадьба висела на волоске, и хотя ей очень не хотелось, чтобы бракосочетание состоялось, она знала, что для Исабель это очень важно; именно по этой причине Маргарет твердо решила не допускать в дом никого и ничего, что могло бы испортить знаменательный день. Привычные дела она делала словно в трансе – можно было подумать, что вся свадьба давно расписана по минутам, и вся ее воля этим погожим и ясным утром была направлена только на то, чтобы исполнять дела одно за другим в заранее определенном порядке. Только так Маргарет могла бы пережить этот день.

К тому моменту, когда она отправилась в спальню Исабель, чтобы как следует расчесать ей волосы, пришел священник, отец Ноуэл.

– Ну как сегодня наши дела? – услышала Маргарет тонкий голос священника, донесшийся из кухни, где Мьюрис усадил гостя за стол. Стоя позади Исабель со щеткой для волос, она изо всех сил напрягала слух, пытаясь уловить ответ мужа – Маргарет боялась, что он может сказать что-нибудь не то и все испортить. Совершая рукой длинные, медленные движения, она в то же время невольно подавалась всем телом к дверям, каждую секунду ожидая, что священник войдет в комнату и спросит у Исабель: «Это правда, что вы не любите друг друга?»

Прошло минут пятнадцать, и она действительно услышала стук поставленного на сосновую столешницу стакана и скрип кожаных подошв по плиткам коридора – отец Ноуэл шел к спальне. В дверь он постучал так тихо, что все последующее могло показаться из ряда вон выходящим событием, каким, несомненно, было бы вторжение холостого мужчины в комнату к женщинам.

– Благослови вас Господь.

– Входите, святой отец, – сказала Маргарет.

– Да нет, наверное, не стоит, – отозвался отец Ноуэл.

Он уже стоял в дверях.

– Ну как вы?

– Хорошо, – ответила Исабель, но ее слова были едва различимы за более громким «Отлично, святой отец!» матери.

– Прекрасно, прекрасно. – По-прежнему стоя ногами на пороге, священник немного наклонился в комнату и внимательно оглядел обеих. Он слышал о вчерашнем инциденте у паба; многие говорили даже, что свадьба не состоится. По острову циркулировали самые разнообразные слухи, и поэтому священник простоял в дверях чуть дольше, чем следовало; его розовое лицо и кроткий взгляд выражали опасливое ожидание – отец Ноуэл боялся, что признаки беды сами бросятся ему в глаза. Но ничего такого он не увидел. И слава богу, подумал священник с чувством искренней благодарности судьбе. Как же хороша жизнь, когда все идет гладко, как сейчас. Он даже улыбнулся и благословил мать и дочь движением руки, а потом повернулся и, скрипя подошвами, прошагал по коридору в обратную сторону и вышел наружу, где его окружил прохладный, но безопасный воздух Атлантики.

– Что ты ему сказал? – спросила мужа Маргарет.

– Сказал, что, по-моему, ветер подымается. Ладно, мне нужно побриться. Не возражаешь?

– Ты пил?

– Что-что?

– Я знаю, что ты выпил.

– Я исповедую этот грех в следующую субботу. А сейчас мне действительно нужно побриться.

И Мьюрис вышел. Сняв свитер, надетый к приходу священника, он уронил его на пол ванной.

– Всю жизнь… всю жизнь я только тем и занимаюсь, что подбираю крохи, которые ты мне бросаешь! – крикнула ему вслед Маргарет.

Вместо ответа Мьюрис закрыл дверь в ванную и держал ее так, пока не услышал, что жена вернулась в комнату Исабель. Похоже, ванная была единственной спокойной гаванью во всем доме. Включив горячую воду, он долго смотрел, как тает в запотевшем зеркале отражение его лица, как исчезает неровная, одутловатая кожа, растворяются морщины, становится незаметной краснота глаз. Некрасивый, подумал он, споласкивая бритву. Кто теперь за такого пойдет?.. «Сделай, сделай же что-нибудь!» – эта молитва кружилась у него в мозгу, пока Мьюрис Гор водил рукой по одряблевшему подбородку.

Снаружи галдели чайки, предвещая дождь. Мьюрис терпеть не мог, когда дождь начинался в субботу – то ли дело в учебные дни. Он всегда сочувствовал мальчишкам, для которых испорченные непогодой выходные были все равно что конфискованный взрослыми футбольный мяч. А уж сегодня дождь был и вовсе ни к чему. Дождь означал, что на бракосочетание его дочери явится все население острова. Явится и увидит это… Он провел пальцем по выбритому участку подбородка и вдруг резко ткнул себя в щеку, желая наказать себя за трусость, ощутить боль от своего падения.

– О-ох!..

Мьюрис плеснул на лицо холодной воды и дождался, пока она капля за каплей стечет в раковину. Вот уже кожа почти высохла, а он все стоял в маленькой ванной комнате, не в силах двинуться с места. Трус, вот он кто! Он боялся огорчить дочь. Боялся честно сказать ей, что ее избранник никуда не годится, потому что тогда она могла бы возненавидеть его навеки. Он боялся сделать то, что, как ему казалось, должен был сделать, – и все стоял и стоял перед зеркалом, глядя на свое отражение и молясь, чтобы произошло что-то, что сняло бы с него ответственность.

– Ты скоро? – позвала из-за двери Маргарет. Она словно почувствовала его слабость и была полна неиссякаемой решимости сделать все, чтобы свадебная машина не застопорилась и нигде не застряла. – Или ты там уснул?

– Еще две минуты!

– Ты уже целый год там торчишь!

– Так и есть, – прошептал Мьюрис и, прислушиваясь к удаляющимся шагам жены, снова повернулся к зеркалу. «Проклятый дурак, – думал он. – Проклятый старый дурак! Кем ты себя вообразил, идиот? С ним все в порядке, с этим голуэйцем. И у Исабель тоже все будет хорошо. Она сама сделала свой выбор, и ты должен ему доверять. Что с того, что тебе не нравится этот парень? Это же только первое впечатление. Что ты вообще о нем знаешь? Конечно, он немного нервничает от того, что оказался среди нас. Ему нужно самоутвердиться, как-то поставить себя. Уж наверное ему кажется, что мы все сговорились и оцениваем каждый его шаг. Давай-ка одевайся, Мьюрис Гор, нечего тут стоять. А этот парень еще может оказаться очень ничего, вот увидишь!»

Зеркало, в котором отражалось его выбритое лицо, словно отвечало ему сквозь тонкий налет пара и капель воды, но, когда Мьюрис отвернулся от раковины и открыл окно, он никак не мог отделаться от ощущения, что что-то драгоценное было вырвано, украдено из самой глубины его души.

Маргарет в комнате Исабель чутко прислушивалась, пытаясь уловить щелчок замка и звук открываемой двери. Когда Мьюрис вышел из ванной, она с облегчением вздохнула, но тут же постаралась сделать вид, будто закашлялась – ей не хотелось, чтобы Исабель догадалась о царящем в доме напряжении и о том, что ее свадьба находится под угрозой. Волосы дочери она расчесывала так, словно играла на летейской лире забвения: взмах, еще взмах… Щетка в ее руке снова и снова двигалась, скользила по длинным, темным прядям, пока Исабель не попросила мать перестать и не поднялась со стула, выпрямившись во весь рост. Маргарет только взглянула на нее и сразу увидела, как прекрасна ее дочь. От этого зрелища слезы подступили к ее глазам, подбородок задрожал, и, чтобы справиться с собой, она крикнула:

– Ну ты наконец вышел?.. Вышел из ванной?! – Тут она осеклась и, словно повинуясь чьему-то беззвучному приказу, выбежала из комнаты.

То утро в коттедже Горов и впрямь было напряженным, словно часы с перекрученным заводом. Свадьба была назначена на два пополудни. Этот срок казался невообразимо далеким, но неумолимо приближался, причем не плавно, а рывками, словно время не текло как обычно, а чередовало неожиданные прыжки с долгими паузами, в течение которых оно как будто стояло на месте. Когда Мьюрис вышел из ванной, на часах было всего десять, и почти тут же по радио передали звон колоколов, призывающих к чтению полуденной молитвы «Ангелюс» . Именно в этот момент Маргарет обнаружила на платье невесты пятно. Было совершенно непонятно, откуда оно могло взяться, и тем не менее глаза ее не обманывали: привезенное из Голуэя платье, вынутое из пластикового мешка, лежало на кровати Исабель, и справа, чуть ниже бедра, на нем отчетливо виднелось коричневатое пятно, напоминавшее своими очертаниями остров.

– Проклятье! – Исабель повернулась к окну, за которым плескалось море. – Проклятье! – Если это и был знак, то она ожидала чего-то большего.

– Ничего, платье еще можно спасти, – сказала Маргарет, пытаясь сделать вид, будто ничего страшного не произошло, хотя пятно, несомненно, было дурной приметой.

– Нет, ты только взгляни на него!

– Не волнуйся, Исси. Сейчас мы его выведем.

В половине второго мать и дочь все еще склонялись над пятном, атакуя его попеременно то водой, то уксусом, то хлебопекарной содой, то солью. Наконец, когда до начала церемонии оставалось всего минут двадцать, им удалось справиться с пятном, но само платье насквозь продушилось уксусом. Можно было не сомневаться, что каждый, кто придет нынче в церковь, воспримет этот горьковатый запах как верный признак того, что брак не будет счастливым.

Пока женщины возились в комнате, отец невесты сидел со своим ушедшим в молчание сыном в дальней спальне. Они не общались, не обменивались знаками, а только прислушивались к крикам чаек за окном да к мерному шуму беспокойных морских волн. Пришли подружки невесты – Шейла и Мэри О’Холлоран; сидя в пустой кухне, они отщипывали кусочки запеченного окорока, с каждой минутой все больше утверждаясь в мысли, что никакой свадьбы не будет. Потом время снова прыгнуло вперед, и ровно в два Исабель вышла из своей комнаты в сопровождении матери; ее платье выглядело безупречно, а расчесанные волосы блестели, словно в них застряли солнечные лучи. Она была готова, и Нора Лиатайн, явившаяся, чтобы побыть с Шоном (и заодно почерпнуть утешение в его несомненной печали), успела пожать руку Исабель своими скрюченными коричневыми пальцами, которые впились в кожу девушки словно шипы, а затем отступила в сторону, чтобы наблюдать за свадебной процессией.

Им нужно было дойти от дома до церкви. Когда Мьюрис открыл входную дверь, он вдруг почувствовал, как мир уплывает у него из рук. Первый шаг, который он сделал за порог, был неловким и неуверенным, и Исабель, почувствовав, как отец покачнулся, крепче сжала его локоть. Маргарет шла сзади вместе с подружками невесты; их яркие платья развевались на ветру, и издалека процессия была похожа на яркое пятнышко света, которое выскользнуло из дверей и поплыло по узкой дорожке между каменными стенами. Идти было недалеко, и никто из участников шествия не произнес ни слова. Все пятеро шагали будто в трансе, неотрывно глядя на сложенное из камня здание церкви, и каждый на свой лад гадал, что же будет дальше. Если что-то и должно было случиться, если и должно было явиться какое-то знамение, оно должно было явиться сейчас.

Порывы ветра разносили запахи уксуса и духо́в. Мьюрис чувствовал, как болит синяк на щеке, чувствовал, как крепко сжимают его локоть пальцы Исабель. Хотела бы она, чтобы он что-то сделал? Хотела бы она, чтобы он развернулся и повел ее обратно? Взглянуть на дочь Мьюрис не смел и продолжал идти вперед, держа ее на сгибе локтя, словно прекрасный букет, которому суждено скоро увянуть. У самой двери церкви он услышал органную музыку и как пощечину ощутил на лице теплое дыхание собравшейся толпы. Внутри вошедших встретили слитный шорох движения, перешептывания и переглядывания, за которыми угадывался еле слышный стук множества сердец, разочарованно забившихся при виде самой красивой на острове женщины, выходившей замуж за чужака.

Нет, ничего уже нельзя было поделать. И все же, ведя дочь по проходу, Мьюрис Гор все еще ждал чего-то особенного, какого-то эффектного вмешательства – ждал, что, быть может, в церкви вот-вот начнется пожар или ветер сорвет крышу. Сам он неотрывно смотрел на дарохранительницу, стоявшую за спиной удовлетворенно улыбавшегося отца Ноуэла, и прислушивался к тому, как со звуком, похожим на шорох бегущего по сухой траве огня, скользит по полу свадебное платье Исабель и как поскрипывают на отполированных каменных плитах ее новые туфли.

Ну же!

Сейчас!

Что-нибудь! Скорее!..

Но ничего не случилось, и через мгновение драгоценный букет выскользнул из его рук. Церемония началась.

2

На следующее утро после отъезда новобрачных сначала в Голуэй, а затем – в Коннемару, где они собирались провести медовый месяц, весь остров был погружен в сладостно-горькие сны о своей исчезнувшей первой красавице. Сны эти были плотными и тяжелыми, как сбившееся одеяло; казалось, они заставляют спотыкаться даже деревенских осликов, небольшое стадо которых паслось на жесткой траве у берега. Не спала одна только Нора Лиатайн. Она не ходила на бракосочетание и почти весь вечер провела в коттедже Горов, ухаживая за Шоном. Каждую минуту она ждала, что начнется скандал и свадьба расстроится, но этого не случилось, и Нора чувствовала разочарование, болевшее, как волдырь на пятке; впрочем, она утешала себя тем, что волдырь прорвется чуть позже.

Непременно прорвется, как же иначе?

Нора Лиатайн как раз мыла изнутри окно в кухне, когда заметила поднимавшегося от причала незнакомца, по-видимому, только что приехавшего на пароме. Протерев на стекле чистый кружок, она стала смотреть – и сразу почувствовала, как запульсировал невидимый волдырь. Через мгновение Нора была уже на пороге. Незнакомец оказался довольно рослым молодым мужчиной с высоким лбом, слегка сутулившимся при ходьбе. Когда он добрался до поселка, вдова окликнула его сначала на гаэльском, но тут же повторила приветствие по-английски.

Мужчина повернулся и двинулся в ее сторону.

– Кажется, дождь будет, – сказала Нора, когда он подошел ближе, сообщая нерадостные новости с радостной улыбкой, которую она послала незнакомцу поверх забора маленького палисадника, поросшего невысокими кустами смородины. Руки она засунула глубоко в карманы домашней кофты.

Мужчина ступил на грубые плитки тропы.

– Вы кого-нибудь ищете?

– Да. Мне нужен директор местной…

– Вы к его дочери? – Вопрос сорвался с ее губ, прежде чем незнакомец успел договорить. «Вот оно!» – радостно думала Нора, чувствуя, как наливается болью готовый прорваться волдырь. Она так и знала!

– Что? Нет, я…

– Вы к Исабель? – снова сказала Нора, и в ее глазах сверкнула с трудом сдерживаемая радость. – Только вы опоздали – она вышла замуж и уехала. Как раз вчера это было… – Она немного помолчала, дожидаясь, реакции незнакомца. Вдова не сомневалась, что сообщенное ею известие разобьет ему сердце и он тотчас встанет в одном ряду с ней в когорте скорбящих островитян, но этого почему-то не произошло.

– К Исабель? – недоуменно переспросил незнакомец.

– Она его, конечно, не любит, я точно знаю! Мы все это знаем. Возможно, она сделала это вам назло. Да, конечно, так оно и было. Наверняка! Исабель, знаете ли, всегда была капризной девчонкой, совсем как… – Она кивнула в направлении моря, и молодой человек машинально повернулся в ту сторону. Паро́м, на котором он приплыл, возвращался на Большую землю и уже казался крошечной точкой в огромном туманном море.

– Не подскажете, где живут Горы?

– Они еще спят. В поселке вообще все спят, я одна встала пораньше. Мой муж умер, так что же мне спать?..

– Примите мои соболезнования.

– Вы любите ее, но она уже уехала. Но она не умерла, нет, а это уже кое-что, – сказала вдова. Слова сочувствия она бросила ему, как бросают хлебную корку голодному псу, и сейчас с неудовольствием наблюдала появившееся на его лице озадаченное и немного растерянное выражение.

– Так в каком, вы говорите, доме они?..

– Вон в том. Это их дом, но… Говорю же вам – ее там уже нет!

– Спасибо. – Он повернулся, направляясь к стоящему напротив коттеджу школьного директора.

– Вы опоздали! – снова крикнула ему вслед вдова, но он не обернулся. – Все в нашем мире случается слишком поздно! – снова прокричала Нора на случай, если в его сердце оставалась еще хоть капля надежды, но молодой человек уже распахнул калитку и, пройдя по дорожке сада, решительно постучал три раза в парадную дверь.

3

Исабель была заперта в каком-то темном лабиринте. Она стремилась выбраться, и Мьюрис торопливо шагал вдоль длинного дощатого коридора, из стен которого сочилась вода, пытаясь отыскать дверь, но двери нигде не было. Где-то далеко его дочь продолжала стучать кулаками по доскам и звать на помощь, и он упрямо двигался вперед, на ходу ощупывая грубые доски и чувствуя, как вонзаются в пальцы острые деревянные щепки. Вот ему показалось, что Исабель окликнула его откуда-то из-за стены, и Мьюрис заторопился, громко зовя ее по имени, чтобы дать ей знать – он рядом, он спешит на помощь. Но где же она? Где вход и где выход? В коридоре было сумрачно, пол под ногами опасно кренился, все вокруг виделось как сквозь мутную серую пелену. Мьюрис обернулся, но картина позади была такой же, как и впереди него.

– Исабель? Исси? Исси?!.

Но она не отзывалась – он слышал только, как она колотит по доскам: раз! два! три!

А потом окружающее закачалось, поплыло, грубые доски исчезли, коридор растаял, и в глаза Мьюрису хлынул такой яркий свет, что ему показалось, будто в них вонзаются раскаленные иглы. Маргарет трясла его за плечо:

– Дверь, Мьюрис! Кто-то стучит в дверь! Там кто-то пришел.

Но реальный мир еще некоторое время казался ему продолжением сна – туманным, зыбким, загадочным. Кто-то стучится в дверь? Но кто это может быть?.. В первое мгновение Мьюрис решил было, что сейчас – утро свадьбы, а не следующий день, но стоило ему повернуть голову, как в висках словно загрохотали копыта.

– Вставай, Мьюрис. Открой!

В дверь снова постучали; и он ненадолго прикрыл глаза ладонями, словно заслоняясь от удара. Наконец Мьюрис сел на кровати, окончательно стряхнув наваждение удушливого, липкого сна. Ему сразу стало лучше, но ненамного. Кем, интересно, нужно быть, чтобы в такое утро проснуться с надеждой? И почему вокруг так светло?.. Спустив ноги на холодный пол, Мьюрис почувствовал, что земля под ним качается и он должен ее остановить, иначе он упадет, если встанет. Безжалостный свет продолжал резать глаза, и он поскорее отвернулся от щели между занавесками, сиявшей ослепительным белым огнем. Лучше туда не смотреть!.. Как был, в пижаме, Мьюрис вышел из спальни и направился к двери, предчувствуя беду. Кто из жителей острова поднялся бы сегодня в такую рань? Кто осмелился бы потревожить его в такое утро?

Хотя… Мысль о том, что замужество дочери могло продлиться всего одну ночь, молнией пронеслась в его голове. И она не показалась ему невероятной – от Исабель вполне можно было ожидать чего-то подобного. Мьюрис потянулся к замку и распахнул дверь, но вместо дочери на пороге стоял Никлас Кулан.

– Мистер Гор?

– Вы кто такой?

– Я насчет картины.

Мьюрис растерялся. Утренний воздух обжег лицо и прогнал остатки сна, но окружающий мир продолжал казаться бессмысленным и плохо сделанным. Голубое небо с серыми клочьями облаков, стадо деревенских осликов, которые следовали за незнакомцем от самого побережья и теперь стояли сразу за калиткой, словно хор в древнегреческих трагедиях, лицо Норы Лиатайн в окне дома напротив… и картина. Какая еще картина?! И он стоял и молчал, в полном недоумении глядя на незнакомого молодого человека.

– Мое имя Никлас Кулан, – пояснил тот. – Мой отец написал картину…

Серые глаза вдовы Лиатайн в окне напротив были до краев полны такого жгучего желания услышать хоть слово, что Мьюрис схватил гостя за плечо и потянул к дверям.

– Входите. Да входите же!.. – Холод поднимался по его ногам. – Вот. Присядьте пока здесь. Я сейчас вернусь, только что-нибудь накину.

И он усадил Никласа в кухне, которая все еще хранила следы подготовки к свадьбе: повсюду валялись обрывки лент, булавки, нитки, ножницы, обрезанные стебли гвоздик, цветочный целлофан со следами засохших водяных капель и четвертинка свадебного пирога, которую Маргарет несла домой в пьянящем лунном свете и в конце концов уронила на пол, положив на стол слишком близко к краю. То, что удалось спасти, имело весьма неприглядный вид.

– Ну вот… – Мьюрис вернулся в кухню в брюках и носках. Свободную пижамную куртку он оставил, даже не заправив ее за пояс брюк, и она придавала ему несколько растрепанный вид. Потянувшись к чайнику, Мьюрис сказал:

– Прошу извинить за беспорядок. Сейчас я приготовлю чай. – Он дождался, пока из крана не полилась вода, а потом впервые за много часов высказал вслух то, что его так мучило:

– Моя дочь вчера вышла замуж.

– Я в курсе. Примите мои поздравления.

Мьюрис ненадолго замешкался с чайником в руке; ему пришлось сделать эту паузу, чтобы справиться с воспоминаниях о потерянной дочери и немного перевести дух, прежде чем жить дальше. «Примите поздравления» – эти вежливые слова звучали для него жестокой насмешкой. Несколько раз моргнув, чтобы вернее взять себя в руки, он сказал:

– Не с чем тут поздравлять!

– Мьюрис! – Маргарет Гор ворвалась в кухню так стремительно, словно готовилась спасать семью от окончательного разрушения. Она все еще была в ночной рубашке. Не глядя на гостя, Маргарет шагнула вперед и взяла из руки мужа повисший в воздухе чайник. В первую очередь следовало заняться тем, что важнее всего, и сейчас ей предстояло снова заставить мир вращаться и помочь мужу устоять, изгнав из кухни темную тень отчаяния, которая трепетала широкими крылами над самой его головой. Мьюрису нужно было во что бы то ни стало держаться; не для того они столько боролись, разгоняя светом островной мрак, чтобы теперь поддаться унынию. Твое сердце разбито, так что с того? Стисни зубы и живи дальше.

– Доброе утро. – Она наконец повернулась к Никласу и кивнула. – Мьюрис, разбуди, пожалуйста, Шона. Пора завтракать.

Мьюрис вышел, а его жена стала резать хлеб.

– Это вчерашний, – сказала она извиняющимся тоном. – Сегодня я ничего не пекла.

– Что вы, не беспокойтесь. Я вовсе не…

– Но вы, надеюсь, выпьете с нами чаю, а заодно и переку́сите.

Разговаривая с гостем, она, однако, ни разу на него не взглянула. Один взмах руки, и стебли цветов вместе с обрывками целлофана отправились в мусорное ведро. Главное, не останавливаться, двигаться, жить как обычно… Маргарет протерла рабочий и обеденный столы и стала убирать остальной мусор. Только раз она замешкалась и даже слегка прикусила нижнюю губу, когда ее пальцы коснулись стоящей на подоконнике фотографии, где мать и дочь были сняты вместе.

– Вы знакомы с Исабель? – спросила она.

– Простите, что?..

– Это она. – Маргарет взяла снимок в руки и протянула ему. – Моя дочь.

Это был самый обычный, естественный жест, но она еще вспомнит его впоследствии, когда все изменится, и Маргарет Гор будет снова и снова спрашивать себя, как все было бы и в какую сторону начал бы вращаться мир, если бы она не показала ему портрет Исабель.

Он взглянул на снимок и вернул ей, еще не сознавая, что семена мечты уже поселились в его сердце и что его жизнь круто переменилась. На фото он увидел только красивую молодую женщину – и ничего больше.

– Это наш гость. А это мой сын Шон, – сказал Мьюрис, вкатывая в кухню инвалидное кресло, в котором сидел худой и бледный юноша. Никлас протянул ему руку, но Шон не пошевелился, и он лишь коротко коснулся его неподвижных пальцев. Мьюрис развернул кресло и поставил к столу рядом с Никласом.

– Я приготовлю чай? – предложил он.

– Сиди уж, я сама, – велела Маргарет и принялась намазывать маслом куски серого хлеба. На плите негромко запел чайник. Несколько мгновений трое мужчин молчали, подавленные властной силой ее характера, потом Никлас наконец рассказал, зачем он приехал.

– У меня умер отец, – начал он, невольно прибавив к их горю свою каплю. Об ужасном дне в Дублине Никлас рассказывал так, словно это была страшная сказка или древняя легенда, а вовсе не часть скучной, будничной драмы, которая именуется жизнью. Супруги Гор ничего не говорили. Они сидели, забыв о чае и хлебе, и потрясенно слушали его печальную повесть, словно зачарованные ее мрачными подробностями. В том, как молодой человек говорил о своем отце, было что-то такое, что поразило обоих, пробудив в их душах знакомые страхи. Описание дня, когда Уильям Кулан решил писать картины, рассказ о смерти матери и о том, какую смерть избрал для себя отец Никласа, – все это эхом отдавалось в их головах, и они невольно погрузились в воспоминания о том дне, когда с Шоном случился первый припадок. Никлас не сообщил им ничего нового, но его рассказ был еще одним доказательством того, что человеческая жизнь может превратиться в руины в течение одного-единственного дня, причем еще до наступления вечера.

Никлас говорил, а на столе остывал забытый чай. (А снаружи, у себя в саду – хотя на самом деле она ничего не сажала – Нора Лиатайн напряженно прислушивалась, подавшись всем телом в сторону коттеджа Горов. Она ждала взрыва, скандала, чего угодно. Молодой человек, несомненно, был любовником Исабель, а раз так, можно было надеяться на какие-то новые драматические события. Вопли отчаяния, стенания, плач – почему бы нет?.. Все это дела известные! Быть может, прислушиваясь, она сумеет понять суть происходящего даже лучше, чем если бы сама была свидетельницей пролитых слез. И Нора все ждала и ждала, стоя на соленом ветру, обдувавшем низкий берег. Она видела даже, как отец Ноуэл, двигаясь хмельным зигзагом, пронес в церковь свои грехи, но из коттеджа напротив по-прежнему не доносилось ни звука.)

Когда Никлас добрался до сравнительно недавней части своей истории, он не стал колебаться и рассказал собравшимся в кухне членам семьи Гор о том, как встретил своего отца на заснеженной дороге в Уиклоу уже после его смерти. При этом он ничего не преувеличил и не стал пускаться ни в какие объяснения, словно эта встреча была самой естественной в мире вещью, и, возможно, именно по этой причине Мьюрис и Маргарет так ее и восприняли. Отец не приказывал ему выкупить картину, добавил Никлас, но когда на следующий день он проснулся, ему стало совершенно ясно: именно это ему необходимо сделать.

– Если верить моему отцу, – сказал Никлас, – все в мире происходит согласно некоему плану. Нам нужно только разгадать, в чем он заключается. А для этого надо уметь видеть знаки.

Видеть знаки… Маргарет взяла со стола хлебную тарелку и протянула гостю. Мьюрис смотрел на него, не отводя глаз. Видеть знаки. Даже Шон, казалось, прислушивался к тому, о чем говорил гость. Для каждого из Горов появление Никласа Кулана на следующее утро после того, как их семья потерпела крушение, тоже было зна́ком. Никого похожего на него они раньше не встречали, поэтому он по временам казался им частью одной общей семейной галлюцинации. Не был исключением и Шон, который, сидя в своем инвалидном кресле, кивал головой, а когда Никлас посмотрел на него, неожиданно улыбнулся в ответ.

– Мой муж получил эту картину в награду за первое место на конкурсе ирландских поэтов, – пояснила Маргарет. – Не так ли?

– Так, – подтвердил Мьюрис и добавил, обращаясь к Никласу: – Я даже не знал, какой будет приз.

– Он вообще не собирался участвовать. Это я послала на конкурс одно из его стихотворений.

Никлас не ответил. Джон Флэннери рассказывал ему о конкурсе и о том, что картина была вручена Мьюрису Гору – директору школы на одном из островов. Сейчас ему важно было знать другое – удастся ли выкупить картину обратно. Именно поэтому он сейчас был на острове и, сидя в кухне, которую сам же наполнил тревогой и неуютом, пил горячий чай из свежезаваренного чайника.

– Что ж, идем, взглянем на нее, – сказал наконец Мьюрис и поднялся. – Дайте только я сначала оденусь.

Маргарет вышла из кухни вместе с мужем – она хотела, чтобы по пути он кое-что купил в лавке, раз уж он все равно идет в школу, и разнообразные предчувствия, терзавшие ее душу, так и не были облечены в слова. Никлас и Шон остались в кухне вдвоем.

– Хочешь еще чаю? – спросил гость у молодого человека.

В ответ калека лишь слегка покачал головой. После этого оба довольно долго сидели молча, но установившаяся между ними тишина не была безысходной или давящей; напротив, она была исполнена надежды, словно каждый из них чувствовал, что находится на пороге чего-то огромного и важного, что было больше их обоих, вместе взятых. Наконец Никлас взял грязную посуду и перенес в раковину, а Шон начал негромко напевать себе под нос популярный рил, причем вышло это у него совершенно естественно, словно он не молчал несколько лет кряду. Казалось, будто в кухню залетела крохотная пташка (хотя и окна, и входная дверь были закрыты), и Никлас, даже не оборачиваясь, понял, что эта птица попала сюда прямиком из обугленных развалин отцовской мастерской. Намыливая тарелки, он прислушивался к мелодии с таким чувством, будто встретил старого друга.

Знаки… Их можно было не только видеть, но и слышать.

– Ах, не следовало вам этого делать! – В кухню вернулся Мьюрис, на ходу застегивая рубашку и снимая куртку, висевшую на двери с обратной стороны. – Жена меня убьет за то, что я вам позволил… – добавил он и вдруг осекся. Ему вдруг послышался трепет крошечных крыльев, но, обернувшись, он понял, что звуки исходят от Шона. Они были слишком тихими, чтобы звучать как настоящая музыка, и слишком высокими и тонкими, чтобы наполнить собой воздух, и тем не менее они так глубоко тронули его отцовское сердце, что Мьюрису пришлось отвернуться, чтобы не заплакать.

Маргарет, которая в это время встряхивала и складывала простыни в комнате Исабель, тоже услышала эту исполненную ликования музыку, хотя она и была лишь немногим громче, чем тишина. Крепко сжав губы, она поспешно вышла в коридор. Когда же Маргарет достигла кухонной двери и увидела, что ее сын негромко поет, а муж и гость молча стоят по обеим сторонам от него, ей тоже пригрезилась одинокая белая птица, парящая в воздухе над столом. И в тот же момент, когда из самого дальнего, недосягаемого прежде уголка ее души вырвался внезапный смех, она поняла, что исцеление началось.

4

У калитки сада по-прежнему стояло несколько осликов. Маленькое стадо не разбежалось, даже когда Мьюрис несколько раз крикнул и замахал руками – животные лишь отступили в сторону, давая мужчинам пройти, и гуськом потрусили за ними к школе. (Нора Лиатайн точно знала, что это плохая примета. Очень плохая!) Утренняя погода была неспокойной, и резкие порывы ветра словно хватали идущих за штанины. Они окончательно высушили брюки Никласа, все еще немного влажные после морского путешествия, но сделали походку Мьюриса еще более неуверенной. Он ни слова не сказал о Шоне – просто не посмел, но ему уже казалось, что гость послан им самим Провидением, поэтому он без стеснения опирался на его руку каждый раз, когда наступал на разболтавшуюся плитку и едва не падал.

– Нужно здесь все поправить, – говорил Мьюрис и шагал дальше, спотыкаясь на каждом шагу и прислушиваясь к все еще звучавшим в его ушах обрывкам мелодии, которую после долгого молчания напел его сын. Что-то определенно происходило; некий ключ словно повернулся в ржавой замочной скважине, и тяжелая дверь начала отворяться – Мьюрис чувствовал это и старался шире открывать глаза и дышать полным ртом, чтобы убедиться, что он не спит и что это действуют вовсе не виски или бренди, присвоившие себе божественные функции. Усилившийся ветер нес с собой капли морской воды, они омыли и освежили его лицо, а срывавшееся с губ дыхание тотчас подхватывал очередной налетевший шквал и, словно цветочные лепестки, уносил его к домам на западной дороге, где все еще спали.

– Вон там наша школа, – сказал Мьюрис, показывая рукой на приземистое одноэтажное здание на холме. – Мне казалось, что для нее – я имею в виду, для картины – нужно больше простора, чтобы она смотрелась как можно лучше, а наши дома, как вы, наверное, уже убедились, не слишком велики. – Он немного помолчал и добавил: – Кроме того… кроме того, я решил, что пусть она лучше висит в классе, где мальчики и девочки могли бы… Впрочем, сами увидите.

Наконец, все еще сопровождаемые вереницей осликов, они добрались до школьного здания. Мьюрис отпер дверь и отступил в сторону, пропуская Никласа вперед. Школа явно нуждалась в ремонте: водоотливные желоба вдоль восточного фронтона висели на честном слове, оранжевая краска, придававшая зданию сходство с апельсином, облезла, словно Атлантика каждый год пыталась очистить его от кожуры, чтобы проглотить наконец целиком, и все же когда гость шагнул через порог, Мьюрис почувствовал прилив гордости. Войдя внутрь следом за молодым человеком, он закрыл дверь, и в комнате сразу стало тихо.

– Вот она.

Но эти слова оказались излишними. Никлас уже стоял, запрокинув голову, среди миниатюрных детских парт, прикрепленных к стене скотчем рисунков учеников младшей группы, ламинированных карт Европы и США, литографии с изображением Пресвятого Сердца Иисусова  и аспидных досок и, запрокинув голову, смотрел на картину. Казалось, он был не в силах пошевелиться и только часто и неглубоко дышал, глядя на единственное доказательство того, что его отец был прав. Она была перед ним – картина, написанная в тот летний день на побережье Клэра, когда сам Никлас едва не утонул, а отец вытащил его из воды. На картине сошлись в яростной схватке небывалые цвета: неистовый желтый, невероятный зеленый и сказочный голубой, которые должны были казаться школьникам сырьем для сотворения мира; здесь были Эзоп и братья Гримм, был Адам, было море и легендарный Кухулин . Никлас смотрел долго, он даже облокотился на одну из парт. Мьюрис стоял позади него и молчал – ему вдруг вспомнилось стихотворение, которое Маргарет послала вместо него на конкурс. Думая о том, что́ сделала для него жена, Мьюрис испытал один из тех внезапных приступов чувствительности, которым он был обязан своей репутацией человека мягкого и сентиментального. Его глаза наполнились слезами, губы запрыгали, и он постарался сжимать их как можно плотнее, чтобы дрожание подбородка не выдало его чувств.

Прошел целый век. В классе стало темнее, потом очень быстро посветлело, а затем снова стало темно, словно кто-то включил время на ускоренную перемотку, и только двое мужчин продолжали неподвижно стоять перед картиной и ждать. За окнами неслись по небу облака.

Начиная свое путешествие на другой конец страны, Никлас ставил перед собой очень простую цель: разыскать картину, заплатить директору столько, сколько он попросит, и привезти ее обратно в Дублин, но сейчас его решимость почему-то ослабела. Ему не хотелось трогать картину. Она выглядела удивительно уместно на стене школьного класса, обрамленная двумя высокими окнами, в которые виднелось море. Как быть, Никлас не знал и даже почувствовал некоторое облегчение, когда Мьюрис первым нарушил молчание:

– Разумеется, вы можете забрать картину, но… Признаюсь честно, мне будет ее очень недоставать.

– Нет.

– Я говорю совершенно серьезно.

– Я не о том. Мне кажется, не стоит забирать ее отсюда.

– Разве она вам не нравится?

– Дело не в этом. Дело в том, что… – Никлас обернулся и посмотрел на Мьюриса. – Я просто не знаю, как будет правильнее. Да и кто из нас знает?..

– Вы не знаете, и я не знаю, – ответил Мьюрис, делая несколько шагов вперед. – Большинство людей обычно ждет подсказок, а когда не получает – просто выбирает одно или другое. Произойти может все что угодно. Все зависит от случайности.

За их спинами послышался тупой удар, входная дверь распахнулась, и в класс с выражением тупого любопытства на морде заглянул осел.

5

Уже шагая назад к дому, Мьюрис и Никлас заметили, что побережье Большой земли исчезло в густой ды́мке. Казалось, остров снялся с якорей и свободно плыл по воле ветра и волн. Сзади его нагоняла туманная стена дождя, первые капли которого упали, когда мужчины ступили на дорожку из каменных плит. На этот раз ослиное стадо не последовало за ними; животные сгрудились у южной стены школьного здания и стояли, опустив крупные головы, будто прислушиваясь к волшебным историям, которые нашептывала им трава.

Нора Лиатайн увидела директора и его гостя из окна кухни Горов, где она читала над Шоном молитву, не особенно обращая внимание на то, что юноша продолжал тихонько напевать довольно легкомысленный «Рил Донеллана». Маргарет стояла у плиты, на которой грелся чайник. Увидев входящего в дверь мужа, она постаралась поймать его взгляд.

– Это чудо! – заявила Нора, закончив молиться. – Он возвращается к вам! – И она отступила немного назад, чтобы полюбоваться на результаты своей молитвы, но Шон продолжал напевать как ни в чем не бывало, перейдя от «Подружки» к «Вдове и ласточке».

– Он не умолкает с тех пор, как вы ушли. Все поет и поет… – сказала Маргарет, не зная, как говорить в присутствии гостя. Когда Никлас стоял рядом с ней, она начинала чувствовать странное покалывание в пояснице. – Мне кажется, дело в вас, – добавила Маргарет, повернувшись к нему. – Вы что-то сделали…

– Я ничего не делал.

– Обычно он просто сидит молча. За эти годы Шон ни разу не пел, даже не пытался.

Мьюрис опустил руку на плечо сына и опустился рядом с ним на табурет. Он хотел заглянуть ему в глаза, но не смог – взгляд Шона устремлялся вслед за спетыми им нотами куда-то очень высоко, под самый потолок или даже выше. Тогда директор зна́ком предложил Никласу сесть, а Маргарет повернулась к чайнику, который тоже запел свою песенку.

– Нужно позвать отца Ноуэла, – сказала вдова. – Он должен прочесть пару…

– Тихо! – перебил ее Мьюрис. – Не нужно никого звать. Я не хочу, чтобы здесь собрался весь поселок и все глазели на нас.

– Но что, если это сам Бог…

– Бог здесь ни при чем. Он ничего не сделал за столько лет, да и сейчас тоже… Ступай лучше домой, Нора.

– Но…

– Ступай домой. Спасибо, что заглянула. До свидания.

Тон, каким это было сказано, заставил вдову развернуться и выйти на улицу. Это плохая примета, думала она; разговаривать так с друзьями – значит кликать несчастье, Нора знала это точно. Очень плохая примета, да!.. И, пригибаясь под дождем, она пересекла дорогу и юркнула в свой коттедж, утешаясь лишь сознанием того, что Всеблагой Господь непременно вознаградит ее, сурово наказав тех, кто не умеет ценить доброго к себе отношения.

– Попробуйте поговорить с ним, – сказал Мьюрис. – Мне кажется, на вас он реагирует.

– На меня? – удивился Никлас.

– Не знаю, – честно признался Мьюрис. – Я вообще ничего не знаю. Ни о чем. Во всем мире нет сейчас человека невежественнее меня. Я ничего не понимаю и ничего не могу объяснить, но… уже много лет я не видел своего сына таким, каким он был сегодня утром, когда вы появились в нашем доме. А еще… – Он поднял руку, словно пытаясь потрогать музыку, заполнившую всю кухню. – В общем, попробуйте с ним поговорить, ладно?

– Но что я должен ему сказать?

– Этого я тоже не знаю. Что-нибудь…

Никлас посмотрел на директора, на его жену и взял со стола чашку крепкого чая, которую поставила перед ним Маргарет. Эти люди ждали от него чуда; он ощущал их ожидание как сдавившую грудь свинцовую тяжесть, и не знал, что предпринять. С чего они вообще взяли, будто дело в нем? Он вообще ничего не сделал, и никакого особенного дара у него не было. В этот дом Никлас приехал ради своего отца, ради призрачной возможности вернуть картину, которая была, вероятно, единственным материальным свидетельством того, что Уильям Кулан вообще существовал в этом мире. Он приехал сюда только за ней, но сейчас, через считаные минуты после того, как он ее увидел, Никлас утратил всю уверенность в том, что должен непременно забрать картину с собой. А теперь еще и это… Никлас чувствовал, как его высокое худое тело содрогнулось под тяжестью огромной ответственности; из-под мышек потекли ручейки пота, а по коже словно провели холодным острым лезвием. Что ему делать, как поступить?..

Поставив чашку обратно на стол, Никлас прислушивался к музыке, пока не почувствовал, как она пропитывает его плоть и кровь.

– Шон!.. – позвал он негромко. – Ты меня слышишь?

И музыка тотчас прервалась.



Этой ночью Никлас спал рядом с комнатой Шона – в пустой спальне Исабель в глубине дома. Мьюрис и Маргарет лежали без сна в своей комнате и, глядя в открытое окно на беззвездное ночное небо, потрясенно вспоминали все, что принес им сегодняшний день. Шон возвращался; он поговорил с Никласом, словно гость стал для него некоей нитью, невидимой связью с реальным миром, и теперь безумная надежда стучалась в души Мьюриса и Маргарет. И не просто стучалась – она проникла внутрь и заставила их сердца полностью раскрыться, обнажив самые потаенные, глубоко спрятанные мечты и упования, которые оба когда-либо питали в отношении своего единственного сына. В результате их темная спальня заполнилась самыми удивительными образами и картинами, а сказочная музыка так и звала пуститься в пляс, но они только теснее прижимались друг к другу и всматривались в небо за окном, ища в нем приметы завтрашнего дня и желая, чтобы он поскорее пришел, чтобы посетившее дом волшебство не успело рассеяться.

Никласу тоже не спалось. Воздух спальни, все еще напитанный красотой Исабель, был слишком сладким, и в нем, как ночные бабочки, порхали вопросы, которые он сам себе задавал. Что произошло днем? Почему? Ведь он ровным счетом ничего не сделал – в этом Никлас не сомневался. Он всего лишь задавал юноше разные пустяковые вопросы да смотрел на него, и тем не менее происшедшие изменения оказались столь очевидны, что можно было подумать, будто перед ним сидит в инвалидном кресле совсем другой человек. Но ведь он же ничего не сделал, снова и снова твердил себя Никлас. Это была случайность, совпадение. В конце концов, он и сюда-то приехал случайно: картина-приз могла достаться совершенно другому человеку, и тогда сейчас он был бы не здесь, а в каком-то другом доме. Нет, в этом не было ровно никакого смысла! Да и какой смысл может быть в подобной цепочке совпадений и случайностей?..

Тут Никлас заворочался под одеялом и ненароком разбудил аромат давних девичьих грез. Он ткнул кулаком подушку и, сам того не сознавая, выпустил наружу мучительную полуявь всех ночей, в течение которых Исабель лежала здесь, виня себя за то, что́ случилось с Шоном. Сейчас ее вина поднялась в воздух, словно тончайшая пыль, она попала Никласу в горло, он раскашлялся и никак не мог остановиться. На глазах у него выступили слезы, которые текли и текли, и он никак не мог их унять. Это были настоящие реки горя, и он зарылся лицом в подушку, но она скоро промокла насквозь, а Никлас все плакал, словно хотел выплакать бескрайнюю и безблагодатную бездну, разверзшуюся внутри него как по мановению волшебной палочки. Не желая быть услышанным, он все же сумел подавить самые громкие рыдания, но было уже поздно: Никласу было невдомек, что Нора Лиатайн давно проснулась в спальне своего дома и насторожилась и что даже воздух над островом сделался стеклянисто-колючим от разлитого в нем горя, так что мужчины, бредущие домой из паба Комана, невольно пригибали головы, но не могли уберечься от летящих во все стороны осколков.

В ночной темноте одиночество затерянного в океане острова чувствовалось особенно остро. Непогода совершенно заслонила от него Большую землю, и от этого казалось, будто остров продолжает дрейфовать по ветру, все глубже уходя в ненастную пустоту безбрежной Атлантики. Должно быть, именно поэтому Никлас так отчетливо ощущал уединенность и горькую заброшенность этого клочка земли. Остров был точным подобием его жизни, прошедшей в безвестности и одиночестве словно посреди никем не открытого моря. Что он наделал? Зачем приехал сюда? Что за жизнь вели люди, заточенные на этой затерявшейся среди дождей и туманов скале, и какое ему до них дело? Чем дольше Никлас обо всем этом размышлял, тем большим безрассудством и даже глупостью представлялся ему случайный, в общем-то, каприз, повинуясь которому, он приехал сюда через всю страну. Зачем он это сделал, если единственным, что имело значение, была его недавняя потеря? Он потерял отца. Потеря… Потерял… Эти слова резали его, словно нож, рассекали кожу и обнажали внутренности. Насколько легче было бы терпеть настоящую рану, лишиться руки или ноги, чтобы потом ковылять на протезе, размахивать одной рукой и говорить: «Вот моя потеря, вот что отняли у меня горе и отчаяние».

Но обе его руки и обе ноги были целы, и он продолжал лежать в постели, плача и тоскуя по отцу. Казалось, вся его жизнь сосредоточилась сейчас в этой долговязой фигурой с высоким куполообразным лбом. Детство и отрочество Никласа прошли под знаком страха и преклонения перед этим человеком. Никогда и ничего он не желал для себя, не подумав прежде об отце; даже настоящих друзей у него никогда не было, потому что рядом был отец; он никогда никого не любил, кроме него, да и на острове оказался только из-за отца. И все это представлялось сейчас Никласу каким-то неправильным, навязанным, сделанным вынужденно, из-под палки. Где, в конце-то концов, его собственная жизнь? В чем ее смысл, если в жизни отца никакого смысла, похоже, не было?

Никлас напряг зрение и увидел, как доски низкого потолка озарились бледной вспышкой. Это была не молния, не зарница – это был гнев. «Господи, что мне теперь делать? Зачем ты все сжег? Почему не подумал обо мне? Почему?! Почему?!!»

Последний вопрос он почти выкрикнул вслух, словно пытаясь вызвать отца из небытия и вырвать у него ответ, но вместо Уильяма Кулана на пороге спальни появилась Маргарет Гор в ночной рубашке.

– Что с вами? – спросила она. Комната казалась сырой от его слез.

– Все в порядке. Извините.

– Не извиняйтесь, вы же ничего плохого не сделали.

Маргарет еще немного постояла на пороге, молча разглядывая молодого человека из Дублина, который так горько плакал на кровати Исабель. Она ждала. Он лежал, неподвижно глядя в потолок, и ничего не объяснял. Тогда Маргарет слегка развела ладони, словно ловила или, наоборот, выпускала на свободу маленькую птицу, и сказала просто:

– Все пройдет.

И она ушла. Слезы Никласа высохли так же неожиданно, как и хлынули, и он погрузился в сны о птицах и летающих островах, которых пахли как девушки. Он и сам парил высоко среди облаков, в ликующих небесах, где прыгали дельфины, и краски меняли оттенки точь-в-точь как на картинах отца, и Никлас тоже светился и сиял и касался ярких цветочных лепестков, похожих на языки огня. Потом он почувствовал запах дыма и проснулся – и увидел вокруг себя все тот же коттедж и все ту же девичью спальню, в которую сквозь неплотно закрытую дверь просачивался синеватый чад подгорающих на кухне тостов.

6

В природе нет ничего случайного – таков был основной принцип жизненной философии Уильяма Кулана. «Взять хотя бы лососей, – говорил он. – Посмотри, как они устремляются в открытое море – в эти лишенные дорог и примет водные просторы, которые должны казаться одиночной рыбе поистине бесконечными, а потом взгляни, как они возвращаются, как упорно движутся вверх по течению, как, сверкая чешуей, прыгают через пороги, стараясь во что бы то ни стало попасть домой. Почему так происходит? Да потому, что так было задумано с самого начала. Таков естественный порядок вещей. И как только ты постигнешь этот порядок, добавлял он, тебе больше не о чем будет беспокоиться. Правильно только то, что правильно. В мире нет ничего лишнего; все, что создал Бог, – все имеет свою цель и предназначение, все для чего-нибудь да нужно».

И в полном соответствии с этим догматом уже утром следующего дня – несмотря на сомнения и на все еще висящую в воздухе влагу собственных слез – Никлас Кулан ощутил себя частью семьи Горов, жившей в небольшом коттедже на острове близ западного побережья Ирландии. На первый взгляд в этом не было никакой явно выраженной причинно-следственной связи или закономерности, и все же когда Никлас заворочался в постели и, открыв глаза, огляделся, он сразу понял, что больше не чувствует себя здесь чужаком. Даже когда он спустил с кровати ноги, они тотчас нашли на вымощенном плитняком полу свое привычное место, словно Никлас проделывал это каждый день на протяжении многих лет.

Первым делом он подошел к окну, чтобы посмотреть, видна ли Большая земля. Море кипело и бурлило, словно грозя перелиться через край, налетало на берег и вспугивало чаек, которые с хриплым криком взлетали, чтобы начать свой парящий танец над самыми гребнями волн. В воздухе пахло дымом от множества домашних очагов; густые серые султаны, поднимавшиеся из трех дымоходов, видных из спальни Исабель, клонились под острым углом к востоку, окрашивая ветер и предвещая непогоду.

Как только Никлас появился в кухне, его тотчас усадили завтракать: на плите шипела и плевалась жиром сковорода с жареными сосисками, яичница соскользнула ему в тарелку с мягким шлепком, а директор передал ему один за другим три куска хлеба, которые он собственноручно намазал маслом.

– Мьюрис!

– Ему это не повредит. Ты только погляди на него – вылитая борзая! Положи ему лучше еще сосиску.

За столом Шон сидел в своем инвалидном кресле рядом с Никласом. Сегодня утром его разбудила скопившаяся в груди музыка, и впервые за много лет он встретил Маргарет, которая пришла его одевать, звуками джиги под названием «Плач банши». Сейчас он ел с ложечки яйцо, которым кормила его мать, и, искоса поглядывая на Никласа, то и дело улыбался, словно возвращаясь в мыслях к какой-то удачной шутке.

Вскоре Мьюрис поднялся из-за стола и, поглядев на Маргарет с улыбкой, в которой впервые за много лет сквозило счастье, отправился открывать школу. Прежде чем выйти через парадную дверь, он кивнул Никласу и, пообещав вернуться к трем, ступил на дорожку сада так, словно это была первая страница новой, удивительной и захватывающей повести. Мелодия, которую напевал сын, продолжала звучать в его ушах всю дорогу до школы. Когда Мьюрис отпер школьную дверь и ученики ринулись в класс, она ухитрилась проникнуть внутрь вместе с ними, так что, даже садясь за стол, он все еще слышал, как музыка витает в комнате, гуляя от стены к стене.

– Ну, – сказала Маргарет, чувствуя, как счастье, которым муж поделился с ней перед уходом, согревает ей пальцы, словно комок теплого теста. – Какие у тебя планы на сегодня?..



Погожее и ясное утро было в самом разгаре, когда Никлас прокатил кресло Шона по неровной дорожке сада и вывез за калитку, чтобы немного прогуляться по берегу острова. Прогулку он заранее не планировал и не думал о ней – просто так совпало, получилось само, как получалось теперь все остальное. Вставая из-за стола, Никлас еще не знал, что будет делать, но, взглянув в окно, на разгулявшееся море, вдруг подумал о том, что еще не видел острова. Вновь повернувшись к столу, он поймал устремленный на него взгляд Шона и увидел на его лице легкую улыбку.

– Ну да, конечно – да. Разумеется… – Тепло Маргарет окутало его, точно облаком, когда он попросил позволения взять Шона с собой, и это было восхитительно. Никлас чувствовал себя маленькой шлюпкой, которую несет могучая волна исходящих от этой женщины доброжелательности и надежды. Эта волна поддерживала его и придавала силы; когда же он попытался увидеть себя ее глазами, то удивился и слегка покраснел, ибо воображение тотчас нарисовала ему романтический образ посланца судьбы или легендарного героя, который не накидывает куртку, а облекается в рыцарский плащ, готовясь сойтись с врагом лицом к лицу.

– Ну что ж, – сказал Никлас, когда они отошли настолько далеко, что ни Маргарет, смотревшая с порога им вслед, ни Нора Лиатайн, которая, слегка отогнув занавеску, пристально глядела на них в окно, уже не могли их видеть, – теперь тебе придется показывать мне, куда идти. Я же ничего здесь не знаю!

В ответ Шон слегка наклонился на сиденье влево, и Никлас покатил кресло в указанную сторону. Вскоре они вышли на неровную, продуваемую ветром тропу, которая карабкалась куда-то вверх по склону холма. Здесь молодой человек снова загудел какую-то веселую мелодию, которая сопровождала их на всем пути – как и небольшое стадо ослов.

– Ты ведь не так уж сильно болен, правда? Я-то знаю, что нет… Ты слышишь все, что я тебе говорю, и мог бы ответить, если б захотел. Ты просто не хочешь, вот в чем дело!

Так они дошли до высокого обрывистого утеса. Внизу бурлила мутная, как болезнь, морская вода. Никлас говорил и говорил, не обращая внимания на то, что сильный ветер вырывает и уносит пучки его волос. До сих пор он не замечал никаких признаков того, что Шон понимает сказанное, но продолжал говорить так, словно обращался к внимательной и заинтересованной аудитории, которая просто обязана выслушать все, что он скажет.

– Когда умер мой отец, я и сам задумывался о чем-то подобном. Ну о том, чтобы ни с кем не разговаривать и ничего не делать… Я хотел бы просто сидеть на одном месте или лежать в постели, благо у меня – как и у тебя – был близкий человек, который бы обо мне заботился. Я мог целыми днями валяться в кровати и слушать Моцарта, представляешь?.. Этот мой друг умел так запрограммировать проигрыватель, что мне хватало музыки до вечера. Мне даже не нужно было ничего напевать, музыка и так все время была рядом. Как ангелы – так, наверное, сказал бы мой папа. Так устроен этот мир – вот как он считал. Музыка рядом с тобой – это ангелы. Музыка или латынь… Она ему очень нравилась. А ты знаешь латынь?..

Он немного подождал, но Шон ничего не ответил и только молча смотрел, как бьются о скалы угрюмые волны.

– Я знаю, и довольно неплохо. Я много учил ее в школе – сам не знаю зачем. Для меня это было как собирать камешки на берегу или что-то в этом роде. Латынь!.. Папе нравилось, как она звучит. Во всяком случае, я так думаю, потому что он вряд ли понимал хоть слово. Однажды, когда мы прятались от дождя в сенном сарае, а все его картины оказались растоптаны коровами, он попросил меня почитать что-нибудь на латыни. Я… я никак не мог смириться с тем, что произошло, но он… Для него это было словно благословение свыше или что-то вроде. Можешь ты себе такое представить?

Никлас снова немного помолчал, но не потому, что ожидал ответа. В эти мгновения он обращался к невидимому миру, к морскому ветру, к вспененной воде внизу.

– Латынь под дождем, где-то в сенном сарае, в Клэре… Cetera per terras omnes animalia somno laxabant curas et corda oblita laborum…  Это из Вергилия. В этом стихе говорится о том, как все животные в полях задремали, оставив заботы и позабыв о печалях. Примерно так, да. Папе очень понравилось, хотя для него, я думаю, это была просто музыка, просто звуки. Я читал ему эти стихи и после… Однажды, когда я пришел с работы, то увидел, что он сидит за кухонным столом, на котором ничего нет… ну как будто он сел пить чай, а на столе пусто, и он вдруг понял, насколько он одинок. Так уж сложилось в нашей семье – мы были как трое очень одиноких людей, которые иногда забывали о своем одиночестве, но оно всегда оставалось где-то рядом и по временам снова нас настигало… В общем, я вошел, увидел, как он сидит за столом, наклонившись над своей чашкой, и сразу понял, что он очень устал, изнервничался и вот-вот заплачет. И вдруг папа сказал: «Почитай мне что-нибудь, ладно?» Даже не знаю точно, что он имел в виду, но скорее всего – латынь, которая была для него как музыка… Как будто ангелы спустились с потолка – вот как он сказал. Я читал и читал, и когда дошел до одного слова, папа меня остановил. Он поднял голову, и я увидел, что у него по щекам текут слезы, и… Знаешь, что́ он сказал? Он сказал – amor. Только это слово. Он несколько раз повторил его вслух, словно пел – amor, amor… А потом он произнес имя моей матери – Бетти. Amor Бетти…

Никлас замолчал, и молодых людей снова окружили море, ветер и чайки. Протяженное ветреное ничто, промозглая пустота поднималась вдоль утеса, заставляя птиц то зависать на месте, то описывать медленные, плавные дуги над скалистым мысом. В воздухе пахло дождем, и белые барашки облаков бежали по небу, собираясь над островом в подобие наполовину высохшей простыни. А потом высоко над головами молодых людей, в невидимом, сверкающем белизной пространстве, которое само, быть может, было особым, не нанесенным ни на одну карту миром, то ли приоткрылась на сквозняке дверь, то ли отдернулась занавеска, потому что спустя мгновение Шон совершенно неожиданно проговорил совершенно отчетливо и ясно:

– Пожалуйста, помоги мне встать.

7

Тихая мелодия все еще звучала в классе, где вел урок Мьюрис. И чем дольше он смотрел в пространство над склоненными головами учеников, тем отчетливее он ее слышал. Прошло немного времени, и Мьюрис смог ее увидеть: музыка походила на тонкие полупрозрачные ленты или пелены голубоватого и нежно-абрикосового оттенка, которые медленно плавали в воздухе, словно легчайшие одежды, спавшие с пролетевших где-то в вышине духов. Дети, правда, ничего не замечали, однако Мьюрис не мог не отметить, что сегодня они ведут себя на удивление примерно. Даже О’Ши никого не задирал и не вертелся на стуле, как вытащенный на сушу дельфин. Совершенно очевидно, что причиной этому могло быть только одно – повисшая в воздухе музыка. Сначала он даже хотел спросить детей, слышат ли они что-нибудь, но подходящий момент промелькнул слишком быстро, и вот уже ученики обратили к нему свои бесхитростные мордашки, ожидая, пока директор даст им очередное задание. Если они и слышали музыку, решил Мьюрис, то только каким-нибудь внутренним слухом, ибо она звучала где-то вне повседневной реальности – достаточно близко к ее границе, но все же за ней. Он, впрочем, различал мелодию очень отчетливо и точно так же отчетливо понимал, что исполняет ее его сын.

Пока ученики корпели над правилами построения специальных вопросов гаэльского языка, Мьюрис сидел за своим столом, слушал и смотрел. Переливающиеся вуали музыки то возносились к самому потолку, то – тонкие, бледные, почти прозрачные – опускались ниже. Примерно около полудня он поднялся со своего кресла, чтобы пройтись по классу и посмотреть, изменится ли что-нибудь. Дойдя почти до самой двери, Мьюрис обернулся и с изумлением понял, что цвета, которые он видел в воздухе, не только в точности соответствовали краскам на картине Уильяма Кулана, но и как будто исходили от нее. Это открытие так потрясло директора, что у него на мгновение закружилась голова, и он принужден был опереться о парту Нуалы Най Сейли, чтобы не упасть. Несколько раз он моргнул, но, открывая глаза, видел все то же самое. Вдобавок по классу пронеслась какая-то дрожь, словно двигалось что-то такое, что двигаться не должно. В одно мгновение дети вдруг замерли – словно часы остановились – и дружно повернулись к своему учителю, ожидая, что он вот-вот заведет мир заново, ибо то, что они увидели, поразило их настолько, что они разом позабыли про свои ручки и тетради. Вот оно, вот, смотри!.. Их головы повернулись вслед за Мьюрисом, который неверным шагом двигался к выходящему на восток окну – совсем как человек, который потрясен настолько, что не верит собственным глазам. Внезапно со всех сторон поднялось жужжание множества детских голосов, послышался какой-то посторонний шум, а звучащая в воздухе музыка сменила ритм, словно вторя его волнению и растерянности. Она становилась все громче, все неистовее, пока Мьюрис не подошел наконец к окну; там он прижался ладонями и лбом к холодному стеклу, надеясь отыскать во внезапно перевернувшемся мире хоть что-то реальное и прочное, и вдруг увидел там, снаружи, вчерашнего незнакомца и своего собственного сына, которые шли к школе по выложенной плитняком тропе.

8

К тому моменту, когда Никлас и Шон добрались до школы, все дети уже высыпали встречать их на улицу. Мьюрис добрался только до двери; он стоял там, подставив мокрое от испарины лицо холодному ветру, и смотрел, как его ученики мчатся вперед, распугивая криками небольшое стадо ослов, труси́вших за новоприбывшими. Дети во все глаза таращились на ноги Шона, но сам он смотрел только на отца. Двигаясь уверенным, но не быстрым шагом, юноша миновал школьную калитку и остановился, только когда между ними было всего футов пятнадцать – и тотчас бросился вперед, когда Мьюрис Гор бурно разрыдался, исторгая из себя многолетнее горе. Ноги его подкосились, и он осел на землю, продолжая вздрагивать всем телом и издавая хриплые вопли, которые заставили умолкнуть галдящих детей. (Едва услышав эти звуки, вдова Лиатайн, топившая дома печь, тотчас отправилась в прихожую, чтобы надеть башмаки.) Для него это было чересчур, просто чересчур!.. Потрясенный, Мьюрис поднял руку и – впервые за много лет – нащупал теплые пальцы сына.

– Я не понимаю… – пробормотал он и обмяк, сморщился, как старая газета. Спереди на его рубашке проступали серые мокрые пятна.

Никлас и Шон помогли ему встать. Тем временем шум и суматоха привлекли внимание жителей острова, и к тому моменту, когда трое мужчин собрались идти домой к Маргарет, у школы уже собралось несколько старых рыбаков, вдов и детей. Им хотелось получить доказательства свершившегося чуда, и они с жадностью разглядывали не только Шона, но и Никласа, а когда те зашагали по направлению к коттеджу Горов, двинулись следом – глухо шепчущаяся на ходу толпа, в которой, словно искорки света во мраке, то и дело вспыхивали счастливые вопли и взвизгивания оказавшихся на свободе школьников. Вдова Лиатайн вышла им навстречу; при этом она старательно втягивала щеки, словно кто-то невидимый хлестал ее по лицу. Шествие напоминало маленький крестный ход, только без креста – толпа островитян и трое мужчин впереди. Мьюрис шел между сыном и Никласом и не чувствовал под ногами земли; каждый шаг он делал предельно аккуратно и сосредоточенно, словно канатоходец. «Я не должен упасть, – твердил он себе, – ни в коем случае не должен упасть, иначе я проснусь. Я должен дойти хотя бы до дома!» В конце концов он поднял руку и взял Никласа за плечо, ибо боялся взлететь слишком высоко над землей. Его глаза все еще были полны слез, и когда он взглянул на мир вокруг, ему показалось, что он весь сверкает и дрожит, словно отражение на воде.

Что это было? Что произошло и как это произошло? И на продуваемой ветром тропе по дороге от утеса к школе, и на пути от школы к коттеджу эти невозможные вопросы трепыхались в мозгу Никласа, словно раздуваемые ураганом простыни. Он был уверен, что ничего не сделал – он не прикасался к Шону и не молился за него; строго говоря, проснувшись поутру в чужом доме, он вообще не думал о юноше или думал о нем очень мало. Вот почему сейчас Никлас был абсолютно уверен, что случившееся не имеет к нему никакого отношения. Это была просто случайность, невероятная, но все же случайность, однако, входя в калитку сада и слыша за собой шаги десятков ног по гравию, он чувствовал, как разнообразные суждения, толкования и домыслы виснут тяжким грузом на его плечах.

Дружно вздохнув, трое мужчин подошли к крыльцу и уже собирались постучать, когда Маргарет Гор распахнула дверь и высоко вскинула руки с зажатым в них одеялом Шона, которое она собиралась хорошенько вытряхнуть. В следующее мгновение одеяло вырвалось у нее из рук и, подхваченное ветром, скрылось из виду, а она, потрясенная до глубины души, так и осталась стоять на пороге, глядя на собравшуюся в саду толпу.

– Мама, – произнес Шон, когда Маргарет, шагнув навстречу его протянутым рукам, заключила сына в такие крепкие объятия, что его лицо слегка покраснело. Мгновение спустя она, впрочем, отстранилась, громко шмыгнула носом, и, молниеносно втащив всех троих в прихожую, захлопнула дверь и привалилась к ней спиной за секунду до того, как толпа соседей оказалась в доме.

9

Расходиться островитяне не спешили и толпились в саду; отблеск божественного посещения ложился на их головы и плечи, словно пыль или зола. На какое-то время их объединили надежда и вера, но вера не бескорыстная: в глубине души каждый мечтал о своем личном чуде – о выигрыше в Национальную лотерею, об огромной стае заплывших в сети рыб или о том, чтобы на голову врага обрушилась крыша его собственного дома. Вдова Лиатайн пророчествовала как заведенная: мол, ничего хорошего все равно из этого не выйдет, поскольку чудо-то уж слишком странное, неправильное. Что такого сделал с Шоном незнакомец?.. А? То-то!.. Она с довольным видом выдавала одно мрачное предсказание за другим, пока не появился отец Ноуэл – он разыскивал свою экономку, чтобы поинтересоваться, почему сегодня утром она не приготовила ему завтрак.

– Что случилось? – спросил отец Ноуэл.

– Шон Гор ходит своими ногами, святой отец.

– Его вылечил приезжий из Дублина.

– Верно, верно, вылечил! Так и есть!

Священник попытался утихомирить прихожан и даже махнул рукой в направлении калитки, без особой, впрочем, надежды, что они послушаются. Отец Ноуэл был человеком спокойным и тихим; больше всего он ценил тишину, и происшествие в приходе не на шутку его встревожило. От беспокойства у священника даже закололо в животе, словно там каким-то образом оказался пакетик со швейными иглами. Ох уж мне эти чудеса, думал он. С ними всегда столько мороки, что и худшему врагу не пожелаешь! Уж лучше бы они происходили не здесь, а в Голуэе, чтобы с ними разбирался епископ, но нет – почему-то чудеса всегда случаются в таких вот удаленных местах в самой глуши. Ах ты боже мой, что же делать-то?.. Его чисто выбритый подбородок защипало от соленого ветра, и священник мимолетно подумал, что новые лезвия, которые он купил в лавке О’Гормана, оказались не особенно хорошими.

– Пожалуйста, выйдите отсюда сейчас же, – сказал он своим верным прихожанам. – Вы все должны выйти отсюда. Отправляйтесь по домам, да поживее, а я… – Тут он запнулся, не зная, что сказать дальше – слова застряли у него внутри, словно зацепившись за те самые швейные иголки. – В общем, идите, – закончил отец Ноуэл после небольшой паузы. – А я тут выясню, в чем дело.

Понемногу, очень медленно, островитяне покинули сад Горов, но домой не пошли. Словно волна, раз за разом накатывающаяся на берег, они снова прихлынули к ограде, как только отец Ноуэл повернулся к ним спиной, чтобы постучать в дверь. Ох уж эти чудеса, снова подумал он. Да и семейство Горов никогда не внушало ему доверия – от них можно было ожидать чего угодно…

Не оборачиваясь, священник решительно толкнул дверь; меньше всего ему хотелось видеть, как сходит на нет его власть над людьми, которые начали понемногу снова просачиваться в сад, чтобы видеть все как следует. На мгновение отец Ноуэл даже вообразил себя олицетворением порядка, человеком, который появляется в критические минуты, чтобы направить события в правильное русло, – и продолжал стоять очень прямо, упираясь рукой в дверь. Но дверь не открывалась, и он постучал снова, на этот раз громче. Уж конечно, рассуждал он, в доме сейчас очень шумно, все взволнованы, перевозбуждены и не слышат стука. Отец Ноуэл и сам был взволнован; он даже несколько раз переступил с ноги на ногу, пытаясь справиться с колющим ощущением в животе, однако по-прежнему старался не оборачиваться на собравшихся позади рыбаков и детей. Ветер трепал его брюки, дым очага, горевшего в доме, делал воздух таким же серым, как море, и священник, поглядев вверх, подумал, что все случившееся – одна из шуток Бога. Или одно из Его испытаний. О да, так оно и есть! Нужно только немного подождать и постучать снова. Нужно быть терпеливым.

И какое-то время спустя отец Ноуэл постучал еще раз, стараясь держаться как можно спокойнее и действовать максимально деликатно. Ответа не было, и он снова переступил с ноги на ногу, посмотрел на костяшки пальцев, посмотрел на часы и, чувствуя на себе взгляды множества глаз, вдруг осознал, что едва может дышать. Молчаливое осуждение, недовольство и ожидание, которое излучали стоящие за его спиной люди, действовали на него почти физически, хотя его и отделяло от них больше десяти футов. Ах ты!.. Священник сжал кулак и изо всей силы заколотил в дверь. Ну, давайте же, открывайте, черт вас побери!.. Он стучал и стучал, распаляясь все сильнее; голова священника кружилась, гнев и нетерпение одолевали его, морской ветер толкал в спину, а румянец с покрасневших щек переползал на толстую дряблую шею. Теперь ему уже казалось, что дверь заперли специально, чтобы он не мог войти, и, разозлившись еще пуще, отец Ноуэл принялся долбить по ней правой ногой, одетой в сверкающий лакированный ботинок. Но и это не принесло результата, и, чувствуя себя так, словно пакетик с иглами разорвался у него в животе, священник повернулся и, слегка пошатываясь, пошел сквозь расступающуюся толпу прочь.

10

Дверь заперла Маргарет, и она же заставила мужчин сидеть молча, пока священник колотил в дверь снаружи. Она была слишком потрясена и никак не могла сообразить, что ей теперь делать, но где-то в глубине души Маргарет сознавала, что это один из самых счастливых моментов в ее жизни. Ясно ощущая величие наполнявшей дом грандиозной силы, она то и дело моргала, стряхивая с ресниц слезы, выступавшие у нее на глазах каждый раз, когда она смотрела на Мьюриса, крепко державшего сына за руку. Наконец она немного пришла в себя, поставила чайник на плиту и задернула занавеску. На Никласа Маргарет старалась не глядеть, но, когда она доставала из буфета чашки, ей бросилось в глаза его странное, бледное лицо, похожее на яркий луч прожектора. Кто он такой? Что привело его сюда? Как удалось ему снова сделать Шона здоровым?

– Со мной все в порядке. Я себя хорошо чувствую, – сказал Шон. Никто ни о чем его не спрашивал, он просто почувствовал вопросы, которые летали в воздухе точно стрелы.

– Я к нему даже не прикоснулся, – добавил Никлас, обратив к Маргарет лицо, на котором в полной мере нашли свое отражение его собственное глубочайшее удивление и растерянность. – Я вообще ничего не делал. Я просто рассказывал ему одну историю, а потом… Потом он в одно мгновение стал здоров, словно кто-то вдруг сдернул покрывало… ну или вроде того. Я ничего не сделал.

– Разумеется, сделал, – возразил Мьюрис. – Кто же еще, если не ты? Ведь, кроме вас, там никого не было, а Шон не…

– Тихо! – Маргарет резко отвернулась от царапины на плите, которую она пристально рассматривала все это время. – Молчите! Нельзя об этом говорить, это дурная примета. Мы должны… В общем, ведите себя так, словно ничего не случилось. Ты правда себя хорошо чувствуешь, Шон?

– Да, мама.

– И у тебя ничего не болит?

– Нет.

Что она хотела сказать, как собиралась втиснуть произошедшие события в привычное русло или интерпретировать их так, чтобы они выглядели заурядными и естественными, мужчины так и не узнали. В следующее мгновение Маргарет стремительно, как набегающая на берег волна, пересекла кухню и, в порыве горя и бесконечной благодарности бросившись на шею сыну, наконец-то дала волю слезам, вымывавшим из ее глаз соль прошедших лет.



Вечером, пока толпа вокруг запертого дома еще не разошлась и новенны  Божественному милосердию, словно искры костра, взлетали в лунное небо над Атлантикой, Шон достал скрипку, чтобы сыграть для Никласа и родителей. Мьюрис принес из гостиной бутылку виски, которую берегли специально для гостей, и они с Маргарет пустились в пляс. Стены кухни ходили ходуном, каменный пол звенел в такт, и вскоре уже весь дом качался и плыл на волнах музыки, а они все танцевали, раскрасневшись от радости, какой не испытывали, наверное, с дней своей юности. Завораживающая мелодия лилась легко и свободно, повороты и шассе  рила были столь быстры, что в кухне поднялся самый настоящий вихрь, а ноги танцоров так и мелькали, унося своих обладателей в упоительное путешествие сначала вдоль стен, а затем еще дальше – в непредставимый, сказочный мир, где суждено было побывать только этим двоим.

Никлас сидел напротив Шона и смотрел на него, как на величайшую загадку. Случившееся, казалось ему, не имело никакого смысла, и в то же время в стенах этого дома оно ощущалось как самое настоящее чудо. Он глотнул виски и почувствовал, как оно обожгло ему горло. И тут же Мьюрис ненадолго прервал танец, опрокинул стаканчик и тотчас повернулся на свое место напротив Маргарет. Так продолжалось еще долго: родители плясали, не жалея ног, Шон играл на скрипке, а Никлас глотал виски, надеясь как можно скорее достичь блаженного забытья. Когда он наконец захмелел и уронил голову на столешницу, в доме танцевало все: стулья водили хоровод вокруг стола, в буфете позвякивали чашки, а картины подпрыгивали на стенах. Никлас закрыл глаза, и его рот сам собой широко открылся при виде еще более удивительных картин, которые разворачивались у него в мозгу. На миг он все же поднял отяжелевшие веки – и увидел стол, который стремительно приближался к его лицу.

К полуночи собравшаяся у калитки Горов толпа перекочевала в паб Комана, и только вдова Лиатайн продолжала наблюдать за странным домом. Она надеялась увидеть хотя бы кончик ангельского крыла, но ее ждало жестокое разочарование: огни в окнах в конце концов погасли, а музыка стихла. Остров погрузился в ночное перешептывание и бессонницу. В каждом доме мужья и жены не могли уснуть: вновь и вновь вспоминая историю Шона Гора, они с внезапным страхом осознавали, что, пока они привычно и бездумно предавались своим будничным делам, Сам Бог, быть может, прошел по каменистым тропам острова.

11

Шон не выходил на улицу два дня и две ночи. Мьюрис тоже оставался дома, и школа была закрыта. В пятницу утром, еще до того, как пробило шесть, рыбак Шеймас Бег переправил обоих молодых людей на своей маленькой лодочке в Голуэй. Идея принадлежала Шону: он хотел побывать в городе, чтобы повидать Исабель, которая как раз должна была вернуться из своего свадебного путешествия. Предупреждать сестру он не стал, желая устроить ей сюрприз, и даже попросил Никласа поддержать ее, когда она от неожиданности грохнется в обморок. Мьюрис и Маргарет одобрили его план, но только потому, что любые возражения казались им невозможными. События обрели собственный, не зависящий от их воли ритм; каждый поворот сюжета имел особый смысл, полнился действием, и родители молодого человека чувствовали себя словно щепки, подхваченные могучим течением. Да и что им еще оставалось? Не могли же они сказать сыну, который выглядел как взрослый мужчина, что не хотят отпускать его на Большую землю, потому что боятся – он не сумеет вести себя там как полагается? Не могли же они сказать, что не доверяют своему тихому, скромному гостю, который сотворил с Шоном самое настоящее чудо? Нет, это было совершенно немыслимо! Словом, какие бы аргументы против поездки они ни находили, оба тут же отыскивали еще более весомые доводы «за»; в частности, родители считали, что за время отсутствия Шона и Никласа они сумеют поговорить с соседями и попытаются хотя бы немного рассеять атмосферу излишнего благоговения и суеверий, окутавшую остров, словно ладанный дым.

В пятницу утром Маргарет разбудила обоих молодых людей еще затемно. Мьюрис тоже поднялся – взлохмаченный, со следами подушки на лице, он достал несколько десятифунтовых бумажек, чтобы заплатить Шеймасу Бегу. Потом все сели завтракать, доев последние остававшиеся в доме сосиски и сделав по несколько торопливых глотков чая. Шон был в самом прекрасном расположении духа; он то и дело принимался весело барабанить по столу вилкой и ножом и что-то напевать. Когда мужчины уже были готовы идти на причал, где ждала лодка, Маргарет погасила свет и только потом отворила дверь. На секунду замешкавшись на пороге, она попыталась опустить пальцы в стоявший у двери специальный сосуд для святой воды, где лежала маленькая губка, но вода давно высохла, и Маргарет пришлось перекрестить всех троих на сухую.

В открытую дверь в дом ворвался ветер; вдалеке сердито шумело расходившееся море, и холодный воздух был насыщен крошечными частицами соленой влаги. За оградой сада в серых предрассветных сумерках что-то двигалось, и на мгновение всем показалось, что проснулись выставленные соседями дежурные, но это оказались всего-навсего ослы. На прощание Маргарет крепко прижала Шона к груди и сунула ему в карман куртки письмо для Исабель. Потом она повернулась к Никласу, чтобы попрощаться и с ним, но вдруг почувствовала, что все слова куда-то пропали. Ей хотелось сказать, что какая бы случайность ни привела его в их дом, это была счастливая случайность, и что они никогда не смогут отблагодарить его как следует за то, что он сделал – за то, что совершил это удивительное чудо. А еще ей хотелось сказать Никласу, что добро, которое он сделал, она ощущает как лежащую у нее на плечах теплую шаль, и что с тех пор, как Шон столь удивительным образом исцелился, она ни минутки не спала и только молила Бога, небо и звезды, чтобы то, что случилось с ее сыном – был ли это пролившийся с небес свет или приоткрывшаяся дверь, – не оказалось сном: чтобы дверь не закрылась, чтобы свет не погас.

Словно лазутчики в тылу врага, трое мужчин торопливо прокрались к причалу и увидели Шеймаса Бега, который, стоя у самой воды в лихо сдвинутой на затылок шерстяной шапочке, слюнил палец, чтобы определить направление ветра. Увидев их, он перекрестился.

– Он не потопит мою лодку?

– Нет. – Мьюрис протянул деньги. – Он выздоровел не для того, чтобы утонуть. С ним ты будешь в большей безопасности, чем с кем-либо другим.

Рыбак ухмыльнулся.

– Ну коли так – садитесь.

– Возвращайся к нам, – сказал Мьюрис Никласу, крепко пожимая ему руку за мгновение до того, как лодка отчалила. – Я отдам тебе картину.

Сев на мокрые скамьи, пассажиры сразу почувствовали, какой хрупкой и ненадежной была лодчонка Шеймаса по сравнению с безграничным могуществом океана. Мотор несколько раз чихнул и, выпустив клуб черного маслянистого дыма, мерно застучал. Темное предрассветное небо казалось еще темнее из-за множества дождевых облаков, Большая земля терялась во мгле, и когда Мьюрис поднял руку, чтобы помахать отходящей лодке, его пальцы почти уткнулись в неизведанные небеса. Интересно, подумалось ему, каких еще чудес нам ждать?

Назад: Часть четвертая
Дальше: Часть шестая