Книга: Времетрясение. Фокус-покус
Назад: Времетрясение
Дальше: Сноски

Фокус-покус

Предисловие Издателя

В распоряжении автора не было стандартной писчей бумаги. Он писал в библиотеке, где хранилось тысяч восемь разных книг, абсолютно никому, кроме него, не нужных. Большинство из них так никто и не прочел, и вряд ли это им грозило в будущем, поэтому он мог бы с чистой совестью использовать вместо писчей бумаги вырванные из книг титульные листы. Но он этого не сделал. Почему – нам не известно. Так или иначе, он писал эту книгу карандашом на всем, что попадалось под руку, – от темной оберточной бумаги до конторских бланков с чистой обратной стороной. Поэтому здесь, вопреки обыкновению, появились сплошные линии, указывающие, где кончается один клочок и начинается другой. Если абзац совсем маленький, значит, и клочок был маленький.

Можно подумать, что автор, роясь в мусоре в поисках годных для писания листков, надеялся, что это поможет ему представиться существом безобидным или вовсе невменяемым – ведь он ждал суда. Но не менее вероятно и то, что он бросился писать, даже и не помышляя о том, что пишет книгу на чем попало, исписывая любой клочок, оказавшийся под рукой. Возможно, ему показалось, что очень удобно писать на одном клочке, потом на другом – как будто перед ним бутылки и пузырьки, которые надо наполнить. И когда очередная бутылка была наполнена, независимо от размера, он, должно быть, чувствовал удовлетворение: все, что стоило писать про то или про это, было написано.

Все странички он пронумеровал, так что можно не сомневаться ни в том, что они составляли цельную рукопись, ни в том, что он все же надеялся: эту книгу кто-нибудь прочтет, несмотря на растрепанный и жалкий вид. Собственно, он сам упоминает об этом то там, то тут – и чем ближе к концу, тем увереннее он говорит, что пишет книгу.

Здесь изображено несколько надгробий. Собственноручно автор нарисовал лишь одно из них. Остальные – копии, сведенные, очевидно, при помощи прозрачной бумаги, наложенной поверх оригинала, прижатого к оконному стеклу, освещенному солнцем. На пустой поверхности надгробного камня он потом писал разные слова, а на одном – всего лишь вопросительный знак. Воспроизвести их на странице книги сложно, поэтому надписи набраны типографским шрифтом.

Автор лично несет ответственность за то, что некоторые слова почему-то написаны с заглавной буквы, хотя дотошный редактор предпочел бы это исправить. Кроме того, Юджин Дебс Хартке решил, по непонятным для нас причинам, что все числительные надо изображать цифрами, кроме тех случаев, когда с них начинается фраза, например, «2» вместо «два». Может быть, ему казалось, что если цифры разбавлять буквами, они потеряют свою силу.

Поразмыслив, я решил отнестись ко всем его пристрастиям и чудачествам с уважением. Помню, другой автор как-то сказал мне, что есть одно, самое священное слово в громадном запасе редакторских значков и закорючек. Вот оно: «oct.», то есть «оставить, как есть».

К.В.

Эта книга – чистый вымысел, и посвящается вам.



1

Меня зовут Юджин Дебс Хартке, родился я в 1940-м. По требованию дедушки с материнской стороны, Бенджамена Уиллса, Социалиста и Атеиста, простого дворника в Институте Батлера, что в Индианаполисе, штат Индиана, меня назвали в честь Юджина Дебса из Терр Отт, тоже в Индиане. Дебс был Социалист и Пацифист, и Профсоюзный Деятель, несколько раз выставлявший свою кандидатуру на выборах президента Соединенных Штатов Америки, и голосов он получил больше, чем любой другой кандидат, выдвинутый третьей партией, за всю историю нашей страны.

Дебс умер в 1926-м, когда мне было –14 лет.

Теперь у нас 2001 год.

Если бы исполнились надежды и чаяния большинства людей, к нам снова пришел бы Иисус Христос, а американский флаг развевался бы на Венере и на Марсе.

Да что-то не повезло…

Но Конец Мира все же настанет, и многие заранее радуются от всей души. Ждать осталось совсем недолго, но все же в 2000 году конца мира не было. Я полагаю, что Всевышний просто не очень-то увлекается Нумерологией.

Дедушка Бенджамен Уиллс умер в 1948-м, когда мне уже было + 8 лет, и он успел убедиться, что я выучил наизусть слова, изреченные Дебсом:

«Пока существует угнетенный класс, я в его рядах.

Пока существует преступность, я к ней причастен. Пока хоть одна живая душа томится в тюрьме, я не свободен».

Но я, названный в честь Дебса, вовсе не унаследовал его чувствительное сердце. С того времени, как мне исполнился 21, и до 35 я был профессиональным военным, кадровым офицером Армии Соединенных Штатов. За эти 14 лет я бы ничтоже сумняшеся укокошил и Самого Сына Божия, и любого другого сына любого другого отца и матери, да и вообще все и вся, по приказу вышестоящего офицера. Внезапный, унизительный и позорный конец Вьетнамской войны застал меня в чине подполковника, и у меня были 1000чи и 1000чи подчиненных.

Во время этой войны, в которой главным был вопрос о запасах вооружения, существовала совершенно микроскопическая вероятность того, что именно я дал сигнал той газовой атаке или напалмовому штурму с воздуха, который встретил возвратившегося к нам Иисуса Христа.

Я вовсе не собирался стать профессиональным солдатом, хотя из меня вышел хороший солдат, если можно поставить эти два слова рядом. Мысль послать меня в Уэст-Пойнт, неожиданная, как конец Вьетнамской войны, явилась откуда ни возьмись, когда я доучивался последний год в школе. Я давно и твердо решил, что пойду в Мичиганский Университет, буду изучать Английский, Историю и Политологию и работать в студенческой ежедневной газете, чтобы набить руку в журналистике.

Но тут мой родитель, инженер-химик, принимавший участие в производстве пластика с периодом полураспада в 50 000 лет, и нашпигованный дурацкими идеями, что твоя рождественская индейка, заявил, что я поступаю в Уэст-Пойнт. Сам он никогда в армии не служил. Во время II мировой войны его сочли слишком ценным «мыслителем» в области химии, чтобы позволить напялить на него солдатскую форму и превратить его за 13 недель в придурка, одержимого манией убийства и самоубийства.

Меня уже приняли в Мичиганский Университет, когда мне на голову точно с неба свалилась идея поступить в Военную Академию Соединенных Штатов. Это предложение застигло моего отца в тяжелое для него время, когда он попал в полосу неудач, и ему было необходимо хоть чем-то похвалиться, чтобы вернуть себе уважение наших простоватых соседей. Для них приглашение в Уэст-Пойнт было великим везеньем – все равно что приглашение в профессиональную бейсбольную команду.

Он мне так и сказал, а я всегда повторял это зеленым новичкам из пехотного пополнения, как только они сходили на землю Вьетнама с корабля или с самолета:

– Перед вами открываются грандиознейшие возможности.

А вот если бы наш мир был устроен получше, знаете, кем я хотел бы стать? Джазовым пианистом. Я говорю о джазе. Никакого рок-н-ролла. Я говорю о той музыке, в которой ни одна нотка не повторяется – ее подарили миру американские чернокожие. Мне пришлось играть на рояле в чисто белом джаз-банде, в моей школе для белых в Мидленд-Сити, Огайо. Мы называли себя «Продавцы душ».

Хорошо ли мы играли? Приходилось играть популярную музыку для белых, иначе нас бы вообще никуда не приглашали. Но мы частенько срывались с привязи и играли настоящий джаз. Похоже, что никто никакой разницы не замечал. Но мы-то знали. Мы были от себя в восторге. Мы сами в себе души не чаяли.

Не стоило отцу заставлять меня учиться в Уэст-Пойнте.

Мало того, что он поганил окружающую среду своими сверхустойчивыми пластиками. Подумайте, что он со мной сделал! Какой он был простофиля! А моя мамочка подпевала ему во всем, что бы он ни придумал, а значит, и у нее тоже были не все дома.

Их обоих убило в дурацкой катастрофе, в лавке сувениров на канадской стороне Ниагарского водопада, который местные индейцы раньше называли «Гремящей Бородой», – на них обвалился потолок.

В этой книге нет слов, входящих в непечатные выражения, кроме «черт» и «Бог», – так что не бойтесь, невинное дитя не найдет здесь ни 1го ругательства. Время от времени я, говоря о Вьетнамской войне, буду выражаться так:

– Это было тогда, когда экскременты влетели в вентилятор.

Пожалуй, единственный принцип, который мне внушил Дедушка Уиллс, принцип, который я чтил всю свою сознательную жизнь, заключался в том, что сквернословие и богохульство дают право людям, не желающим получать неприятную информацию, затыкать уши и закрывать глаза, когда вы к ним обращаетесь.

Самые наблюдательные солдаты из моих подчиненных во Вьетнаме поражались, что я никогда не ругаюсь – второго такого они в Армии не встречали. Иногда они меня спрашивали: может, это из религиозных соображений?

А я отвечал, что к религии это не имеет ни малейшего отношения. Признаться, я почти законченный атеист, как мамин папаша, хотя этого я им не говорил. Стоит ли спорить с человеком, лишая его надежды хоть на какую-нибудь Жизнь за гробом?

– Я не сквернословлю, – говорил я обычно, – потому что и твоя жизнь, и жизнь тех, кто рядом с тобой, может целиком зависеть от того, понял ли ты, что я тебе говорю. О’кей? О’кей?

Я вышел в отставку в 1975-м, когда экскременты влетели в вентилятор, однако не пропустил возможности сделать сына по пути домой – во время короткой остановки на Филиппинах. Я сам об этом не догадывался. Я был в полной уверенности, что девушка, работавшая военным корреспондентом, пользовалась надежным противозачаточным средством.

Опять просчитался!

Повсюду понатыканы капканы и ловушки на дураков.

Но самая колоссальная мышеловка, какую мне подстроила Судьба, – это была прехорошенькая и обаятельная девушка по имени Маргарет Паттон, которая позволила мне ухаживать за ней и согласилась выйти за меня замуж – вскоре после окончания Уэст-Пойнта, – а потом родила мне 2их детишек, ни разу не заикнувшись о том, что в ее семье с материнской стороны имеется сильнейшее предрасположение к сумасшествию.

Так что сначала ее мать, которая жила с нами, сошла с ума, а потом и сама она потеряла рассудок. Более того, наши дети могут с полным основанием опасаться, что и они тоже в пожилом возрасте спятят.

Наши дети – а теперь все они взрослые люди – никогда в жизни не простят нам того, что мы имели потомство.

Да, влипли мы все, ничего не скажешь.

Я понимаю, что, сравнивая мою первую и единственную жену с таким бесчеловечным устройством, как ловушка для дураков, я рискую показаться столь же бездушным адским изобретением. Но множество женщин с удовольствием и без всяких осложнений общались со мной, и меня тоже интересовали их человеческие, а не чисто механические свойства. Я почти каждый раз был так же увлечен их душами, их умом, историями их жизни, как и их любовным пылом.

Но когда я вернулся домой с войны во Вьетнаме и задолго до того, как Маргарет и ее мать проявили со всей очевидностью для меня, и наших детей, и наших соседей явные и яркие симптомы своего наследственного безумия, эта дружная команда в игре в «дочки-матери» стала ко мне относиться как к докучному, но необходимому предмету бытовой техники – вроде пылесоса.

На меня неожиданно валились не только неприятности, были и удачи, можно сказать, «манна небесная», но все же их было явно недостаточно, чтобы жизнь показалась похожей на райские кущи, куда там… Но сразу же после моего возвращения с войны, когда я не имел ни малейшего представления о том, куда податься и что делать всю оставшуюся жизнь, я неожиданно встретил своего прежнего командира, который стал Президентом Таркингтоновского колледжа, в Сципионе, штат Нью-Йорк. Мне тогда было всего 35, и жена была еще в своем уме, а теща только слегка тронулась. Он предложил мне место учителя, и я согласился.

Я мог принять его предложение с чистой совестью, хотя у меня не было никаких ученых степеней, кроме диплома об окончании Уэст-Пойнта, – дело в том, что все ученики в Таркингтоне были так или иначе неспособны к учению, или вообще олигофрены и тупицы, и прочее в этом роде. Мой старый командир заверил меня, что я могу по любому предмету без труда дать им сто очков вперед.

Но он хотел, чтобы я преподавал в основном Физику, а у меня как раз были отличные отметки по физике в Уэст-Пойнте.

А самая-то главная удача для меня, самая полная поварешка манны небесной, заключалась в том, что в Таркингтоне был нужен человек, способный играть на Лютцевых колоколах. Это был набор колоколов, который помещался в башне над библиотекой, где я сейчас пишу.

Я спросил своего старшего командира, как надо звонить – за веревки дергать?

Он ответил, что раньше приходилось и за веревки дергать, но потом туда провели электричество и теперь надо играть на клавиатуре, и всё.

– А что за клавиатура? – спросил я.

– Как у рояля, – сказал он.

На колоколах мне играть не приходилось. Мало кому выпадает такая звонкая возможность. Но на рояле-то я играл! И я ему сказал:

– Пожмите руку вашему новому звонарю.

Нет сомненья: самые счастливые минуты моей жизни наступали дважды в день – утром и вечером, когда я играл на Лютцевых колоколах.

Я приехал в Таркингтон 25 лет назад и с тех пор живу в этой чудесной долине. Это мой дом.

Здесь я учительствовал. И совсем недолго был Начальником тюрьмы – это когда Таркингтоновский колледж официально был объявлен Таркингтоновским Государственным Исправительным Заведением – в июне 1999-го, 20 месяцев назад.

Теперь я сам стал здешним заключенным, но живу довольно свободно. Меня пока еще ни в чем не обвинили. Я жду суда, который состоится, видимо, в Рочестере, по подозрению в организации массового побега из Нью-Йоркского Государственного Сверхнадежного Исправительного заведения для взрослых в Афинах – на том берегу озера.

Оказалось, что у меня еще и туберкулез, и моя бедная помешанная жена Маргарет с матерью по указанию суда были помещены в сумасшедший дом в Батавии, штат Нью-Йорк. Вот на это у меня никогда духу не хватало.

Я теперь попал в положение униженного и оскорбленного, так что деятель, в честь которого меня назвали, будь он в живых, мог бы, наконец, обратить на меня внимание.

2

В те далекие времена, когда царил оптимизм, и до всех поголовно еще не дошло, что люди убивают свою планету при помощи побочных продуктов своей изобретательности и что мы уже шагнули за порог нового Всемирного Оледенения, существовало общее название для крытого фургона, запряженного лошадьми, которые тащили переселенцев и их пожитки по прериям будущих Соединенных Штатов Америки, а потом через Скалистые горы к самому Тихому океану, – это было слово «Конестога»: первые такие фургоны сколотили в долине Конестога, в Пенсильвании.

Заодно они снабжали колонистов и сигарами, не считая всего прочего, так что до сих пор, в 2001 году, их частенько зовут «стоги» – от «Конестога», только покороче.

А тогда, в 1830-м, самые прочные фургоны, пользовавшиеся особой популярностью, делали как раз в компании «Мохига-Фургон», здесь, в Сципионе, штат Нью-Йорк, у самой узенькой части, вроде талии, озера Мохига, самого глубокого, холодного и дальнезападного в цепи длинных и узких озер, которые так и зовут «фингерлейкс» – Пальцы-озёра. Так что наиболее образованные курильщики сигар вполне могли бы называть свои слезоточивые бомбы не «стоги», а, например, «моги» или «хигги».

Основателем компании «Мохига-Фургон» был Аарон Таркингтон, талантливый изобретатель и удачливый промышленник, несмотря на то, что он не мог ни читать, ни писать. Сейчас в нем сразу опознали бы ни в чем не повинную жертву наследственного генетического недостатка, именуемого дислексия. Он сам о себе говорил, что ему, как императору Карлу Великому, «недосуг учиться читать да писать». Однако он все же выкраивал по два часа в день, несмотря на занятость, и жена каждый вечер читала ему вслух. Память у него была феноменальная, и в своих еженедельных лекциях для рабочих предприятия он то и дело цитировал по памяти длинные фразы из Шекспира, из Гомера и из Библии, да и вообще откуда угодно.

Он стал отцом 4 детей – сына и 3 дочерей, и все они, как 1, могли и читать, и писать. Но они все же оставались носителями гена дислексии, который преградит дорогу нескольким их потомкам к традиционному процессу обучения. Двое из детей Аарона Таркингтона, кстати, оказались настолько далеки от дислексии, что даже сами написали по книге – я их прочел только сейчас, и очень сомневаюсь, что их кто-нибудь когда-нибудь прочтет, кроме меня. Единственный сын Аарона, Элиас, написал технический отчет о строительстве канала Онондага, соединяющего северный конец озера Мохига с каналом озера Эри, к югу от Рочестера. А самая меньшая из дочерей, Фелисия, написала роман «Карпатия» – про взбалмошную и высокородную юную особу из Долины Мохига, которая влюбилась в метиса, полуиндейца, служившего на этом самом канале смотрителем шлюза.

Теперь этот канал засыпан и заасфальтирован, превращен в Шоссе 53 – оно раздваивается как раз в верховьях озера, где раньше были шлюзы. Одна ветка уходит на юг, к Сципиону, через сельскохозяйственные угодья. Другая ведет к юго-западу, через Ирокезский Национальный Лесной Заповедник, под вечно сумрачной сенью первозданного леса, к лысой вершине холма, увенчанного крепостными стенами Нью-Йоркского Государственного Сверхнадежного исправительного заведения для взрослых, что в Афинах – это деревушка на том берегу озера, напротив Сципиона.

Читайте внимательно. Это – история. Я стараюсь объяснить вам, как эта долина, цветущий и укромный уголок, превратилась в то, что она представляет собой теперь.

Все 3 дочери Аарона Таркингтона вышли замуж за сыновей процветающих предприимчивых дельцов в Кливленде, Нью-Йорк, и Уилмингтоне, Делавар, – в полной невинности и неведении поставив под угрозу наследственной дислексии весь нарождающийся правящий класс банкиров и промышленников – в мое время их почти совсем вытеснили Немцы, Корейцы, Итальянцы, Англичане и – само собой! – Японцы.

Сын Аарона, Элиас, остался в Сципионе и унаследовал всю его недвижимость, добавив к ней еще пивоварню и ковровую фабрику на паровом ходу, первую в нашем штате. В Сципионе нет источников гидроэнергии, поэтому до введения паровых машин его промышленность процветала не из-за дешевых источников энергии и местного сырья, а только за счет изобретательности и высокого мастерства ремесленников.

Элиас Таркингтон так и не женился. В возрасте 54 лет он получил серьезное ранение в сражении при Геттисберге, где присутствовал в качестве цивильного наблюдателя – при цилиндре, кроме всего прочего. Он туда отправился посмотреть, как себя покажут 2 его изобретения – походные кухни и пневматическое противооткатное устройство для тяжелой артиллерии. Кстати сказать, походные кухни, с небольшими изменениями, были взяты на вооружение цирком Барнума и Бейли, а затем – германской армией, в I мировую войну.

Элиас Таркинггон был высокий, худощавый мужчина, с бакенбардами и бритым подбородком, в неизменном цилиндре. При Геттисберге ему прострелили правую сторону груди, но он выжил.

А стрелял в него 1 из немногих солдат-конфедератов, добежавших до расположения войск северян во время Атаки Пикетта. И этот самый Джонни Реб с восторгом принял смерть от рук врагов, будучи в полной уверенности, что подстрелил Авраама Линкольна. На полуистлевшем клочке газеты, который я нашел здесь – в бывшей библиотеке колледжа, а ныне тюремной библиотеке, – его последние слова звучат так: «Ступайте домой, Синебрюхие. Старому Черту каюк!»

За 3 года во Вьетнаме я, само собой, слышал последние слова умирающих американских пехотинцев несчетное число раз. Но ни 1 из них не воображал, что ему удалось сделать хоть что-то стоящее в общем предприятии, называемом Великое Самопожертвование.

Один парнишка, ему было всего восемнадцать, умирая у меня на руках, твердил: «Гнусная шутка, гнусная шутка».

3

Элиас Таркинггон, тяжело раненный двойник Авраама Линкольна, вернулся в 1 м из собственных фургонов домой, в Сципион, в свое имение с видом на город и на озеро.

Образования он не получил, он был скорее механиком, чем ученым, и поэтому потратил последние 3 года своей жизни на осуществление идеи, которая противоречила Законам Ньютона и была неосуществима, – он строил вечный двигатель, перпетуум-мобиле. Он соорудил не меньше 27 устройств и имел глупость ожидать, что они будут крутиться и вертеться до Судного Дня – стоит только разок крутануть или подтолкнуть где надо.

Я отыскал 19 издевательских свидетельств его упорства на чердаке бывшего особняка их создателя – в мое время это была резиденция Президента Колледжа, и я уже год как работал в Таркингтоне. Я снес их вниз, стащил в 20-й век. Вместе с несколькими учениками я их почистил, заменил некоторые части, рассыпавшиеся за прошедшие 100 лет. По крайней мере они оказались драгоценными в буквальном смысле слова – на аметистах и гранатах, с рычагами и ножками из экзотических пород деревьев, катающиеся шары были из слоновой кости, а желобки и противовесы – из чистого серебра. Как будто умирающий Элиас старался победить законы природы при помощи магических драгоценных материалов.

Как мы с учениками ни старались, самая лучшая из этих игрушек работала всего 51 секунду. Вечность, ничего не скажешь.

Эти реставрированные раритеты, как я понял сам и объяснил ученикам, свидетельствовали не только о том, как быстро любое устройство на Земле останавливается без постоянного притока энергии. Они напомнили нам заодно и о мастерах, некогда работавших в городишке внизу. В наши дни там не найдешь ни одного человека, способного сотворить такие хитроумные и красивые вещи.

Да, мы еще выбрали 10 приборов, самых забавных на наш взгляд, и создали в библиотеке внизу постоянную экспозицию, а над ними повесили надпись, которую можно применить сейчас ко всей нашей пропащей планете:



ПУСТОПОРОЖНЕЕ ХИТРОУМИЕ НЕВЕЖЕСТВА



Перечитывая старые газеты, письма и дневники тех времен, я понял, что люди, которые сооружали для Элиаса Таркингтона эти механизмы, прекрасно знали, что работать они не будут, не важно, по какой именно причине. Но с какой любовью они обрабатывали каждый камешек, каждый шарик! Как вам понравится такое определение чистого искусства: «Создать шедевр для переливания из пустого в порожнее»?

Элиас Таркингтон изобрел еще один «вечный двигатель» и описал его в своем Последнем слове и завещании под названием «Свободный Институт Мохига». После его смерти этому новому учебному заведению отходило его поместье в 3 000 гектаров над городом Сципион, плюс половина акций в компаниях – фургоностроительной, пивоваренной, ковроткацкой. Другой половиной уже давно распоряжались его сестры – издалека. На своем смертном ложе он предрек, что в 1 прекрасный день Сципион станет великой столицей и благодаря несметным богатствам преобразит маленький колледж Таркингтона в университет, который еще посрамит и Гарвард, и Оксфорд, и Гейдельберг.

Предполагалось, что в колледже будут бесплатно обучаться лица обоего пола, любого возраста, расы или вероисповедания, проживающие в радиусе 40 миль от Сципиона. Лица, живущие за пределами этого круга, будут вносить скромную плату. Вначале предполагался лишь один штатный служащий – Президент. Преподавателей нанимали прямо тут, в Сципионе. Они должны были освобождаться от основной работы на несколько часов в неделю и учить тому, что сами умеют. К примеру, главный инженер фургонной компании, по имени Андре Лютц, был уроженцем Льежа, что в Бельгии, и работал там подмастерьем у литейщика колоколов. Он должен был преподавать Химию. Его жена, француженка, преподавала Французский и Рисование Акварелью. Пивовар из местной пивоварни, Герман Шульц, уроженец Лейпцига, учил Ботанике, Немецкому и Игре на флейте. Священник епископальной церкви, доктор Алан Клюз, окончивший Гарвардский университет, учил Латыни, Греческому, Ивриту и Закону Божьему. Врач, пользовавший умирающего, Дэлтон Полк, должен был учить Биологии и Шекспироведению, и так далее.

И все вышло по слову его.

В 1869-м новый колледж принял первый набор, 9 учеников, все из местных. Четверо были нормального возраста для колледжа. Один был ветераном армии северян, потерявшим ногу под Шайло. Еще один – бывший раб, чернокожий, 40 лет от роду. Была там и незамужняя девица, 82 лет.

Первым Президентом был школьный учитель 26 лет, из Афин – в 2 километрах по озеру от Сципиона. Тюрьмы на том берегу еще не было, там добывали сланец в шахте, стояла лесопильня и несколько бедных ферм. Президента звали Джон Пэк. Он был двоюродным братом Таркингтона. Однако в его ветви рода дислексия отсутствовала. В наше время живут его многочисленные потомки, и 1 из них, представьте себе, даже пишет речи для Вице-Президента Соединенных Штатов.

Молодой Джон Пэк с женой, 2мя детьми и тещей прибыл в Сципион на гребной распашной лодке, на веслах сидел он сам с женой, дети устроились на корме, а багаж и теща – в другой лодке, которую они тащили на буксире.

Они поселились на третьем этаже бывшего особняка Элиаса Таркингтона. Комнаты на первых 2 этажах предназначались для классов, библиотеки (библиотека уже была, Таркингтоны собрали 280 книг), залы для занятий и столовой. Многие сокровища былых времен были отнесены на чердак, чтобы освободить место для новых дел и мероприятий. Угодили туда и незадачливые вечные двигатели. Там они и пылились, зарастая паутиной, до 1978 года, когда я их обнаружил, понял, что это такое, и снова снес по лестнице с чердака – вниз.

За неделю до того, как должен был начаться первый курс – Латынь, которую преподавал епископальный священник Алан Клюз, возле особняка остановились 3 фургона с тяжелым грузом, принадлежавшим Андре Лютцу, бельгийцу. Он состоял из 32 специально подобранных колоколов. Лютц отлил их в сверхурочное время и на собственные деньги в литейном цеху фургонной компании. На отлив пошли стволы винтовок, пушечные ядра и штыки, собранные на поле битвы в Геттисберге, принадлежавшие как армии северян, так и конфедератам. Это были первые – и, без сомнения, последние колокола, отлитые в Сципионе.

Мне кажется, в Сципионе уже ничего никогда не отольют. Здесь больше никогда не будут заниматься индустриальными ремеслами.

Андре Лютц преподнес всю эту кучу колоколов колледжу, хотя вешать их было решительно негде. Он сказал, что поступает так в глубокой уверенности, что в 1 прекрасный день здесь будет всемирно известный университет, и там будет и колокольня, и все что угодно. Он умирал от эмфиземы, вызванной вдыханием паров расплавленных металлов с 10-летнего возраста. У него не было времени ждать, пока будет готово место для самого великого чуда, которое он смог сотворить за свою короткую жизнь, – этим чудом и были все эти колокола, колокола, колокола.

Этот подарок сюрпризом не назовешь. На отливку ушло 18 месяцев. Литейщики, за работой которых он следил, разделяли его волшебную мечту о бессмертии, создавая вещи столь прекрасные и бесполезные, как эти колокола, колокола, колокола.

Так что все колокола, кроме 1го из средней октавы, обильно смазали жиром, чтобы ржавчина не брала, и оттащили на хранение в большой сарай в 200 метрах от особняка, расставив в 4 ряда. 1 колокол, которому было дозволено петь, подвесили в куполе особняка, а веревку спустили до самого первого этажа. Он должен был служить вместо звонка, а в случае пожара – бить тревогу.

Остальные колокола, как выяснилось, проспали в сарае 30 лет, до 1899, когда их повесили в полном составе, включая и тот, что висел в куполе, на вершине башни великолепной библиотеки, подаренной колледжу семейством Мёлленкамп из Кливленда.

Мёлленкампы были одновременно и Таркингтонами, так как основатель их состояния женился на дочке неграмотного Аарона Таркингтона. Из них одиннадцать человек в свое время оказались жертвами дислексии, и всех отправили в колледж в Сципионе – ни в одно другое высшее учебное заведение их не принимали.

Первым из Мёлленкампов закончил колледж Генри, поступивший сюда в 1875-м, 19ти лет, когда колледжу было всего 6 лет. В это время его и переименовали в Таркингтоновский колледж. Я тут нашел ветхий протокол собрания Попечительского Совета, на котором произошло это переименование. Трое из 6 Попечителей были женаты на дочерях Аарона Таркингтона, и 1 из них был дедом Генри Мёлленкампа. В Совет Попечителей входили еще 3: мэр Сципиона, адвокат, занимавшийся делами дочерей Таркингтона в наших местах, и местный Конгрессмен, тоже верный и преданный слуга трех сестер, так как они участвовали при посредстве колледжа в самых главных индустриальных производствах его избирательного округа.

Из протокола, который рассыпался у меня в руках, пока я его читал, я узнал, что дедушка юного Генри Мёлленкампа предложил переименовать заведение, заявив, что «Бесплатное учебное заведение Мохига» что-то чересчур напоминает «богоугодное заведение» или богадельню. Мне думается, что ему было бы в высшей степени наплевать на то, что название заведения наводит на мысль о богадельне, если бы он, на свое несчастье, не был вынужден держать в этом заведении внука.

В том же самом году, 1985-м, начались работы и на другом берегу озера, на холме над Афинами – там строили лагерь для малолетних преступников из городских трущоб. Считалось, что свежий воздух и чудеса Природы настолько преобразят их души и тела, что они как-то сами собой перевоспитаются в добропорядочных граждан.

Когда я поступил на работу в Таркингтон, там было всего 300 студентов – постоянное число за последние 50 лет. А вот деревенский исправительно-трудовой лагерь на том берегу озера превратился в суровую крепость из железа и камня на голой вершине холма – в Государственное Исправительное Заведение Строгого Режима для взрослых штата Нью-Йорк. В этой тюрьме в Афинах содержалось под надежной охраной 5 000 самых отпетых преступников со всего штата.

Два года назад в Таркингтоне по-прежнему было 300 студентов, а население тюрьмы, в жуткой тесноте и перенаселенности, достигло 10 000. И вот, в 1 зимнюю морозную ночь, там произошел самый массовый в истории Америки побег из тюрьмы. До тех пор ни одной душе не удавалось сбежать из Афинской тюрьмы.

Вдруг, в одночасье, каждый мог уйти, куда угодно, и мог взять оружие в тюремном арсенале, если хотел. Озеро, разделявшее тюрьму и маленький колледж, замерзло, и перейти через него было не трудней, чем через асфальтированную стоянку для машин возле столичного супермаркета.

Что-то будет?

Да, и к тому времени, как колокола Андре Лютца наконец смогли все вместе вызванивать любые мелодии, Таркингтоновский колледж обзавелся не только новой библиотекой, но и роскошными дортуарами, научным корпусом и корпусом искусств, часовней, театром, банкетным залом, административным зданием, 2мя новыми учебными корпусами, спортивными сооружениями, вызывавшими зависть у других институтов, с которыми стали проводить соревнования по легкой атлетике, и фехтованию, и плаванию, и бейсболу: Хобарт, Рочестерский и Корнеллский университеты и Юнион, Амхерст и Бакнелл.

Все эти сооружения носили имена тех богатых семейств, которые были благодарны не меньше, чем Мёлленкампы, за то, что колледж смог сделать для их потомков, которых обычные колледжи признали непригодными к обучению. Большинство из них не были связаны родством с Мёлленкампами или другими семьями, несущими таркингтоновский ген дислексии. Да и подростки, которых посылали в Таркингтон, не обязательно страдали дислексией. У них была куча других странностей, в том числе и неспособность записать пером на бумаге свои совершенно здравые мысли, или такое чудовищное заикание, что они слова из себя не могли выдавить на уроке, или малая эпилепсия, petit mal, при которой они начисто вырубались из действительности на несколько секунд или минут, и это могло случиться в любом месте, в любое время. И прочее в том же духе.

Просто Мёлленкампы первые потребовали, чтобы маленький колледж попытался исправить явно безнадежный случай наследственной врожденной богатейской ни-к-чему-не-способности – речь идет о юном Генри. А Генри не только получил в Таркингтоне диплом с отличием. Он продолжил образование в Оксфорде, куда прихватил с собой приятеля, который читал ему вслух и записывал мысли, приходившие в голову Генри, – сам он мог их только высказать. Генри стал 1 м из самых блестящих ораторов золотого века американского ораторского искусства – самоуверенным, нахальным краснобаем, и 36 лет кряду был сенатором Соединенных Штатов от штата Огайо.

Этот самый Генри Мёлленкамп написал слова 1й из самых популярных баллад конца века – «Мэри, Мэри, отзовись!».

Музыку этой баллады сочинил друг Генри, Пол Дрессер, брат романиста Теодора Драйзера. Это был 1ственный в своем роде случай, когда Дрессер написал музыку на чужие слова, а не на свои собственные. А потом Генри этот мотивчик присвоил и написал – точнее, продиктовал – новые слова, сентиментальные и восхваляющие жизнь студентов в нашей благословенной долине.

Так «Мэри, Мэри, отзовись!» сподобилась положения гимна нашего колледжа, каковым и пробыла до тех пор, пока он не превратился в тюрьму, 2 года назад.

История!

Целая цепь случайностей сделала Таркингтон таким, каким мы его видим. Кто осмелится предсказывать, каким он будет в 2021-м, всего через 20 лет? Вселенной движут 2 главных принципа: Время и Удача.

У меня есть любимый похабный анекдот, и кончается он так: «Держись за шляпу. Мы можем приземлиться за много миль отсюда».

Случись так, что Генри Мёлленкамп не появился бы на свет с дислексией, Таркингтоновский колледж даже и звался бы по-другому. Он продолжал бы называться «Бесплатным учебным заведением Долины Мохига» и мирно скончался бы вместе с фургонной фабрикой, пивоварней и фабрикой ковров, когда шоссейные и железные дороги, соединяющие Восток и Запад, пролегли далеко на севере и на юге от Сципиона – чтобы не приходилось строить мост через озеро, прокладывать дороги в сумрачных дебрях девственного леса, который теперь простирается на восток и юг отсюда и называется Ирокезский Национальный Лесной Заповедник.

Если бы Генри Мёлленкамп не вышел из чрева матери дислексиком и если бы его мать не была дочкой Таркингтона и не знала о маленьком колледже на озере Мохига, эта библиотека никогда не была бы построена и укомплектована 800 000 томов в переплетах. Когда я здесь преподавал, здесь было на 70 000 больше книг, чем в Свартморе! Из небольших колледжей наш уступал только Оберлину, где насчитывалось 1 000 000 томов в твердых переплетах.

Итак, что это за строение, где я сейчас сижу, по милости Времени и Удачи? Не что иное, друзья и сограждане, как самая громадная тюремная библиотека в истории преступлений и наказаний!

Здесь очень одиноко. Эй, кто-нибудь! Отзовись!

Я бы мог сказать те же самые слова и тогда, когда это была еще библиотека колледжа, укомплектованная 800 000 томов:

– Здесь очень одиноко. Эй, кто-нибудь! Отзовись!

Я только что проверил сведения о Гарвардском Университете. В настоящее время он владеет 13 000 000 переплетенных томов. Есть что почитать!

И почти все книги, за малым исключением, написаны для правящего класса или о нем.

Если бы Генри Мёлленкамп не явился на свет из чрева матери с дислексией, на свете бы не было башни, где можно было бы развесить Лютцевы колокола.

Этим колоколам было бы не суждено будить звоном эту долину, вообще не суждено звучать. Может, их бы расплавили и перелили обратно в оружие во время I мировой войны.

Если бы Генри Мёлленкамп не вышел на свет из чрева матери дислексиком, на этом холме над Сципионом не светилось бы ни одно окошко в ту морозную зимнюю ночь, 2 года назад, когда озеро заковало льдом и оно стало глаже асфальтовой площадки, а 10 000 заключенных в Афинской тюрьме внезапно вырвались на свободу.

Так нет: весь холм мерцал и подмигивал целой галактикой приветливых огоньков.

4

Совершенно независимо от того, появился Генри Мёлленкамп на свет из чрева своей матери с дислексией или без нее, я родился в Уилмингтоне, штат Делавар, за 18 месяцев до того, как наша страна вступила во II мировую войну. Я с тех пор не бывал в Уилмингтоне. Но мое свидетельство о рождении хранится там. Я был единственным отпрыском домохозяйки и, как я уже говорил, инженера-химика. Отец тогда работал у «И.Ай. Дюпон де Немур и Компания» – производящей, помимо всего прочего, и сильные взрывчатые вещества.

Когда мне было 2 года, мы переехали в Мидленд-Сити, Огайо, где компания, выпускавшая стиральные машины, называемая «Корпорацией Робо-Магика», как раз приступила к созданию механизмов для бомбометания и вращающихся турелей для пулеметов на бомбардировщиках Б-17. Пластиковая промышленность тогда еще делала первые шаги, и отца послали в «Робо-Магику», чтобы прикинуть, какие из дюпоновских синтетических материалов могут пригодиться в системах вооружения взамен более тяжелого металла.

К концу войны компания окончательно распрощалась со стиральными машинами и сменила название на «Барритрон Лимитед», и выпускала части для оружия, самолетов и наземных средств сообщения на основе пластиков, разработанных компанией. Мой отец стал Вице-Президентом Компании, ответственным за Исследования и Разработки.

Когда мне было лет 17, «Дюпон» купил «Барритрон», чтобы завладеть некоторыми его патентами. Помнится, один из пластиков, в создании которого участвовал мой отец, обладал способностью рассеивать сигналы радара, так что самолет, одетый в такую оболочку, выглядит на экране вражеского радара как стая гусей.

Этот материал, из которого впоследствии стали делать практически неразрушимые роликовые доски, лыжи, мотоциклетные защитные шлемы и крылья, и прочее в этом роде, послужил основной причиной ужесточения режима секретности на «Барритроне», когда я был еще мальчишкой. Простого забора, забранного поверху колючей проволокой, показалось недостаточно, чтобы уберечь от Коммунистов секрет производства. Снаружи возвели еще один забор, и полосу между ними круглосуточно охраняли мрачные патрульные в высоких сапогах, с поджарыми голодными доберманами.

Когда «Дюпон» завладел «Барритроном», вместе с двойным забором, доберманами, моим папашей и прочим, я кончал школу и твердо решил идти в Мичиганский Университет учиться на журналиста, чтобы служить верой и правдой Джону Гражданину, который имел право все знать. Двое из моего джаз-секстета, который мы назвали «Продавцы душ», кларнет и бас-гитара, тоже собирались в Мичиган.

Мы намеревались держаться вместе и продолжать музыкальные выступления в Энн-Арбор. Как знать? Мы могли бы добиться такой популярности, что нас приглашали бы в турне по всему миру, и мы бы дико разбогатели и выступали бы в роли суперзвезд на маршах мира и благотворительных марафонах, но тут началась война во Вьетнаме.

В Уэст-Пойнте студенты к музыке не допускаются. Музыканты, играющие в танцевальном джазе и в военном оркестре, – кадровые солдаты регулярной армии, представители обслуживающего персонала, рабочего класса.

Им было приказано играть музыку точно по нотам, нотку за ноткой, и ничего не брать в голову.

Кстати, студенческой газеты в Уэст-Пойнте тоже не было. Никого не касалось, что студенты думают. Никому это было не интересно.

Со мной все было в порядке, а у отца жизнь не ладилась. Представители «Дюпона» его оценивали, присматривались, как присматривались ко всем служащим «Барритрона», решая, оставить их или уволить. Да вдобавок он спутался с замужней женщиной, а муж застал их и задал ему взбучку.

Мои родители очень болезненно переживали эти передряги, так что я с ними никогда об этом не заговаривал. Но сплетни разошлись по всему городу, и у отца был фонарь под глазом. Спортом он отродясь не занимался, и пришлось ему выдумывать, будто он свалился с лестницы, что у нас в подвале. Мама к тому времени весила 90 килограммов и непрестанно пилила его за то, что он продал все свои барритроновские акции на 2 года раньше, чем следовало. Попридержи он их до тех пор, как «Барритрон» перешел к «Дюпону», он бы имел 1 000 000 в то время, когда быть миллионером еще кое-что значило. Если бы я оказался неспособным к обучению, он мог бы позволить себе послать меня в Таркингтон.

В отличие от меня, он был из тех мужчин, которые должны дойти до ручки, прежде чем совершить прелюбодеяние. Мои враги в старших классах нашей школы рассказывали, что Папа повторил старый трюк – выскочил из окна и прыгал, как Братец Кролик, по всему заднему двору со спущенными штанами, и собака его кусала, и в бельевой веревке он запутался, ну и так далее. Возможно, они несколько преувеличивали. Я так и не спросил у отца, как было дело.

Меня самого сильно беспокоило положение нашей семьи в обществе. Наш семейный имидж еще больше пострадал, когда мама сломала нос – всего через 2 дня после того, как отцу подбили глаз. Для посторонних это выглядело однозначно: видимо, она спросила отца, откуда у него фонарь под глазом, и он ей врезал. Не думаю, что он хоть раз тронул бы ее пальцем, при любых обстоятельствах.

Впрочем, было вовсе не так уж маловероятно, что он ей таки врезал. На его месте любой слабак ей бы врезал. Но правда навсегда ускользнула от историков, когда обвалившийся потолок на канадской стороне Ниагарского водопада убил обоих участников инцидента, и было это лет 20 спустя, как я уже говорил. Они даже не узнали, что на них свалилось, – а это самая легкая смерть, куда уж легче.

Во Вьетнаме или на любом поле сражения, думаю, об этом и спорить не приходилось. Помню, как один мальчишка наступил на противопехотную мину. Может, это была даже наша собственная мина. Его лучший друг, с которым они вместе проходили боевую подготовку, спросил, что он может для него сделать, и юнец ему ответил: «Выруби меня, как лампочку, Сэм».

Умиравший мальчишка был белый. Его ровесник, который хотел помочь, был черный, точнее, чуть смугловатый. А черты лица у него были точь-в-точь как у белого…

Женщина, с которой я занимался любовью несколько лет назад, спросила меня, живы ли мои родители. Ей хотелось побольше узнать обо мне после того, как мы разделись.

Я ей сказал, что мои родители умерли не своей смертью на чужбине. И я сказал правду: Канада – чужая сторона.

А потом я услышал, как плету что-то несусветное про сафари в Танганьике – я едва представляю, где это и что это за место. Я сказал той женщине – и она мне поверила, – что моих родителей вместе с проводником застрелили браконьеры, охотившиеся на слонов ради слоновой кости, – приняли их за охрану заповедника. Я сказал, что браконьеры положили тела на верхушки муравейников, так что очень скоро от них остались начисто обглоданные скелеты. И опознать их можно было только по зубам – по пломбам и прочей дантистской работе.

Раньше мне ничего не стоило плести подобные фантастические небылицы, это меня даже как-то подстегивало. Теперь уже не то. И я думаю, не выработал ли я эту нездоровую привычку в очень раннем детстве, по той причине, что родители у меня были вовсе не подарочек, особенно мама, которая свободно могла бы выступать в цирке в роли Толстухи. И я стал рассказывать про своих родителей так, чтобы они нравились людям, которые о них ничего не знали, чтобы эти люди и ко мне относились получше.

И в последний год во Вьетнаме, когда я работал в Информбюро, я с неподдельной, естественной легкостью уверял прессу и прибывших новобранцев, что мы одерживаем победу за победой и что наши родные там, дома, должны гордиться нами и радоваться нашим подвигам и добру, которое мы несем.

Я же научился лгать, не переводя дыхания, еще в школе.

А вот еще кое-что, чему я научился еще в школе и что очень пригодилось во Вьетнаме: алкоголь и марихуана, в умеренных дозах, плюс оглушительная, по преимуществу низкопробная поп-музыка – отличное средство против стресса и скуки. Вот уж и вправду манна небесная – мой врожденный дар умеренности, когда дело доходило до приема разных психотропных веществ. За последние 2 года, что я провел в школе, мои родители, кажется, даже не подозревали, что я большую часть времени нахожусь под мухой. Жаловались они только на музыку, когда я врубал проигрыватель или когда мы с «Продавцами душ» репетировали у нас в подвале – Ма и Па заявляли, что это дикарская музыка и от нее оглохнуть можно.

Во Вьетнаме музыка была всегда оглушительная. И практически все мы до единого были наполовину в отрубе, в том числе и капелланы. Несколько самых ужасных несчастных случаев, по поводу которых мне приходилось давать разъяснения прессе в последний мой год во Вьетнаме, произошли из-за людей, которые довели себя до полного идиотизма или зверской ярости, наглотавшись лишку химических препаратов, которые были бы в умеренной дозе просто полезны. Все подобные случаи я объяснял, разумеется, тем, что человеку свойственно ошибаться. Журналисты меня поняли. Ну кто на этой Земле не совершил 1–2 ошибки?

Убийство австрийского эрцгерцога послужило причиной I мировой войны, а может быть, и II мировой войны. И точно так же фонарь под глазом моего отца привел меня в то бедственное положение, в каком я сейчас нахожусь. Он лихорадочно искал возможность вернуть себе уважение окружающих, он был готов на что угодно, чтобы новый владелец «Барритрона», «Дюпон», обратил на него благосклонное внимание. Теперь «Дюпон», разумеется, поглощен «И.Г.Фарбениндустри», немецкой фирмой – той самой, что производила, расфасовывала, снабжала этикетками и рассылала по разным адресам газ циклон, который применяли для уничтожения мирного населения всех возрастов, включая грудных детей, во время Мировой Бойни.

Ну и планетка.

Так что отец, глядя на меня заплывшим глазом, похожим на трещину в лилово-желтом омлете, спросил меня, получу ли я высший балл по какому-нибудь предмету. Он не признавался, но ему было дозарезу нужно хоть чем-то похвалиться у себя на работе. Он дошел до такой крайности, что готов был добиваться от козла молока – учитывая, что я спортом в старших классах не занимался, в студенческом самоуправлении не участвовал, общественной работой не интересовался. Я добился среднего балла, достаточного для поступления в Мичиганский Университет, иногда я попадал и в списки лучших, но, конечно, до Национальных Почестей мне было далеко.

Это было жалостно и омерзительно! Я был в бешенстве, ясно – ведь он старался и на меня свалить часть ответственности за имидж нашего семейства, когда сам был кругом виноват.

– Я всегда жалел, что ты не играешь в футбол, – сказал он, как будто отличный гол сразу все поставил бы на место.

– Теперь уже поздно, – сказал я.

– Ты все 4 года пробездельничал, только и знал, что свою дикарскую музыку, – сказал он.

Сейчас, каких-нибудь 43 года спустя, мне приходит в голову, что я мог бы ему ответить, что я по крайней мере получше распорядился своей сексуальной жизнью, чем он. От девчонок отбою не было и у меня, и у остальных «Продавцов душ» – как раз благодаря нашей дикарской музыке. И некоторые вполне взрослые женщины, а не просто девчонки, видели в нас роскошных, раскованных парней, там, на эстраде, где мы кривлялись, подражая черным, курили марихуану, обожали самих себя, наяривая свою дикую музыку, и хохотали Бог знает над чем.

Похоже, что моим любовным похождениям настал конец. Даже если мне и удастся выйти из тюрьмы, как-то не хочется награждать какую-нибудь доверчивую женщину туберкулезом. Она будет до смерти бояться СПИДа, а я ей вместо этого устрою ТБЦ. Мило, не правда ли?

Так что придется мне утешаться воспоминаниями. Чтобы подкрепить свою память, я начал составлять список всех женщин, включая и мою жену и случайных проституток, с которыми я «дошел до конца», как мы говорили в старших классах. Вспомнить хоть одну свою победу в возрасте до 20 лет я с уверенностью не могу – путаются события и фантазии. Все одинаково похоже на сон. Так что я начал с Шэрли Керн, с которой я занимался любовью, когда мне минуло 20. Шэрли – это мой стартовый номер.

Сколько имен окажется в списке? Пока еще рано подводить итоги, но подумайте, не стоит ли поместить это число, каким бы оно ни оказалось, на моем надгробии – это была бы славная и загадочная эпитафия, а?

Я искренне сожалею, если сломал жизнь кому-нибудь из этих женщин, которые верили, когда я говорил, что люблю их. Мне остается только уповать на то, что Шэрли Керн и все остальные живут хорошо.

Если это утешит тех, чья жизнь не сложилась, скажу, что моя собственная жизнь была сломана на Выставке Технического Творчества.

Отец спросил меня, нет ли все-таки какой-то внешкольной работы, в которой я мог бы себя проявить? А до окончания школы оставалось всего 8 недель! Так что я ему сказал, чтобы посмеяться – ведь он прекрасно знал, что наука меня интересует куда меньше, чем его самого, – что есть у меня последняя возможность прославиться – Выставка Технического Творчества нашего Округа. Я учился на «хорошо» по физике и химии, но нужны они мне были не больше, чем гвоздь в одном месте.

Но отец вскочил со стула, охваченный болезненным возбуждением.

– Пошли в подвал, – сказал он. – Нас ждет работа.

– Какая еще работа? – сказал я. Время было за полночь.

И он мне ответил:

– Ты примешь участие в Выставке Технического Творчества и займешь первое место.

Так я и сделал. Точнее, в Выставке принял участие и занял первое место мой отец – он только потребовал, чтобы я подписал свидетельство, что вся работа проделана мной собственноручно, и запомнил бы наизусть все его объяснения по этому поводу. Это относилось к кристаллам, к тому, как и почему они росли.

Соперники у него были слабенькие. Куда было подросткам из семей, где почти никто из родителей не имел высшего образования, тягаться с 43-летним инженером-химиком, двадцать лет проработавшим на производстве? Тогда главным занятием населения по-прежнему оставалось сельское хозяйство – кукуруза, свиньи, крупный рогатый скот. Единственным сложным индустриальным объектом был «Барритрон», и только горстка таких знатоков, как мой отец, разбиралась в химических процессах и аппаратуре. Подавляющее большинство рабочих компании спокойно исполняло свои обязанности, – делали, что велят, совершенно не интересуясь теми чудесами, которые выходили из-под их рук, словно по волшебству оказываясь на погрузочных платформах упакованными, снабженными этикетками и адресованными во все концы света.

Вспомнилось мне, как погибшие американские солдаты – по большей части тинейджеры – дожидались погрузки, упакованные, снабженные этикетками и адресованные в разные места, на погрузочных платформах во Вьетнаме. Много ли вы найдете людей, которые интересовались процессом производства этого странного конечного продукта? Кому до этого было дело?

Маленькой горстке людей.

Теперь мне кажется, что нас с отцом не заклеймили как мошенников и не выбросили мой экспонат с Выставки Технического Творчества, в результате чего я сижу здесь и жду суда, вместо того чтобы быть знаменитым корреспондентом «Нью-Йорк таймс», принадлежащей корейцам, лишь по одной причине: нас пожалели. По-моему, все окружающие решили, что наша маленькая семья уже достаточно настрадалась. По правде сказать, в нашем округе никому никакого дела не было до науки.

Остальные экспонаты отличались такой серостью и убожеством, что лучшие из них, вместе со своими честными авторами, выглядели бы просто глупо на Выставке Достижений Штата, в Кливленде. Наша игрушка имела товарный вид, будьте уверены. Может быть, наш экспонат имел одно бесспорное преимущество с точки зрения экспертов, когда они прикидывали, с чем победителю округа придется столкнуться в Кливленде: наш экспонат был исключительно непонятен и отменно неинтересен среднему американцу.

Я сохранял философское спокойствие благодаря марихуане и алкоголю, пока общество решало, предать ли меня анафеме, как мошенника, или увенчать, как гения. Возможно, и отец тоже чем-то накачался. Бывает, что нипочем не разберешь. Я служил под командованием 2х генералов во Вьетнаме, которые ежедневно принимали по кварте виски, но догадаться об этом было мудрено. Вид у них был всегда серьезный, даже торжественный.

Так вот мы с отцом и отправились в Кливленд. Он был в отличном настроении. Я-то знал, что нам несдобровать. А он дал мне единственное ценное указание: развернуть плечи пошире, когда буду давать объяснения у своего экспоната, да не попадаться судьям на глаза с сигаретой в зубах. Он имел в виду обычные сигареты. Он не знал, что я курю другую марку.

Я не оправдываюсь – ну, баловался наркотиками в самые тяжелые времена, в старших классах. Уинстон Черчилль тоже бывал в полном отрубе, накачавшись коньяком и накурившись кубинских сигар, – в самые тяжелые времена II мировой войны.

А Гитлер, само собой, благодаря передовой германской науке и технологии, был среди первых представителей человечества, чей мозг превратился в паутину при помощи амфетамина. Говорят, он буквально жевал ковры. Ням-ням.

Мать с нами в Кливленд не поехала. Она стеснялась выходить из дому – такая она была громадная, толстая. Мне приходилось после школы бегать вместо нее за покупками. И дома тоже приходилось заниматься хозяйством – ей было слишком трудно передвигаться. Моя привычка к домашнему хозяйству очень пригодилась – сначала в Уэст-Пойнте, а потом – когда моя теща и жена потеряли рассудок. Для меня это было на самом деле отдыхом, я мог расслабиться, потому что видел – я делаю что-то бесспорно нужное, доброе, и все мои беды забывались, пока я возился по хозяйству. А как у моей матери разгорались глаза, когда она видела, что я ей приготовил!

Жизнь моей матери – пример неподдельного успеха, 1ственный в этой книге. Она вступила в ряды Борцов с Избыточным Весом, когда ей было 60 – как мне теперь. А когда на нее свалился потолок в лавке у Ниагарского водопада, она весила всего 52 килограмма!

Эта библиотека набита историями поддельных триумфов, что заставляет меня сильно сомневаться в ее полезности. Когда люди читают о великих победах, это сбивает их с толку – насколько я имел возможность убедиться, даже для белых людей, принадлежащих к высшему и среднему классу, нормой является поражение. Особенно нечестно вешать лапшу на уши юнцам, оставляя их в полном неведении о тех чудовищных подвохах, которые их ждут, и ролях суперзвезд в похабных комедиях, которые для них предназначены, да и кое о чем куда, куда хуже этого.

Выставка Технического Творчества штата Огайо была развернута в прекрасной Аудитории Мёлленкампа, в Кливленде. Ряды кресел убрали и расставили вместо них столы для экспонатов. Некий намек на мое тогда еще отдаленное будущее заключался в том, что зал был подарен городу Мёлленкампами – семейством угольных магнатов и судовладельцев, которое подарило Таркингтоновскому колледжу эту самую библиотеку. Это произошло задолго до того, как они продали шахты и суда Британско-Оманскому концерну со штаб-квартирой в Люксембурге.

Но настоящее было достаточно мрачным. Пока мы с отцом собирали наш экспонат, остальные участники выставки смотрели на нас, как на пару клоунов, может, вроде Лоурела и Харди – отец был толстый и расторопный, а я тощий и тупой. Дело было в том, что отец суетился и все делал сам, а я торчал рядом, подыхая со скуки. Мне хотелось только одного – выбраться оттуда, забиться в укромный уголок или спрятаться за деревом и выкурить сигарету. Мы грубо нарушали самое главное правило Выставки, а именно: юный изобретатель должен был лично проделать всю работу, с начала и до конца. Родителям и учителям запрещалось – в письменном виде! – оказывать нам какую бы то ни было помощь.

Это было все равно что записаться на любительскую гонку на бульдозере, который я будто бы самолично построил, а выехать на старт на отцовском «феррари-гран-туризмо».

Мы вовсе не работали над нашим экспонатом в подвале. Когда отец сказал, что нас ждет работа, мы действительно спустились в подвал. Но пробыли мы там минут 10, пока он что-то придумывал, все больше возбуждаясь. Я молчал.

То есть я сказал пару слов.

– Закурю, не возражаешь? – сказал я.

– Кури, кури, – сказал он.

Для меня это была большая победа. Это значило, что отныне я могу курить в доме, где угодно, и он ничего мне не скажет.

Потом он вернулся в гостиную, и я следом за ним. Он уселся за мамин письменный стол и составил список предметов, которые понадобятся для Выставки.

– Что ты делаешь, Па? – сказал я.

– Тш-шш, – сказал он. – Я занят. Не мешай.

Я и не мешал. У меня и без того было о чем подумать. Я был в полной уверенности, что подцепил гонорею. Во всяком случае, какую-то заразу, которая мне здорово досаждала. Но к врачу я не ходил, потому что доктор, согласно закону, был обязан сообщить обо мне в Департамент Здравоохранения, и родителям тоже об этом сообщают, как будто им своих несчастий мало.

Но эта инфекция, какая бы она ни была, сама прошла бесследно, я тут ни при чем. Значит, это была не гонорея – та гложет тебя неотступно и никогда сама не проходит. А с чего ей проходить самой? Ей хорошо, тепло и не дует. Стоит ли кончать тусовку? Вы только поглядите, какие ребятишки здоровые, веселые!

Со временем я 2 раза словил настоящую гонорею – один раз – в Тегусигальпе, в Гондурасе, а потом еще раз – в Сайгоне, теперь переименованном в Хо Ши Мин-Сити, во Вьетнаме. И оба раза я рассказывал докторам про ту историю, в старших классах.

Они сказали, что это был, должно быть, дрожжевой грибок. Жаль, что я не открыл хлебопекарню.

С тех пор отец являлся домой с работы, принося детали для экспоната, сделанные по его заказу в «Барритроне»: подставки и демонстрационные витрины, объяснительные таблички и этикетки, напечатанные в типографии, которая много работала для «Барритрона». Кристаллы прибыли из фирмы химических препаратов в Питсбурге, тоже работавшей с «Барритроном». А один кристалл, помнится мне, прибыл издалека – из самой Бирмы.

Фирма химических препаратов, – должно быть, не без труда – составила для нас потрясающую коллекцию кристаллов – то, что они нам прислали, явно не входило в их обычный ассортимент. Ради того, чтобы угодить такому солидному заказчику, как «Барритрон», они, должно быть, обратились к человеку, собиравшему и продававшему кристаллы из-за их редкостной красоты и ценности, для которого это были не химические вещества, а драгоценности.

Как бы то ни было, эти кристаллы, достойные музейных витрин, заставили отца сказать те знаменитые слова, последние слова, которые он произнес, рассыпав их на кофейном столике в нашей гостиной и не сводя с них восхищенных глаз:

– Сын, проигрыш нам не грозит.

Однако, как говорит Жан-Поль Сартр (в «Крылатых словах» Бартлетта): «Ад – это другие люди». Другие люди во мгновение ока расправились с нашим непобедимым экспонатом в Кливленде, 43 года тому назад.

Как тут не вспомнить генералов Джорджа Армстронга Кастера у Литтл Бигхорна, и Роберта И. Ли под Геттисбергом, и Уильяма Уэстморленда во Вьетнаме.

Кто-то, помнится мне, 1 раз повторил знаменитые последние слова генерала Кастера: «Откуда прут эти проклятые индеи, так их перетак?»

Мы с отцом, а вовсе не наши великолепные кристаллы, стали на время самым популярным экспонатом в Аудитории Мёлленкампов. Мы стали образчиками извращенной психологии. Остальные участники и их менторы собрались возле нас и устроили нам форменный допрос. Они-то знали, фигурально выражаясь, на какую кнопку нажать, чтобы мы бледнели, краснели, извивались и улыбались, ну и прочее в этом роде.

Один участник спросил отца, сколько ему лет и в каком он классе учится.

Самое время, чтобы собрать наши вещички и смыться оттуда. Судьи до нас пока еще не дошли, и репортеры тоже. Мы еще не поставили табличку, где значилось мое имя и школа, которую я представлял. Мы еще не произнесли ни одной фразы, которую стоило бы увековечить.

Если бы мы смотали удочки и незаметно слиняли в тот самый момент, оставив пустой стол, то, возможно, попали бы в историю американской науки как выбывшие участники – по болезни или еще по какой причине. Там уже был один пустой стол, всего в пяти метрах от нашего. Мы с отцом знали, что он останется пустым, нам сказали, почему. Предполагаемый участник вместе со своим папой и мамой находился в больнице в Лиме, Огайо, – не в той Лиме, что в Перу. Это был их родной город. Накануне, отправляясь в Кливленд, они едва успели подать машину задом от своего дома – а в багажнике у них был выставочный экспонат, – когда в них врезался сзади какой-то пьяный водитель.

Ничего особенного не произошло бы, если бы у них в багажнике не лежало несколько бутылок с разными кислотами – тот самый экспонат, – бутылки перебились, кислота смешалась с бензином. Обе машины мгновенно вспыхнули.

Этот экспонат, кажется, должен был продемонстрировать несколько способов применения для пользы Человечества кислот, к которым многие люди относились с опаской и пренебрежением.

Люди, которые глазели на нас и засыпали нас вопросами, послали за судьей – уж очень им не понравилось то, что они видели и слышали. Они хотели, чтобы нас дисквалифицировали. Мы были не просто жулики. Мы были посмешищем!

Меня чуть не вырвало. Я сказал отцу:

– Па, честное слово, лучше нам отсюда убраться. Что-то мы не рассчитали.

Но он сказал, что стыдиться нам нечего и что никто не дождется, чтобы мы удирали домой, поджавши хвост.

Вьетнам!

Судья, конечно, пришел и без труда выяснил, что я вообще никакого понятия о нашем экспонате не имею. Тогда он отозвал отца в сторонку и попробовал с ним договориться как мужчина с мужчиной. Он вел себя дипломатично. Он вовсе не хотел возбуждать враждебные чувства в нашем родном округе, который послал меня в Кливленд как своего представителя. И он отнюдь не хотел унижать отца, почтенного члена общества, который, судя по всему, просто прочел правила не очень внимательно. Он не хотел позорить нас, формально дисквалифицируя, – это могло вызвать нежелательный ажиотаж в прессе. Но отец, со своей стороны, не должен был настаивать на том, чтобы мой экспонат участвовал на равных и законных основаниях в общей экспозиции.

Он сказал, что, когда настанет наша очередь, он вместе с остальными судьями просто пройдет мимо нас, не сказав ни слова. Они сохранят общий секрет – что мы вообще ничего не могли выиграть.

Такой был договор.

История.

5

В этом году победительницей оказалась девчонка из Цинциннати. Оказалось, что у нее был тоже экспонат, связанный с кристаллографией. Но она, в отличие от меня, или сама вырастила свои кристаллы, или насобирала их в ручейках, пещерах и угольных шахтах, в радиусе 100 километров от дома. Звали ее Мэри Алиса Френч, я помню, но в финале, на Национальной Выставке в Вашингтоне, округ Колумбия, она оказалась где-то в хвосте.

Когда ее отправляли на Финальную Национальную Выставку, город Цинциннати, говорят, настолько преисполнился гордости и уверенности в победе или по крайней мере в том, что ее кристаллы займут почетное место, что мэр учредил «День Мэри Алисы Френч».

Теперь я невольно думаю об этом – времени у меня предостаточно, чтобы подумать о людях, которым я причинил зло, – и спрашиваю себя, не послужили ли мы с отцом невольной причиной ее ужасного провала в Вашингтоне. Вполне вероятно, что судьи в Кливленде присудили ей Первый Приз, чтобы подчеркнуть моральный контраст между ее экспонатом и нашим.

Может быть, в этом судействе наука отошла на задний план, и на фоне нашего постыдного мошенничества эта девочка дала судьям бесценную возможность научить школьников золотому правилу, которое выше всех законов науки: береги платье снову, а честь смолоду.

Как знать?

Много, много лет спустя после того, как сердце Мэри Алисы Френч было разбито в Вашингтоне, а я стал преподавателем в Таркингтоне, у меня учился паренек из Цинциннати, ее родного города. Его родня с материнской стороны недавно продала единственную уцелевшую ежедневную газетенку и главную телекомпанию и кучу радиостанций и еженедельных газет в придачу султану Брунея, которого считают самым богатым человеком на Земле.

Этот ученик выглядел лет на 12, когда его к нам привезли, а на самом деле ему был 21, но голос у него так и не ломался, а ростом он был 150 см. После сделки с султаном он, по слухам, стоил лично 30 000 000 долларов, но шарахался от собственной тени.

Он умел читать, писать и считать и сам выучил даже алгебру и тригонометрию. Он был, пожалуй, самым сильным шахматистом за всю историю колледжа. Но в обществе он совершенно терялся и, видимо, так и не смог это преодолеть, потому что до смерти боялся всего на свете.

Я его спросил, не знал ли он женщину в Цинциннати, мою ровесницу примерно, по имени Мэри Алиса Френч.

Он ответил:

– Никого я не знаю, ничего я не знаю. Пожалуйста, больше со мной не говорите. И остальным скажите, чтобы они ко мне не лезли.

Я так и не узнал, что он сделал со своими деньгами, если он вообще что-то в жизни сделал. Мне сказали, что он женился. Что-то не верится!

Не иначе как его прибрала к рукам какая-нибудь расчетливая девица.

Ловкая особа. Должно быть, купается в золоте.

Вернемся на Выставку Технического Творчества в Кливленде: когда судья с отцом обо всем договорились, я рванул к ближайшему выходу. Мне был необходим свежий воздух. Я искал новую, иную планету – или смерть. Все было лучше, чем то, что со мной творилось.

Выход мне преградил человек в потрясающем костюме. Другого такого во всем зале не было. Невероятно, но факт: он был одет так, как я сам буду одет, когда стану подполковником Регулярной Армии, на груди у него пестрели ряды орденских колодок. Он был в парадной форме, с золотыми аксельбантами, в сапогах, с «крылышками» парашютно-десантных войск в петлицах. Мы тогда ни с кем не воевали, и офицер при полном параде среди толпы штатских производил сногсшибательное впечатление. Его откомандировали на выставку с заданием навербовать многообещающих юных ученых для своей «альма матер». Военной Академии Соединенных Штатов в Уэст-Пойнте.

Академия была создана вскоре после Гражданской войны, так как страна нуждалась в офицерах со специальным инженерным образованием, которое считали главным условием победы в тогдашней военной науке – в основном это касалось картографии и артиллерии. Теперь, когда появились радары, ракеты, самолеты и ядерное оружие, возникли те же самые проблемы.

А я оказался в Кливленде, и на груди у меня, над самым сердцем, красовался громадный круглый значок, похожий на мишень, с надписью:



«УЧАСТНИК».

Этот подполковник, которого звали Сэм Уэйкфилд, не только заманил меня в Уэст-Пойнт. Во Вьетнаме, где он был в чине генерал-майора, он наградил меня Серебряной Звездой за выдающуюся доблесть и мужество. Он вышел в отставку за год до окончания войны и стал Президентом Таркингтоновского колледжа, ныне Таркингтоновской Тюрьмы. А когда я пришел из армии, он нанял меня учить детей физике и звонить в колокола, колокола, колокола.

Вот какие слова сказал мне Сэм Уэйкфилд, самые первые его слова, когда мне было 18, а ему 36:

– Куда спешим, сынок?

6

– Куда спешим, сынок? – сказал он. И добавил: – Если у тебя есть свободная минутка, давай поговорим.

Ну, я остановился. И это была самая большая ошибка в моей жизни. Там было сколько угодно выходов, и надо бы мне выбрать любой из них. Все остальные выходы в ту минуту вели в Мичиганский Университет, в журналистику, в мир музыки – к целой жизни, в которой я мог одеваться, выражаться и самовыражаться, как моей душе угодно. Любой другой выход, вполне возможно, привел бы меня к жене, которая не свихнулась бы и не повисла бы тяжким грузом у меня на шее, и к детям, которые любили бы и уважали меня.

Каждый из этих выходов привел бы меня к каким-то неприятностям, я понимаю – это дело житейское. Но не думаю, чтобы я угодил воевать во Вьетнам, а потом – учить неспособных к учению детей в Таркингтоновском колледже, а потом вылетел бы из Таркингтона и снова учил неспособных к учению на том берегу озера, пока не произошел величайший в истории побег из тюрьмы. А теперь я сам сижу в тюрьме.

Но я выбрал 1 единственный выход, блокированный Сэмом Уэйкфилдом.

Так уж мне подфартило.

Сэм Уэйкфилд спросил меня, не подумывал ли я когда-нибудь о карьере военного. Передо мной был человек, получивший ранение во II мировой войне, 1ственной войне, в которой я не отказался бы сражаться, воевавший и в Корее. Впоследствии он уйдет в отставку за год до окончания Вьетнамской войны и станет Президентом Таркингтоновского колледжа, а потом пустит себе пулю в лоб.

Я ответил, что меня уже приняли в Мичиганский Университет, а солдатская лямка меня не привлекает. Да, дело у него с ходу не заладилось. Напоролся на юнца, который вышел на Выставку Технического Творчества на уровне штата и честно мечтает поступить в Калифорнийский Технический, или МТИ, или в любое другое место, где не приходится все время держать свои мысли по стойке «смирно». Сэм был готов на что угодно. Он таскался по всей стране, подбирая отбросы Выставок Технического Творчества. Он не поинтересовался моим экспонатом. Ему не было дела до моих отметок. Ему нужен был я, как таковой, а каков я, ему было наплевать.

А тут подоспел и отец – разыскивал меня. Не успел я опомниться, как Па и Сэм Уэйкфилд уже хохотали и жали друг другу руки.

Отец выглядел таким счастливым, каким я не видел его много лет. Он мне сказал:

– Для наших там, дома, это будет получше, чем приз на Выставке.

– Что будет получше? – сказал я.

– Ты только что выиграл место в Военной Академии Соединенных Штатов, – сказал он. – Наконец-то у меня сын, которым я могу гордиться.

Семнадцать лет спустя, в 1975-м, я, в чине подполковника, стоял на крыше Американского посольства в Сайгоне, следя за тем, чтобы только американцы попадали на борт вертолета, который перебрасывал вконец деморализованных людей на корабли, стоявшие на рейде. Мы продули войну!

Неудачники!

Я был еще не самым бездарным из юных дарований, которых Сэм Уэйкфилд уговорил поступить в Уэст-Пойнт. Со мной в классе учился паренек из захолустной школы в Вайоминге, который проявил технические способности смолоду: он сконструировал крохотный электрический стул для крыс, с привязными ремнями и черным капюшончиком, в комплекте.

Его звали Джек Паттон. Он не состоял в родстве с «Кровавым Потрошителем» Паттоном, прославленным генералом II мировой войны. Он стал моим шурином. Я женился на его сестре, Маргарет. Она приехала с родителями на выпускной бал, и я в нее влюбился. Как мы танцевали!

Джека Паттона застрелил снайпер в Хюе – произносится «Уэй». Он был подполковником саперных войск. Я там не был, но мне сказали, что пуля угодила ему прямо в лоб. Вот это меткий глаз! Тот, кто в него стрелял, был настоящий победитель.

Однако снайпер недолго оставался победителем. Это почти никому не удается. Мне говорили, что ему было лет 15, не больше. Это был мальчишка, а не взрослый мужчина, но, раз уж он влез в мужские игры, плата с него полагалась полная, без скидок. Когда они его убили, то засунули его маленькие причиндальчики ему в рот – чтобы остальные поостереглись становиться снайперами.

Закон и порядок. Скорый суд, правый суд.

Поспешу вас заверить, что ни в одном из вверенных мне подразделений надругательство над телами врагов не поощрялось, и я не стал бы смотреть на это сквозь пальцы. В одном взводе из моего батальона придумали класть пиковые тузы на вражеские трупы, видно, вместо визитных карточек. Это, строго говоря, не являлось надругательством, но я с этим покончил.

То, что пехотинец может сделать с телом врага своими жалкими подручными средствами, ни в какое сравнение не идет, само собой разумеется, с обычными, неотвратимыми, абсолютно будничными последствиями бомбежки или артобстрела. Я как-то раз видел голову бородатого старика, покоившуюся на куче кишок, выпавших из брюха буйвола, в бомбовой воронке на краю рисового поля в Камбодже. Они были густо облеплены мухами. Бомбардировщик, сбросивший бомбу, летел на такой высоте, что его с земли вообще не было видно. Но то, что осталось после этой бомбы, даст сто очков вперед такой простенькой визитной карточке, как туз пик.

Вряд ли Джек Паттон хотел, чтобы снайпера, убившего его, так изуродовали, но утверждать не берусь. Еще когда он был жив, он в 1 отношении был точь-в-точь, как мертвец: ему все было до лампочки.

Все, абсолютно все, без исключения, было для него посмешищем, по крайней мере он так говорил. Его любимая присказка, до самой смерти, была: «Я чуть не лопнул со смеху». Если подполковник Паттон попал в Рай – хотя я не думаю, что туда чаяли добраться многие из настоящих кадровых вояк, во всяком случае не в наше время, – он, должно быть, сейчас рассказывает, как внезапно настигла его смерть в Хюе, а потом добавит, без малейшего намека на улыбку: «Я чуть не лопнул со смеху». В этом и была закавыка: Паттон рассказывал про событие, по природе своей серьезное, или прекрасное, или опасное, или священное, которое для него было лишь поводом «чуть не лопнуть со смеху», но сам он не смеялся. И он сохранял полную серьезность, рассказывая об этом впоследствии. За всю его жизнь, я думаю, никому не удалось услышать, как он чуть не лопнул со смеху, сколько бы он об этом ни говорил.

Говоря, что чуть не лопнул со смеху, выиграв приз в школе за электрический стул для крыс, он не смеялся. Многие просили его показать этот стульчик в работе, с транквилизированной крысой, хотели, чтобы он выбрил череп этой накачанной наркотиком крысы и пристегнул ее ремешками к стулу, и, по словам Джека, зрители требовали, чтобы он спросил, хочет ли преступник сказать свое последнее слово – покаяться в преступлениях, в которых он погряз.

Но экзекуция так и не состоялась. В школе, где учился Паттон, только не в Комитете по науке, нашлись здравомыслящие люди, и они объявили, что это зрелище запрещается, как жестокое обращение с бессловесными животными. А Джек Паттон, как всегда, сказал без улыбки:

– Я чуть не лопнул со смеху.

По его словам, он чуть не лопнул со смеху, когда я женился на его сестре, Маргарет. Он добавил, что не надо нам с Маргарет на него обижаться. Сказал, что покатывается со смеху каждый раз, когда люди женятся.

Я абсолютно уверен, что Джек понятия не имел о наследственном безумии со стороны матери, и его сестра, моя невеста, тоже ничего не знала. Когда я женился на Маргарет, ее матушка была как будто в полной норме, разве вот только до безумия любила танцы – иногда это пристрастие наводило легкую жуть, но вреда от этого никому не было. Танцевать до упаду – это дело безобидное, не то что дикая идея стереть Северный Вьетнам с лица Земли, превратить его в Каменный век, или разбомбить любое место, превратив его в Каменный век.

Моя теща, Милдред, выросла в Перу, штат Индиана, но ни словечком не обмолвилась про это Перу, даже после того, как свихнулась, только один раз упомянула, что Кол Портер, сочинитель изысканных поп-песенок в первой половине минувшего столетия, тоже родился в Перу.

Моя теща, Милдред, сбежала из Перу в 18 лет и больше туда не возвращалась. Она прослушала полный курс в Университете штата Вайоминг, в Лэрами – нашла местечко! – но это, я думаю, было самое удаленное от Перу место в пределах Млечного Пути, какое ей удалось отыскать. Там она и повстречалась со своим мужем, студентом Ветеринарного факультета того же Университета.

Только после войны во Вьетнаме, когда Джека давно уже не было в живых, мы с Маргарет догадались, что моя теща не желала и вспоминать о Перу, потому что там почти все знали, что она родом из семьи, прославившейся поколениями психов. Она удрала подальше, а потом вышла замуж, никому не выдавая жуткую историю своей семьи, да еще и детей нарожала.

Моя жена вышла замуж и родила детей в полном неведении о той опасности, которая нависла над ней самой, и о том, что все наши дети, по ее милости, попали в группу риска.

Наши дети, которые выросли в доме рядом с окончательно свихнувшейся бабкой, сбежали из нашей долины при первой возможности, точно так же, как она сбежала из Перу. Но они не стали плодиться и размножаться, и я сомневаюсь, что они на это решатся, – ведь они знают, какая дьявольская ловушка для дураков запрятана у них в генах.

Джек Паттон не был женат. Он никогда не говорил, что хочет иметь детей. Это, кстати, наводит на мысль, что ему было кое-что известно о сумасшедших родичах в Перу. Но я этому не верю. Он был вообще против завета плодиться и размножаться, потому что, как он говорил, человеческие существа «раз в 1000 глупее и ничтожнее, чем они думают».

Я и сам, кажется, со временем пришел к тому же выводу.

Я помню, как на первом курсе Джек внезапно решил, что станет карикатуристом, хотя прежде об этом и не помышлял. Он всегда принимал решения моментально, ни с того ни с сего. Представляю себе, как он там у себя, в Вайоминге, вдруг решил сконструировать электрический стул для крыс.

Первый и последний рисунок, какой он создал, изображал свадьбу носорогов. А самый обыкновенный священник в церкви задавал вопрос присутствующим: если здесь есть кто-нибудь, кому известна причина, которая могла бы помешать этим 2им соединиться в таинстве брака, – пусть говорят сейчас или никогда.

Это было задолго до того, как я повстречался с его сестрой, Маргарет.

Мы с ним все 4 года прожили в одной комнате. Поэтому он показал мне рисунок и сказал, что собирается продать его в «Плейбой».

Я спросил его, что в этом рисунке смешного. Он совсем не умел рисовать карикатуры. Ему пришлось объяснять мне, что жених и невеста – носороги. А я было подумал, что это пара диванов или, может быть, пара лимузинов, побывавших в уличной катастрофе. Это еще могло бы вызвать улыбку: пара разбитых лимузинов соединяет свои судьбы перед алтарем. Собираются жить своим домом.

– Что тут смешного? – повторил Джек, не веря своим ушам. – У тебя что, сперли чувство юмора? Да ведь если кто-нибудь не остановит церемонию, эти двое спарятся и родят маленького носорожика!

– А как же иначе, – сказал я.

– Силы небесные, – сказал он, – да есть ли на всем белом свете что-нибудь уродливее и глупее носорога? Если нечто способно к размножению, это еще не значит, что оно должно размножаться.

Я заметил, что носорогу другой носорог может казаться гением чистой красоты.

– В том-то и дело, – сказал он. – Любая зверюга считает себе подобных тварей чудесными. И все молодожены считают, что они – чудо из чудес и что у них родятся расчудесные детишки, даже если сами они уродливее носорогов. То, что мы сами себе кажемся венцом творения, еще ничего не значит. Мы можем оказаться страхолюдными чудищами, которые просто не желают этого признавать, боясь сильно огорчиться.

Когда мы с Джеком учились на третьем курсе Уэст-Пойнта – а в обычном колледже это был бы только первый курс, – помнится мне, нам было приказано маршировать 3 часа кряду по плацу, как будто мы несли охрану, с полной выкладкой и при личном оружии. Это наказание нам влепили за то, что мы не донесли на другого курсанта, который смухлевал на экзаменах по электротехнике. Кодекс Чести требовал, чтобы мы не только сами никогда не лгали и не жульничали, но и доносили на любого, кто был в этом повинен.

Мы не видели, как этот курсант жульничал. Мы даже учились в разных классах. Но мы оказались рядом, в компании еще одного курсанта, когда он напился после игры Армии против Флота, в Филадельфии. Он так надрался, что заявил во всеуслышание, что смухлевал на экзаменах прошлым летом, в июне. Мы с Джеком посоветовали ему заткнуться, добавили, что не хотим ничего слышать и вообще забудем про это начисто, потому что еще неизвестно, правда это или выдумка.

А тот, другой курсант, которого впоследствии подорвали во Вьетнаме, заложил нас всех. Считалось, что мы так же низко пали, как этот жулик, раз мы его покрываем. Кстати, новое слово «подорвать», т. е. разнести на куски, родилось на Вьетнамской войне. Случалось, что в палатку к нелюбимому офицеру забрасывали осколочную гранату. Не хочу хвастаться, но за все время, что я служил во Вьетнаме, никто не предлагал подорвать меня.

Обманщика поперли с последнего курса, хотя он был «старичком» и до окончания ему оставалось всего 6 месяцев. А нам с Джеком пришлось погулять 3 часа ночью в проливной дождь. Разговаривать друг с другом или с посторонними нам не полагалось. Но невидимые диагонали, по которым мы расхаживали, пересекались в 1 точке. Когда мы встретились в очередной раз, Джек мне тихонько сказал:

– Что бы ты стал делать, услышав, что кто-то только что сбросил атомную бомбу на Нью-Йорк?

До нашей новой встречи оставалось 10 минут. Я придумал несколько банальных ответов: что я буду в ужасе, что я разрыдаюсь, и прочее в этом роде. Но я понял, что мой ответ был ему не нужен. Джек хотел, чтобы я выслушал его ответ.

Он выдал мне свой собственный ответ. Уставившись мне прямо в глаза, он сказал, не дрогнув ни 1им мускулом:

– Я бы лопнул со смеху.

Последний раз он мне сказал, что чуть не лопнул со смеху, в Сайгоне, когда я встретил его в баре. Он сказал, что его только что наградили Серебряной Звездой и теперь он сравнялся со мной – у меня Звезда уже была. Он со взводом солдат из своей роты расставлял мины на тропинках, ведущих в деревню, по слухам, сочувствовавшую врагам, когда началась перестрелка. Тогда он вызвал группу поддержки с воздуха, которая залила напалмом – это такой желеобразный бензин, изобретенный в Гарвардском Университете, – всю деревню, истребив поголовно всех вьетнамцев обоего пола и любого возраста. Впоследствии ему было приказано пересчитать все трупы и подать рапорт, чтобы объявить число убитых «партизан» в сводке за тот день. За что он и получил Серебряную Звезду.

– Я чуть не лопнул со смеху, – сказал Джек. Но он не улыбался.

Он бы непременно почувствовал, что вот-вот лопнет со смеху, если бы видел, как я размахиваю пистолетом на крыше нашего посольства в Сайгоне. Я заработал свою Серебряную Звезду за то, что обнаружил и лично уничтожил 5 вражеских солдат, затаившихся в подземном туннеле. Теперь я торчал на крыше, а противники кишели повсюду, ни от кого не прячась, занимая без сопротивления улицы внизу. Вон они, все на виду, на тот случай, если мне захочется уничтожить их в большом количестве. ПУ! ПУ! ПУ!

Я торчал на этой крыше, чтобы помешать вьетнамцам, нашим союзникам, садиться в вертолеты, переправлявшие исключительно американцев, штатских служащих с семьями, на военные корабли, стоявшие на рейде. Партизаны могли при желании сбить вертолеты, забраться наверх и взять всех нас в плен или перестрелять. Но они хотели только одного, как и раньше, – чтобы мы убирались домой. Разумеется, они захватили и расстреляли всех вьетнамцев, которым я не дал влезть в вертолет, после того, как самый последний американец, подполковник Юджин Дебс Хартке, покинул их страну.

Вот что было дальше:

Вертолет, уносивший последнего Американца из Вьетнама, прибился к стае других вертолетов, летевших над Южно-Китайским морем: их спугнули с насестов на земле, и у них вот-вот должен был кончиться бензин. Разве не подходящий сюжетик для Естественной истории 20-го века: небо, в котором вьются стрекочущие птеродактили, созданные людьми, внезапно лишившиеся дома, неспособные проплыть ни метра, обреченные на гибель в волнах или на голодную смерть…

Внизу под нами раскинулась, насколько хватал глаз, вооруженная до зубов армада, какой не знала история и которой не грозила никакая опасность. Нам предоставили все бездонное синее море, сколько нужно, противник нам не мешал. Плещитесь на здоровье!

Моему птеродактилю приказали по радио зависнуть вместе с 2 другими над палубой миноносца, где было место только для 1, собственного птеродактиля, который поднялся в воздух, чтобы нашим было где приземлиться. И мы спустились, и вылезли на палубу, и морячки столкнули нашу громоздкую, глупую, неуклюжую птицу за борт. Эту операцию повторили еще два раза, после чего птица, принадлежащая кораблю, уселась на свое законное место. Я потом заглянул в нее. Она была битком набита разным электронным оборудованием для обнаружения мин и подводных лодок под водой, а также летающих объектов и ракет в небе.

А потом само Солнце следом за последним американским вертолетом покинуло Сайгон, опустившись на дно глубокого синего моря.

В свои 35 лет Юджин Дебс Хартке стал так же безобразно злоупотреблять алкоголем и марихуаной и путаться с падшими женщинами, как и в последние 2 года учебы в школе. И он растерял окончательно уважение к себе самому и к своей великой державе, точно так же, как 17 лет назад потерял уважение к себе и к своему отцу на Выставке Технического Творчества в Кливленде, штат Огайо.

Его ментор, Сэм Уэйкфилд, который завербовал его в Уэст-Пойнт, покинул армию на год раньше, чтобы иметь возможность выступать против войны. Президентом Таркингтоновского колледжа он стал благодаря семейным связям с сильными мира сего.

Пройдет три года, и Сэм Уэйкфилд покончит с собой. Вот вам и еще один потерпевший поражение неудачник, хотя он был и генерал-майором, и Президентом колледжа. Я думаю, он просто под конец вымотался. Говорю это не только потому, что мне он всегда казался усталым, но главным образом потому, что его предсмертная записка оригинальностью не отличалась, словно не имела к нему лично никакого отношения. Она слово в слово совпадала с предсмертной запиской, оставленной в далеком 1932 году, когда мне было –8 лет, другим неудачником, Джорджем Истменом, изобретателем фотокамеры «Кодак» и основателем «Истмен Кодака». Раньше этот концерн размещался всего в 75 милях отсюда, а теперь приказал долго жить.

В обеих записках было сказано вот что:

«Мое дело сделано».

И больше ни слова.

Если говорить о Сэме Уэйкфилде, то сделанное им дело, если он не хотел приплюсовать к нему Вьетнамскую войну, состояло из трех зданий, которые бы и без него построили, кто бы там ни был Президентом в Таркингтоне.

Эту книгу я пишу для людей не моложе 18 лет, но мне кажется, никому не повредит, если я посоветую молодым людям готовить себя скорее к неудачам, чем к успеху – потому что им предстоит главным образом терпеть поражение за поражением.

Даже если выразить это в баскетбольных терминах, почти все обречены на проигрыш. Подавляющее большинство заключенных в Афинах, а теперь и здесь, в этом маленьком местечке лишения свободы, можно сказать, посвятили и детство, и юность исключительно баскетболу, и тем не менее всем им вышибли мозги на первых минутах какого-то треклятого дурацкого матча.

Позвольте мне добавить, на тот случай, если книга все же попадется молодому читателю, что я мог вконец разрушить свое здоровье, вылететь из Мичиганского Университета и кончить жизнь где-нибудь под забором, если бы не прошел выучку в Уэст-Пойнте, с его военной дисциплиной. Я сейчас говорю о своем теле, а не о душе: и для молодого человека – а с недавних пор и для молодой девушки, – чтобы выучиться уважать свои кости, и нервы, и мускулы, нет ничего лучше, чем поступить в одну из 3х главных военных академий.

Я поступил в Уэст-Пойнт заморышем, сутулым, со впалой грудью, я в жизни не занимался спортом – если не считать нескольких потасовок после танцев, где играл наш джаз-банд. Когда я кончил Академию и мне присвоили чин младшего лейтенанта регулярной армии, и я ходил щеголем, и купил красный «корветт» на средства, скопленные для меня Академией за время моей учебы, – спина у меня была прямая, как струна, легкие мощные, как мехи в кузнице Вулкана, я был капитаном 2х команд – вольной борьбы и дзюдо, и не выкурил ни единой сигареты и не проглотил ни капли спиртного за 4 полных года! Да и моя сексуальная озабоченность отошла в прошлое. Я не чувствовал себя так великолепно никогда, за всю свою жизнь.

Помню, я сказал своим родителям на выпускном вечере:

– Неужели это я?

Они ужасно гордились мной, и я тоже гордился собой. Я обратился к Джеку Паттону – он там тоже был со своей матерью и сестрой, опасными, как игрушки, начиненные взрывчаткой, и со своим нормальным отцом, и я его спросил:

– Ну, что ты о нас думаешь, лейтенант Паттон?

Он был в нашем классе первым с конца, средний балл у него был самый низкий. Таким же был и генерал Паттон, просто однофамилец Джека, который снискал громкую славу во время II мировой войны.

А Джек, разумеется, ответил, насупясь, что он чуть не лопнул со смеху.

7

Я тут перечитывал таркингтоновский журнал для старшекурсников, все выпуски, с последнего до первого, вышедшего в 1910 году. Журнал назывался «Мушкетер», в честь Мушкет-горы, а вернее, высокого холма, который возвышался на западной границе студенческого городка – и у его подножия, рядом с конюшней, теперь зарыты тела многих беглых заключенных.

Стоило кому-нибудь предложить внести какие-либо материальные усовершенствования в устройство колледжа, как это вызывало бурю протеста. Выпускники Таркингтона желали, возвращаясь сюда, находить все точно в том же виде, как было прежде. В 1 м отношении все оставалось неизменным – это касалось численности студентов, с 1925 года стабилизировавшейся и составлявшей ровно 300 человек. А тем временем, разумеется, население тюрьмы на том берегу разрасталось под прикрытием тюремных стен неудержимо, как Гремящая Борода, Ниагарский водопад.

Судя по письмам читателей в «Мушкетер», перемена, вызвавшая самую мощную лавину отчаянных протестов, была связана с реконструкцией Лютцевых Колоколов вскоре после конца II мировой войны, в память Эрнеста Хаббла Хискока. Он кончил Таркингтон и в 21 год был пулеметчиком на бомбардировщике морской авиации, который пилот бросил с полным грузом бомб на посадочную палубу японской авиаматки. Было это в сражении при Мидуэй, во время II мировой войны.

Я готов был отдать что угодно за возможность умереть в такой великой войне.

А что я? Я занимался шоу-бизнесом, стараясь привлечь как можно больше зрителей для Правительственного телеканала и убивая настоящих живых людей при помощи настоящего оружия – а остальные рекламщики не могли себе позволить такую роскошь.

Остальным рекламщикам приходилось снимать сплошную липу.

Как ни странно, актеры выглядели на голубом экране куда более убедительно, чем мы. Настоящее горе настоящих людей как-то туго доходит до публики.

Ох, сколько нам еще надо узнать о ТВ!

Родители Хискока, которые развелись и завели новые семьи, но оставались друзьями, скинулись, чтобы оплатить механизацию колоколов – чтобы на них, при посредстве клавиатуры, мог играть один человек. А до того куча людей дергала за веревки, и стоило раскачать какой-нибудь колокол, как он уж не останавливался, пока сам не пожелает. Унять его было невозможно.

В старину 4 колокола отчаянно фальшивили, но все, несмотря на это, их обожали, и дали им прозвища: «Пикуль», «Лимон», «Большой Чокнутый Джон» и «Вельзевул». Хискоки послали их в Бельгию, в ту самую литейную, где Андре Лютц работал подмастерьем Бог знает сколько лет назад. Там их подправили, механизировали и идеально настроили – такими я их и застал, когда взялся играть на колоколах.

Но музыка была уже не та, что в прежние времена. Те, кому довелось самим принимать участие в действе, описывали его в своих письмах в «Мушкетер» с такой же неистовой любовью и бешеным восторгом и благодарностью, с какими заключенные говорят о том, что такое героин, сдобренный амфетамином, или ангельский порошок, сдобренный ЛСД, или чистый крэк, и прочее, и прочее. Представляю себе, как все эти неспособные к обучению ребятишки в старое время, самозабвенно дергая за веревки, заставляли колокола петь ласково и грозно, громче грома над головой, и я уверен, что все они испытывали такое же незаслуженное наслаждение, как множество заключенных, накачанных наркотиками.

Разве я сам не признавался, что самые счастливые минуты моей жизни наступали, когда я звонил во все колокола? Вне какой бы то ни было связи с реальностью, я чувствовал, как и все эти наркоманы, что я – победитель, победитель, победитель!

Когда меня произвели в звонари, я прикрепил к двери комнаты, где находилась клавиатура, надпись «Top» – играя, я считал себя равным богу грома, мечущему громы и молнии вниз с холма на руины фабрик в Сципионе и дальше, за озером, и выше, к стенам тюрьмы на том берегу.

Мой перезвон будил многократное эхо – отражаясь от стен опустелых фабрик и стен тюрьмы, оно вступало в спор со звуками, только что исторгнутыми из колоколов над моей головой. Когда озеро Мохига замерзало, это эхо звучало так громко, что люди, впервые попавшие в наши места, думали, будто в тюрьме есть свои звоны и тамошний звонарь просто передразнивает меня.

А я кричал в эту неразбериху сумасшедшего спора колоколов с собственным эхом:

– Смейся, Джек, смейся!

После массового побега из тюрьмы Президент колледжа стал стрелять в беглых заключенных сверху, с колокольни. И из-за причуд акустики в нашей долине беглецы никак не могли понять, откуда в них стреляют.

8

В мое время колокола уже не раскачивались. Они были намертво прикреплены к жестким брусьям. Языки у них вынули. Взамен по ним ударяли стержни, движимые электроэнергией от Ниагарского водопада. Звон можно было мгновенно прекратить – там были для этого глушители, обложенные неопреном.

Комната, где некогда дюжина, а то и больше неспособных к обучению юнцов, дергавших за веревки, балдели от адской оглушительной какофонии, теперь служила помещением для клавиатуры в 3 октавы, занимавшей 1 стену. Дырки в потолке, куда раньше были пропущены веревки от колоколов, были зашпаклеваны и заштукатурены.

Теперь там все выведено из строя. Комнату с клавиатурой и колокольню над ней буквально изрешетили пулями и снарядами из гранатомета – беглые заключенные обстреливали колокольню снизу, когда снайпер, затаившийся среди колоколов, убил 11 из них и ранил 15. Этим снайпером был Президент Таркингтоновского колледжа. И хотя он уже был мертв, когда беглые преступники до него добрались, они были в таком бешенстве, что распяли его под потолком конюшни у подножия Мушкет-горы, где студенты обычно держали своих лошадей.

Президент Таркингтона, а мой ментор Сэм Уэйкфилд пустил себе пулю в лоб из кольта 45-го калибра. А его преемник, хотя он уже ничего не чувствовал, был распят.

Надо признать – это чрезвычайно тяжелая история.

А вот история полегче: оставшиеся без употребления языки колоколов были развешаны в ряд по размеру, на стене фойе в этой библиотеке, над вечными двигателями, но никакой надписью снабжены не были. И в колледже повелась такая традиция: «старички» из старших классов говорили новичкам, что эти языки – не что иное, как окаменевшие пенисы различных млекопитающих. Самый большой язык, некогда принадлежавший Вельзевулу, самому большому колоколу, считался пенисом Моби Дика, Великого Белого Кита.

Многие новички верили этим россказням, и за ними наблюдали, ожидая, когда они, наконец, догадаются, в чем дело – точно так же, наверно, за ними наблюдали в детстве, чтобы проверить, долго ли они будут верить в Фею-крестную, и в Пасхального Кролика, и в Санта-Клауса.

Вьетнам.

Большинство писем, выражавших протест против модернизации Лютцевых Колоколов, было от людей, изо всех сил цеплявшихся за богатство и влиятельность, которые им принадлежали по праву рождения. Одно было, впрочем, от человека, который признавался, что сидел в тюрьме за мошенничество, что он погубил и свою жизнь, и свою семью, предавшись двойному пороку – пьянству и азартным играм. Его письмо, как и эта книга, было речью приговоренного к виселице.

Единственное, о чем он до сих пор мечтал, говорилось в письме, – это вернуться в Сципион после того, как он отдаст свой долг обществу, и снова звонить во все колокола, дергая за веревки.

«А вы хотите все это у меня отнять», – говорилось в письме.

Одно письмо было от девушки, звонившей в колокола очень давно, сейчас ее, должно быть, уже нет в живых – она кончала колледж в 1924-м и вышла замуж за человека по имени Мартинус де Вет, владевшего золотыми копями в Крюгерсдорпе, в Южной Африке. Она знала историю колоколов и то, что они были отлиты из разного оружия, собранного после сражения при Геттисберге. Она не возражала против того, что колокола вскоре станут звонить при помощи электричества. Но для нее хуже всего было то, что фальшивившие колокола – Пикуль, Лимон, Большой Чокнутый Джон и Вельзевул – попадут в бельгийскую плавильню и там их будут вертеть до тех пор, пока они не станут верно звучать или не превратятся в металлолом.

– Неужто таркингтонские студенты больше не познают благородного человеческого смирения, которое я чувствовала каждый божий день, – вопрошала она, – когда сверху, с колокольни, неслись нестройные вопли умирающих, некогда оглашавшие священные, орошенные кровью поля под Геттисбергом?

Спор о колоколах породил поток такой вот цветистой прозы, по большей части продиктованной в диктофон или секретарю, в чем я не сомневаюсь. Вполне возможно, что будущая миссис де Вет окончила Таркингтон, умея читать и писать не лучше, чем неграмотные преступники в тюрьме за озером.

Если бы мой дедушка-социалист, простой садовник в Батлеровском Университете, прочел письмо от миссис де Вет и заметил, что оно пришло из Южной Африки, он испытал бы мрачное удовлетворение. Для него это был кристально ясный образчик – женщина, живущая в роскоши на средства, заработанные трудом чернокожих шахтеров, выбивающихся из сил за жалкие гроши.

Расширение тюрьмы на том берегу озера было бы для него тоже свидетельством эксплуатации бедных и бесправных людей. В его глазах тюрьма была создана для того, чтобы закрыть угнетенным классам путь к лидерству в Классовой Борьбе, поставив их перед чудовищной альтернативой – принять безропотно то, что скупердяи хозяева пожелают им дать, то есть условия труда и плату за труд, или оказаться в этой самой тюрьме.

Но к тому времени, когда я поступил учителем в Таркингтоновский колледж, все теории деда о роли тюрьмы на том берегу озера оказались бы устаревшими. Потому что теперь нищие и бесправные люди, даже крайне покладистые, уже были без надобности для ушлых владельцев фабрик и шахт. То, что они делали раньше, уже делают вместо них самоотверженные и безропотные машины.

Так что над воротами тюрьмы в Афинах взамен надписи: «Труд освобождает» можно было бы написать, к примеру: «Не повезло тебе, что ты родился. Никому ты не нужен», или: «Входите и сидите тут до самой смерти, мирские захребетники».

9

Бывший сосед Эрнеста Хаббла Хискока, погибшего героя, сам тоже был на войне и потерял руку в атаке морских пехотинцев на Айво Джима, и он написал в письме, что для Хискока самый лучший мемориал – это обязательство, которое может взять на себя Попечительский Совет, – принимать ежегодно ограниченный контингент учащихся, в том же количестве, как было при нем.

Так что если теперь Эрнест Хаббл Хискок глядит на нас с Небес, или из любого места, куда герои возносятся после смерти, ему очень горько видеть свой любимый студенческий городок, обнесенный колючей проволокой, со сторожевыми вышками по углам. А контингент учащихся, если так можно назвать заключенных, вырос теперь до 2000.

Когда здесь было только 300 «студентов», у каждого и у каждой была собственная спальня, ванная и масса стенных шкафов в личном пользовании. На каждого из 2 человек приходилась половина квартиры, состоявшей из двух спален, двух ванных комнат и общей гостиной. В каждой гостиной стояли диваны и мягкие кресла, и был настоящий камин, музыкальный центр серийного производства и большой телевизор.

А в тюрьме в Афинах, как я увидел, когда стал там работать, в каждой камере сидело по 6 человек, хотя камеры были рассчитаны на 2-х. На каждые 50 камер полагалась одна комната отдыха, где стоял 1 стол для пинг-понга и 1 телевизор. Добавлю, что по телевизору показывали только видеозаписи; это касалось и новостей, как минимум 10-летней давности. Предполагалось, что заключенных можно избавить от лишнего беспокойства по поводу злободневных событий в большом мире, если им покажут то, что уже так или иначе устроилось и отошло в прошлое.

Они могли наслаждаться любыми зрелищами, при условии, что это не имело никакого отношения к действительности.

Как авторы этих писем любили и свой колледж, и всю Долину Мохига – смену времен года, озеро, первобытную лесную чащу на том берегу!.. Радости студенческой жизни остались почти без изменений и в мое время. При мне студенты уже не катались на коньках по льду озера, а занимались на крытом катке, подаренном колледжу в 1971 году семьей Израэля Когана. Но гонки на яхтах и каноэ по-прежнему проводили на озере. Как и раньше, устраивали пикники у развалин шлюзов. Многие студенты брали с собой сюда своих собственных лошадей. В мое время у нескольких студентов было не по 1 лошади, а по 3, потому что все увлекались игрой в поло. В 1976 году и в 1980-м команда Таркингтона не знала поражений.

Сейчас-то в стойлах нет ни одной лошади, сами понимаете. Беглые преступники, которые просидели здесь в осаде всего 4 дня, объявившие себя «Борцами за Свободу» и поднявшие американский флаг на верхушке колокольни, так изголодались, что съели всех лошадей и собак, которые жили в городке, подкармливая их мясом и своих заложников – Попечителей колледжа.

Самым выдающимся спортсменом, окончившим Таркингтон, считался, пожалуй, спортсмен-конник Лоуэлл Чанг. Он выиграл бронзовую награду, выступая в составе команды конников США в Сеуле, столице Южной Кореи, еще в 1988 году. Его матери принадлежала половина Гонолулу, а он не мог ни читать, ни писать, ни считать, разве что на пальцах. А вот с физикой у него все было в порядке. Он без труда рассказывал мне, как работают рычаги, линзы и электрические приборы и прочие энергетические установки, и безошибочно предсказывал результат любого эксперимента, который я еще и не начинал, – при условии, что я не требовал от него никаких определений мер и весов – проще говоря, не заставлял его называть цифры.

В 1984 году он получил свидетельство о том, что прослушал курс Наук и Искусств. Это было единственное свидетельство, которое мы выдавали, честно давая понять другим учебным заведениям или будущим работодателям, да и самим студентам, что наши студенты, зачастую при весьма приличных интеллектуальных способностях, в рамки привычных житейских занятий не укладываются.

Лоуэлл Чанг заставил меня впервые в жизни сесть на лошадь, когда мне было 43 года. Он меня подначивал. Я заявил, что вовсе не собираюсь совершить самоубийство, забравшись на спину одного из его горячих, норовистых пони для игры в поло, потому что у меня на шее жена, теща и 2 детей. Он одолжил у своей тогдашней девушки смирную, послушную старую кобылу. Девушку звали Клаудия Рузвельт.

Вы будете смеяться, но девушка Лоуэлла была математическим вундеркиндом, а в остальном – полной идиоткой. Можно было спросить ее: «Сколько будет 5111 раз по 10 022, деленное на 97?» И Клаудия отвечала: «528 066». Ну и что? Подумаешь!

Да уж, подумаешь! Я сам после многих повторений, пока преподавал в колледже, а потом – в тюрьме, выучил урок: для большинства людей информация – просто разновидность развлечения, сама по себе она им ни к чему. Если факты их не смешат или не пугают, то пусть катятся куда подальше.

Позднее, когда я работал уже в тюрьме, я повстречал матерого рецидивиста, убийцу, по имени Элтон Дарвин, который тоже умел считать в уме. Он был Черный. Но в отличие от Клаудии Рузвельт он мог вести очень умные разговоры. Люди, которых он убивал, были его соперники, или бездельники, или стукачи, а кроме них – те, кого он принял за других, или вообще ни в чем не повинные пешки подпольного наркобизнеса. Его манера говорить была элегантна и увлекательна.

Он убил несравнимо меньше людей, чем я. Но надо признаться, он был лишен моего преимущества – а именно полного одобрения со стороны нашего Правительства.

Кроме того, он совершил большинство убийств ради денег. А я никогда до этого не опускался.

Когда я узнал, что он умеет делать подсчеты в уме, я ему сказал:

– У тебя замечательный талант.

– А ведь это нечестно, а? – ответил он. – Несправедливо, что кто-то рождается с таким громадным преимуществом перед остальными? Когда я отсюда выберусь, куплю себе полосатую палаточку на загляденье и повешу вывеску: «Один Доллар. Входите и смотрите на Черномазого, который умеет считать в уме». Вообще-то выбраться из тюрьмы ему было не суждено. Он отбывал пожизненное заключение без надежды на амнистию или помилование.

Кстати, фантазии Дарвина о том, как он будет звездой математического шоу, когда выйдет на волю, возникли не на пустом месте: их породило то, чем 1 из его прадедушек занимался в Южной Каролине после I мировой войны. В те времена все летчики без исключения были белые, и кое-кто из них занялся воздушным пилотажем на сельских ярмарках. Их называли «амбарные штурмовики».

И вот 1 из этих амбарных штурмовиков на двухместном биплане пристегнул Дарвинова прадедушку ремнями к переднему сиденью, хотя тот даже автомобиль водить не умел. Сам амбарный штурмовик скорчился под задним сиденьем, где публика его не видела, но он мог дотянуться до рычагов. И люди стекались толпами издалека, чтобы, по словам Дарвина, «посмотреть, как Черномазый летает на аэроплане».

Дарвину было всего 25, когда мы с ним познакомились, как раз столько, сколько Лоуэллу Чангу, когда тот выиграл олимпийскую бронзу на соревнованиях по верховой езде в Сеуле, в Южной Корее. Когда мне было 25, я еще ни одного человека не убил, а женщин у меня было куда меньше, чем у Дарвина. Он мне сказал, что ему было всего 20, когда он купил «феррари» за наличные. А я свой первый автомобиль – очень хорошую тачку, «шевроле корветт», купил только в 21, да и то она ни в какое сравнение не идет с «феррари».

Но я по крайней мере тоже заплатил наличными.

Когда мы с Дарвином беседовали в тюрьме, он придумал такую шутку – как будто мы с ним прибыли с разных планет. Его планетой была тюрьма, а я будто бы прилетел на летающей тарелке с другой, более обширной и мудрой планеты.

Это дало ему возможность посмеяться над тем единственным видом сексуальной активности, который был доступен обитателям тюрьмы.

– У вас там, на вашей планете, детишки есть? – спросил он.

– Да, детишки у нас есть, – сказал я.

– А у нас тут ребята чего только не вытворяют, чтобы получились детишки, – сказал он, – да только ни хрена у них не выходит. Как думаешь, может, они что-то перепутали?

От него я впервые услышал тюремное выражение «П.В.». Он мне сказал, что ему иногда даже хочется схлопотать П.В. Я подумал, что он имеет в виду «Т.Б.», туберкулез, болезнь очень распространенную в тюрьмах – вот теперь и я болен Т.Б.

Оказалось, что «П.В.» – это «Пропуск на Волю», как заключенные называли СПИД.

Это было, когда мы с ним только познакомились, в 1991-м, когда он мне сказал, что хотел бы получить П.В., задолго до того, как я сам заразился Т.Б.

Прямо какая-то фигурная лапша в виде букв!

Он с жадностью ловил все, что я рассказывал про нашу долину, где ему предстояло прожить до самой смерти и быть похороненным, – а он ее так и не видел. Не только от самих заключенных, но даже от посетителей скрывали точное географическое положение тюрьмы, чтобы в случае побега человек не знал, чего ему опасаться и куда податься.

Посетителей привозили в долину, в тупик, из Рочестера в автобусах с затемненными стеклами. Самих заключенных доставляли в стальных коробках без окон, где помещалось 10 человек в ручных и ножных кандалах, а коробки грузили на автоплатформы. Ни автобусы, ни стальные коробки до въезда на территорию тюрьмы никогда не открывали.

Преступники-то были исключительно опасные и изобретательные. Когда японцы взяли на себя тюремное хозяйство в Афинах, надеясь создать прибыльное дельце, автобусы с черными стеклами и стальные коробки уже давно были задействованы в наших местах. Эти мрачные средства транспортировки сновали по дороге, ведущей к Рочестеру, еще в 1977-м, через два года после того, как я со своим небольшим семейством поселился в Сципионе.

Японцы внесли небольшие изменения в эти транспортные средства, как раз тогда, когда я пришел работать в тюрьму, в 1991-м, – они переставили старые стальные коробки на новенькие японские грузовики.

Так что я нарушил давно установленные правила тюремного распорядка, когда стал рассказывать Элтону и другим пожизненно заключенным все, что они хотели знать о нашей долине. Мне казалось, что они имеют полное право знать про величественный дремучий лес, который стал теперь их лесом, про прекрасное озеро, которое тоже стало их озером, и про маленький красивый колледж, откуда до них долетал певучий звон колоколов.

Само собой разумеется, это обогащало их мечты о побеге, в любом другом случае это назвали бы «спасительной мечтой», верно? Я и не подозревал, что заключенные когда-нибудь выйдут из тюрьмы и им очень пригодятся сведения, которые они от меня получили, да и им самим это тоже не приходило в голову.

Я часто делал то же самое во Вьетнаме, помогая смертельно раненным солдатикам помечтать о том, как они скоро поправятся и вернутся домой.

А что тут такого?

Я огорчен не меньше всех остальных тем, что Дарвин и его товарищи и вправду отведали свободы. Они были настоящим бедствием и для самих себя, и для окружающих. Очень многие были настоящими маньяками-убийцами. Дарвин не был 1 м из них, но с самого начала, когда преступники еще только бежали по льду через озеро, к Сципиону, он начал командовать ими, как будто он – император, и можно было подумать, что общий побег – его рук дело, хотя он к этому никакого отношения не имел. Он даже не знал, что побег готовится.

Те, кто своими руками пробил стену и пооткрывал все камеры, прибыли из Рочестера, намереваясь освободить 1го преступника. Они его вызволили и отправились восвояси, не собираясь захватывать Сципион, где вся армия состояла из 6 полисменов и 3 невооруженных надзирателей в колледже, а также неопределенного числа граждан, имевших на руках огнестрельное оружие.

В лице Элтона Дарвина я впервые столкнулся с лидерством в его первозданном виде. Это был человек без каких-либо чинов или полномочий, он не принадлежал ни к одной из существующих организаций или общественных движений. В тюрьме это был скромный, неприметный заключенный. Но в ту минуту, как он выбрался из тюрьмы, на него вдруг напала острая мания величия, и он преобразился, стал другим человеком: он точно знал, что надо делать – а именно атаковать Сципион, где всех, кто рискнет пойти за ним, ждут слава и богатство.

– За мной! – крикнул он, и кое-кто послушался. По-моему, он был социопат, влюбленный в себя и больше ни в кого, жаждущий действия ради самого действия и совершенно не задумывающийся об отдаленных последствиях своих действий, – классический Посланник Рока.

Большинство заключенных не побежали за ним следом вниз по склону и дальше, по льду. Они вернулись в тюрьму – там у каждого была своя койка, и укрытие от непогоды, и еда, и вода – все, за исключением отопления и электричества. Они решили вести себя как пай-мальчики, совершенно справедливо полагая, что плохих мальчиков, слонявшихся на свободе по долине, взятой в кольцо силами закона и правопорядка, перестреляют без предупреждения через 1 или 2 дня, если не раньше. Ведь они все, как 1, имели условно-опознавательную окраску.

В Долине Мохига цвет их кожи мог вполне сойти за тюремную форму.

Примерно половина из тех, кто выбежал за Дарвином на лед озера, повернули назад, не добравшись до Сципиона. Это было еще до того, как они подверглись обстрелу и появились первые жертвы. Один из тех, кто вернулся в тюрьму, говорил мне, что его прямо замутило, когда он представил себе, какой разгул убийств и насилия начнется буквально через несколько минут, когда они ворвутся в Сципион.

– Я представил себе всех маленьких ребятишек, сладко спящих в своих кроватках, – сказал он. Он сунул винтовку, которую украл из тюремного арсенала, первому попавшемуся заключенному, прямо там, посреди прекрасного озера Мохига.

– У него даже ружья не было, – сказал он, – пока я ему не дал.

– А вы не пожелали друг другу удачи или чего-нибудь вроде того? – спросил я.

– Нет, ничего мы не говорили, – сказал он. – Никто ничего не говорил, кроме того, который бежал впереди.

– А он что говорил? – спросил я.

Он ответил так невыразительно, что меня мороз подрал по коже:

– За мной, за мной, за мной…

– Жизнь – это страшный сон, – сказал он. – Сечёшь?

Элтона Дарвина не покидало состояние вдохновенной одержимости. Он объявил себя Президентом новой страны. Он устроил свой главный штаб в помещении Попечительского Совета, в Самоза-Холле, где вместо письменного стола у него был длиннющий стол для заседаний.

Я зашел к нему туда к вечеру второго дня после великого побега. Он мне сообщил, что его новая держава займется вырубкой леса на том берегу и загонит его японцам. А деньги он пустит на восстановление заброшенных фабрик в Сципионе. Он пока не знал, что там будут производить, но серьезно размышлял об этом. Он готов выслушать с благодарностью мои предложения, если они у меня найдутся.

Никто не посмеет напасть на него, сказал он, – побоятся, что он причинит вред заложникам. А у него в заложниках оказался весь Попечительский Совет, кроме Президента Колледжа, Генри «Текса» Джонсона и его жены, Зузу. Я, собственно, и пришел узнать у Дарвина, не знает ли он случайно, куда девались Текс и Зузу. Он не знал.

Зузу, как потом выяснилось, была убита неизвестным лицом или лицами, возможно, изнасилована, а может, и нет. Этого нам не узнать. Время было не очень-то подходящее для судебно-медицинской экспертизы. А Текс тем временем взбирался на башню этой самой библиотеки с винтовкой и запасом патронов. Он решил засесть на самом верху, устроить там снайперское гнездо.

Элтон Дарвин ничуть не тревожился, даже когда пора было сообразить, что дело плохо. Он смеялся, когда узнал, что парашютный десант в пешем строю окружил тюрьму за озером, а на нашей стороне внедрялся в Сципион с юга и с запада. Полиция штата и добровольцы уже перекрыли дорогу, ведущую к озеру. Элтон Дарвин хохотал, как будто одержал историческую победу.

Я встречал таких, как он, во Вьетнаме. У Джека Паттона была храбрость такого рода. Я был не трусливее Джека Паттона. Честно говоря, я уверен, что убил больше людей и сам чаще, чем он, подвергался опасности быть убитым. Но мне-то почти все время было тошно. А Джек ничего не боялся. Он сам мне сказал.

Я спросил его, как он может так жить. А он сказал:

– У меня, как видно, винтика не хватает. Я просто не думаю о том, что будет со мной или с кем-то еще.

И у Элтона Дарвина не хватало того же винтика. Его судили и приговорили к пожизненному заключению за множество убийств, но, сколько я за ним ни наблюдал, мне ни разу не удалось заметить ни малейших признаков раскаяния.

В последний год войны во Вьетнаме я тоже вел себя на пресс-брифингах так, как будто наши поражения были победами. Но я действовал согласно инструкции. Это было вовсе не в моем характере.

Элтон Дарвин – как и Джек Паттон – говорил о пустяках и о серьезных вещах одинаковым голосом, с одинаковыми жестами и выражением лица. Им было все равно, все едино.

Вспоминаю, как Элтон Дарвин говорил мне о том, что очень многие заключенные, перешедшие озеро следом за ним, дезертировали, возвращались обратно в тюрьму или сдавались частям, блокировавшим дорогу, в надежде на амнистию. Эти дезертиры были просто слабаки. Они не хотели умирать, они не хотели отвечать за убийства и насилие в Сципионе, хотя были кругом виноваты. Он говорил об этом, казалось, с глубоким интересом.

Я всерьез призадумался над проблемой дезертирства, как вдруг Элвин Дарвин сказал мне тем же голосом:

– А я могу кататься на коньках! Верите или нет?

– Простите, не понял? – сказал я.

– На роликах я всегда умел кататься, – сказал он. – А вот сегодня утром впервые встал на коньки.

В это самое утро, когда все лошади валялись мертвые, электричество было отключено, повсюду лежали непогребенные мертвецы и все припасы в Сципионе были съедены, как будто тут побывала туча саранчи, он отправляется на Каток Когана и впервые в жизни надевает коньки. И после первых неуверенных шагов он вдруг чувствует, что скользит по кругу, кружится, кружится…

– Кататься на коньках – все равно что на роликах! – заявил он мне торжественно, как будто совершил научное открытие, которое прольет свет на неразрешимую проблему.

– Мышцы-то одни и те же! – сказал он с важным видом.

За этим делом Дарвина и застали те, кто смертельно ранил его примерно час спустя. Он был на катке, скользил по кругу, кружил, кружил, и кружил. Я расстался с ним в его кабинете и думал, что он там сидит. А он вместо этого скользил по катку, кружился, кружился.

Грянул выстрел, и он упал.

К нему подбежали несколько его товарищей, и он им что-то сказал. Потом он умер.

Выстрел был великолепный, если Президент колледжа метил именно в Дарвина. Он вполне мог бы стрелять и в меня, потому что знал, что стоит ему уйти из дому, как я занимаюсь любовью с его женой, Зузу.

А если метил в Дарвина, а не в меня, то он решил одну из самых трудных для стрелка задач – ту же самую, которую решил Ли Харви Освальд, стреляя в Президента Кеннеди: как попасть в цель, когда находишься значительно выше.

Так я и сказал: «Великолепный выстрел».

Я потом спросил, какое последнее слово сказал Элтон Дарвин, и мне ответили, что он нес какую-то бессмыслицу. Его последние слова были:

– Смотрите, как Черномазый летает на аэроплане.

10

Иногда Дарвин рассказывал мне про свою планету, откуда его доставили в Афины в стальной коробке.

– Там питались наркотиками, – говорил он. – Я торговал хлебом насущным, это был мой бизнес. Мало ли что на одной планете люди едят какую-то пищу и жить без нее не могут, и после нее чувствуют себя получше, – это еще не значит, что на других планетах людям нельзя есть что-нибудь другое. Думаю, обязательно найдутся и такие планеты, где люди едят камни, и после этого ловят кайф на часок-другой. А потом их опять тянет грызть камни.

За те 15 лет, что я учительствовал в Таркингтоне, я почти не замечал тюрьмы на том берегу озера; громадная, суровая, она все росла. Когда мы выезжали на пикники к шлюзу или мне надо было съездить в Рочестер по какому-то делу, я встречал множество автобусов со слепыми окнами и грузовиков со стальными ящиками. В одном из этих ящиков, возможно, везли и Элтона Дарвина.

С другой стороны, в таких же фургонах перевозили и разные припасы, так что там вполне могла быть «Диетическая Пепси» или туалетная бумага.

Мне не было дела до того, что там перевозили, пока меня не выгнали из Таркингтона.

Случалось, что, когда я играл на колоколах и от тюремных стен отражалось особенно гулкое эхо – чаще всего это бывало зимой, в мороз, – мне казалось, что я обстреливаю тюрьму из пушек. А во Вьетнаме, как ни странно, было совсем наоборот: когда я попадал в расположение нашей артиллерии и орудия вели беглый огонь по неведомо какой цели в джунглях, это больше походило на музыку – забавные звуки ради забавных звуков, и только.

Во время полевых маневров, когда мы с Джеком Паттоном еще были курсантами, мы как-то спали в палатке, и вдруг рядом разразилась канонада. Мы проснулись. Джек мне сказал:

– Это наша музыка, Джин. Это наша музыка.

До того, как я пошел работать в Афины, я видел в долине всего-навсего 3х заключенных. А остальные жители Сципиона едва ли видели хоть 1го. И я бы тоже ни 1го не видел, если бы грузовик со стальным кузовом не сломался в верховьях озера. Мы там устроили пикник у озера, с Маргарет, моей женой, и Милдред, моей тещей. Милдред к тому времени уже окончательно помешалась, но Маргарет пока еще была в своем уме, и мы надеялись – а вдруг пронесет и она останется здоровой.

Мне было всего 45, и я надеялся, как идиот, что буду спокойно преподавать здесь до обязательной отставки по возрасту, до 70 лет, – и вот до 2010 года, до моего 70летия, осталось всего 9 лет.

А что со мной будет через 9 лет? Гадать об этом – все равно что беспокоиться, не протухнет ли сыр, который ты забыл сунуть в холодильник. Ну что еще может случиться с твоим драгоценным вонючим сыром, раз он уже провонял?

Моя теща, совершенно безобидная и неопасная для окружающих и для себя самой, обожала ловить рыбу. Я насадил червя на крючок ее удочки и забросил леску на хорошем месте. Она вцепилась в удилище обеими руками – как всегда, была уверена, что сейчас произойдет какое-то чудо.

На этот раз она не ошиблась.

Я взглянул наверх, и там, на высоком берегу, стоял тюремный фургон, а из мотора валил дым. При фургоне находились всего 2 охранника, один из них – за рулем. Оба успели выскочить. И успели связаться по радио с тюрьмой, вызвать подмогу. Охранники были белые. Это случилось еще до того, как японцы откупили тюрьму в Афинах, чтобы сделать ее доходным предприятием, еще до того, как все дорожные указатели на Рочестер стали писать на двух языках: на английском и японском.

Грузовик мог загореться, и 2 охранника отперли дверцу в задней стенке фургона и велели заключенным выходить. Потом они отступили и стали ждать, направив курносые дула автоматов на эту дверцу.

Заключенные стали вылезать. Их было всего 3, и они еле двигались в ножных кандалах, а наручники у них были пристегнуты к цепям вокруг пояса. Двое были черные, а один белый, или, может быть, светлый латиноамериканец. Это было до того, как Верховный Суд определил, что жестоко и негуманно, даже в наказание, подвергать человека заключению в таком месте, где он или она может оказаться 1 среди множества представителей другой расы.

По всей стране тогда были тюрьмы со смешанным контингентом. А когда я, много позже, стал работать в Афинах, там не было никого, кроме представителей расы, официально именуемой Черной.

Теща моя даже не обернулась посмотреть на дымящий грузовик и прочую суету. Она была целиком поглощена ожиданием того, что вот-вот произойдет на том конце лески. Но мы с Маргарет смотрели во все глаза. Для нас, в те времена, заключенные были чем-то вроде порнографии – делом обычным, но не предназначенным для глаз порядочных людей, хотя в нашей долине из всех промышленных предприятий самым крупным было карательное дело.

Когда мы с Маргарет обсуждали этот случай, она не сказала, что это смахивало на порнографию. Она сказала: это было все равно что увидеть скот, который везут на бойню.

А мы в свою очередь, наверно, показались заключенным обитателями Райских Кущей. Был теплый, ароматный весенний день. На южной стороне озера шли парусные гонки. Колледж только что получил 30 парусных шлюпок от благодарного родителя, который опустошил самый большой кредитно-сберегательный банк в Калифорнии.

Неподалеку на берегу был припаркован наш новехонький «мерседес». Он стоил больше, чем мой годовой оклад в Таркингтоне. Мне его подарила мать одного из учеников, по имени Пьер ле Гран. Его дедушка с материнской стороны был диктатором на Гаити, и когда его скинули, он прихватил с собой государственную казну. Поэтому мать Пьера была сказочно богата. Но с ним никто не хотел водиться. Он пробовал завоевать себе друзей с помощью дорогих подарков, но у него ничего не вышло, и тогда он попытался повеситься на потолочной балке в водокачке, на макушке Мушкет-горы. А я там как раз оказался в укромном уголке с женой тренера теннисной команды.

Ну, я его срезал – у меня был с собой армейский нож. За это и получил «мерседес».

Через 2 года Пьер добился-таки своего, спрыгнув с моста у Золотых Ворот, и в колледже родилась шутка: теперь, мол, придется мне распрощаться со своим «мерседесом».

Так что в сцене, которая могла показаться 3 м заключенным уголком Рая, были свои горести, и немалые. Откуда им было знать, что моя теща безнадежно помешанная, тем более она сидела к ним спиной. Откуда им было знать, раз я и сам не догадывался, что наследственное безумие обрушится на мою красотку жену, как куча кирпичей с самосвала, всего через 6 месяцев, и она превратится в такую же страхолюдную ведьму, как ее мать.

Если бы с нами на берегу были еще 2 наших детишек, это бы довершило иллюзию, что мы – обитатели Рая. Они представляли бы следующее поколение, живущее так же комфортабельно, как мы. Были бы представлены оба пола. У нас была девочка по имени Мелани и мальчик, которого мы назвали Юджин Дебс Хартке, Младший. Юджин Младший кончал Дирфилдскую академию в Массачусетсе, ему было 18, и у него был собственный рок-н-ролл-банд, и к тому времени он сочинил уже штук 100 песен.

А Мелани, пожалуй, испортила бы райскую сценку на берегу. Она была очень толстая, как ее мать, пока не вступила в ряды Борцов с Избыточным Весом. Должно быть, наследственность. И если бы она сидела спиной к заключенным, то по крайней мере ей удалось бы скрыть свой нос – картошкой, как у покойного великого комедианта и алкоголика Даблъю Си Филдса. Слава Богу, Мелани хоть еще и алкоголичкой не была!

Зато ее братец был алкоголиком.

Я сейчас готов убить себя за то, что расхвастался перед ним, похвалялся, что в моей родне ни один мужчина не боялся стать алкоголиком, в нашей семье умели пить, но не напиваться. Мы не относились к наркотикам, как безмозглые слабаки.

Но Юджин Младший был по крайней мере хорош собой – унаследовал красоту от матери. Когда он рос здесь, в долине, никто не мог пройти мимо и не сказать мне – прямо при нем, – что в жизни не видел такого красивого ребенка.

Где он сейчас, я не знаю. Уже много лет, как он не дает о себе знать ни мне, ни другим.

Он меня ненавидит.

Да и Мелани – тоже, хотя еще 2 года назад она мне написала письмо. Она жила в Париже, с женщиной. Они преподавали английский и математику в американской школе, в старших классах.

Мои дети никогда мне не простят, что я не отдал свою тещу в психиатрическую лечебницу, а оставил ее дома, где она стала для них сущим бедствием. Они не могли приглашать друзей в гости. Но если бы я сунул Милдред в психушку, мне было бы не по карману отправить Мелани и Юджина Младшего в такие дорогие школы. В Таркингтоне дом мне дали бесплатно, а вот жалованье было маленькое.

Мне самому помешательство Милдред не казалось таким ужасным, как детям. В армии я привык к людям, которые несли околесицу с утра до вечера. Вьетнам был грандиозная бредятина, 1 к 1му. Если уж я к этому притерпелся, мне все было нипочем.

А вот за что мои дети ненавидят меня больше всего: за то, что я породил их, на пару с их мамочкой. Они живут в постоянном ужасе – как бы не спятить, следом за Милдред и Маргарет. К несчастью, это более чем вероятно.

По иронии судьбы у меня оказался незаконнорожденный сын, о чем я узнал совсем недавно. Мать у него была другая, так что он может не бояться, что в 1 прекрасный день спятит. Впрочем, кое-кто из его собственных детей, если они у него будут, может унаследовать от моей матери предрасположение к полноте.

Впрочем, они могут вступить в ряды Борцов с Избыточным Весом, как моя мать.

Не стоит удивляться, что я сейчас так много размышляю о наследственности, это естественно. Я даже читал об этом в книге, посвященной эмбриологии. И вот что я вам скажу: правы те, кто открывает книгу с опаской, не зная, что их ждет. У меня прямо ум за разум зашел, когда я прочитал статью по эмбриологии человеческого глаза.

Никакое сочетание Времени и Удачи не могло бы создать такую совершенную камеру, даже если бы время тянулось 1 000 000 000 000 лет! Вот вам великая тайна природы!

Когда я поступил на работу в Афины, я надеялся встретить хотя бы 1 из 3х заключенных, которые видели наш пикник с Милдред и Маргарет в те далекие времена. Как я уже упоминал, 1 из них был белый или латиноамериканец. Так что его давно уже перевели в тюрьму для белых или латиноамериканцев. Остальные двое были явно черные, но я ни 1 из них не нашел. Мне хотелось послушать, какими мы им показались, выглядели ли мы счастливыми и довольными.

Может, их уже нет в живых. Они могли погибнуть от СПИДа, от чужой или от собственной руки, а может, от туберкулеза. Ежегодно на 1 студента Таркингтоновского колледжа, получившего свидетельство о том, что им прослушан курс Искусств и Наук, приходится 30 обитателей Афинской тюрьмы, умерших от разных причин.

Амнистия.

Если бы мне удалось отыскать заключенного, который видел наш пикник, мы с ним могли бы поболтать о той рыбе, которую моя теща выудила у него на глазах. Он видел, как удочка у нее согнулась дугой, а катушка спиннинга взвыла, как маленькая сирена. Но он так и не увидел чудище, которое проглотило наживку и бросилось на юг, в сторону Сципиона. Не успел он опомниться, как снова оказался в темном кузове другого грузовика.

Я привязал к этому спиннингу толстенную леску. Это была снасть для глубоководной морской ловли, рассчитанная на акул и тунцов, хотя мы прекрасно знали, что на озере Мохига водятся только угри, щука да мелкие сомики. Во всяком случае, ничего другого Милдред до сих пор не ловила.

Как-то раз, помнится, она выловила такого мелкого щуренка, что его не стоило и брать. И я его выпустил обратно, хотя острие крючка повредило ему глаз. Спустя несколько минут она опять вытаскивает этого щуренка! Мы его узнали по проколотому глазу. Вы только подумайте. Глаз – чудо природы, а мозгов – никаких.

Я поставил на спиннинг Милдред такую прочную леску специально для того, чтобы от нее не ушла ни одна рыба. Когда-то в Гондурасе я так же оснастил спиннинг 3-звездного генерала, у которого был адъютантом.

Так что рыба не могла порвать леску, а Милдред намертво вцепилась в удочку. Сама она почти что ничего не весила, а рыба была очень увесистая для наших мест. Милдред упала на колени прямо в воду, смеясь и плача.

Никогда не забуду, что она говорила:

– Это сам Бог! Это сам Бог!

Я вошел в воду, чтобы помочь ей. Но она не отдавала удилище, так что я взялся за леску и стал выбирать ее вручную.

Ух, как кипела и пенилась вода на том месте!

Когда я вытащил рыбу на мелководье, она вдруг перестала сопротивляться. Я думаю, она просто вымоталась. Такие дела.

Я схватил рыбу за жабры и выбросил на берег. Это оказалась громадная щука. Маргарет пришла в ужас, взглянув на нее, и сказала:

– Это же крокодил!

Я взглянул вверх, на обрыв – интересно, что на это скажут охранники и заключенные. А их там уже не было. Остался только сломанный грузовик. Дверца в стальном ящике была распахнута настежь. Желающие могли забраться в кузов и закрыть за собой дверь, если кому-нибудь было любопытно почувствовать себя в шкуре заключенного.

Для любителей судебной медицины: щука клюнула не на червяка, насаженного на крючок. Она клюнула на окуня, который клюнул на червяка, насаженного на крючок.

Мне казалось, что моей теще будет интересно узнать об этом, и пытался ей рассказать, когда мы возвращались домой в новом «мерседесе». Но она не желала говорить о рыбе. Рыба ее до смерти напугала, и она хотела ее поскорее забыть.

Несколько лет я время от времени напоминал ей об этой рыбе, но получал в ответ только ледяное молчание. Я решил, что она и вправду выбросила этот случай из памяти.

Но вот настала ночь массового побега из тюрьмы, когда мы жили в старом домике в Афинах, деревушке под стенами тюрьмы, и разбудил нас оглушительный взрыв.

Если бы Джек Паттон был с нами, он мог бы мне сказать:

– Джин! Джин! Это опять наша музыка.

Взрывом были снесены ворота Афинской тюрьмы, и не изнутри, а снаружи. Глава наркобизнеса Ямайки, Джеффри Тернер, был доставлен сюда в стальном ящике 6 месяцев назад, после процесса, который тянулся полтора года и транслировался по телевидению. Он получил 25 приговоров подряд к пожизненному тюремному заключению. Говорят, это новый мировой рекорд. И вот хорошо обученная банда его сообщников, численностью от взвода до роты, подошла к тюрьме, имея при себе взрывчатку, танк и несколько бронетранспортеров, угнанных из Арсенала Национальной Гвардии, находившегося километрах в 10 от Рочестера, через дорогу от Медоудейлского кинокомплекса. Один из заговорщиков, как впоследствии выяснилось, перебрался в Рочестер и вступил в Национальную Гвардию, принес присягу, обещая стоять на страже Конституции и прочее, с единственной целью – украсть ключи от Арсенала.

Охранники-японцы, захваченные врасплох, и не подумали сопротивляться, тем более что атака велась превосходящими силами и нападающие были одеты в американскую военную форму и размахивали американскими флагами. Так что они либо попрятались, либо сдались в плен, либо сбежали в дремучий лес. Страна была для них совсем чужая, а охрана заключенных ничего общего не имела со священной миссией. Это было просто деловое предприятие.

Телефонные и электрические провода были срезаны, так что они не могли ни позвонить по телефону, ни включить сирену, чтобы позвать на помощь.

Атака продолжалась полчаса. Когда все кончилось, Джеффри Тернера и след простыл, и с тех пор о нем никто не слыхал. Пропали и его головорезы. Военная форма и военная техника позже обнаружились на заброшенной молочной ферме, принадлежавшей немецким спекулянтам землей, в километре к северу от берега озера. Там оказалось множество отпечатков шин разных автомобилей, и полиция пришла к выводу, что преступники постепенно выезжали оттуда на обычных, как бы случайных машинах, с определенными промежутками времени, что и позволило им в полном составе скрыться с места преступления.

А тем временем все, кто оставался в тюрьме, могли свободно выйти, вооружившись, при желании, винтовкой, ружьем, или пистолетом, или гранатой со слезоточивым газом – тюремный склад оружия был открыт для всех желающих.

Полиция заявила также, что нападавшие на тюрьму явно прошли первоклассную военную подготовку, возможно, в школах выживания в экстремальных условиях где-то в нашей стране, а может, и в Боливии, или в Колумбии, или в Перу.

Как бы то ни было: Маргарет, Милдред и я проснулись, когда взрыв разнес главные ворота тюрьмы. Конечно, мы себе и представить не могли, что происходит.

Мы 3е спали в разных спальнях. Маргарет – на первом этаже, а Милдред и я – на втором. Я сел в постели, и в ушах у меня стоял звон, а тут Милдред влетает в комнату в чем мать родила, с выпученными глазами.

Она произнесла жаргонное слово, обозначающее что-то огромное, я от нее раньше ничего подобного не слышал. Это был жаргон не ее поколения, даже и не моего. Это было 1 из жаргонных словечек моих детей. Я думаю, она его слышала давно, и оно ей понравилось, но она хранила это слово в запасе на самый торжественный случай.

Вот что она сказала, когда в тюрьме раздалась беспорядочная пальба из винтовок и пистолетов:

– Помнишь, какую афигительную рыбу я поймала?

11

Было время, когда я с полной уверенностью собирался провести остаток жизни в этой долине, только не в тюрьме. Я представлял себе, что выйду на пенсию из Таркингтоновского колледжа, как положено, в 2010 году. Я смогу довольно прилично жить на пенсию от социального страхования, плюс пенсия от колледжа. Я думал, что моя теща к тому времени наверняка умрет, и мне придется заботиться только о Маргарет. Я сниму маленький домик внизу, в городке. Там пустых домов хватает.

Но все мои мечты пошли прахом, и вовсе не потому, что из тюрьмы сбежали преступники, система социального страхования лопнула, а казначей колледжа скрылся, прихватив пенсионные фонды, и так далее. Просто, как я уже говорил, в 1991 году меня выгнали из Таркингтоновского колледжа.

И вот я, человек уже немолодой, оказался выброшенным на улицу в дочиста разграбленной, обанкротившейся стране, чьи ресурсы были распроданы иностранцам, где народ одолевали неисчислимые напасти, и суеверие, и безграмотность, и гипнотическое телевидение, где практически отсутствовала медицинская помощь малоимущим. Куда податься? Что делать?

Моего увольнения добился Джейсон Уайлдер, знаменитый газетчик-консерватор, лектор, ведущий популярной программы телевидения. Этим он спас мне жизнь. Если бы не он, я оказался бы во время побега заключенных на том берегу озера, где стоял Сципион, а не на другом берегу.

Мне пришлось бы столкнуться лицом к лицу со всеми преступниками, бежавшими по льду озера, озаренному луной, к Сципиону, а я вместо этого в безмолвном удивлении смотрел им вслед, как Генерал Роберт И. Ли во время штурма Пикетта в битве при Геттисберге. Заключенные меня бы не знали, и я по-прежнему помнил бы лица только тех 3х, которых видел когда-то на берегу.

Наверно, я попытался бы оказать какое-то сопротивление, хотя, в отличие от Президента Колледжа, оружия не имел. Я был бы убит и похоронен рядом с Президентом Колледжа и его женой Зузу, и Элтоном Дарвином, и всеми остальными. Я был бы зарыт возле конюшни, куда достигает тень Мушкет-горы на закате.

В первый раз я увидел Джейсона Уайлдера живьем на том заседании Совета, когда меня выгнали. Тогда он был всего лишь возмущенным родителем. Впоследствии он станет членом Совета и будет самым ценным из заложников, взятых беглыми преступниками. Угроза убить его парализовала части 82го Воздушно-десантного отряда, который прибыл школьным автобусом из Южного Бронкса. Десантники перекрыли выход из долины в верховьях озера, заняли берега напротив Сципиона и к югу от Сципиона и окопались на западном склоне Мушкет-горы. Но они не смели двинуться с места, опасаясь подать повод к убийству Джейсона Уайлдера.

Конечно, там были и другие заложники, включая весь Попечительский Совет, но он был единственной знаменитостью. Я же вообще не был заложником в полном смысле слова, хотя, весьма возможно, при попытке к бегству меня бы убили. Я был чем-то вроде мирного, отрешенного мудреца и свободно бродил, где хотел, в осажденном Сципионе. Как и в Афинской тюрьме, я старался давать самые честные ответы на любые вопросы, которые кому-нибудь вздумалось бы мне задать. А вообще я держал язык за зубами. Я ни к кому не лез с советами ни в Афинской тюрьме, ни в осажденном Сципионе. Я просто и без прикрас объяснял тому, кто спрашивал, в каком положении он оказался по отношению к внешнему миру, и старался объяснить как можно лучше. А что делать дальше, решать должен был он сам.

Это я называю – быть учителем. Я не называю это ролью вдохновителя и организатора. Я не называю это подрывной деятельностью.

Я в жизни ничего не хотел подрывать и ни с чем не боролся, кроме невежества и корыстных вымыслов.

Меня вышвырнули без предупреждения в День Выпуска. Я играл на колоколах в полдень, когда девушка, только что закончившая первый курс, пришла мне сказать, что Попечительский Совет, собравшийся в Самоза-Холле, нашем административном здании, желает меня видеть. Это была Кимберли Уайлдер, дочка Джейсона Уайлдера, неспособная к обучению. Она была круглая идиотка. Я подумал – странно, что Совет послал за мной именно ее, хотя ничего угрожающего в этом не усмотрел. Я и вообразить себе не мог, как ее вообще занесло на это собрание. А на самом-то деле она сначала давала им показания, обличающие меня в отсутствии патриотизма, а потом попросила удостоить ее чести призвать меня к суду и возмездию.

Она одна из немногих первокурсников осталась в колледже. Остальные разъехались по домам, и их комнаты заняли родственники выпускников, которым предстояло получить Свидетельство о прослушанных курсах Искусств и Наук. У Кимберли не было родственников среди выпускников. Она осталась специально на заседание Совета Попечителей. А ее знаменитый папаша прилетел на вертолете, чтобы поддержать ее. Для посадки вертолетов приспособили футбольное поле. Оно стало похоже на птичий двор для птеродактилей.

Остальные прибыли обычными самолетами в Рочестер, где их встретили лимузины, арендованные колледжем. Одна родительница выпускника сказала, помнится, что ей почудилось, будто она приземлилась в Йокогаме вместо Рочестера, уж очень много там было японцев. Так получилось, что День Выпуска как раз совпал со сменой охраны в Афинской тюрьме. Новая смена, по большей части деревенские парни с Хоккайдо, ни слова не знавшие по-английски и никогда не бывавшие в Соединенных Штатах, прибывали в Рочестер прямо из Токио каждые 6 месяцев, и их везли в Афины автобусами. А потом те, кто 6 месяцев стоял на часах у ворот, или расхаживал по стенам и мосткам над прогулочными двориками, или стоял на сторожевых вышках, и так далее, отправлялись прямым рейсом домой.

– Ты почему это не поехала домой, Кимберли? – сказал я.

Она сказала, что ей и ее отцу хотелось послушать торжественную речь, которую должен был произносить близкий друг и однокашник ее отца, тоже стипендиат Родса, доктор Мартин Пил Блэнкеншип, экономист из Чикагского Университета, который потом станет инвалидом из-за несчастного случая в Швейцарии, где он катался на лыжах.

У доктора Блэнкеншипа племянница училась в выпускном классе. Поэтому он и приехал в Сципион. Племянницу звали Гортензия Меллон. Понятия не имею, что с ней стало потом. Она умела играть на арфе. Это я помню, и еще – что у нее были искусственные зубы, верхние. Ее собственные зубы выбил какой-то подонок, когда она уходила с вечера, устроенного подружкой в Уолдорф-Астории. Этот отель потом сгорел дотла. Там теперь пустое место, которое уже купили японцы.

Я слыхал, что ее отец, как и многие родители наших учеников, потерял кучу денег из-за самого крупного мошенничества в истории Уолл-стрит – он купил акции компании «Космический Телемаркет».

Я давно заметил, конечно, что Кимберли за мной шпионит, но не подозревал, что она – ходячая студия звукозаписи. Весь учебный год, теперь подошедший к концу, наши пути скрещивались поразительно часто. Сколько раз, разговаривая с кем-нибудь в любом уголке студенческого городка, я обнаруживал, что Кимберли подкралась совсем близко. Я думал, что она слегка тронутая и подслушивает все разговоры просто из любви к сплетням. Она даже не была моей ученицей, хотя прослушала и курс Физики для Неспециалистов и Музыки для Немузыкантов. Что ей было до меня и мне до нее? Мы даже ни разу ни о чем не разговаривали.

Как-то раз, помню, я играл на бильярде в новом корпусе для отдыха, Павильоне Пахлави, а она торчала у меня за спиной, так что я не мог как следует работать кием, и я ее спросил:

– Тебе нравятся мои духи?

– Чего? – сказала она.

– Ты так часто оказываешься рядом со мной, вот я и подумал, может, тебе нравятся мои духи. Я весьма польщен, если это так, потому что запах у меня натуральный. Я не душусь.

Я буквально цитирую собственные слова, потому что слышал запись, когда мне ее демонстрировали члены Совета. Она пожала плечами, как будто не поняла, что я ей говорю. И она не вылетела из Павильона, сконфуженная до слез. Как бы не так! Она немного посторонилась, чтобы я не задел ее кием, но по-прежнему чуть не висела у меня на плечах.

Я играл «в пирамиду» с писателем Полом Шлезингером, который в этом году был Приглашенным Литератором. Он сидел на мели, его не печатали, а это единственная причина, которая приводит писателя в Таркингтон. Он был такой дряхлый – представьте, участвовал во II мировой войне! Был награжден Серебряной Звездой, когда мне было всего 3 годика!

Он меня спросил, кто это, и я ответил – у Кимберли это тоже было записано на пленке:

– Не обращайте внимания. Просто одна из представительниц Правящего Класса.

И Попечительский Совет, естественно, желал знать, что я имею против Правящего Класса.

Тогда я промолчал, но сейчас с превеликим удовольствием заявляю: беда Правящего Класса в том, что к нему принадлежит множество безмозглых тупиц, вроде Кимберли.

Я думал, может быть, Кимберли ко мне липнет по одной простой причине – ей не дает покоя моя репутация местного Джона Ф. Кеннеди, если говорить о внебрачных связях.

Если Президент Кеннеди там, в Небесах, вздумал бы составить список женщин, с которыми он занимался любовью, список был бы в 2 или 3 раза длиннее моего, составленного в тюрьме. Ну, конечно, на него работала слава и высокая должность, не говоря о Секретной Службе и штатных сотрудниках Белого Дома. Ни одно имя из моего списка широкой публике не знакомо, а у него там сплошные кинозвезды. Он занимался любовью с Мэрилин Монро. А мне это и не снилось, будьте уверены. Она явно надеялась женить его на себе и стать Первой Леди, хотя над этим все потешались, кроме нее.

Она потом покончила с собой. Под конец она поняла, что жизнь прожить – не поле перейти.

И все же Кимберли я почти не знал, когда она явилась на колокольню в День Выпуска. А она болтала со мной, как будто мы с ней старые, добрые друзья. Она все еще писала на пленку мои разговоры, хотя у нее было записано предостаточно, чтобы утопить меня.

Она спросила, понравилась ли мне речь Пола Шлезингера, нашего Приглашенного Литератора, которую он произнес в церкви при колледже. Речь эта была, я думаю, самая антиамериканская из всех, какие мне довелось слышать. Он произнес ее накануне Рождественских каникул, перед тем как навсегда исчезнуть из Сципиона. Он только что получил так называемую Стипендию Гения от Фонда Макартура, 50 000 долларов в год, сроком на 5 лет, и в тот же вечер, сказав речь, смылся в Ки-Уэст, что во Флориде.

Помню, он предсказывал, что рабовладение вернется, да оно на самом деле и не прекращалось. Он сказал, что сюда к нам все норовят приехать только потому, что здесь легче легкого грабить несчастный народ, который Правительство абсолютно не способно защитить. Он говорил о проваливающихся мостах и авариях на трубопроводах, которые не ремонтируются годами. Он напомнил о разлитой в океане нефти, о радиоактивных отходах, и отравленных акваториях, и ограбленных банках, и свернутых нерентабельных производствах.

– И никто ни за что не несет ответственности, – сказал он. – Если ты американец, считается, что тебе все сойдет с рук, можешь не извиняться.

Его словно прорвало. Ведь что бы он там ни наговорил, ему все равно причиталось по 50 000 долларов в год, в течение 5 лет.

Я сказал Кимберли, что кое к чему из того, что говорил Шлезингер, стоило бы прислушаться, хотя в целом он расписал нашу страну слишком черными красками, а наша страна, бесспорно, самая великая и могучая держава на планете.

Под эти слова она вряд ли могла подкопаться.

А как я сам оцениваю свой ответ? Сейчас я считаю, что это был пустой треп.

Она еще спросила меня о моей собственной лекции, в той же церкви, месяц тому назад. Она там не была, а значит, не сумела записать. Ей нужно было получить доказательства, что те, кто меня слушал, говорят правду. Я тогда рассказывал, не без юмора, о своем дедушке с материнской стороны. Социалисте старой закваски.

Она обвинила меня в том, что я назвал всех богатых людей пьяницами и психами. Так она переврала слова дедушки: Капитализм – это то, что люди, захапавшие все наши деньги, надумают с ними делать, в пьяном или трезвом виде, в своем или не в своем уме. Так что я ее поправил и объяснил заодно, что это мнение моего дедушки, а не мое собственное.

– Я слыхала, что ваша речь была похуже, чем доктора Шлезингера.

– От всей души надеюсь, что это не так, – сказал я. – Я хотел показать, как устарели взгляды моего дедушки. Я старался посмешить людей. И они смеялись.

– Я слыхала, вы сказали, что Иисус Христос – анти-Американец? – сказала она, а диктофончик все писал, писал.

Я и это ей растолковал. В начале было очередное изречение моего дедушки. Он повторил предписание Карла Маркса для создания идеального общества: «От каждого по способностям, каждому – по потребностям». А потом он задал мне вопрос, видимо, неудачно пошутил:

– Знаешь ли ты что-нибудь более анти-Американское, Джин, чем Нагорная Проповедь?

– А как насчет того, чтобы согнать всех Евреев в концентрационный лагерь в Айдахо? – сказала Кимберли.

– Как насчет чего-чего-чего? – спросил я в полном обалдении. Наконец-то, наконец – и слишком поздно, слишком поздно я сообразил, что эта идиотка опаснее гадюки. Мне конец, если она распустит слух, будто я Анти-Семит, – особенно теперь, когда множество евреев, переженившихся с иноверцами, посылали своих детей учиться в Таркингтон.

– Я никогда в жизни не говорил ничего подобного, – поклялся я.

– Ну, может, не в Айдахо, – сказала она.

– Вайоминг? – сказал я.

– О’кей, пусть будет Вайоминг, – сказала она. – Всех под замок, ага?

– Я просто сказал «Вайоминг», потому что женился в Вайоминге, – сказал я. – Я в Айдахо и не бывал, у меня и в мыслях не было никакого Айдахо. Я все пытаюсь понять, как это ты ухитряешься все вывернуть наизнанку, поставить с ног на голову. Я сам себя не узнаю.

– А Евреи? – сказала она.

– Да это же опять дедушка, – сказал я.

– Ненавидел Евреев, ага? – сказала она.

– Да нет, нет, нет, – сказал я. – Он многих евреев очень уважал.

– И все равно мечтал бросить их в концентрационный лагерь, – сказала она. – Так?

Основой для этой самой что ни на есть гадючьей выдумки стал мой рассказ в церкви, как мы с дедушкой катались на его автомобиле как-то утром в воскресенье, в Мидленд-Сити. Я был тогда еще совсем маленький. Это дед, а вовсе не я, стал издеваться над всеми религиозными конфессиями. Когда мы проезжали мимо католического собора, он, помнится, сказал:

– Считаешь, твой папа – отличный химик? Вот здесь превращают пресные хлебцы в мясо. Твой папа сумел бы, а?

Потом мы проезжали молитвенный дом пятидесятников, и он сказал:

– А тут – гиганты мысли, полагающие, что каждое слово в книжке, составленной горсткой проповедников через 300 лет после Рождества Христова, – святая истина. Надеюсь, ты не станешь так тупо верить любому печатному слову, когда подрастешь.

А много позже я узнаю, к слову сказать, что та самая женщина, с которой у отца была любовь, когда я учился в старшем классе, и из-за которой он выпрыгнул из окна в спущенных штанах, запутался в бельевой веревке, и его покусала собака и так далее, – была прихожанкой как раз того храма, пятидесятников.

А то, что он сказал в то утро про Евреев, было всего-навсего очередной насмешкой над Христианством. Ему пришлось мне сначала объяснить – а мне пришлось растолковывать Кимберли, – что Библия состоит из 2 отдельных частей, из Нового Завета и Ветхого Завета. Правоверные Евреи принимают как канонические только книги, касающиеся их собственной истории, то есть Ветхий Завет, а Христиане всерьез принимают обе части Библии.

– Жаль мне Евреев, – сказал дедушка. – Норовят всю жизнь прожить с уполовиненной Библией.

И добавил:

– Это все равно что пытаться проехать отсюда в Сан-Франциско с дорожной картой, которая кончается в Дюбеке, штат Айова.

Тут я разозлился не на шутку.

– Кимберли, – сказал я, – ты случайно не ляпнула Попечительскому Совету, что я все это говорил? Они меня поэтому вызывают?

– Мало ли, – сказала она. Она хотела показать, какая она умница. А я решил, что это дурацкий ответ. Как оказалось, ответ был правильный. Попечительский Совет хотел поговорить со мной еще о многом, кроме перевранных фраз из моей лекции в церкви.

Я смотрел на нее с гадливостью и жалостью. Она думала, какая она героиня, а я – гад ползучий! Теперь, когда я понял, что она затеяла, ее так и подмывало показать мне, что она гордится собой и ничуть меня не боится. Откуда ей было знать, что я как-то раз выбросил с вертолета мужчину, потяжелее, чем она. Что мне мешает выбросить ее из окна колокольни? Это мне и пришло в голову. Я был так зол на нее! Я ей покажу, что значит меня разозлить!

Человек, которого я сбросил с вертолета, плюнул мне в лицо и укусил за руку. Я ему показал, что значит меня разозлить!

Ее было жалко, потому что она была слабоумная девчонка из блестящей семьи, и она думала, что наконец-то совершила что-то выдающееся, разоблачив носителя преступных идей. Я тогда еще не знал, что ее отец, Стипендиат Родса, имевший ключ Фи Бета Каппа из Принстона, подучил ее. Я думал, что она просто переняла убеждения своего папаши, то и дело высказываемые в его статьях или в его ТВ-шоу – конечно, и дома тоже, – что есть учителя, которые так ненавидят свою страну, что по их вине молодежь теряет веру в светлое будущее и ведущую роль нашей страны во всем мире.

Я думал, что она решила совершенно самостоятельно обнаружить такого негодяя и устроить, чтобы его вышвырнули с работы, – чтобы доказать отцу, что она не такая уж дурочка, а достойная дочурка своего Папочки.

Ошибочка.

– Кимберли, – сказал я вместо того, чтобы вышвырнуть ее из окна. – Это же просто смешно.

Ошибочка.

– Ну ладно, – сказал я. – Мы в 2 счета с этим покончим.

Ошибочка.

Я представлял себе, как решительно войду в зал собрания, развернув плечи, горя праведным гневом – ведь я самый популярный учитель, единственный, имеющий награды за Вьетнамскую войну. Вот в том-то и дело – именно за это они меня и вышвырнули, хотя я не думаю, чтобы они отдавали себе в этом отчет: я был живым свидетелем постыдной и позорной авантюры – Войны во Вьетнаме.

Никто из членов Совета на этой войне не бывал, отец Кимберли в том числе, и ни один из них не допустил, чтобы его сын или дочь туда попали. А на том берегу озера, в тюрьме, и внизу, в городке, было множество чужих сыновей, которых туда загнали. Ясное дело.

12

Проходя через квадратную лужайку к Самоза-Холлу, я встретил 2 человек. Одна из них была Профессор Мэрилин Шоу, возглавлявшая отделение Биологических Наук. Она, единственная из преподавателей, тоже служила во Вьетнаме, сестрой милосердия. Второй – Норман Эверетт, старый садовник, вроде моего деда. У него был сын, который не владел ногами – подорвался на мине во Вьетнаме – и постоянно находился в Центре реабилитации Ветеранов в Скенектеди.

Старшекурсники со своими родичами и остальные преподаватели были приглашены на ланч в Павильоне. Каждому достался омар, сваренный заживо.

За Мэрилин, хотя она была достаточно привлекательна и одинока, я никогда не пытался ухаживать. Сам не понимаю, почему. Может быть, тут действовало что-то вроде табу, запрещающего кровосмешение, как будто мы с ней были брат и сестра, потому что оба побывали во Вьетнаме.

Теперь она уже умерла и зарыта возле конюшни, куда достигает тень Мушкет-горы на закате. Ее сразило шальной пулей. Кто в здравом уме стал бы целиться в нее?

Сейчас, когда я ее вспоминаю, мне кажется, что я был в нее влюблен, хотя мы старались как можно меньше разговаривать друг с другом.

Может быть, мне следует вписать ее в очень, очень коротенький список: список женщин, которых я любил. В нем была бы Мэрилин, и Маргарет, в первые 4 года нашего брака, до того, как я вернулся домой с сифилисом. Я был очень увлечен и Гарриет Гаммер, военной корреспонденткой «Демойнского архивариуса», у которой, как выяснилось, родился сын после нашего романа в Маниле. Думаю, можно назвать любовью и то, что я чувствовал к Зузу Джонсон, муж которой был распят. И я был связан глубокой, взаимной и многогранной дружбой с Мюриэл Пэк, которая еще была барменшей в кафе «Черный Кот» в тот день, когда меня уволили, а позднее стала преподавательницей английского.

Вот и весь список.

Мюриэл зарыта там же, возле конюшни, куда достигает тень Мушкет-горы на закате.

Гарриет Гаммер тоже умерла, только в Айове, далеко отсюда.

Ждите меня, девочки, ждите.

Я вовсе не собираюсь ставить рекорды, достойные Книги Гиннесса, по числу женщин, с которыми я занимался любовью, не важно, любил я их или нет. Насколько я знаю, мировой рекорд поставил Жорж Сименон, французский мастер детектива, и вряд ли я ему составлю конкуренцию. Как сказано в его некрологе в «Нью-Йорк таймс», он укладывал в постель 3 женщин в день, и длилось это годами.

Мы с Мэрилин Шоу во Вьетнаме не встречались, но у нас там был общий знакомый, Сэм Уэйкфилд. Позднее он взял нас с ней работать в Таркингтон, а потом покончил с собой по неясным даже ему самому причинам, если судить по списанной у кого-то предсмертной записке, оставленной на ночном столике.

Назад: Времетрясение
Дальше: Сноски