Робер Делоне (французский художник, 1885–1941), «Эйфелева башня», 1911–1912.
Холст, масло, 125×90,3 см, Музей Соломона Гуггенхайма, Нью-Йорк
Эйфелева башня неузнаваема, и все же ее невозможно спутать. Потрепанная, помятая, выкрученная, готовая рухнуть. Картина перемалывает ее между своих челюстей.
Ее несколько хаотичный вид может быть результатом различных описаний, столь же неполных, сколь и противоречивых: описаний, которые могут дать несколько свидетелей одного и того же события или даже несчастного случая, сделанные как с равнодушием, так и с досадой, но объединенных одной и той же непоследовательностью. Все, однако, согласны: цвет красный! Она была красной! По правде говоря, этот красный тяготеет к коричневому… Делоне, перейдя к главному, восстанавливает тот красный цвет, который запомнили очевидцы. С этого момента их рассказы расходятся: высота, ширина, разброс опор, которые, кстати, выглядят так, словно не могут обеспечить нормальную устойчивость, у всех разные. Ох уж эти современные постройки… Какое безумие!
Один путается в деталях. Другой уклоняется от ответов на вопросы. Намеки, на которые мы надеялись, рассыпались. Внезапно выясняется, что одна ее сторона выше другой. Но где именно? Как это уточнить, если солнце бьет в глаза? А потом появились пушистые, клочковатые облака, довольно отвлекающие, кстати. Вершина башни? Она настолько высоко, что ее даже толком не видно, она вылезает за край оконного прямоугольника. Надо было открыть раму, еще больше раздвинуть голубоватые завесы, высунуться… Совместить представленные точки зрения и многие другие, чтобы получилась странная картина, несомненно, достаточно похожая на картину Делоне.
Художник ничего не знает о ее точном облике, он просто пишет портрет башни, возможно, более правдивый, чем любой фотографический снимок: сложный и скомканный, устремленный в небо и шатающийся, запутанный образ металлической конструкции также воплощает критические возгласы о необходимости ее сноса, которые раздаются постоянно с момента ее создания в 1888 году. Разве парижане не предсказывали, что неправдоподобное безобразное чудовище обязательно рухнет? В их сознании она также вполне могла казаться новой Вавилонской башней, символом гордыни индустриального времени. Таким образом, множественность углов зрения обретает квазидокументальный смысл. Символически растянутая между двумя противоборствующими позициями – стремлением к созиданию революционного творчества и вызываемой ею противодействующей оппозиционной силой, – она одновременно поднимается и падает, и картина стала местом ее восхождения и падения.
В конечном итоге Эйфелева башня становится метафорой любого дерзания, и Делоне может отождествить свой собственный художественный демарш с этим символом современной свободы. Он посещает башню, разгуливает по ней на своем полотне, увлекая нас за собой. Теперь мы смотрим на нее снизу, прежде чем войти в нее и подняться по лестнице. Можно и на лифте, откуда мы бросаем взгляд на землю, затем другой, еще один, но все движется так быстро… Начинает кружиться голова! Спускаемся! Но не сразу. Мы на самом верху, взгляд не отрывается от земли. Посередине. Снова спустились на первый этаж, там, где вы были всего несколько минут назад. Образы путаются. Мы одновременно и здесь, и наверху. Подъем, спуск, снова подъем. Вниз. И дальше. Все правильно. Единовременно.
Георг Базелиц (немецкий художник, родился в 1938), «Барабанщик», 1982.
Холст, масло, 250×330 см, Пинакотека современности, Коллекция современного искусства, Мюнхен
Он падает вниз головой, его падение все не кончается. Там, наверху, он подвешен за ноги. Он не двигается. Да, вы видите все верно, он двигается. Его поднимают. Нет. А потом становится непонятно, что сказать. Дело в том, что совершенно неочевидно, что мы видим. И каждый раз, когда мы изменяем свое мнение, каждый раз, когда мы ошибаемся, конечно, потому что мы не можем поступить иначе, мы падаем вместе с ним. Чуть ниже. Не сразу. На бесконечно малое расстояние. По сути, невидимое. Мы сохраняем какую-то надежду. Это тоже нельзя не заметить. Базелиц подвергает нас пыткам. Но там еще есть Барабанщик. И он был там до нас.
Достаточно было перевернуть его с ног на голову, чтобы можно было представить, как он торопится вниз. Но мы могли перепутать. Позиция и направление – это ведь не одно и то же, не так ли? Мы сразу же все перепутали. Почему он должен падать, добираться до самого низа… И кстати, где он, этот «низ», о котором мы говорим и который нас так пугает? Это земля? И почему мы так боимся падения? Из-за невозможности снова подняться? То ли не удалось хоть раз победить силу тяжести, то ли изнеможение оказалось сильнее. Возможно, мы все равно зайдем слишком далеко, не успев ни остановиться, ни даже притормозить, все глубже и глубже, до Преисподней старых книг, из которой нет возврата? Картина ничего не говорит об этом. Это голос наших страхов.
Страдания Барабанщика внезапно пробуждают их и не перестают их подпитывать. Обнаженный. Обобранный. Между белым и черным. Он застрял на границе под ожесточенными ударами кистей. За его спиной грязно-белое бьет по красному барабану. Его парализованное тело хранит механическую память о своих последних жестах. Сложив руки, он продолжает играть, изображая музыку, сжав кулаки. Его конечности застыли в знакомом движении, он сопротивляется забвению и молчанию, продолжает, упорствует, зацикливается с героизмом последнего вздоха. У него красные пятна на руках и на лодыжках – жестокие путы оставили свой след. Это всего лишь картина. На животе масса ярких красок. Но это его кровь… И он стучит в такт. Музыка напоминает оголенный нерв. Его губы сохранили свой цвет – он жив.
Дело в том, что здесь речь идет не только об одном человеке. О человечестве, которое должно позаботиться о себе, даже если оно ничего не понимает в том, что с ним происходит. Оно не нуждается ни в мифическом наказании, ни в божественном спасении. Здесь нет ни торжества богов, ни греховного падения. И может быть, даже нет тревожного ожидания, того, что придумали романтики прошлых времен, которым так нравились драматические сцены и которые всегда позволяли предвидеть страшную развязку. Что-то осталось от него – запах битвы, пульсирующий под красками. Художник ничего не забыл. Он и не мог – память у художников отменная.
За то время, пока мы глупо пытались разобраться, Барабанщик не сдвинулся с места. Мы метались между высоким и низким, как будто это имело решающее значение. В обычной жизни – да, пожалуй. Но пространство картины отменяет неизбежность. Барабанщик уже не упадет. Базелиц, нарисовав, спас его.