Как некогда Руссо, Байрон стал архетипической фигурой знаменитого писателя, чья известность настолько превзошла границы литературной репутации, что сделала ее обладателя полумифическим персонажем, вокруг которого формируется коллективное воображаемое, публичной фигурой, столкнувшейся с механизмами, присущими знаменитости. Судьба Байрона не дает покоя всем писателям первой половины XIX века. Некоторые стараются ему подражать, другие, напротив, от него отмежевываются. Шатобриан, также одержимый своим публичным образом, постоянно думает о великом современнике, критикуя ли его вкусы по пути в Венецию, куда едет вслед за ним, вспоминая ли с удовольствием письмо, которое юный лорд послал ему после выхода «Аталы». У Шатобриана тоже был свой «Чайльд Гарольд»: успех «Аталы» стал в его судьбе поворотным моментом, подняв писателя из мрака неизвестности и неожиданно сделав героем светской хроники.
До этого он был никому неведомым автором, которого не прославила публикация в 1797 году в Лондоне «Эссе о революции», оставшаяся незамеченной. Выход в 1801 году повести «Атала», которому предшествовала умелая рекламная кампания, организованная другом Шатобриана Фонтаном, сопровождался оглушительным успехом. Оголтелая критика со стороны различных высокопоставленных лиц вроде аббата Морелле только способствовала популярности книги. Известности Шатобриана был дан старт. Он олицетворял разрыв с традицией как в эстетическом, так и в идеологическом плане: для него характерны лирическое описание красот природы, напыщенный стиль и призывы вернуться к духовному мироощущению, спровоцировавшие ожесточенные споры о роли религии и о наследии просветителей и Французской революции. При этом, когда речь шла об известности, неожиданно доставшейся ему после стольких лет скитаний и удовлетворившей наконец его амбиции, он умел проявить удивительную деловую хватку. Через несколько недель после публикации «Аталы» он устроил большой прием в ресторане, куда пригласил редакторов всех парижских газет. Матьё Моле заметил по этому поводу, что «никто лучше Шатобриана не умеет работать над своим именем». Несколькими годами позднее, во время «ста дней» Наполеона, Жакур устало жаловался Талейрану, что «г-на Шатобриана пожирает демон тщеславия». Его стремление к знаменитости и повышенное внимание к своему публичному образу скоро войдут в пословицу. В «Мемуарах», созданных почти сорок лет спустя, когда механизмы знаменитости приоткрылись больше, чем в любую другую эпоху, он возвращается к этому поворотному моменту в своей биографии и посвящает ему целую главу, написанную просто и с чувством юмора, но проникнутую грустью.
Напомнив о роли прессы, необходимой для подготовки умов и продвижения автора еще до выхода книги, Шатобриан подчеркивает значение эффекта неожиданности, а также фактора «странности», вызывающей споры и возбуждающей страсти. Знаменитость – следствие не всеобщего восхищения, а успеха со скандальным оттенком, влекущего за собой дебаты и распри, потоки славословий и брани, не дающего утихнуть ажиотажу вокруг книги и ее автора. Для нее подходят такие понятия, как «шумиха», «сенсация», «мода». Отнюдь не будучи завершением долгого пути к вершинам литературной славы, знаменитость изображается Шатобрианом как внезапная и бурная «вспышка», чуть ли не аномалия.
Знаменитость Байрона, пришедшая к нему так неожиданно, уже отдает некоторой банальностью. Она берет на себя функцию первооткрывателя, арбитра, дарующего немедленное признание, столь непохожее на неспешную, постепенную карьеру профессиональных литераторов. В этом качестве она идеально вписывается в романтический миф об импульсивном герое и вполне выдерживает сравнение с военной славой. То и другое сопряжено с быстрыми победами. Есть, однако, и обратная сторона медали. Знаменитость может оказаться минутной вспышкой, столь же внезапной, сколь и эфемерной. По существу она ничем не отличается от прочих эффектных взлетов, которые быстро забываются и уже через несколько лет представляются необъяснимым курьезом. Подобные опасения Шатобриан высказывал уже в 1819 году:
Стоит писателю добиться исполнения своей заветной мечты и получить известность, как он понимает всю суетность ее природы, неспособной принести ему счастье в жизни. Что может она предложить ему взамен покоя, которого его лишила? Удастся ли ему когда-нибудь понять, сказалась здесь политика и особые обстоятельства или ему выпала подлинная слава, доставшаяся по чину? Мало ли скверных книг пользовались бешеной популярностью? Высоко ли мы должны ставить знаменитость, если ее часто приходится делить с целым сонмом людей негодных и бесчестных?
Различие между знаменитостью и славой – тема, которая красной нитью проходит через творчество писателей-романтиков, снискавших себе своими произведениями успех у публики. После смерти Байрона Джон Клэр выступает в печати с патетическими рассуждениями о писательской «популярности», в основе которых идея о том, что популярность не есть истинная слава, что «толпа, поющая осанну» («the trumpeting clamour of public praise»), не всегда предрекает вечную славу. Здесь классическая тема, восходящая к Цицерону и Петрарке, принимает новую форму. Ибо в 1824 году уже невозможно полностью пренебрегать вкусом толпы и суждением публики. Когда Клэр пишет свою статью, у него перед глазами стоит феноменальная известность Байрона, которым он искренне восхищается и которого уже при жизни считают ровней Шекспиру. Исключение ли он из общего правила? Лишь будущее покажет, сможет ли знаменитость Байрона, быстрая и бурная, как ураган, обрести спокойствие и безмятежность устоявшейся и прочной славы. В традиционную схему, противопоставляющую деланые, эфемерные репутации и посмертную славу, вторгается новый элемент: народ (common people), любящий простую и естественную поэзию.
Следовательно, популярность современных писателей глубоко амбивалентна: она может обуславливаться влиянием моды, может – отзывами критики, может – чрезмерными восторгами публики, но зависит в числе прочего и от народного признания (common fame), которое поэт-романтик уже не может игнорировать, пусть оно и не так желательно, как единогласный хор похвал потомков.
Знаменитость одновременно кружит голову и пугает; это и признание, и кабала, первый шаг к славе и ловушка, грозящая сгубить слишком честолюбивого автора. В 1814 году, работая над третьим томом мемуаров, Гёте вспоминает о «колоссальном эффекте», произведенном его книгой «Страдания молодого Вертера», чей успех принес ему в двадцать пять лет известность европейского масштаба. Тогда он чувствовал живое удовольствие оттого, что ему «поклоняются, как какому-нибудь светилу», но испытывал на себе и назойливое внимание публики, не в силах отделить удовольствие от досады:
К величайшей радости и величайшему же огорчению, весь свет желал знать, что представляет собою молодой автор, столь неожиданно и дерзко заявивший о себе. Все хотели с ним встретиться и поговорить, даже если жили не близко от него, что-нибудь о нем узнать; оттого ему пришлось столкнуться с повышенным к себе интересом, иногда приятным, иногда навязчивым, но всякий раз отвлекавшим его от дел.
Все его дальнейшие усилия будут направлены на то, чтобы очистить свою популярность от всего наносного, сохранив лишь ее благовидные черты. По Италии он путешествует инкогнито, сознательно превращает свою слегка скандальную литературную славу в более солидную репутацию придворного поэта и тайного советника, стремясь получить прижизненное признание не в качестве объекта любопытства публики, а в качестве кумира нации. Разумеется, полностью добиться этого ему не удается: последние произведения Гёте, равно как и его беседы с Эккерма-ном, содержат ряд горьких суждений о муках, причиняемых знаменитостью, «почти таких же пагубных, как клевета». Как бы ни тешила знаменитость писательского самолюбия, она остается для ее обладателя опаснейшим вызовом, ибо он вынужден играть роль публичного персонажа, держать при себе мнение о коллегах, а главное, приносить свое поэтическое творчество в жертву социальной жизни: «Если бы я и дальше оставался в стороне от публичной жизни и от дел, если бы продолжал жить в уединении, то был бы не в пример счастливее и много большего добился бы как поэт. <…>. Стоит вам сделать нечто такое, что понравится свету, как все, будто сговорившись, будут стараться помешать вам сделать это же вторично».
О том же Шатобриан твердит и когда рассказывает об опьянении славой и расставляемых ею сетях. Сразу же после выхода «Аталы» он перестает принадлежать самому себе: «Я прекратил жить собственной жизнью; началась моя публичная карьера». Но эта последняя имела и оборотную сторону: успех приносит знаменитому человеку удовольствие, но он же налагает на него ограничения. «У меня закружилась голова: я не знал радостей удовлетворенного самолюбия, я был ими опьянен. Я любил славу, как женщину, как первую любовь. Трус, я испытывал страх не меньший, чем страсть; новобранец, я не желал идти в бой. Природная дикость, вечные сомнения в своем таланте смиряли во мне гордость даже в разгар побед. Я прятался от блеска собственной славы: прогуливаясь в одиночестве, пытался скрыть от всех ореол, сияющий вокруг моей головы». Мы не должны, конечно, принимать за чистую монету ретроспективный рассказ Шатобриана об охватившей его робости. Тем не менее в этом тексте бросается в глаза желание автора подчеркнуть связь двух аспектов: «глупого тщеславия», заставляющего знаменитого человека упиваться шумихой, которую он вокруг себя создает, и смущения, порождаемого этой внезапной известностью, ощущения потери личности, желания укрыться от чужих глаз, чтобы обрести себя. Шатобриан рассказывает, что иногда заходит позавтракать в кофейню, где хозяйка знает его в лицо, но не подозревает, что за человек перед ней, и где он может не бояться внимания зевак. Там на него смотрят как на обычного посетителя, а не как на литературную знаменитость. Впрочем, даже в кофейне он не забывает о своей книге и просматривает газеты в поисках отзывов; но здесь висит клетка с соловьями, чье пение его успокаивает, принося умиротворение. Присутствие соловьев в сцене, рассказывающей о попытках автора скинуть оковы знаменитости, невольно наводит на мысль об одном месте в «Исповеди» Руссо, где герой засыпает на земле под пение соловьев. На случай, если намек покажется недостаточно прозрачным, Шатобриан сообщает имя владелицы кофейни, которую зовут… мадам Руссо!
Через несколько строчек аллюзия на автора «Исповеди» становится еще более явственной – Шатобриан не без самодовольства вспоминает о том, что знаменитость принесла ему победы на любовном фронте, когда и «юные девы, проливающие слезы над романами», и «сонм набожных дам» наперебой бросились его соблазнять:
Руссо рассказывает о признаниях в любви, полученных им после публикации «Новой Элоизы», о том, какие крепости предлагали ему сдаться; не знаю, пользовался ли я сам такой же властью над дамами, знаю только, что был буквально завален надушенными записочками от них; если бы у тех, кто их тогда писал, не было бы теперь внучек, скромность не позволила бы мне рассказывать о том, как охотились они за каждой строчкой, написанной моею рукой, как собирали надписанные мною конверты и как, покраснев и склонив головку, прятали их под волной ниспадающих длинных кудрей.
Знаменитость приобрела эротический оттенок. О том, как знаменитый писатель обольщает поклонниц, а те, в свою очередь, обольщают его, Шатобриан вспоминает с печальной иронией, оправданной давностью событий, но не без тщеславного удовлетворения. Разыгрывая из себя моралиста, он говорит об угрозе, какую-де представляют «нимфетки тринадцати-четырнадцати лет», «самые опасные из всех, ибо, не зная ни чего они хотят от вас, ни чего желают сами, они с обольстительной непринужденностью мешают ваш образ с привычным для них миром сказок, лент и цветов». Реальные ли это или воображаемые угрозы? Слова «мир сказок» передают самую суть дела: для автора, так же как и для его юных поклонниц, знаменитость – не более чем мираж. Она образует брешь в рациональности социальных отношений.
Тема знаменитости, удовольствий, которые она доставляет, и бума, который она порождает, – уже не то новое, почти необъяснимое явление, каким оно было в середине XVIII века; это глубоко укоренившаяся черта культурной жизни, чьим родоначальником выступает Руссо, первым досконально ее описавший. Впрочем, очевидна определенная эволюция. Если Руссо воспринимает интерес публики как отчуждение, как невозможность оставаться самим собой в подлинном смысле слова, то Шатобриан относится к этому более отстраненно и безразлично. Он пишет, что его ошибка заключалась не в желании стать знаменитым, но в попытке остаться таким же, как раньше. Призрачные надежды автора на то, что успех нисколько его не изменит, позволит ему продолжать жить просто, не превращаясь в публичного персонажа, выдают его тщеславие. «Я думал, что смогу наслаждаться in pettoудовольствием быть гением и все будет идти по-прежнему; что мне не придется носить бородку и необычный костюм (какие я ношу сейчас) и что я смогу одеваться точно так же, как все почтенные граждане, и буду выделяться лишь своей незаурядностью. Пустые надежды! моей гордости суждено было быть наказанной. Соответствующий урок мне преподали политики, с коими меня свела судьба: я понял, что знаменитость – удовольствие, за которое расплачиваешься собственной душой».
«Удовольствие, за которое расплачиваешься душой» – крайне двусмысленный вывод. В нем можно увидеть иронию: обязательства, что берет на себя знаменитый человек, суть социальные и светские условности, связывающие ему руки. Шатобриан, например, не может отказаться от приглашения на обед в загородный дом Люсьена Бонапарта. Быть может, слова Шатобриана об «удовольствии, за которое расплачиваешься душой», – просто иронически переосмысленные заветы романтизма, особенно значимые для автора «Гения христианства»? Эти слова также наводят на мысль об особой связи между знаменитым писателем и его аудиторией. К подобному толкованию подталкивает тень Руссо, витающая над книгой. Еще один, более тонкий, намек того же рода – описание встречи с недомогающей Полиной де Бомон, которое в книге соседствует со словами об удовольствии за счет души; той самой Полиной де Бомон, которая оставалась самой большой любовью Шатобриана до самой ее смерти, последовавшей два года спустя. «Я узнал эту несчастную женщину лишь перед самым ее уходом в лучший мир; дыхание смерти уже тронуло ее, и я должен был посвятить себя облегчению ее страданий». Юные ветреницы уступили место поклоннице, стоящей одной ногой в могиле.
Для того, кто добился знаменитости, это не просто атрибут, не просто проекция его образа во внешний мир; она глубоко преобразует человека, меняя оптику взгляда окружающих на него, полностью трансформируя его самовосприятие и характер его отношений с современниками. Убедительности словам Шатобриана придает то, что в сладостных воспоминаниях о его публичном «крещении» слышится трезвый голос старика, которого многажды упрекали в одержимости собственной славой. После окончания работы над мемуарами ему по иронии судьбы пришлось познакомиться с новыми формами зависимости, какими знаменитость опутывает автора: стало известно, что издатель, которому он продал права на будущую книгу, в свою очередь уступил их Эмилю де Жерардену, собирающемуся публиковать мемуары Шатобриана в виде «романа с продолжением» в газете «La Presse». Напрасно возмущенный писатель твердил, что «его прах принадлежит только ему». На самом деле описание его жизни больше ему не принадлежит; под давлением финансовых обстоятельств он продал права на него (за баснословную сумму), и труд его жизни попал в руки рекламных агентов.