Книга: Публичные фигуры. Изобретение знаменитости (1750–1850)
Назад: Президент – великий человек
Дальше: Глава седьмая. Романтизм и знаменитость

Sunset Island

Этот переворот в отношении к Наполеону в первые же годы после его смерти, когда страшная сказка о чудовище в человечьем обличье уступила место красивой легенде о мученике с острова Святой Елены, стоит у истоков наполеоновского мифа, который достигнет апогея в дни Июльской монархии. «Мемориал Святой Елены», опубликованный в 1822 году Эммануэлем де Лас Казом, служит одновременно и причиной, и неоценимым свидетельством этого перелома – таким сильным было влияние книги. Она позволяет нам услышать за грохотом фанфар, под которые ковалась наполеоновская легенда, легкомысленную мелодию знаменитости, ибо бонапартизм в те годы был чем угодно, но не ностальгией по величию и не политической программой.

К «Мемориалу», несмотря на шумный и прочный успех на книжном рынке (за век продано свыше 800 000 экземпляров), принято относиться снисходительно, как к орудию пропаганды, к идеологической программе возродившегося бонапартизма. При таком, преимущественно политическом, толковании книги фигура Эммануэля де Лас Каза отходит в тень, как будто он служил при покойном императоре кем-то вроде секретаря. Подобное представление о книге может сложиться у тех, кто ее не читал: им кажется, что это политическое завещание Наполеона, продиктованное им безвестному поклоннику с целью в короткой перспективе завоевать симпатии англичан, а в долгой – склонить на свою сторону и потомков. Однако стоит погрузиться в книгу, как обнаруживается совершенно другая картина: вместо властного голоса Наполеона мы всюду слышим вездесущего Лас Каза с его вечным выпячиванием своего «я», стремлением вывести себя человеком, наблюдающим за повседневной жизнью свергнутого императора, выслушивающим его откровения и защищающим его память. Постоянное присутствие Лас Каза в качестве свидетеля, являющегося одновременно персонажем и автором, лежит в основе той нарративной модели, которая придает книге оригинальность и которая, вне сомнения, очаровывала читателей.

Современный читатель, столкнувшись с «Мемориалом», поражается полифонической структуре его сложного текста. Непринужденные беседы Лас Каза с императором перемежаются описаниями великих сражений, продиктованными Наполеоном своему конфиденту. Выразительная сила «Мемориала» строится на соединении двух жанров: традиционного эпического – воспевания военной и победной славы и нового – рассказа о повседневном героизме, достигающего наивысшего воплощения в ожесточенном, хотя и несколько забавном сопротивлении, которое бывший император оказывает английской администрации с ее притеснениями и придирками. Итак, с одной стороны, торжественный тон, упрочивающий идеальный образ вождя великой армии, созданный пропагандой; с другой – подробный рассказ Лас Каза о неприметной, трогательной и не лишенной величия борьбе Наполеона с губернатором Хадсоном Лоу, отказывающим ему в любых притязаниях на легитимность. В этой двойной тональности можно выделить высокий регистр – славу с ее героическим ореолом и низкий – знаменитость. Первый близок бравурному тону победных реляций, второй – к тихому разговору о повседневной жизни.

Не будем упускать из виду, что в окружении Наполеона Лас Каз был новичком. Он поздно примкнул к его сторонникам, практически не участвовав в эпопее создания империи. Это аристократ, ставший при империи литератором, который сумел пробраться в высшие круги только на закате наполеоновского правления. В минуту отречения императора от власти Лас Каза осеняет, что последовать за ним в ссылку – шанс всей его жизни. Он получит возможность, которая больше никогда ему не представится: увидеть изнутри бытие великого человека, осуществить мечту писателя и придворного – жить в постоянной близости от великого мужа. И именно потому, что Наполеон – герой новой эпохи, герой, вызывающий желание близости, Лас Каз спешит, к удивлению самого императора, присоединиться к нему в изгнании. Собственно, опыт сближения с императором, отошедшим от власти, Лас Каз и возьмется передать через «Мемориал».

Поэтому ему необходимо заявить о личной связи с Наполеоном. Конечно, нельзя списывать со счетов политическую составляющую его действий: ярый противник Французской революции, готовый сражаться против нее в «армии принцев», он примкнул к новому режиму лишь при консулате, после Амьенского перемирия. Иными словами, он олицетворяет политику примирения, гарантом которой желает выступать Наполеон, и именно на военную славу последнего, как на аналог национальной славы, Лас Каз и ссылается, объясняя свою преданность императору так: «В конце концов Ульмский триумф и Аустерлицкий победный гром вывели меня из мрака на верный путь; я был пленен славой; я стал боготворить, чтить, любить Наполеона, сделался истинным французом, фанатически верным родине».

Тем не менее, здесь можно заметить легкое снижение тона, переход от восхищения, типичного для характеристики славы, к почитанию, которое отсылает и к политической легитимности, и к личному выбору, а затем – к любви («стал любить Наполеона»), предполагающей чувственную связь, нечто среднее между аффективностью и страстью, слабо соотносящуюся с традиционной «героической» тематикой.

И действительно, рассказ о рутинной жизни на острове Святой Елены далек от торжественной оды в честь героя. «Мемориал» превращает Наполеона, представленного частным человеком, в персонажа камерного спектакля, который разыгрывается на глазах у его товарища по ссылке, вхожего во все его дела и не довольствующего простым наблюдением за ним, но испытывающего к нему любовь. Предисловие к первому изданию «Мемориала», написанное в 1822 году, тоже неоспоримо свидетельствует о переходе от поклонения к любви, от славы к интимности:

Восхищение заставило меня за ним последовать, когда мы еще не были знакомы; любовь приковала меня к нему с той самой минуты, когда мы встретились. Мир помнит его славу, его подвиги, его достижения; никто, однако же, не знает всех особенностей его личности, всех его частных качеств, природных склонностей его характера: этот пробел я и собираюсь восполнить, обладая тем преимуществом, которому едва ли отыщутся примеры в истории. В продолжение тех восемнадцати месяцев, что мне довелось провести рядом с Наполеоном, я изо дня в день собирал и записывал все, что делает, все, что говорит этот человек.

В отличие от эпических поэтов, воспевающих подвиги героев, или панегиристов, возносящих хвалу исключительным личностям, Лас Каз, рассказывая о великих делах, не отступает на второй план, но заявляет о своем присутствии, отстаивает право на субъективность своего взгляда и своего рассказа. Знаменитость – спектакль, одновременно публичный и камерный, а спектакль предполагает наличие зрителя. Лас Каз выступает представителем покоренной публики, делегированным ею к Наполеону, в самый ближний его круг, чтобы фиксировать мельчайшие подробности его жизни, разрываясь между любопытством и сентиментальностью и балансируя на грани вуайеризма. Таким образом, Лас Каз не олицетворяет ни традиционную фигуру придворного, видящего в близости к монарху знак социальной и церковной привилегированности, ни фигуру автора панегириков, с блеском обрисованную Тома во второй половине XVIII века. Скорее, он предвосхищает современный образ преданного своему кумиру фаната, которым в равной степени движут восхищение и любовь, желание запечатлеть частные, повседневные детали быта человека, у которого нельзя пропускать ни единого слова, ни единого жеста. Он идет по стопам Босуэлла, который, как мы видели, глубоко преобразовал биографический жанр, написав «Жизнь Сэмюэла Джонсона». По всей видимости, книга друга Паоли не прошла мимо внимания Лас Каза.

В хронике частной жизни на Святой Елене Лас Каз попеременно играет две роли. Первая – роль любопытного наблюдателя, который не пропускает ни одного, даже самого тривиального, эпизода, связанного с Наполеоном (например, он сообщает, что император обжегся, принимая горячую ванну), аккуратно фиксирует детали, относящиеся к его здоровью и постепенному угасанию, записывает свои разговоры с ним. Вторая – роль преданного, неравнодушного друга, всегда готового посочувствовать и подставить плечо. В апреле 1816 года Наполеон делится с ним своими переживаниями по поводу одного «домашнего» дела. «Его слова, жесты, тон разрывали мне сердце; если б я мог, я бы бросился к его ногам и обнял его колени». Эти душевные порывы, которыми не в последнюю очередь объясняется успех «Мемориала» у поколения романтиков, не дают книге скатиться в вуайеризм, поскольку личная жизнь Наполеона показана через призму сентиментальности, пронизывающей текст, и читатель сам проникается ею. Он присутствует при описываемых событиях на правах законного участника. Срабатывает эффект самоотождествления, но не столько с Наполеоном – кому придет в голову отождествлять себя с Наполеоном, за исключением тех ненормальных, одержимых манией величия, которыми в 1830-е годы полны парижские психиатрические клиники? – сколько с самим Лас Казом, обязанным жить рядом с низложенным императором, выслушивать его откровения, испытывая к нему смесь восхищения и сострадания.

С этого момента личные взаимоотношения Лас Каза с Наполеоном становятся лейтмотивом книги. Рудименты императорского церемониала (Наполеон всегда начинает разговор первым) постепенно уступают место атмосфере доверия, основанной на общности опыта двух изгнанников. Демонстрация глубокой, личной связи мемуариста с императором приобретает иногда акцентированную форму, как будто чувства Лас Каза являются главной темой «Мемориала». После прогулки наедине с императором в первый день пребывания на Святой Елене (17 октября 1815 года) Лас Каз замечает: «И вот мы остались вдвоем, одни среди пустыни, как близкие друзья – я и человек, который правил миром! Я и Наполеон!!! Что творилось в моей душе! Что я испытал!..»

Упор на чувства, на связь фамильярности с величием превращает рассказчика в идеального посредника между знаменитым человеком и читателем. В отличие от славы, знаменитость вызывает любопытство интимного рода и даже привязанность, аффективное и субъективное чувство. Парадокс – особенно очевидный в случае Наполеона – заключается в том, что каждый читатель воображает наличие особых, близких, тесных отношений между ним и знаменитостью, тогда как в реальности ему с ней едва ли когда-либо суждено встретиться, и он вынужден делить ее с тысячами других поклонников, которые воспринимают знаменитость через те же описания и изображения, составляющие ее публичный образ, что и он.

Лас Каз воплощает собой реализацию желания, обычно остающегося несбыточным: заглянуть в частную жизнь знаменитостей. Дистанция между ним и Наполеоном отчетлива и вместе с тем эфемерна, допуская эмоциональную привязанность. Это расхождение между наблюдателем и конфидентом, церемониалом и фамильярностью дает Лас Казу законное право писать, так как открывает ему доступ к Наполеону как к частному лицу и в то же время позволяет сохранить дистанцию, превращающую императора в объект всеобщего внимания: «Кто сегодня может похвастаться, что лучше меня знает частную жизнь императора? Кому еще достались те два месяца уединения среди Бриарской пустоши? Кому посчастливилось совершать с ним столь же долгие прогулки при свете луны, проводить столько часов в его обществе? Кто, как я, назначал время, место, тему разговоров? Кто выслушивал воспоминания о радостях детства, соблазнах молодости, о горечи позднейших утрат? И я настолько досконально изучил его характер, что многие обстоятельства, которые в то время казались труднообъяснимыми, теперь мне понятны». Главной чертой, которой автор наделяет Наполеона, является его сентиментальная приверженность определенному кодексу чести, не дающая отдалиться от старых друзей.

В дальнейшем Лас Каз высказывается о своем предприятии с еще большей ясностью: «Цель, которую я ставлю себе в этом дневнике, – показать человека без прикрас, поймать самую суть его характера». Показать действительные черты характера знаменитости – в этом намерении нельзя не увидеть руссоистских идей. Тот же посыл лежал в основе «Исповеди», но Руссо обозначил его пределы. Хотя орудием познания своего «я» рассказ от первого лица служить может, для самооправдания это средство плохое: автора всегда начинают подозревать в неискренности, и в конечном итоге подобный прием оказывается малопригодным для пробуждения сочувствия, поскольку читательскому желанию эмпатии препятствует явственное ощущение, что речь идет о попытке апологии. Поэтому, как мы видели, Руссо пришлось выдумать другую схему – описание повседневной жизни Жан-Жака, подлинного человека, писателем Руссо («Жан-Жак – судья Руссо»). Разделение чисто условное, потому что этот воображаемый свидетель – не кто иной, как вымышленный двойник автора. Однако Руссо безошибочно нащупал границы исповедальной апологии, ведущейся от первого лица, и эффективного рычага в виде чувствительного и эмпатического посредника, способного ретранслировать публике его оправдания и засвидетельствовать его природную доброту.

Близость «Мемориала» нравственной эстетике Руссо неслучайна. В юности чтение Руссо оказало на Бонапарта большое влияние. Если впоследствии он критически относился к его политической мысли и к примерам ее применения во время революции, он, тем не менее, став первым консулом, нанес визит в Эрменонвиль. В «Мемориале» герои несколько раз упоминают Руссо в ходе беседы. Наполеон читает и перечитает «Новую Элоизу», рассуждая о «Жан-Жаке», его трудах и его жизни. Лас Каз и сам признается в своей восприимчивости к роману: «Эта книга произвела на меня огромное впечатление – я испытал глубокую меланхолию с примесью блаженства и боли. Сочинение это всегда очень меня притягивало, будило счастливые воспоминания, вызывало горькие сожаления». Во время одного из таких разговоров Наполеон заявляет, что не стал бы «писать исповедь наподобие Жан-Жака», потому что каждую ее строчку тут же подвергли бы сомнению. Надо сказать, что Лас Каз с Наполеоном хорошо усвоили урок Руссо: если само качество знаменитости вызывает у публики желание сблизиться со знаменитым лицом, то это желание можно удовлетворить не столько автобиографией, рождающей споры, сколько свидетельством. Требуется взгляд со стороны, позиция внимательного, неравнодушного наблюдателя.

«Знаменитость» Наполеона – не просто деталь в тексте мемуаров Лас Каза. Она проходит через него красной нитью, причем Лас Каз представляет ее в деполитизированном варианте, абстрагируется от выражения политической солидарности с императором. Знаменитость изображена там как следствие оглушительной всеобщей известности. Наполеона знают во всем мире; вне зависимости от его взглядов на политику, людей интересует, чем он занят, как живет, хорошо ли себя чувствует. В марте 1816 года между близкими ссыльного императора происходит удивительный разговор, посвященный как раз таки «всемирной известности» Наполеона. Предлогом становится брошенная им скандальная реплика: «Что ни говори, Париж так велик и вмещает такое множество всевозможного люда – а среди него попадаются такие чудаки, – что, может статься, в числе прочих вы обнаружите тех, кто ни разу меня не видел, и даже тех, кто никогда не слышал моего имени». Собеседники протестуют, уверяя, что «во всей Европе, а может быть, и в целом мире не нашлось бы ни одной деревушки, где бы ваше имя не было у всех на устах». Потом они начинают приводить пример за примером, рассказывая, как в самых отдаленных и неожиданных местах, вопреки всему, звучит имя Наполеона. Первый сообщает, что когда при консулате он скрывался среди «первобытно диких и чудовищно высоких» вершин Уэльса, где, попав в горную деревню, вы будто «оказывались в иной вселенной», которую обошли стороной «революционные бури», кто-то из местных жителей первым делом спросил у него, «чем занят первый консул Бонапарт». По словам второго собеседника, который передает содержание своей беседы с китайскими офицерами, «имя императора в тех краях знаменито, его связывают с великими завоеваниями и революциями». В последующих изданиях «Мемориала» Лас Каз продолжил этот ряд, добавив новые свидетельства всемирной известности Наполеона, предоставленные первыми читателями книги. Один писал ему, что после крушения империи он пытался поступить на службу в Персии и, добившись аудиенции у правителя этой страны, с изумлением увидел «портрет Наполеона над троном шаха, прямо у него над головой»; другой уверял, что «представление о мощи Наполеона было настолько распространено во всей Азии», что даже после его падения французские агенты продолжали называть себя посланцами императора, чтобы беспрепятственно добираться до мест назначения.

Гипотеза о том, что какой-нибудь парижанин может не знать имени императора, расценивается как полная нелепость, и ей противополагается гиперболизированная версия, согласно которой молва о Бонапарте докатилась до самых отдаленных уголков планеты, достигнув склонов Уэльса, границ Персии и Китая. Имя императора, конечно же, отождествляют с мощью и великими завоеваниями, но мощь эта виртуальная, символическая, поскольку в Персии и Китае она не обладает сколь-нибудь реальным содержанием. Его знаменитость продолжает базироваться на идее политического господства, о чем свидетельствует поразительный факт – портрет ссыльного императора, висящий как талисман над троном шаха; но эта знаменитость стала пустой абстракцией, «иконой» власти, в которой нельзя увидеть отсылку к авторитету или попытку легитимации. Эволюция суверенитета в сторону знаменитости особенно очевидна в последнем примере, приведенном автором:

И наконец, третий написал мне о капитане Р. с корабля «Бордле», который в ходе путешествия к северо-западным берегам Америки сделал остановку на Сандвичевых островах и был представлен местному правителю, и тот во время аудиенции стал расспрашивать о короле Георге III и об императоре Александре. У подножия трона сидела женщина, фаворитка монарха, которая всякий раз, когда он упоминал имя кого-нибудь из европейцев, поворачивалась к нему с улыбкой презрения и нескрываемого нетерпения; наконец, не в силах сдержаться, она перебила его, вскричав: «А Наполеон, как он себя чувствует?»

Эта история, где точность принесена в жертву эффектной концовке, выполняет двойную функцию. С одной стороны, она еще больше расширяет территорию, над которой сияет ореол знаменитости Наполеона. Раздвинулись сами границы цивилизации: теперь они простираются до группы островов в Тихом океане, всего лишь каких-нибудь сорок лет назад открытых капитаном Куком и к тому же находящихся в самом центре английской зоны влияния. С другой стороны, очевиден контраст между правителем острова, расспрашивающим о двух самых могущественных монархах того времени, и его фавориткой, жаждущей услышать новости о Наполеоне. Знаменитость Наполеона перестала прямо или косвенно быть политическим явлением; она больше не вписывается в дискурс о власти и выпадает из политического поля, она указывает на интерес или тягу к выдающемуся, незаурядному человеку, которого не вытеснили правящие монархи. Фигура фаворитки придает этой знаменитости чуть ли не эротический оттенок; любопытство, которое внушает Бонапарт, сродни желанию (о чем свидетельствуют «нескрываемое нетерпение» женщины и ее тщетные попытки «сдержаться», отсутствующие в первоначальной версии и придуманные Лас Казом). Хотя на первый взгляд это кажется невероятным, в фаворитке можно увидеть имплицитное и, вероятно, утрированное изображение читательской аудитории «Мемориала», публики, которая повсюду в мире интересуется тем, «как себя чувствует Наполеон». И разве путь самого Лас Каза, который, покинув остров, пересекает океан, с тем чтобы донести до любопытной публики известия о низвергнутом императоре, не является зеркальным отражением путешествия капитана Р.? Как и безвестная фаворитка, гипотетическая публика «Мемориала» движима тем же острым, непреодолимым интересом ко всему, что касается Наполеона. Этот эпизод, вероятно, поразил воображение читателей, поскольку в последующих изданиях к нему прилагалась иллюстрация, где аромат экзотики призван был еще больше укрепить миф о не знающей границ известности Наполеона. Речь идет не столько о славе великого человека или харизме лидера, сколько о феноменальной знаменитости – циркуляции имени некоего индивида в масштабах всей планеты и жгучее любопытство, которое оно вызывает у современников.

В конце «Мемориала», когда Лас Каз, высланный англичанами со Святой Елены, находит временное убежище в Кейптауне и в Тайгербергской пустыне, «бок о бок с бродячими ордами», отзвук этой «всемирной известности», достигшей самых отдаленных уголков земного шара, приобретает почти комический оттенок. В той безлюдной местности, столь же экзотичной, как Сандвичевы острова, и не случайно названной автором «границей цивилизованного мира», имя Наполеона так популярно, что его дают даже животным. «Самого знаменитого здесь петуха, чаще других выходящего победителем в схватках, звали Наполеоном! Самый прославленный скакун – Наполеон! Самый неукротимый бык – Наполеон! Всюду Наполеон!!!» Лас Каз не знает, удивляться ему или смеяться. Это бесконечное тиражирование имени императора могло бы дать повод для смеха, если бы не было прежде всего признаком знаменитости: мы имеем дело не с харизмой и не со славой в собственном смысле слова – нет ничего почетного в том, что в честь тебя называют петуха или быка, – а скорее с распространением имени, с известностью в чистом виде. Даже если имя императора метонимически связывается с военными триумфами и подвигами, оно в какой-то мере отделено от его носителя, выведено из системы прямых политических отношений, стало именем самого знаменитого из современников.

Круг замкнулся. С самого начала книги знаменитость Наполеона, его воздействие на умы современников представлялось как явление, сравнительно независимое от политической легитимности. Когда Наполеон узнает о предстоящей депортации на остров Святой Елены, он, несмотря на удрученность, поднимается на борт «Беллерофонта» «как обычно, с тем же лицом и той же осанкой, чтобы окинуть взором толпу, изголодавшуюся по нему». В описании Лас Каза эта сцена не похожа на прощание монарха с подданными; здесь и в помине нет того единения, которым был проникнут «полет орла» – возвращение императора с Эльбы несколькими месяцами раньше. Взойдя на борт «Беллерофонта», Наполеон глядит на толпу, а та смотрит на него: он выставляет себя на обозрение публике, жаждущей поглазеть на него, как на диковинку, причем автор ничего не говорит о политических чувствах этой толпы, «изголодавшейся» по императору, если не считать слов о ее желании вновь видеть его лицо.

Подчеркивая зависимость коллективной привязанности к Наполеону от механизмов знаменитости, мы не отрицаем политической, а в более традиционном варианте – военной и героической составляющей этой привязанности. Очевидно, что престиж императора при жизни и после смерти во многом строился на выигранных битвах и восстановленном порядке, на эффективности его пропаганды и его полиции, на способности придушить революцию без явного предательства ее идеалов. Впрочем, молва о Наполеоне основана на иной форме известности и коллективной привязанности, форме, которая теперь относится не к славе и могуществу, а к знаменитости. Не ограничиваясь одной Францией, она перекинулась на другие страны европейского континента, включая и те из них, которые испытали на себе последствия его захватнической политики, но не сумели устоять перед обаянием его личности, действовавшим даже на врагов.

Подобный взгляд на знаменитость Наполеона подводит нас к истории другого типа. Не к традиционному рассказу о сложном сплаве революционной легитимности и военной славы, демократического принципа и героического престижа, а к истории о метаморфозах политической легитимности, когда механизмы знаменитости, утвердившись в ходе XVIII века в сфере культуры, начинают проникать в мир политики. Это проникновение началось еще до революции, преобразуя публичный статус монархов и предоставляя возможность действовать новым игрокам, появившимся на политической сцене (особенно английской). Оказавшись неспособной подчинить себе действие этих механизмов, Мария Антуанетта пала их жертвой. С приходом революций одним из главных импульсов политического действия становится популярность. В Соединенных Штатах популярность Вашингтона, ослабленная появлением новых форм партийной борьбы, быстро восстанавливается благодаря культу президента, чей консенсуальный характер позволил молодой нации получить себе отца-основателя. Во Франции популярность остается чем-то постыдным, ни у кого не вызывающим доверия. Даже Мирабо не удалось с ее помощью стать непререкаемым авторитетом.

Бонапарт – это Мирабо и Вашингтон в одном лице. Он обладает энергией и духом авантюризма первого и государственным чутьем второго. С его приходом слава перестает распределяться исключительно через династическую или божественную легитимность суверена. Она теперь не укладывается полностью в ритуалы политического представления и поклонения. Теперь это также власть мнения, позволившего маленькому капралу с Корсики стать хозяином всей Европы. Конечно, в этой знаменитости мало проку, если ее не удастся активными действиями конвертировать во власть, например с помощью государственного переворота или побед на полях сражений. В эпоху Наполеона мы еще слишком далеки от демократии мнения в современном смысле, чтобы увидеть в тогдашнем ее варианте что-то помимо пустого лозунга. С другой стороны, сводить феномен общественного мнения к формуле литургического поклонения, будто бы свойственной любой власти, как это делает, например, Джорджо Агамбен, – значит игнорировать специфику современной власти. Последняя уже не привязана к прославлению монарха, осуществляемому в соответствии с неким теологическим принципом; теперь она сочленена с имманентным принципом выбора правителя управляемыми. Она обнажает разрыв между демократическим принципом общей воли и реалиями политической борьбы или, во всяком случае, вскрывает такое противоречие между ними, которое невозможно разрешить. Это противоречие определяет двойственность, заложенную в идее представительного правления, этого современного образа демократии, с конца XVIII века нашедшего применение в Соединенных Штатах, Франции и Англии. Выборы, чей принцип является демократическим и в то же время элитистским, предполагают народное волеизъявление, но предполагают также непреодолимую дистанцию между представителями, нередко избираемыми вследствие их известности, и представляемыми. В этом противоречии, в самой его основе и коренится принцип работы механизмов популярности, солидаризации массы с одиночкой, глубоко преобразующих способ осуществления власти.

Чтобы его понять, достаточно отдавать себе отчет в том, что коллективные механизмы мнения не сводятся к политическому принципу народного суверенитета или к суду разума, идеализируемому философами-просветителями; они распространяются и на тот менее известный феномен, когда публика, состоящая из читателей одних и тех же газет и книг, проявляет интерес – простое любопытство, а иногда настоящую страсть – к жизни знаменитостей. Механизмы знаменитости не обязательно бывают политическими, но их работа накладывает на политическое поле заметный отпечаток. Они постепенно преобразуют способ осуществления власти и саму форму ее воплощения в сторону того, что в наши дни с явным неодобрением называют «гламуризацией» политики. Это не только досадная аномалия, которая, свидетельствуя о пагубном влиянии «общества спектакля», бросает тень на идею общественного блага; это лишнее доказательство того, что публичное демократическое пространство и публичное медийное пространство неразрывно связаны друг с другом.

Теперь пора вернуться к цитате из мадам де Сталь о знаменитости Бонапарта, которой открывается эта глава. Больше, чем политической тирании, она страшится монополии на знаменитость, всеохватности публичного интереса к фигуре Наполеона, не удовольствовавшегося отправлением властных полномочий, но претендующего на контроль над всеми формами известности. Мадам де Сталь и сама не была полностью равнодушна к блеску славы. Наполеон, который ее недолюбливал и боялся, на Святой Елене будет насмехаться над ее «падкостью на славу». Попав на эту территорию, уже освоенную писателями, художниками и актерами, политическая власть меняет не только свой облик, но и свои отношения с культурой. Трудно представить себе, чтобы Расин завидовал славе Людовика XIV. В то же время мадам де Сталь и Шатобриан без колебаний ставят свою литературную известность на службу политическим амбициям и видят в известности Наполеона образец для подражания, как будто для них стерлась грань между славой императора и известностью писателя. Возможно, они не так уж не правы, учитывая свойство знаменитости нивелировать различия между звездами, к какой бы сфере они ни принадлежали. Не потому ли современная пресса публикует рейтинги популярности, где наравне с государственными деятелями фигурируют певцы и артисты, которые участвуют с ними в одних телепередачах и упоминаются в одних еженедельниках?

Страх перед засильем наполеоновского культа, будто бы грозящего «сделать человеческий род безликим», противопоставление знаменитого человека, купающегося в лучах славы, общей массе – одинаково безликим поклонникам, противникам и любопытствующим, – явился реакцией писателей на возникновение новых реалий. Лучше всех это выразил Шатобриан. Поносивший императора в ядовитых памфлетах, он впоследствии сам отдает дань повальной моде на Наполеона и именно на его фоне обретает черты великого человека. Тирания Наполеона в глазах писателя – не политический гнет, не узурпация трона Бурбонов, но попытка тирана низвести всех своих современников до положения серой, безвестной массы, в котором они продолжают оставаться и после его смерти. Вот как он начинает двадцать пятую книгу своих «Замогильных записок»: «И разве не закончилось все вместе с Наполеоном? Смел бы я завести речь о чем-нибудь ином? Какая еще личность могла бы пробудить в нас интерес? О ком и о чем еще говорить после ухода подобного человека? <…> Я краснею при мысли, что теперь мне предстоит перейти к рассказу о сонмище жалких существ, бесцветных ночных созданий, к которым принадлежу и я сам, оставшихся на земле после того, как их солнце закатилось».

Назад: Президент – великий человек
Дальше: Глава седьмая. Романтизм и знаменитость