Книга: Публичные фигуры. Изобретение знаменитости (1750–1850)
Назад: Наш Жан-Жак
Дальше: Бремя знаменитости

Оригинальность, исключительность, знаменитость

Хулители и почитатели Руссо соглашались в одном: Жан-Жака ни с кем не спутаешь. Его публичный образ был образом человека совершенно уникального и неповторимого. Враги называли его безумцем, друзья и поклонники считали чутким и незаурядным. В «Исповеди» представление о собственной исключительности, воспринимаемой в экзистенциальном плане, фигурирует как основная идея книги: «Я не такой, как все, кого мне приходилось видеть; дерзну сказать, что я не похож ни на кого из ныне живущих. Может быть, я и не лучше их, но по крайней мере я другой». Однако эта неповторимость, это своеобразие его пути проецируется в общественное пространство через образ «Жан-Жака». Руссо ясно показывает, что не довольствуется ролью «другого».

Элементом, наиболее существенно повлиявшим на конструирование образа неповторимого публичного персонажа, было знаменитое «преобразование личности», понятие, которое Руссо ввел в обиход в своем «Рассуждении о науках и искусствах» в самом начале карьеры. Преобразование личности заключалось в том, чтобы привести свой образ жизни в соответствие со своими принципами, отринуть традиционные формы взаимоотношений писателя и мецената и образ жизни писателей Старого порядка. Руссо ушел с должности секретаря при Дюпене де Франкёе, отказался от стиля одежды, принятого в благородном обществе, запретил себе думать о подарках и наградах и стал зарабатывать на жизнь переписыванием нот. Тем самым он продемонстрировал публике и самому себе, что не зависит от мнения элит.

Прежде чем оценивать последствия этого шага, нужно внимательнее к нему приглядеться. Притязание на роль модели для подражания выполняет несколько функций. С одной стороны, оно обеспечивает Руссо его собственное аутентичное место. Его решение вписывается в долгую интеллектуальную и моральную традицию, восходящую к античным идеям, получившим новый импульс в эпоху Ренессанса, согласно которым философия – не просто доктрина, но и этический принцип, стиль жизни, работа над собой с целью достичь более аутентичной, более подлинной формы существования. Руссо скажет об этом в «Мечтаниях»: «Я повидал многих, кто философствовал гораздо искуснее меня, но их философия была, так сказать, чужда им самим». Отвергая представление о философии как простом знании о мире, упражнении для ума, Руссо отстаивает гораздо более персонализированную концепцию философской мысли, где последняя понимается прежде всего как попытка познания себя и как орудие самосовершенствования. С другой стороны, подчеркивая стремление к философскому и нравственному совершенству, Руссо хочет придать бо́льшую убедительность своим философским размышлениям, в особенности резкой критике, с которой он обрушивается на современников. Он не устает повторять: аутентичность мысли позволяет распознать готовность человека, высказывающего ее, пожертвовать всем ради истины. По его образному определению, «если б Сократ умер в своей постели, мы бы сейчас, может быть, сомневались, не был ли он обычным ловким софистом».

Возвращаясь в «Исповеди» к этому переломному моменту в его жизни и воззрениях, совпавшему с его шумным вступлением в литературу, Руссо пишет: «Как совместить строгие принципы, принятые мной, с должностью, так мало им подходящей, и пристало ли мне, казначею главного откупщика, проповедовать бескорыстие и бедность?» На этой фразе стоит остановиться подробнее в силу ее амбивалентности: идет ли речь о желании сделать свою позицию менее уязвимой, лишив критиков аргумента ad hominem, или же о попытке не стать объектом насмешек? Амбивалентен сам выбор Руссо, всегда озабоченного реакцией общественности на свои действия, даже когда он печется о совместимости его этической теории с практикой. В зависимости от благожелательного или, наоборот, критического отношения к Руссо этот выбор можно интерпретировать по-разному. Сторонники философа скажут, что идеал, к которому он стремится, двуедин. Если речь идет о применении к самому себе неких этических принципов, это следует считать частным вопросом. Однако с точки зрения воспитания нравов Руссо должен действовать публично, нагружая свои книги дополнительными пластами смысла. Скептики, трактующие события в менее благоприятном для Руссо свете, станут утверждать, что его стремление к совершенству направлено прежде всего на привлечение внимания публики. Но, как ни крути, итог одинаков: обретение аутентичности и гармонии – не только личный, сокровенный опыт, индивидуальная работа над собой; Руссо с самого начала добивается их публично, совершая столь необдуманные поступки, как отказ от королевской пенсии после успеха «Деревенского колдуна» или решение всюду носить не принятую в обществе, но практичную одежду, – что-то вроде арабского кафтана, который сам Руссо называет «своим армянским костюмом» и который должен продемонстрировать его презрение к светским условностям и социальным предрассудкам, выбор в пользу простой, скромной жизни, близости природе. Этот наряд становится символом признания публичного персонажа «Жан-Жака», навлекая на Руссо упреки в театральности.

Одна из черт этого идеального образа прекрасно иллюстрирует его публичную динамику: Руссо всячески афиширует желание публично продвигать свои идеи, выпускать книги под собственным именем, не прячась за псевдонимом и не прибегая к анонимности. В то время как барон Гольбах издает под разными псевдонимами многочисленные атеистические трактаты и всю жизнь успешно сохраняет анонимность, а Вольтер, меняя один псевдоним за другим, берет их даже тогда, когда его авторство всем очевидно и псевдоним служит лишь прикрытием, Руссо в этом плане отказывается идти на малейшие компромиссы, например, делать вид, что такая-то книга издана без его ведома.

Когда всего лишь через четыре года после скандала, вызванного книгой «О духе» Гельвеция и «Энциклопедией» просветителей, он издает под своим именем «Эмиля» и «Общественный договор», все видят в этом настоящую политическую провокацию. Его отказ соблюдать анонимность или хотя бы ее видимость особенно раздражает власти предержащие и заставляет их принимать против него строгие меры. Об этом прямо свидетельствуют послание архиепископа Парижского и постановление парламента против «Эмиля», вынесенное 9 июня 1762 года: «Пусть автора этой книги, не убоявшегося дать ей свое имя, без промедления привлекут к суду; важно, чтобы его, прославившегося среди публики, в назидание другим настигла кара». Решением подписывать свои книги, ставить на обложке свое имя Руссо как будто специально провоцирует скандал. Даже Вольтер не понимал, почему он отказывается от минимальных мер предосторожности, обвиняя его в том, что он ставит под удар других философов. На полях «Письма г-ну Бомону» Вольтер оставляет помету: «И зачем ты подписал его своим именем? Бедняга!» Этот чисто практический, но в то же время нравственный упрек имеет также социальный аспект, на что указывает слово «бедняга», которым Вольтер обычно обозначает писателей, живущих чисто литературным трудом, «литературный сброд», как он иногда их называет, противопоставляя им фигуру честного автора, умеющего тонко играть с публикой.

Но для Руссо решение подписывать книги собственным именем было, напротив, существенным элементом политической ответственности писателя. Свою позицию по этому вопросу он излагает в письме к парижскому архиепископу де Бомону и, особенно подробно, в «Письмах с горы», полемическом сочинении, написанном как ответ прокурору Троншену после осуждения «Общественного договора» Малым женевским советом в обстановке бурных политических конфликтов в Женеве. В «Письмах» он требует, чтобы его судили лично, и отстаивает мнение, согласно которому книгу с именем автора на обложке, в отличие от книги анонимной, нельзя подвергать анафеме. Осуждение книги, официально признанной ее автором, распространяется не только на текст, но неизбежно затрагивает интенционность автора и поэтому требует настоящего судебного процесса, проведенного по всей форме. Аргументация Руссо включает два этапа. Сначала он желчно высмеивает практику публикации анонимных книг, изобличая скрывающееся за ней лицемерие: «У некоторых даже вошло в обычай признавать книгу своей, чтобы стяжать себе лавры, а потом от нее отрекаться, чтобы не навлечь на себя неприятности; один и тот же человек объявляет себя автором или отказывается от этого звания в зависимости от того, сидит ли он вдвоем с приятелем за ужином или окружен толпой людей <…>. Так тщеславие победило безопасность». Потом он отстаивает свое право на защиту. Он говорит, что, поскольку дал книге собственное имя и официально ее признал, она неразрывно связана с его личностью. Осуждению подлежит не текст, а намерения автора и его манера выражаться. «Когда наивный автор, то есть автор, сознающий свой долг и готовый его выполнить, считает себя обязанным говорить публике лишь то, что он действительно думает, всегда называть свое имя и отвечать за свои слова, тогда справедливость, которая не должна наказывать честного человека за наивность, требует, чтобы его судили иначе. Она требует, чтобы человека не отделяли от его книги, поскольку, дав ей свое имя, он объявляет о своем нежелании подобного разделения. Она требует, чтобы книгу, которая сама ответить не может, судили не раньше, чем выслушав автора, который отвечает вместо нее». Эта теория, делающая упор на интеллектуальную и судебную ответственность автора, зиждется на представлении о невозможности разделить книгу и писателя. Но очевидно, что подобное утверждение подразумевает превращение автора в публичную фигуру, поскольку, публикуя книгу, он выражает готовность «отвечать за свои слова».

Здесь разговор об ответственности вновь увязывается с жаждой признания. Текст «Писем с горы» пронизан упоминаниями о «чести». Руссо с пылом укоряет Малый совет за то, что тот «уничтожил его честь» и «осквернил грязными лапами палача труды, носящие его имя». Книга построена на противопоставлении честности человека, готового подписывать собственным именем публикуемые им труды (можно сказать, что он считает это делом чести), и бесчестия, на которое он обречен самим фактом осуждения его книги: «Что делает палач, когда сжигает книги? Бесчестит ли он их страницы? Но слышал ли кто когда-нибудь, чтобы у книг была честь?» Иногда честь, ассоциируемая с литературным трудом, выражается в форме интенсивного поиска аукториальности, как, например, в случае, когда Руссо пишет наборщику Марку Мишелю Ре по поводу публикации «Письма д’Аламберу»: «Я не просто позволяю Вам назвать меня по имени – мое имя должно там быть обязательно, должно быть в самом заглавии». Трудно не увидеть здесь также определенной рыночной стратегии, основанной на осознании скандальности книги и известности ее автора.

Само это стремление ставить свое имя на обложке, где раньше его из соображений безопасности или из уважения к элитам не принято было указывать, Руссо превращает в пиар-ход. В предисловие ко второму изданию «Новой Элоизы» он вставляет следующий диалог:

Должен ли человек чести скрывать свое имя, когда разговаривает с публикой? Может ли он отдавать в печать то, что не осмеливается признать своим? Я издатель этой книги и буду именовать себя ее издателем.

N. Вы себя назовете?

Р. Да.

N. Как! Вы поставите на обложку свое имя?

Р. Да, сударь.

N. Ваше подлинное имя? Целиком? Жан-Жак Руссо?

Р. Да, целиком: Жан-Жак Руссо.

И действительно, с первого же издания книга Руссо носит на обложке фамилию автора, что в те времена было для романа редкостью. За стремлением к искренности и открытости, служащими оправданием этому нововведению, стоят гордость и даже ликование, с которыми Руссо повторяет, почти выкрикивает свое имя, звучащее как вызов, провокация, намерение порвать с правилами литературного этикета, утверждение аукториального жеста. Впрочем, такая поза вполне сочетается с его неприятием аристократического или светского образа писателя. Творчество – не профессия и не развлечение; это призвание, даже миссия, имеющая определенную социальную и публичную ценность. Подобное утверждение, не раз встречающееся у Руссо и не лишенное у него порой излишнего пафоса, получает здесь очень ироническое звучание. Оно способствует тому, чтобы имя Руссо ассоциировалось с его книгами. Отстаивание права на собственное имя, отказ от псевдонимов – не просто поза автора. Она неотделима от самоутверждения, осуществляющегося посредством интенсивного поиска собственной идентичности, одновременно социальной, личной и аукториальной, гарантией обретения которой выступает имя. Даже в периоды преследований со стороны властей Руссо отказывается путешествовать под вымышленным именем. Своему другу Даниэлю Рогену, выразившему желание принять его в Ивердоне после осуждения «Эмиля», он пишет: «Что касается предложения путешествовать инкогнито, то я не могу решиться ни взять чужое имя, ни изменить свое <…>. Уж если я Руссо, то им я и хочу остаться, чего бы это мне ни стоило».

Все эти разнородные элементы (отказ от пенсий и подарков, подчеркнутое пренебрежение к правилам благородного общества, выбор нетрадиционной одежды, отстаивание права на использование своего имени) составляют единую систему: они конструируют образ Жан-Жака, который выступает не только талантливым полемистом и автором сентиментальных романов, но исключительной личностью, которая, похоже, совершенно не вписывается в рамки тогдашнего литературного мира. Тема исключительности с завидным постоянством всплывает в любом разговоре о Руссо: подлинное ли это, натуральное явление или просто поза, прием, предназначенный для привлечения внимания публики, иначе говоря – рекламная стратегия? В данном вопросе Гримм, как ни странно, оказывается еще более радикальным, чем Фрерон. Последний в 1754 году находил у Руссо «непреодолимую тягу к шумихе»; Гримм спустя несколько лет описывает его как «писателя, знаменитого своем красноречием и своей исключительностью», саркастически добавляя, что «роль исключительной личности лучше всего получается у тех, кто имеет достаточно смелости и терпения ее играть».

Другие заходят еще дальше, обнаруживая у Руссо патологическую жажду знаменитости, которая кажется тем очевиднее, чем упорнее он ее отрицает. Вот что мадам Дюдеффан пишет герцогине де Шуазель: «Это безумец; я бы не удивилась, если бы он только ради того, чтобы сделаться еще более знаменитым, пошел бы на преступления, которые не уронили бы его в глазах публики, но привели бы на эшафот». Даже полное отстранение от общественной жизни, характерное для последних лет Руссо, может восприниматься в подобном ключе. Принц де Линь так описывает свою беседу с Руссо во время визита на улицу Платриер: «Я позволил себе высказать несколько мыслей, быть может немного резких, касательно знаменитости и отношения к ней. Помню, я сказал: г-н Руссо, чем больше вы прячетесь, тем больше оказываетесь на виду; чем большим дикарем пытаетесь быть, тем больше становитесь публичным человеком». В отличие от предыдущих цитат, эти строки были написаны через несколько лет после смерти Руссо, вероятно, уже в эпоху Французской революции, и проницательность, которую пытается приписать себе де Линь, может объясняться ретроспективностью взгляда. Тем не менее этот текст, наряду с другими, обнаруживает, как часто знаменитость становилась объектом рефлексии в конце XVIII века. Также он показывает, что явления, которые кажутся нам связанными с нынешними метаморфозами публичного медиапространства, присутствовали уже в то время: когда ты достиг определенного уровня знаменитости, публичное объявление об отказе от любых форм публичности может стать прекрасным средством разжечь любопытство публики.

Назад: Наш Жан-Жак
Дальше: Бремя знаменитости