В это время, однако, знаменитость Руссо обретает еще одно дополнительное качество: к любопытству, вызываемому колоритной фигурой писателя, добавляется аффективная привязанность к автору «Новой Элоизы». Успех романа, опубликованного в начале 1761 года, огромен. Несмотря на сдержанный и даже пренебрежительный тон отзывов многих писателей и критиков, публика сходила по нему с ума. «Никогда еще ни одна книга не производила такой сенсации», – замечает Луи Себастьен Мерсье по поводу массового помешательства публики. Первый тираж тут же распродан подчистую; книготорговцы дают книгу внаем, беря плату за каждый час. Даже те, кто не читал роман, охвачены волной общего энтузиазма. Шестнадцатилетняя княгиня Чарторыйская, находящаяся тогда в Париже, поддается царящим вокруг настроениям и заказывает миниатюры со сценами из романа: «Мне никогда не приходилось читать ни одной из книг Руссо, но все вокруг меня беспрерывно говорили о „Новой Элоизе“, и все женщины хотели походить на Юлию. Надо было и мне не отставать от других». Добившись с помощью друзей разрешения посетить автора, она отправляется к нему «с тем же чувством нетерпения, какое испытываешь, когда идешь смотреть какую-нибудь новинку, какое-нибудь зрелище».
Многие, однако же, прочитали книгу и испытали сильнейшее эмоциональное потрясение. «С первых же страниц книга захватила меня, привела в какое-то исступление <…>. Мне не хватало дневных часов, и я читал по ночам, и когда после стольких переживаний и потрясений я добрался наконец до последнего письма Сен-Прё, то уже не плакал, а кричал, ревел, как дикий зверь», – вспоминает в своих «Мемуарах» генерал Тьебо. Выход «Новой Элоизы» становится вехой в истории чтения, о чем свидетельствуют письма к Руссо от многочисленных читателей и читательниц, желающих «включить» автора в свои переживания. Руссо превращается в главного эксперта по части чувств, человека, который говорит на языке добродетели и с помощью своих книг делает читателей лучше, заставляя их обливаться слезами. Юный издатель из Руана Шарль Жозеф Панкук решается написать ему пылкое письмо:
Сударь, Ваши дивные книги подобны всепожирающему огню: они проникли ко мне в душу, укрепили сердце, прояснили мысли. Давно уже, подвластный обманчивым иллюзиям, которые свойственны молодости, ум мой блуждал в поисках истины <…>. Нужно было божество, и божество могущественное, чтобы вытащить меня из этой бездны, и Вы, сударь, стали божеством, сотворившим это чудо <…>. Ваша нежная и добродетельная Элоиза навсегда останется для меня образцом чистой морали; ей я посвящу все мои порывы, всю любовь и все обеты, а Вам, сударь, достанется мое глубочайшее почтение и уважение. Я восхищен Вами и Вашими возвышенными книгами; все, кто будет иметь удовольствие прочитать Ваши произведения, найдут в Вашем лице хорошего наставника, который приведет их к совершенству, любви и ко всем добродетелям, которые составляют сущность всякого хорошего человека.
За пафосом, столь характерным для сентиментального стиля эпохи Руссо, нужно видеть тот в подлинном смысле моральный и духовный опыт, которым становилось для публики чтение «Новой Элоизы». До этого Руссо исполнял роль цензора, бичующего пороки современного общества. Теперь он взял на себя функции наставника, указывающего читателям путь к нравственному совершенствованию и счастью. Письмо обнаруживает перенос эмоциональной связи с персонажа на автора, что позволяет и даже побуждает вступать с последним в переписку. В основе такой связи лежит не только любопытство или восхищение, но в большей степени читательская благодарность, «вечная признательность», располагающие читателя к откровенности и заставляющие его, когда он берется за перо, подражать гиперболизированному стилю этого сентиментального и морализаторского романа, где слезы и жалость ведут к добродетели.
Конечно, вполне оправданным будет предположение, что Панкук, в то время молодой провинциальный издатель, имел не совсем бескорыстные намерения, когда столь живо выражал в письме к успешному писателю свой восторг перед ним. Однако в течение нескольких месяцев, последовавших за публикацией романа, Руссо получил сотни подобных писем, так что далеко не все такие откровения можно объяснить банальной лестью. Писем приходит так много – по несколько сотен в месяц, – что Руссо говорит о «целой горе» посланий и планирует их издать. Не все они, к сожалению, сохранились, но те, которыми мы располагаем, демонстрируют такую же степень экзальтированности корреспондентов, которая распространяется в равной мере на произведение и на автора. Самое интересное, что среди них попадается много обычных читателей, иногда не указывающих свое имя. Один из корреспондентов благодарит Руссо за то, что благодаря ему впервые за шесть лет испытал «минуты счастья».
Он обнаружил в романе отзвук своей собственной судьбы и своей несчастной любви: «Я так восхищен Вашей книгой, что если бы необъятные моря не отделяли бы меня от Вас и от моей Юлии, я бы не смог побороть желание броситься Вам на шею и тысячу раз повторять, как я Вам благодарен за сладкие слезы, которые Вы меня заставили пролить. Быть может, я когда-нибудь окажусь в Ваших краях и мы сможем познакомиться; я, конечно, буду искать средства осуществить эту мечту».
Правда, некоторые корреспонденты сохраняют спокойный и даже критический тон. Например, Пьер Деларош, уроженец Женевы, живущий в Лондоне, пишет Руссо длинные письма, в которых разбирает его роман чуть ли не по пунктам. Но даже такая позиция, показывающая отсутствие эмоциональной связи с автором, возможна лишь потому, что Руссо не обычный автор, он – публичный персонаж, к которому можно обратиться. Многие читатели вступают с ним в переписку для того, чтобы поблагодарить его и рассказать о перевороте, который книга произвела в их жизни. Жан Луи Лекуант, протестант из Нима, обязан Руссо тем, что писатель открыл ему «прелесть добродетели». Перед тем как отправить письмо, он долго колеблется, помня о расстоянии, отделяющем его от великого писателя, но чувствуя тесную эмоциональную связь с его романом: «Понимаю всю степень моей дерзости и сам себя за это корю; но чем большее уважение Вы мне внушаете, тем труднее моему сердцу отказывать себе в удовольствии признаться Вам в чувствах, которое Вы в нем пробудили». Потом он еще больше изливает душу перед тем, кто дал ему средства по-другому увидеть свою повседневную жизнь: «Будучи искренне привязанным к молодой супруге, Вы заставили и нас с женой понять, что казавшееся нам простой привязанностью, рожденной привычкой и нуждой жить рядом, и есть самая нежная любовь. В 28 лет я уже отец четырех детей, из которых надеюсь вырастить настоящих мужчин, и Ваш роман послужит мне образцом в их воспитании».
Не все читатели сразу бросаются писать письма автору, особенно если они открыли для себя его книгу лишь через несколько лет после ее публикации. Манон Флипон, которой предстоит сыграть важную роль в истории Французской революции под именем мадам Ролан, в момент появления «Новой Элоизы» всего семь лет, но в 1770-х годах она уже поклонница Руссо, глотающая одну за другой его книги и мечтающая встретиться с их автором. «Мне жаль, что ты не любишь Руссо, – пишет она лучшей подруге, – что до меня, то я люблю его сверх меры. Когда я говорю о моем замечательном Жан-Жаке, моя душа волнуется, оживляется, распаляется: я чувствую, как во мне возрождается энергия, страсть к знанию, к истине и к красоте любой вещи». Как истинная неофитка она считает нужным обратить в свою веру всех окружающих: «Я удивлена, что ты удивляешься моему увлечению Руссо: я смотрю на него как на друга человечества, благодетеля всех людей и лично меня»; или: «Знаю, что обязана его книгам всем, что есть во мне лучшего. Его гений зажег мою душу: я почувствовала, как он меня воспламенил, возвысил и облагородил».
Восторг, вызванный чтением книг Руссо, в первую очередь «Новой Элоизы» и «Эмиля», находит выражение в увлечении личностью писателя. Оно усиливается из-за несчастий, обрушивающихся на Руссо, из-за рассказов в прессе о его невзгодах и постоянных скитаниях. Газеты муссируют тему преследований Руссо, обреченного на странствия и одиночество: «Гонения и несправедливости, которым люди подвергали Руссо, дают ему право больше не верить в их искренность. После стольких притеснений в столь многих странах, стольких предательств со стороны тех, кого он простодушно считал друзьями, несмотря на то что его чувствительное сердце видело их коварство, не в силах само себе в этом признаться, стольких преследований в своем неблагодарном отечестве, которое он прославил, просветил, возвеличил, после стольких стрел зависти и злобы, направленных против него, удивительно ли, что уединение кажется ему лучшим убежищем?» Фанаты Руссо легко переходят от восхищения книгой к безоговорочному оправданию автора.
В статье, ставшей знаковой, Роберт Дарнтон вывел образ одного из читателей Руссо, некоего Жана Рансона, предпринимателя из Ла-Рошели, который поддерживает постоянную переписку с директором типографии Невшателем. У последнего он заказывает книги, но для него это скорее повод узнать новости о «нашем Жан-Жаке». Хотя они никогда не встречались, Рансон видит в Руссо знакомого человека, друга семьи, с которым его связывает своего рода заочная дружба, поддерживаемая не только чтением его книг, но также известиями о кумире, которые он узнает из газет или от своих корреспондентов. Дарнтон убедительно продемонстрировал, что такое отношение к кумиру соответствовало новой манере чтения, сформировавшейся под влиянием руссоизма с его пропагандой «языка сердца». Поскольку читатель находит в этом романе и в других произведениях Руссо элементы, которые, как ему кажется, описывают его собственную жизнь и выявляют его субъективность, он в обмен на это склонен направлять свою любовь и восхищение непосредственно на автора в обход книги. «Таким образом, воздействие руссоизма на умы объясняется фигурой самого Руссо. Он говорит с читателями об их самых сокровенных переживаниях и побуждает открыть для себя того Жан-Жака, который скрывается за словами». Вернее, того, кто за ними уже не скрывается, поскольку Руссо знаменит и не стесняется публично показываться на публике. Успех подобной модели «сопереживающего» чтения естественным образом ведет к установлению особых отношений с автором. Впрочем, подходя к культуре Старого порядка и тогдашнему состоянию умов, «почти совершенно непонятному современному человеку», с этнографических позиций, Дарнтон рисует аффективную связь между Руссо и его читателями как проявление таинственной, благоприятствующей эмоциональным порывам ментальности, которая нам сегодняшним показалась бы крайне странной: «Французы предреволюционной эпохи набрасывались на книги с такой жадностью, какую нам трудно себе вообразить: она для нас так же необычна, как склонность викингов к разбою… или страх перед потусторонними силами у жителей Бали». Но такой ли уж странной должна представляться нам эта эмоциональная связь сегодня, когда мы видим, как накануне выхода очередной книги про Гарри Поттера перед магазинами выстраиваются огромные очереди или как тысячи безутешных поклонников принцессы Дианы или Майкла Джексона горючими слезами оплакивают их смерть?
Реакцию читателей Руссо на его книги трудно назвать «наивной» и экзотической. Большинство из них, вопреки расхожему мнению, отнюдь не были готовы поверить в реальность Юлии и Сен-Прё и смеялись над туманом, который Руссо, повторяя старый и всем прискучивший прием, напустил вокруг «подлинности» писем. Многие поклонники Руссо, предвосхищая привычки современных читателей, усматривали в его книгах автобиографические мотивы, убежденные, что распорядиться судьбами героев так, как это сделал автор, и придать их речам подобную выразительность ему помогли собственные любовные приключения. В результате интерес и симпатия к героям Руссо автоматически переносились на автора, который, по общему мнению, не смог бы дать им жизнь, если бы сам не прошел через похожие испытания. Главный принцип сентиментального романа, который должен вызывать волнение и придавать добродетели «чувствительную» форму посредством идентификации читателей с персонажами, стоящими перед моральными дилеммами, немало способствовал переносу эмоций с героев на автора.
Восхищение, которое вызывает у корреспондентов Руссо его фигура, желание связать себя с ним, несмотря на разделяющее их расстояние, особыми, дружескими и духовными отношениями выступают не признаками архаичной и иррациональной ментальности, но результатами воздействия книги, стимулирующей излияние чувств и развитие новых форм литературной коммуникации. Религиозный язык, столь заметный в письмах Панкука, язык неофитов, обретших новую веру и новую мораль, не должен вводить нас в заблуждение. Речь идет не о «культе» или экстазе почти мистического свойства, но о новой форме отношений между индивидами, составляющими публику, и их знаменитым современником, с кем они себя отождествляют или кого считают наставником и виртуальным другом. Эти отношения, которые могут иметь разную степень интенсивности, порой принимают ярко выраженную эмоциональную или моральную окраску, особенно когда знаменитый человек, как в случае с Руссо, предоставляет публике, через свои книги или события своей жизни, средства для «реапроприации собственного я».
Отношения, связывающие Руссо с его бесчисленными читателями через книги, проистекают именно из такой иллюзии дружеской близости. Это явственно ощущается в переписке Жана Рансона. Он не юная восторженная девушка, он солидный коммерсант, нашедший в книгах «нашего Жан-Жака» основы нравственного совершенствования. «Все то, что наш Жан-Жак написал об обязанностях мужей, отцов и матерей, глубоко на меня подействовало, и, скажу вам без утайки, он будет для меня примером во многих моих начинаниях, за которые мне предстоит взяться». Его слова не свидетельствуют ни о чрезмерном отождествлении с автором, ни о культе этого последнего, ни о стирании границы между реальностью и вымыслом в читательском сознании. Рансон обрел в лице Руссо «заочного» друга, реального и в то же время воображаемого, который служит ему наставником. Именно в такой форме дружеского участия проявляется его «живой интерес» к личности Руссо, когда он, например, несколько раз спрашивает у Жана Фредерика Остервальда о здоровье «нашего Жан-Жака». Узнав о смерти Руссо, он восклицает: «Сударь, мы потеряли божественного Жан-Жака. Как жаль, что мне не довелось ни видеть его воочию, ни слышать его речей <…>. Прошу, скажите мне, что Вы думаете об этом знаменитом человеке, к судьбе которого я всегда был небезразличен, тогда как Вольтер часто вызывал мое негодование».
Сочетание знаменитости Руссо, мощного эмоционального и морального воздействия его книг и небезразличия к его бедам дает импульс к прямому действию: читатели вступают в переписку с автором, не будучи лично с ним знакомыми, чтобы рассказать о своих чувствах и высказать надежду на скорую встречу. Лучше всего это стремление выразил, пожалуй, один мелкий дворянин из Вара, утверждавший, что его душа познала «чудесную страсть» к душе Руссо и что он теперь будет каждую неделю ему писать, пока философ не согласится ему ответить. «Если бы Руссо не существовало, мне ничего не было бы нужно. Но он существует, и я чувствую какой-то интерес к жизни». Другой корреспондент, часовщик Жан Ромийи, после нескольких месяцев раздумий признается Жан-Жаку, что тот стал его воображаемым другом и до такой степени завладел его мыслями, что он находится чуть ли не на грани помешательства:
Я не могу больше откладывать разговор с Вами, ибо вот уже два, а то и три года жажду сделать Вас участником всех тех воображаемых бесед, что постоянно веду с Вами; знайте же, что, вставая с постели, ложась спать или совершая прогулку, я всегда думаю о Вас и хорошо себя чувствую лишь в компании тех, с кем могу поговорить о Вас, будь они Ваши почитатели или недоброжелатели.
Переписка Жан-Жака Руссо и мадам де Латур, продолжающаяся в течение десяти лет, показывает, как между автором и одной из его поклонниц устанавливается связь, сентиментальная и легкомысленная, неравномерная и хрупкая. Эта дама, разведенная аристократка, происходившая из «дворянства мантии», которой на момент публикации «Новой Элоизы» тридцать один год, вступает в переписку с Руссо не по собственной инициативе. Переписываться с ним начинает ее подруга мадам Бернардони, которая полушутя, полусерьезно сообщает автору, что одна ее знакомая – вылитая Юлия, обладающая всеми ее достоинствами. Взяв на себя роль Клары, она побуждает Руссо ответить им. Так они втроем становятся участниками игры, где мадам Бернардони, вскоре пожелавшая из нее выйти, играет роль лукавой сводницы и преданной подруги, а мадам де Латур – восторженной поклонницы и где Руссо не брезгует, по крайней мере в первое время, постоянно ссылаться на роман и предлагать двум дамам вступить в те же отношения, в каких находятся соответствующие персонажи. Потом между Руссо и мадам де Латур налаживается регулярная переписка, которая продолжится десять лет, пока Руссо не решит резко прервать ее, сухо попрощавшись со своей конфиденткой. Мадам де Латур более активна, чем ее собеседник, это она то и дело возобновляет переписку, неустанно спрашивает о делах Руссо, проявляя интерес и беспокойство, читает и перечитывает его книги («Друг мой, должна рассказать Вам о своем восхищении Вашей „Новой Элоизой“: перечитываю ее в седьмой или восьмой раз, и она волнует меня еще больше, чем в первый!»), в очередной раз выражает свой восторг и задает нескромные вопросы. Что касается Руссо, то он порой сменяет дружеский и нежный тон («Дорогая Марианна, Вы огорчены, и я безоружен. Я умиляюсь, когда представляю Ваши прекрасные глаза заплаканными») на более сдержанный, а то и надолго замолкает; но в общей сложности он напишет ей более шестидесяти писем; невинная шалость перерастает в эпистолярный роман.
Мадам де Латур не ограничивается чтением и перечитыванием книг Руссо, размышлением о романе Юлии и Сен-Прё и сочинением длинных писем к «милому Жан-Жаку», в которых сетует, что ее собеседник недостаточно регулярно ей отвечает. Фанатическая преданность философу толкает ее вставать на его защиту, когда на него нападают. Так, в самый разгар ссоры Руссо с Юмом (1766–1767) она печатает анонимный памфлет, призванный оправдать Руссо, потом выпускает второй того же типа. После смерти Жан-Жака она снова берется за перо, чтобы защитить его память, отправив серию писем соответствующего содержания в журнал «Литературный год» Эли Фрерона, а затем издав книгу, которая носит заглавие «Жан-Жак Руссо, оправданный его подругой». Мадам де Латур не первая, кто переходит от восхищения, выраженного в частных письмах, к публичной апологии. Панкук, чей восторженный отклик на выход «Новой Элоизы» мы уже приводили, через несколько недель после мадам де Латур печатает в «Journal Encyclopédique» ответ Вольтеру на его язвительные замечания о Руссо.
Здесь со всей ясностью видно, какую многообразную реакцию вызывает у публики знаменитость Руссо, выступающего не только изобретателем занятных парадоксов, но также «повелителем чувствительных душ», автором большого сентиментального романа, по многу раз читаемого и перечитываемого, и преследуемым писателем, вынужденным бежать из Франции, Женевы, Швейцарии в поисках убежища. Помимо любопытства, которое возбуждают слухи о его невзгодах и причудах, заставляя зевак вечно толпиться вокруг него, существует еще тесная связь между «Жан-Жаком» и его читателями, подпитываемая эмпатией и жаждой особых отношений, восхищением и признанием. Ран-сон, Панкук, Манон Флипон и мадам де Латур – лишь несколько примеров тех многочисленных, известных и неизвестных, читателей, для которых Руссо не просто модная фигура, а скорее воображаемый друг, кого они всегда готовы пожалеть и защитить. Парадокс, характерный для феномена знаменитости и массовой культуры вообще, заключается в том, что читатели Руссо воспринимают связь с «другом Жан-Жаком» как нечто сугубо личное и индивидуальное, несмотря на то что тысячами других читателей эта связь рассматривается в абсолютно том же ключе.
Именно о такой связи публики со знаменитым человеком свидетельствует общественная реакция на резкую размолвку между Руссо и Дэвидом Юмом, имевшую место в 1766 году. По просьбе двух дам из высшего общества, мадам де Люксембург и мадам де Буфлер, подруг и покровительниц Руссо, Юм соглашается дать писателю приют в Англии, когда тот подвергается особенно сильным гонениям во Франции и Швейцарии. К несчастью, отношения между ними очень быстро портятся. Руссо внушает себе, что Юм заодно с его врагами, отказывается от пенсии Георга III, которую Юм для него выхлопотал, и, наконец, пишет Юму письмо, полное резких упреков и явно направленное на разрыв отношений. Уязвленный и обеспокоенный, Юм спешит списаться с Гольбахом и д’Аламбером, чтобы сообщить им о содержании письма Руссо и просить у них совета о дальнейших действиях. Следствием этого необдуманного шага становится широкий резонанс, который их ссора с Руссо получает сначала в парижских салонах, где противники философа приняли эту новость с большим воодушевлением, а потом и в прессе. Перепалка между двумя писателями превратилась в литературное событие, в настоящий публичный конфликт, чьи последствия еще долго сказывались на судьбе Руссо, от которого отвернулись его могущественные покровительницы.
В другой своей работе я уже описывал причины и следствия конфликтов, происходящих в светском обществе. Но в данном случае нужно учитывать динамику публики, вызывающую у безвестных читателей желание защищать Руссо с пером в руках. Юм крайне удивлен этим: «Я представить себе не мог, что частный случай, рассказанный частному человеку, в мгновение ока станет известным всему королевству: если бы даже король Англии объявил Франции войну, весть об этом не распространилась бы с такой быстротой». Между тем стратегия Юма и его парижских друзей сводилась к тому, чтобы не придавать огласке ссору с Руссо и таким образом избежать публичной полемики с ним, поскольку она могла повредить образу Юма и иметь для него неблагоприятный финал. Они надеялись, что разговоры ограничатся узкими рамками салонов и высшего общества, территорией, на которой строятся и разрушаются репутации. Там, на этой ограниченной территории, запустив мощную кампанию по дискредитации Руссо и полагаясь на безупречную репутацию «доброго Дэвида», который во время своего пребывания в Париже стал любимчиком высшего общества, они намеревались окончательно разрушить репутацию Руссо в глазах мадам де Люксембург, мадам де Буфлер и других его покровителей. Задача облегчалась тем, что сам Руссо предпочел тактику молчания, не отвечал на просьбы объяснить свое поведение и лишь мрачно советовал интересующимся заняться своими делами.
Друзья Юма совершили ошибку: они недооценили знаменитость Руссо. Он не просто член узкого мирка столичных литераторов, он публичная фигура. По прошествии нескольких дней выдержки из письма Юма к Гольбаху стали доступны широкой публике, распространившись далеко за пределы светских кругов и вызвав «публичный шум». Меньше чем через месяц о скандале пронюхали газетчики, и соответствующие статьи появились сначала в «Courrier d’Avignon», потом в английской прессе. Например, «St. James’s Chronicle» публикует летом и осенью 1766 года серию статей, посвященных ссоре Руссо с Юмом. Столкнувшись с тем, что его разрыв с Руссо оказался в центре общественного внимания, Юм вынужден изменить стратегию. Убежденный в своей правоте и желая положить конец слухам, он поручает друзьям опубликовать соответствующие документы, в том числе длинное обвинительное письмо от Руссо, снабженное его собственным комментарием. Но вопреки ожиданиям, «Краткий отчет» (так называется его сочинение) не только не закрывает дело, показывая неблагодарность и сумасбродство Руссо, но, напротив, дает новый импульс спорам и вызывает очень неоднозначную реакцию. Как мы уже видели, мадам де Латур садится писать апологию Жан-Жака. Но она лишь продолжает дело, начатое анонимным автором другой брошюры, «Оправдание Жан-Жака Руссо». Многие из поклонников философа выступают в его защиту в памфлетах собственного сочинения и письмах к читателям.
Письмо Руссо к Юму, которое тот считал бредовым, сторонниками Руссо было прочитано как свидетельство невинности его автора, несчастного, искреннего и преследуемого. Воздействие на читателей этого текста усиливается сходством его тона с сентиментальным и гиперболическим стилем «Новой Элоизы», а некоторые пассажи почти буквально повторяют фразы Сен-Прё. Отождествление Жан-Жака с Сен-Прё, которое стало одной из причин успеха романа в 1761 году, через пять лет вновь актуально. Происходит почти полное смешение личности Жан-Жака Руссо, автора «Новой Элоизы» и «Эмиля», и публичной фигуры, «Жан-Жака», сформированного всем комплексом коллективных репрезентаций, часть которых передаются прессой, в то время как другие поддерживаются книгами самого Руссо.
Относительная изоляция Руссо в литературных кругах и парижском обществе и даже его молчание, отказ отвечать и защищаться оборачиваются преимуществом на публичной сцене, потому что они, как кажется, свидетельствуют о его искренности. В глазах поклонников Руссо не такой автор, как все другие, старающиеся создать себе хорошую репутацию; он человек с тонкой, страдающей душой. «Я почти не бываю в свете и не смотрю, что там происходит, у меня нет своей партии, нет товарищей, нет намерений строить интриги», – писал он Юму 10 июля. Зато у него есть многочисленные читатели, для которых он «наш Жан-Жак». Анонимный автор «Оправдания Жан-Жака Руссо в споре, который вышел у него с г-ном Юмом» утверждает, что увидел в письмах Руссо к Юму «лишь признаки прекрасной, благородной, тонкой и очень чувствительной души, какую Руссо явил нам в своих книгах, а еще больше – в своих делах». Сообщив, что лично он с Руссо незнаком, автор заканчивает так: «Кто не согласится, что Руссо был просто вынужден вести себя по отношению к г-ну Юму так, как он себя повел, и что он показал при этом наличие прекрасной, тонкой и чувствительной души, души бесстрашной и не отступающей перед бедствиями? Ах! кого из честных людей это событие могло бы отдалить от Руссо? Кто, напротив, не пожелал бы стать другом человека, столь полного душевной чистоты и столь достойного уважения?» В том же ключе пишет другой, тоже анонимный автор, в чьих «Наблюдениях о кратком отчете о споре г-на Юма с г-ном Руссо», обширной брошюре, насчитывающей восемьдесят восемь страниц, подробнейшим образом разбираются упреки, адресованные Юмом Руссо, и предпочтение в этом споре «двух знаменитостей» безоговорочно отдается Жан-Жаку. Автор отстаивает идею заговора против Руссо, устроенного в Париже и Женеве его врагами, чьим послушным орудием выступил Юм. Повторив два раза, что знает Руссо «только по его книгам», он тем не менее относит себя к числу его «друзей». Эти две брошюры перекликаются и спорят друг с другом. Автор «Наблюдений» замечает: «Сейчас, когда я заканчиваю эти свои наблюдения, вышла брошюра (то есть „Оправдание Ж.-Ж. Руссо“. – А. Л.), которая делает честь сердцу человека, написавшего ее. Правда, он ошибается, полагая, что друзья г-на Руссо подавлены; те из них, кого я знаю, спокойны и нисколько не подавлены. Уверенные в порядочности и чистосердечии их друга, они, подражая ему, хранят молчание: причина, побудившая меня его нарушить, состоит в том, что честные люди не могут оставаться безучастными друг к другу и что анонима не обвинишь в пристрастности». Таким образом, защитники Руссо представлены своего рода избранным кругом. Не той кликой, которая собралась вокруг Юма и пытается, сговорившись, исподтишка навредить Жан-Жаку, а союзом друзей этого писателя, которые зачастую знакомы с ним только по его книгам, но убеждены в его невиновности, искренности, в том, что он стал жертвой преследований. Они считают свою анонимность залогом беспристрастности и воспринимают публичные выступления в защиту Руссо как акт правосудия, справедливость которого готовы неустанно отстаивать.
Юм и его друзья были удивлены степенью поддержки Руссо со стороны публики и оборотом, который приняло дело (так же удивлены этим будут и многие историки). Намереваясь незаметно разрушить репутацию Руссо в литературной и светской среде, они оказались втянуты в публичную распрю, которая оставила у Юма неприятный осадок. Если в их глазах неправота Руссо не подлежала сомнению, поскольку он нарушил неписаные правила высшего общества, набросившись с резкими упреками на человека, который оказывал ему покровительство, без всяких доказательств его вины, – то бо́льшая часть публики судила иначе. Стратегия Юма, Гольбаха и д’Аламбера основывалась на светских представлениях об этике, на ряде социальных конвенций (политес, покровительство), дающих контроль над созданием и разрушением репутаций в рамках узких сообществ. К публике они относились с подозрением. Барон Гольбах, чьи выступления в салонах были столь же сдержанны, сколь радикальны его книги, писал Юму, что «обычно публика очень плохо улаживает споры, в которых выступает арбитром», а д’Аламбер предупреждал англичанина: «Всегда неприятно и часто также вредно затевать тяжбу на глазах у глупого зверя, именуемого публикой, которая рада заблуждаться относительно тех, чей блеск ее ослепляет». Важно, подытоживает Гольбах, сохранять «уважение людей просвещенных и непредубежденных, единственных судей, чьего одобрения жаждет благородный человек». Но такая стратегия дала сбой, столкнувшись с совершенно иным, новым феноменом – знаменитостью, который тут же свел на нет их попытку избежать широкой огласки дела и обеспечил Руссо поддержкой анонимных, но многочисленных сторонников.
Одним из предметов спора с самого начала была пенсия, которую Юм выхлопотал для Руссо у английского короля Георга III. Руссо, последние пятнадцать лет провозглашавший отказ от всяческих пенсий и говоривший о страхе потерять независимость, был смущен. История эта довольно запутанная: по всей видимости, Руссо, прежде чем отвергнуть предложение Юма, сначала его принял, но при условии, что пенсион будет предоставляться ему тайно. Как бы там ни было, Руссо в конце концов вбил себе в голову, что Юм просто хочет поставить его в неловкое положение, показав его неискренность и лишив уважения читателей. Для Руссо это был очень серьезный вопрос: на карту оказались поставлены его этические принципы. Для Юма и большинства его современников из благородного общества это был не более чем предлог. Как уверяет Юма Тюрго, «никому и в голову не может прийти, что Вы предложили Руссо пенсию лишь для того, чтобы его обесчестить. Никто, кроме него, не додумается до такого, что человека может обесчестить пенсия!» С другой стороны, читатели «женевского гражданина» прекрасно понимают его мотивы. «Руссо неблагодарен?! Известно, что это не так. Руссо горд? Возможно. Но гордость, возносящая нас над прихотями фортуны, заставляющая жить плодами своего труда, уберегающая от мелочных соблазнов, – такая гордость оправданна, хотя, к сожалению, и столь редка среди писателей!» – восклицает автор «Оправдания Ж.-Ж. Руссо». Здесь интересна оригинальность позиции Руссо в литературном мире, его отказ от признанных норм, его желание создать образ нетипичного публичного персонажа. Эта попытка сформировать идеальный публичный образ сама по себе выступает мощным фактором развития его знаменитости.