В «Энциклопедии» нет статьи о знаменитости. Слово тогда было еще слишком новым. Зато мы находим там длинный очерк о славе, написанный Жаном Франсуа Мармонтелем – драматургом, литературным критиком, журналистом, членом Академии, фигурой, воплотившей все черты человека эпохи Просвещения. Статья начинается с попытки отделить славу от других близких ей понятий – уважения, восхищения, знаменитости, каждое из которых связано с вынесением коллективных суждений о той или иной персоне:
Слава – это имя человека, подхваченное стоустой молвой.
Уважение – чувство более спокойное и более субъективное; восхищение – краткий, иногда минутный порыв; знаменитость – молва, повторяемая многими; слава – молва вездесущая, единый хор признания, вдохновляемый всеобщим восхищением.
Уважение бывает вызвано честностью; восхищение – чем-то редким и великим в области нравственной или физической; знаменитость – чем-то, что толпе представляется необыкновенным и удивительным; слава – чем-то чудесным.
Типология Мармонтеля, его градация понятий, обозначающих подъем от общего к единичному, от уважения (субъективного чувства) к славе (всеобщему признанию), таит в себе, несмотря на блестящее владение автором риторическими приемами, определенное противоречие. Читатель прекрасно видит, что́ сближает уважение с восхищением: оба чувства основаны на оценке качеств того или иного человека, в одном случае – умеренной, в другом – восторженной. Он понимает также, что́ отличает их от славы, которой удостаивается человек незаурядный, герой. Однако читателю не совсем ясно, какое именно место занимает в этой классификации знаменитость. Как отделить «молву, повторяемую многими» от «единого хора признания»? Чем «необыкновенное» отличается от «чудесного»? Что это за «толпа», чье удивление служит признаком знаменитости? Читатель этого так и не узна́ет, потому что оставшаяся часть статьи посвящена исключительно «славе», понятию гораздо более давнему, чьи критерии Мармонтель пытается пересмотреть, противопоставляя «дурную славу» завоевателей и негодных правителей подлинной славе, основанной на высоких добродетелях, великих деяниях и, главное, преданности интересам «хороших людей». Мармонтель старается, оставаясь в рамках социальной этики просветителей, показать необходимость сохранения в современном мире частицы чуда. Исходя из этого, главная цель статьи – возложить на литератора обязанность «распределять» славу. Соединяя в себе моральный авторитет философа с лирическим даром поэта, он «распоряжается» славой великих мужей – распознает в человеке признаки истинного величия и дирижирует «единым хором» всеобщего восхищения. Со «знаменитостью», которая связывается с удивленным любопытством толпы и имеет гораздо менее четкие критерии, все не так очевидно. Но слово прозвучало. Каким содержанием его наполнить? Какой смысл в него вложить? В каких отношениях известность находится со славой?
Может показаться странным, что авторы «Энциклопедии» уделяют понятию «слава» так много внимания. Историки не раз отмечали склонность философов-просветителей к радикальной критике славы и героев. Выступая с идеей о пагубности эгоизма и о примате разума над эмоциями, просветители, как принято считать, разработали нравственные начала, основанные на социальных добродетелях, «духе торговли» и целесообразности взамен иллюзорного престижа и героизма. Когда на место дворянским представлениям о чести пришла буржуазная мораль, «героя» быстро сменил «великий муж». Чтобы показать сдвиг, произошедший в европейской культуре, часто цитируют следующий отрывок из Вольтера:
Даже сотня ожесточенных сражений не дает человеческому роду ровным счетом ничего, в то время как великие мужи, о которых я вам говорил, оставили живым и еще не родившимся образцы истинного, чистого удовольствия. Шлюз канала, соединяющего моря; полотно Пуссена; изящная пьеса; замечательное открытие – все это в тысячу раз ценнее анналов любого королевского двора и рассказа о любой военной кампании <…>. Для меня великие люди стоят на первом месте, герои – на последнем. Великими я называю людей, отличившихся в чем-то полезном или приятном. Герои же для меня – разорители провинции.
Казалось бы, все ясно: великий муж заменил героя; на место славы, чреватой опасными эксцессами, пришли ценности более прозаические и рациональные – «приятное» и «полезное». Но реальность, как видно из статьи Мармонтеля, не имеет ничего общего с этой картиной. Даже для Вольтера героические поступки не потеряли своего очарования. «Язык славы», без сомнения, знаком просветителям, хотя в их устах он обретает иное звучание, более гуманное, чем прежде.
Кроме того, у Вольтера можно заметить противоречие между провозглашаемыми ценностями – «приятным» и «полезным», чье сочетание призвано явить идеальную гармонию, – и именем Пуссена, которое ассоциируется с образом гениального художника. Герою – разбойнику, разоряющему провинции, – Вольтер противопоставляет не обычного гражданина, успешного торговца или примерного отца семейства, а великого ученого, великого художника, великого автора, одним словом – «великого мужа». Фактически Вольтер выводит новую формулу исключительности, новую категорию людей, которые благодаря выдающимся способностям и талантам возвысились над современниками и обессмертили свои имена. Именно в этот период начинает складываться образ гения в современном понимании, который окончательно оформится в эпоху романтизма с его культом возвышенного: образ человека исключительного, ни на кого не похожего, способного создавать бессмертные творения, проникать в тайны природы и влиять на ход истории. Фигура великого человека, отнюдь не исключающая героическую славу, служит скорее ее переосмыслению, пересмотру, может быть даже реабилитации, необходимой после стольких попыток «низвержения героя», предпринимавшихся во второй половине XVII века моралистами августинского и янсенистского толка.
Некоторые черты «великий человек» унаследовал от традиционного образа героя. Так же как и герой, он – существо исключительное, неповторимое, воплощение земного чуда; всеобщее восхищение превращает его в идеальную фигуру, олицетворяющую главные ценности общества, в модель для подражания; его культ обычно возникает после смерти: не может же он еще при жизни попасть в Пантеон! Великим человеком можно стать, лишь умерев, – таким условие обретения славы в европейской культуре было издавна, со времен героев и святых. Судьбу Ахиллеса, ключевой фигуры для понимания героической славы, определила его «прекрасная смерть», смерть воина, решившего, что лучше погибнуть молодым, но в бою, чем вести праздную жизнь. Слава Ахиллеса неотделима от поэмы, воспевающей его подвиги: эта слава ретроспективна, она пробуждает память о благородных поступках героя, выступающего высшим носителем ценностей общины – вплоть до готовности умереть за нее, и тем самым закладывает основы ее единства. Рано погибший, но осененный вечной славой, герой являет собой «пограничную» фигуру: он – человек выдающихся талантов и заслуг, исключение из правил, и он же – образец для подражания, пример для всех. Фигура героя накладывает глубокий отпечаток на западную культуру, раз за разом обращающуюся к эпическому жанру и к образам великих завоевателей, покрывших себя славой, вроде Александра или Цезаря.
Великий муж – герой, которому гуманисты придали человеческие черты, – уже не стремится подражать Ахиллесу и Александру, поскольку военные подвиги перестают быть признаком величия. На смену силе и мужеству приходит интеллектуальный или художественный талант, преданность интересам публики. Военная доблесть продолжает высоко котироваться, но лишь в том случае, когда она поставлена на службу родине: отныне предпочтение отдается не Александру Македонскому, покорившему Азию, а Эпаминонду, спасшему Фивы от спартанского владычества. Однако представление о том, что слава проверяется временем, что правильная оценка человека возможна лишь тогда, когда улеглись страсти и утихли споры, остается неизменным. Эпические произведения уступают место «похвальным словам», посмертному жанру, не теряющему популярности на протяжении всего XVIII века. Похвальные слова бывают посвящены почившим академикам, но чаще всего звучат в честь великих людей прошлого. Благодаря расцвету этого жанра литераторы вновь могут принять на себя роль менторов: устанавливать новые критерии славы, определять, кто достоин считаться добродетельным, а кто нет, расставлять по ранжиру деятелей искусства. Неоспоримым авторитетом в этой области становится Антуан Леонард Тома, который подводит под «похвальное слово» теоретическую базу. В начале XIX века Хэзлитт, верный своей романтической манере, будет противопоставлять славу великих поэтов прошлого подозрительной и неоднозначной популярности современных поэтов: «Слава – награда мертвым, а не живым. Храм славы возвышается над могилами; пламени, которое горит на его алтаре, не дает угаснуть прах почивших героев».
Противопоставление посмертной славы, неоспоримой и легитимной, непостоянным и легковесным настроениям толпы – тема не новая. Уже Цицерон проводил различие между всемирной, вечной посмертной славой (gloria), которая служит наградой добродетели, и репутацией (fama) – недолгим и эфемерным признанием, достигнутым порой не совсем подобающими средствами. Это основополагающее различие не раз отмечалось гуманистами, которые, возрождая наследие Цицерона и Плутарха, старались побудить современников равняться на великих, соревноваться с ними в добродетели. Петрарка, реабилитировавший жанр жизнеописания великих людей и много размышлявший о легитимности славы, резко противопоставляет ее, достающуюся человеку лишь после смерти, репутации, продукту коллективного мнения, подверженного влиянию зависти и интриг. «Хочешь, чтобы твои труды оценили? – пишет он. – Умри. Лишь только после смерти человека окружающие обнаруживают свою расположенность к нему, так что конец жизни есть начало славы (vite finis principium est glorie)». Петрарка утверждает, что великие деятели античности не только не достигали славы при жизни, но что даже если бы они каким-то чудом вернулись в наш мир, их опять ждали бы зависть и нападки.
Таким образом, желание славы оправданно, поскольку требует нравственного самосовершенствования и полного безразличия к мнению современников. И если эта тема, ставшая общим местом в моральной философии, получает столь сильный отклик и остается популярной вплоть до XVIII века, причина, видимо, в том, что она служит реакцией на инвективы церковников, отвергающих «суетную славу», стремление к земным почестям, и противопоставляющих ей единственную заслуживающую внимания славу, славу божью, а позднее – на обвинения философов типа Гоббса, которые еще резче обрушиваются на славу и амбиции, низводя их до уровня пустых страстей и нарциссизма. Тем, кто мечтает оставить свой след в истории, важно очиститься от обвинений в суетности, показав, что их амбиции не имеют ничего общего с жаждой дешевой популярности. «Преждевременному желанию почестей» Петрарка противопоставлял стремление к истинной славе – моральный стимул, заставляющий искать уважение у потомков. Не менее воодушевленно о посмертной славе в одном из своих многочисленных писем скульптору Фальконе отзывается Дидро. «О бесценная слава!» – восклицает он. Стремление к ней не только совершенно законно; это единственное благо, которого должен желать любой творческий или просто нравственный человек. Она побуждает его наилучшим образом проявлять свой талант, принадлежащий вечности, и не обращать внимания на оценки современников, «этого собрания людей самого разного толка, которые шумной ватагой идут в театр, чтобы освистать шедевр, или на выставку, чтобы поднять там облака пыли, или ищут в газетах, чем восхищаться, а что – осуждать». Дидро полагает, что творческому человеку нужно всеми средствами избегать публичности и стараться своей работой заслужить прочную славу, которую ему может обеспечить только будущее. Всю жизнь Дидро вынужден оправдываться перед теми, кто видит в стремлении к славе лишь пустое тщеславие, и в последние годы пишет: «Что может быть приятнее мысли о том, что среди великих имен твоей страны появится еще одно новое имя?»
Собрания портретов знаменитых людей, от коллекции Паоло Джовио до крупных экспозиций XVIII века, также строятся по ретроспективному принципу: вердикт потомков (слава) надежнее дешевого блеска известности (fama). Состав собраний может сильно разниться в зависимости от того, в какой пропорции там представлены художники, а в какой писатели, в какой герои античности, а в какой люди Нового времени, однако даже в книге Шарля Перро «О великих французах», куда попали лишь те, кто жил с ним в одном веке, нет его современников в строгом смысле слова.
Главным механизмом распространения культа великих людей в масштабах Европы XVIII и XIX веков становится строительство надгробных памятников, начиная с могилы Ньютона в Вестминстерском аббатстве и заканчивая «Вальхаллой» Людвига I Баварского и превращением церкви Святой Женевьевы в Пантеон во время Французской революции. Великий человек становится национальным героем, но только задним числом, ретроспективно.
Несмотря на гуманизацию образа великого человека, непохожего на воинственных героев прошлого, он не подчинен зарождающимся механизмам знаменитости. Конечно, поклонники знаменитостей в предвкушении будущей славы своих кумиров порой объявляли их великими еще при жизни. Как мы видели, нечто подобное произошло с Вольтером, хотя его почитателям пришлось столкнуться с определенными трудностями. Однако большинству знаменитостей – модных актрис, певцов, писателей или разбойников – путь в Пантеон или Вестминстер заказан: их слава мимолетна, заслуги сомнительны. Важно отметить, что слава великих людей по самой своей природе отлична от знаменитости публичных фигур, поскольку основана на временно́й дистанции, необходимой для измерения истинного градуса всенародной любви. Эта слава не только не позволяет связать себя с современными механизмами достижения знаменитости, рассчитанными на кратковременность публичного интереса и моды, но и располагает к четкому ее отмежеванию от этих механизмов из-за несовместимости славы с непостоянными и легковесными настроениями толпы. Знаменитость, «широкое признание», как его характеризует Мармонтель, оказывается ближе к тому, что Цицерон и Петрарка в свое время назвали «fama», то есть к социальному конструированию репутаций. Тем не менее ее распространение приняло невиданный, можно даже сказать пугающий, масштаб.
В традиционных обществах ценность индивида зависела главным образом от суждений о нем его близких, соседей, знакомых, иначе говоря, от его репутации. Именно на этом строилось понятие «чести»: людей оценивали по их способности приспосабливаться к определенным моральным нормам и по умению соответствовать роли, предписанной им в обществе, которое осуществляло коллективный контроль над каждым из своих членов. Честь не была привилегией элит, хотя и имела большое значение в идеологии нобилитета. С конца Средних веков до XVIII века она являлась существенным элементом регулирования европейских обществ – от дворцов до отдаленных деревушек. Поскольку честь зависела от мнения окружающих и могла быть поставлена под сомнение, она нуждалась в защите, средствами которой выступали дуэль, компенсация, красивый жест.
Честь была главным мерилом репутации. Но она могла принимать разные формы. Досужие разговоры, слухи, сплетни распространяли в пределах локальных сообществ сведения и суждения обо всех и каждом – о достоинствах и недостатках мужа и жены, работника и соседа, о степени их честности и набожности – и тем самым формировали общее мнение. С XII века, под влиянием папства, сначала в итальянских городах, затем во Франции и Англии, репутация приобретает судебную функцию. Иногда во время следствия требуется установить репутацию подозреваемого, определить, что знают о его действиях и наклонностях все люди его круга. Возникнув из традиций совместного жительства в локальных сообществах и, вероятно, испытав воздействие инквизиторских расследований, репутация (fama) представляла собой мнение всего коллектива об одном из его членов, итог долгого процесса социализации отдельных суждений, осуществляющегося посредством циркуляции слухов и толков. Но она была по определению явлением ограниченным, связанным главным образом с устным общением людей одного круга и направленным на вынесение оценки моральным качествам индивида.
Случалось, что репутация человека еще при его жизни выходила за пределы сообщества и социальной группы, к которым он принадлежал. Подобная ситуация была не очень характерна для слабо медиатизированных обществ, где информация не могла распространяться быстро. Это касалось нескольких крупных военачальников, некоторых известных проповедников, крупных религиозных реформаторов, отдельных людей науки. Например, Бертран Дюгеклен, выходец из мелкой бретонской аристократии, сумел сделать блестящую карьеру и добиться должности коннетабля Франции (XIV век), чему способствовали не только его военные подвиги, но и репутация «лучшего в мире рыцаря», созданная поэтами и менестрелями и увековеченная в «Песни о Бертране Дюгеклене», которую после его смерти написал придворный французский хронист. Продолжая разговор о fama, интересно отметить, что известность Дюгеклена во французских источниках той поры обозначается словом «renommée» (молва). Этот термин имеет совсем другое значение, нежели «слава», которую человеку скромного происхождения не могут принести никакие военные подвиги: он обозначает «широкую» репутацию, вышедшую далеко за пределы локального сообщества и распространившуюся на территорию всего Французского королевства. Существование столь широкой репутации у Дюгеклена, а позднее у Эразма Роттердамского, известного всему ученому миру Европы XVI века, обнаруживало, хоть и в меньшей мере, действие тех же механизмов знаменитости, какие мы наблюдали в XVIII веке. Она как будто не подчиняется логике локальных, межличностных отношений, коррелируя с образом выдающегося человека. И тут уже не обойтись без слова «молва» (fama), ведущем происхождение из античной мифологии, где оно обозначало богиню, призванную распространять известия. Молва, которую в течение XVI и XVII веков не раз связывали с темой выдающихся личностей, символически изображая в виде крылатой женщины с трубой, приобретает примерно такой же смысл, что и слава, и становится ее квазисинонимом, не вызывающим никаких нареканий со стороны церкви, особенно когда его применяют к представителям сугубо мирских занятий вроде войны или искусства. Именно такой образ молвы украшает, среди прочих книг, «Жизнеописания» Вазари, имеющие целью прославить великих художников. Недостаток этого термина в его двусмысленности: он не позволяет провести четкую границу между посмертной славой и прижизненной репутацией. В XVIII веке слово «молва» используется реже и приобретает архаический оттенок, нередко близкий по смыслу «славе». Впрочем, некоторое противоречие видно уже в статье Мармонтеля, где «молва» служит определением как славы, так и знаменитости, мешая понять, какие между ними существуют различия.