Книга: Владимир Маяковский. Роковой выстрел
Назад: II
Дальше: Главные члены «Предложения»

Пренебрежение к памяти: И. Сельвинский и Арго

Мы уже писали в «Предложении читателям», что и смерть Маяковского не у всех вызвала огорчение и трепет, и о том, что рассуждения о ждущем поэта конце писались на протяжении всей его жизни.
Так, в «Пушторге» Ильи Сельвинского находится и такой прижизненный для Маяковского пассаж на интересующую нам тему:
Как дух мертвеца, на свежей плите
Читающий собственную эпитафию,
Зайчиной, висящей над жареным зайцем,
Имя свое изучает Зайцев…

Этот «Зайцев» был одним из субститутов Маяковского.
И это не случайно.
Разумеется, Сельвинский многократно пытался предсказать в своих текстах и реальную смерть Маяковского. Конечно, ничего зловещего в момент написания эти строки не несли, будучи в основном лишь парафразами стихов самого Маяковского на эту тему. Сам поэт столь часто предсказывал свое самоубийство, что от очередного обыгрывания этого в литературной полемике ничего особенного произойти и не могло. К тому же все это имело чисто литературный подтекст – речь шла о творческой смерти, связанной с неприемлемой – и не только для Сельвинского – литературной позицией Маяковского.
Но вот что появилось за подписью Сельвинского в дни и месяцы, последовавшие за смертью Маяковского:
Д’ постойте… О чем бишь я… Что ж это такое?..
Маякоша… Любимейший враг мой, а?
Неужели на черный титул «покойный»
Огневое «товарищ» сменил наш Маяк?

И стало в поэзии жутко просторно,
Точно вывезли широченный шкап.
Из-за какой-то размолвки вздорной?
Из-за неласкового ушка?

В первоначальном варианте содержались и такие строки:
Если сердце, в котором огней не зальют,
Ты с ней обручил пред громами…
Прими ж от меня горький салют
Траурной эпиграммы:
«Он задумал быть самой горной из рек,
Несущейся в будущее вспененной гончей»,
Но исповедь под «Памятник» изрек,
А жизнь под Есенина закончил…

В этой эпиграммке немало интересного. Например, трудно себе представить, что Сельвинский «не знал», из чего сделана «исповедь» Маяковского «Во весь голос»…
Сколько там «Памятника», «Домика в Коломне», Есенина или даже «Пушторга»… Сельвинскому до такой степени хотелось уесть даже мертвого Маяковского, что неожиданно в стихи проникла пошлость. То, чего до этого мы, кажется, не замечали. Разговоры о самоубийстве Маяковского в связи с аналогичным поступком Есенина не вел только ленивый. Слишком уж на поверхности была эта аналогия.
Однако надо лишь радоваться, что некоторые другие тексты Сельвинского, написанные практически в дни похорон Маяковского, остались в архивах. В РГАЛИ сохранился уникальный, по-видимому, документ. Черновик заявления или письма Сельвинского, написанный непосредственно в дни траура и датированный 16 апреля 1930 года:
«Горе, испытываемое поэтами различных революционных школ в связи со смертью Маяковского, некоторые литературные гешефтмахеры пытаются рассматривать как ликвидацию этими поэтами своих разногласий с Маяковским. Больше того: и сделать политическую карьеру на изъявлении печали по поводу гибели вчерашнего врага. Есть такие газетные черви, которые подкармливаются возле трупа. Черви эти сейчас пытаются превратить мощь Маяковского в мощи его, прикосновение к которым кощунство. Для меня мощей Маяковского не существует. Для меня поэт Маяковский был и остался живым противником на литературном ринге. Для меня смерть Маяковского только чрезвычайно мучительное и совершенно излишнее доказательство глубокой неправильности его художественной программы, которая была слишком нищей и слишком убогой для его огромного дарования».
Вот стихи, которые следуют за заметками Сельвинского:
С меня как с гуся вода. Я вызрел.
Гадостью больше, гадостью меньше.
И ничего во мне не изменит уже
Ваша провокация на выстрел.

За этим идут еще несколько строк о тех, кто будет «пользоваться усопшим», но нам интереснее самооценка Сельвинского в этой ситуации. Он счел, что самоубийство Маяковского «обращено» к нему лично.
И это очень близко к ощущениям Пастернака на протяжении всей его жизни.
В этом контексте строки из стихов «На смерть Маяковского»:
Но я твое пробитое сердце
Прижму к своему кровавой корой —
Я принимаю твое наследство,
Как принял бы Францию германский
король… —

в сочетании с уходом Сельвинского на Электрозавод звучат значительно серьезнее, чем можно думать. Не забудем, что незадолго до смерти Маяковский делал рекламы для Электрозавода. В этом случае «принятие наследства» выразилось не только в сочинении «Электрозаводской газеты» или «Как делается лампочка», но и в некоем варианте жизнестроительства. Эту ситуацию можно охарактеризовать слегка переделанными стихами Маяковского:
Твое дожить хочу!

Сам Сельвинский пережил «товарищескую», но вполне убийственную, если не погромную, критику его «Декларации прав поэта», однако продолжал перепечатывать и этот текст, и «Пушторг», и т. п. Кстати, второе издание «Пушторга» вышло в 1931 году, а «Декларация» перепечатана и в 1933-м. Так что мотивы литературного поведения Сельвинского не менялись. А в том же 1933 году он прямо писал в стихотворении «Двадцать четвертое октября» о своих боевых литературных шрамах:
Восемнадцатый год от Каховки и до
Арабатской стрелки вымчал меня…
А другую такую ж прожгла любовь,
незаживающая голубая черта…
Вот эта стрела – с Маяковским бой
Охоту на тигра – означила та.

Понятно, что после декабря 1935 года печаталось: «с футуризмом бой». Гибель Маяковского оказалась тем рубежом в истории литературного конструктивизма, который этому течению не суждено было пережить. Продолжали, правда, выходить стихи и поэмы, создавалась видимость живой борьбы. Но не было больше новых стихов Маяковского – исчез и раздражитель, и повод творчества, исчезла опора и основа в жизни и в литературе. Хотя по отношению к конструктивистам это, на первый взгляд, и звучит парадоксально. Оставалось теперь два пути. Либо пережевывать старые споры (этого, в общем, и не было); либо продолжать писать о погибшем поэте как о живом. Только живого не было! Пришлось писать о мертвом. Так появилась поэма К. Митрейкина в 1931 году, стихи Арго в 1933-м. Никто уже не мешал ерничать, пародировать и т. д., но пародия при отсутствии реального смысла литературной деятельности явно не удавалась. То же, что последовало за декабрем 1935 года, уже история другого Маяковского, к реальному отношения не имеющая. Жестоко исполнилось желание Сельвинского писать о мертвом Маяковском как о живом. Это стало можно делать уже только про себя и целых 30 лет. На поверхности же были стихи о Маяковском и партии. Когда же стало можно говорить в открытую, это мало кому было нужно и понятно. К невеселой истории конструктивистов после 1930 года мы и переходим.
Основное сочинение Арго – штатного пародиста конструктивистов – на интересующую нас тему появилось в 1933 году, т. е. тогда же, когда и стихотворение Сельвинского, где он поминал «с Маяковским бой». Арго сочинил «Действительное происшествие, случившееся с автором в ночь с 29 на 30 декабря 1932 г., или ТО, ЧЕГО НЕ БЫЛО». Уже название не оставляет сомнений в том, что речь пойдет о Маяковском. Сочинению предшествуют два эпиграфа:
Пускай могила меня накажет…
Бывшая народная песня
Но не хочу, о други, умирать.

А. Пушкин
Поразительно, но факт – перед нами пародия, использующая реалии похорон Маяковского! Причем приемы пародирования ничем не отличаются от обычных конструктивистских упражнений конца 20-х годов. Те же «прозрачные» намеки, назойливое использование названия поэмы «Хорошо!» и т. п.
Сюжет сводится к засыпанию «лирического» героя перед операцией аппендицита. В процессе чего он видит сон.
Итак:
И первым мазком эфира
Ошпарен и оглушен,
Я слышу из дальнего мира
Доносится:
Хорошо!
И грань проходя за гранью,
Отчетливо чувствую я
Последнюю грань Сознанья
И первую небытия.

Конечно, сочинение Арго преследует и чисто литературные цели. Например, продолжает борьбу конструктивистов за так называемую большую форму, но вновь при помощи реалий похорон Маяковского. Вспомним хотя бы многочисленные воспоминания об огромных подошвах Маяковского, выступавших из гроба.
Читаем Арго дальше:
И вижу я, как без ненужной тары
Мой утлый прах от пяток до щеки
Берут уже отнюдь не санитары,
А опытнейшие гробовщики.
Они неукоснительно проворно
Кладут меня во гроб
изделия МОСДРЕВ,
На коем гробе буквы
«Эм» и «Эф»,
Что означает:
«Малой формы»!
Мне в этот гроб войти не суждено!
Мне в том гробу невыносимо тесно.
Я протестую!..
Выпираю!
Но —
Кому понять покойничьи протесты!..
Я втиснут в гроб
и медленно плыву.
Курс – крематорий,
через всю Москву!..

По пути герой размышляет, как ни странно, все о том же – о последних днях Маяковского. Среди прочего, как известно, задерживалось издание собрания сочинений Маяковского. Это даже стало одной из тем письма Л.Ю. Брик Сталину.
И тут Арго «расщедрился» и «дал», наконец, бумагу покойному:
И предел мечты о благе —
Мне подносят разрешенье
На двенадцать тонн бумаги!

В реальности же покойнику пришлось дожидаться бумаги еще три года – до сталинской резолюции, хотя какие-то отдельные книги, конечно, появлялись. Арго продолжает иронизировать:
И сквозь медленную дрему
Слышу я фанфары звуки:
То, что грезилось живому,
Мертвому дается в руки.
И грохочут миллионов
И приветствия и крики:
Ты бессмертен,
как Леонов,
Как Пильняк,
как Боборыкин!

Ирония последних строк не должна нас обманывать. Хотя в очередной раз Арго напророчил. На сей раз уже 1940 год и строки из неподцензурного варианта стихов Ахматовой «Маяковский в 1913 году».
Теперь эту поэму можно прочесть полностью на страницах этой книги.
Стихи же Ахматовой звучали так:
И еще не слышанное имя
Бабочкой летало над толпой,
Чтобы вдруг под взорами твоими
Превратиться в восхищенный вой.

Памятен и основной вариант:
Молнией влетело в душный зал,
Чтобы ныне, всей страной хранимо,
зазвучать, как боевой сигнал.

Как видим, обе интонации годятся, чтобы прочесть стихи Арго, если действительно считать, что он напророчил и сталинские слова, и ироническое отношение к культу Маяковского (если не забвение поэта, к которому культ привел) в последующие десятилетия.
Проследуем, однако, дальше за сюжетом этого «пророческого» сочинения.
Катафалк приближается к цели:
Мелькают плакаты, афиши,
Окраин мощеная ширь,
И вот
подкатилися:
бывший
Донской монастырь.

Так продолжилось это «путешествие» «катафалком по Москве». Заметим, что и слово «бывший» здесь грузифицировано смыслом, который вкладывался в него на протяжении всего послереволюционного времени. Место «бывшего» Маяковского – в «бывшем» монастыре. И тут же следует колкая издевка над предсмертным вступлением Маяковского в РАПП. Хотя вряд ли это было так уж актуально, когда речь шла о покойном, «ушедшем в мир иной» за два года до сочинения Арго своего «Происшествия»:
Крематорий.
Цветы.
Лампы.
С нежностью смешалась грусть.
Под звуки бывшего РАПМ’а
Торжественно я хоронюсь.

Конечно, здесь уже отразились результаты постановления о литературно-художественных организациях 1932 года, но это лишь подчеркивает дважды и трижды «бывшесть», «прошлость» Маяковского и всю историческую бессмысленность его предсмертного поступка.
Радость же «самого» Арго по поводу выздоровления и просыпания от наркоза, разумеется, пародирует мечты Маяковского о бессмертии. После того как «доктор говорит – Все благополучно» и поздравляет: «Все хорошо» – читаем:
И в радости несметной
Я клянусь своей головой:
– Хорошо, что я не бессмертный,
А наоборот —
живой!

Забегая вперед, отметим, что цена, заплаченная и Арго, и конструктивистами вообще, оказалась значительно больше той, на которую был рассчитан их литературный дар. По все той же иронии судьбы и декретированное бессмертие Маяковского, и подневольная, под-маяковская, жизнь конструктивистов сыграли с поэтами жестокую и злую шутку. Хотя и не в первый раз. К текстам Маяковского еще можно будет обращаться как к собственно литературе. Тексты же ломаных-переломаных эпохой конструктивистов будет читать лишь исследователь при какой-либо конкретной исследовательской нужде. Слишком уж трудно разглядеть читателю-непрофессионалу то, что может оказаться интересным историку литературы.
Нам совершенно не хотелось бы, чтобы приводимые в этой работе материалы послужили осуждению кого-либо или становились основой далеко идущих выводов. Следует лишь еще раз подчеркнуть, что жизнь в слове, когда реальная жизнь остается где-то сбоку, ведет к душевному краху, который неизбежно сопровождается и творческим крахом.
Попытки Сельвинского принять наследство Маяковского, «как принял бы Францию германский король», вызывали мало симпатий даже у противников Маяковского. Кроме того, нарочитое жизнестроительство Сельвинского Полонский, например, не хотел замечать.
В своих дневниковых записях 1931 года он явно отказывается учитывать образы «Пушторга» с его женщиной в белом мехе, да и несомненную аллюзию на будущий первый советский легковой автомобиль «М-1» – знаменитую «Эмку». Ведь после смерти Маяковского конструктивисты назвали себя, как известно, «Бригада М-1».
О том, что рекламы Электрозавода стали последними текстами Маяковского, мы уже говорили.
Не забудем, однако, что практически предсмертные «Лозунги Электрозаводу», написанные после «Во весь голос» или частично одновременно с Первым вступлением к поэме Маяковского, в январе 1930 года, опубликованы были лишь в 1936 году.
Тем не менее в дни похорон Маяковского в «Правде» появился следующий текст «Обращения рабочих электрозаводовцев»: «Рабочие Электрозавода знают Маяковского как упорного борца за новую жизнь. Электрозаводовцы в январе этого года решили начать рационализаторский поход десятидневником на борьбу с потерями. Целый ряд толстых журналов на просьбу завода помочь художественно оформить десятидневник ответил молчанием. Но достаточно было одного звонка к Маяковскому, чтобы получить ответ: «С удовольствием приду на помощь заводу. Не смотрите на мой отдых или сон, тяните с постели» (Правда. 1930. № 105. 16 апреля).
Тем ярче выглядит на этом фоне запись Полонского от 20 апреля 1931 года о третьем декаднике ФОСПа практически в первую годовщину гибели Маяковского: «Читал затем Сельвинский поэму «Электрозавод». В сущности – передовка в стихах. Об энтузиазме – но без энергии. Сухо, вяло, казенный какой-то стих, видно – писал «по заказу». Вещь нудная и тяжелая, хотя благонамеренная сверх меры. Вот судьба: он хочет занять место Маяковского, пыжится изо всех сил – и нельзя упрекнуть – много труда и энергии убивает в это дело. Но он чужой революции, чужой пролетариату. По его лицу (надутый, самовлюбленный, с плутовскими глазами, честолюбец), по манерам, по образу жизни, вплоть до шубы из белого какого- то меха, по его жене, раскрашенной, в мехах, красивой женщине – все говорит против его пролетарских симпатий, т. е., что симпатии эти навеяны временем, показные, фальшивы. Ему бы работать в учреждении, иметь свой авто и текущий счет в банке, – а он старается во славу пролетарской революции писать, воспевать «электрозавод».
История конструктивистов и их взаимоотношений с Маяковским была бы неполной, если бы мы вновь не обратили специального внимания на Константина Митрейкина. Казалось бы, это имя навсегда пригвождено эпиграммой Маяковского из «Во весь голос», где «кудреватые митрейки» спаяны с «мудреватыми кудрейками».
Тем интереснее трансформация, пережитая Митрейкиным после смерти Маяковского и появления «Декларации прав поэта» Сельвинского. В 1931 году Митрейкин, как и Сельвинский, выпустил сборник стихов «Я разбиваю себя», полный хорошо нам известных нападок на Маяковского. И тем не менее уже в январе 1931 года им была создана поэма под знакомым названием – «Во весь голос». Это была глава из сочинения «Возьмите мой талант», которая включала в себя так и не появившиеся в печати части с такими, например, аннотациями: «В Доме Герцена». Глава описывает Дом Герцена как «дом литературной вражды». Или «На улице»: «Глава протестует против «Травли» Сельвинского и призывает поэтов к совместной творческой работе».
Последний призыв восходит, кажется, к предложению Маяковского пролетарским поэтам сложить лавровые венки в общий товарищеский суп! Но вот глава «Интимный разговор» представляет собой нечто неожиданное – это декларация полного разрыва с «Декларацией прав поэта» Сельвинского и с ним самим:
Ваша храбрость падает под уклон,
Обессиленно дрожат колени…
Вы мечетесь, как Наполеон
На острове Святой Елены.
Вы бросили корабль, пожар учинив,
Какой к оправданию повод?
И вот ваш любимейший ученик
Рвет обгоревший провод.

Байроновский образ поэзии – «тонущего корабля» – восходящий к «Дон Жуану», к его «Посвящению», был совсем недавно использован Н. Адуевым в стихотворении «Маяковскому. До востребования». Знакомое же нам употребление «Хорошо!» по-новому функционирует в отповеди Митрейкина:
Я смотрю кругом, – хороша жизнь!
Воздух содовый! Сердце радо!
Хорошо, старик, всю жизнь
Перепрыгивать через преграды!

Напомним опус Митрейкина. Опус этот, кстати, вошел и в сборник «Я разбиваю себя», вышедший одновременно с поэмой Митрейкина, причем старое стихотворение включено в раздел «Как не надо писать»:
С кухонным запахом на улицу ринулся,
Обрызгивая встречных озонной радостью.
Навстречу – лошадь. Хвост раструбив,
Задумчиво выбрасывала рыхлые отбросы…
Чопорно прыгая, ржавчатые воробьи
Детально расчирикивали бронзовую россыпь.
Они раздували чешуйчатые перья,
Боком, боком, передергивали шаг;
Глядя на них, пессимист поверит,
Что жизнь, чорт возьми (—) хороша!

Этот антимаяковский выпад, вывернутый на сей раз наизнанку, стал знаком отказа Митрейкина от старых конструктивистских принципов. Или, быть может, реакцией на признание Сельвинским своей жизни как «каталога сложных ошибок». Что молодой «констрамолец» выразил так:
Что это, все? Ошибки, кажись?
И вы закричали бархитоном шибко:
– Ах, больно подумать, что вся моя жизнь
Была лишь каталогом сложных ошибок!

1930 год был, как известно, не таким уж легким для попутнической интеллигенции. Напомним, что именно в 1930 году В. Шкловский написал свой «Памятник научной ошибке». Не исключено, что, как и во всех подобных случаях, И. Сельвинский решил, признавая что-то сам, уколоть бывшего лефовца, либо попытался, привязавшись к чужому имени, уменьшить впечатление от своих отступлений со старых позиций. Это и «пародировал» бывший «первый ученик». Впрочем, этот вывод заслуживает специального обсуждения.
Вот что в этот самый момент писал уже Митрейкин:
Сорвав скорлупу стиха,
Пригнув метафоры колос,
Я обращаюсь в ЦК
Во весь голос:
Мне стройка страны как план ясна,
Праздник глядит из щелей буден,
В республике партия, как весна,
Толкает, бодрит, будит!
Я выдвигаю встречный план,
Вслепую не хочу ползать!
Возьми, партия, мой талант,
Возьми его! Используй!

Похоже, что в противовес Сельвинскому Митрейкин сам решил наследовать Маяковскому. Нам кажется, что это довольно забавный и, быть может, важный момент в борьбе за так называемую «вакансию поэта». Но снова появляется зловещий мотив. Самоубийства поэтов, ставшие в 20-30-е годы почти нормой, пророчит и Митрейкин. Самое грустное в этой истории, что пророчество в 1934 году стало для автора реальностью. Но пока:
Я предлагаю бесплатно
Высокую свою квалификацию!
Не я один! нас много таких —
К горлу поднесших лезвие —
Самоотверженных и нагих
Пролетарских студентов поэзии!

Константин Митрейкин был вполне удачливым поэтом. Не так уж мало книг вышло у него за недолгую в принципе творческую жизнь. Но невеселая история той страны, которой он хотел служить «не по службе, а по душе», сломала и его, реализовав прямой смысл слов Маяковского – «работа адовая будет сделана и делается уже».
Эта «игра в аду» закончилась единственно возможным способом. Но тогда до понимания этого было еще далеко.
Ошибочно было бы думать, что Сельвинский и его товарищи жили в безвоздушном пространстве, что их эскапады против Маяковского всех устраивали, что они чувствовали себя «абсолютными чемпионами» поэзии.
Даже до декабря 1935 года это было не так. Мы не можем допустить, что нападки на Сельвинского и его «Декларацию прав поэта» не оказали никакого влияния на только что разобранные стихи Митрейкина. Сочинение Митрейкина было опубликовано в январе 1931 года, а вот что можно было прочесть в «Литературной газете» в ноябре 1930 года:
«Отвечая на замечания некоторых товарищей о недостаточной принципиальности нападок на Маяковского, И. С[ельвинский] сказал, в заключительном слове, что он решительно отводит попытки навязать ему личную неприязнь к Маяковскому.
– В моей «Декларации» поставлена проблема ошибок Маяковского. Неправы некоторые товарищи, которые хотят сделать Маяковского музейной фигурой. Он настолько жив, что наряду с положительными свойствами и отрицательные черты его метода подчас влияют на подрастающее поколение…»
Практически тогда же в «Литературной газете» читаем: «Сельвинский далеко отошел от позиции «Командарма-2» и «Пушторга» и приблизился к пролетариату, к марксизму-ленинизму». «Сельвинский – классовый враг, смыкающийся с белогвардейщиной». Таковы две оценки «Декларации». Обе они ничего общего не имеют с объективной характеристикой переживаемого ныне Сельвинским и теми, кто стоит за ним, этапа. Первая, принадлежащая литфронтовцу М. Бочачеру, – правооппортунистическая ошибка явной переоценки приближения Ильи Сельвинского к пролетариату, переоценки тем более опасной, что на деле является стиранием граней между глубоко попутнической и пролетарской литературой; вторая, свойственная ряду товарищей из б. «Лефа», – левый перегиб, ведущий к отталкиванию интеллигентных честных писателей от пролетарской революции. О какой ревизии интеллигентского самовозвеличивания можно говорить, в свете этого перешедшего все пределы «избраннического вождизма», безотчетного себялюбия и эгоцентризма? Злая шутка литературной истории: борясь с Маяковским периода его вступления в РАПП, Сельвинский канонизировал ошибки и черты раннего Маяковского, богемно-индивидуалистического периода, ошибки и черты, от которых все больше и больше уходил Маяковский на путях приближения к пролетарской литературе».
Кажется, что здесь мы снова встречаемся со злой шуткой литературной истории. Дело в том, что претензии автора статьи И. Нивича прямо противоречат тому, что хотели слышать о себе сами конструктивисты. Так, их главный теоретик К. Зелинский писал в статье «Конструктивизм и социализм» в 1927 году:
«В общественном смысле литературный конструктивизм опирается на новое, молодое поколение советской интеллигенции – поколение, сформировавшееся уже после Октября, выросшее с ним, напоенное, в первую очередь, его замыслами построения новой культуры и нового мира. И здесь конструктивизм идет на смену богемскому, драчливому, но более старшему поколению интеллигенции, по инерции продолжающему под маркой Лефа борьбу «со старьем» (хронологически понимаемым)»; в «формально-литературном смысле (конструктивизм. – Л.К.) отталкивается от футуризма, являясь, во-первых, реакцией против «разрушительных», «заумных» футуристических традиций и, во-вторых, дальнейшим развитием стиховой формы периода Блок – Маяковский».
Но и эта метаморфоза не была последней. Закончилось все и вовсе грустно. В конце 1930-х годов Арго сочинил объемистый том «Сатирических очерков по истории русской литературы». Но до книжного издания его искрометные тексты печатались в повременной периодике. И там, среди прочего, можно было прочесть такую характеристику времени:
Возьмите «Карамазовых», раскройте «Бесы» —
Возможно ль? Он задним числом подглядел
Наши сегодняшние процессы,
Клубок троцкистско-бухаринских дел!
Гадючьи глаза и свиные хари
И на руках незасохшая кровь…
Написано: «Ставрогин» —
читаешь «Бухарин».
Написано «Троцкий» —
читаешь «Смердяков»!..
Мы этих страниц не сотрем, не тронем,
Как ни грустна предательства слизь,
«Смердяковщина» будет жива как синоним
Трижды проклятого слова «Троцкизм»!

Здесь особенно радует новая рифма к слову «слизь». Как, наверное, все помнят, Маяковский рифмовал «слизь» – «социализм» в «Во весь голос». Однако сочинение Арго содержало не только политические рассуждения, но и «покаянный канон» «Конструксельвисты»:
…Главная их идея
Была, к сожаленью глубокому, такова:
Мы, говорили они, шагаем с эпохою в ногу,
К общению с образованнейшими людьми стремясь,
А ежели массы, говорили они, понять нас не могут,
Тем хуже, говорили они, не для нас, а для масс.
Мы, говорили они, сочиняем стихи затем,
Чтоб ценили потомки, которые будут лучше…
Мы, говорили они, стоим на большой высоте
И не заметили, как очутились в луже!
А почему? Потому что поэтические трели,
Это все хорошо —
и ночь-чь, и прохылады-да, и соловей,
Но герои поэм при ближайшем рассмотрении
Оказались рамзинцы (Эс’) чистых кровей;
Оказалось, что наши поэты нехотя
Напророчили омерзительнейшие дела.
Все это называется ехать, и ехать, и ехать,
И, в конце концов, потерять к чертям удила…

В то же самое время оценка Маяковского уже очень далека от «конструктивистско-рамзинской» и очень близка к официальной:
В воздухе не пахнет
нэповской булкой,
Голоден
красноармейский паек,
А горлан-агитатор
плакатом и буквой
Революцию чувствует и поет…
Юноше,
ищущему
в долгих веках
Образец поэта,
все лица вымерив,
Скажу:
лицо беспартийного Большевика
Лицо
Маяковского
Владимира!
Вот так и стоит он —
нетленный плакат,
Не только оправдан,
но и любим,
и признан.

Это очевидный распад. Его изучение должно уже вестись в рамках чистой социологии литературы. Мы дошли до конца, проследив развитие конструктивистского мятежа до полного исчерпания темы. Полемика с мертвым Маяковским отняла сорок лет жизни крупного поэта И. Сельвинского, опустошив его. О попутчиках лидера ЛЦК и разного рода «констрамольцах» и говорить не приходится.
Так на поверхности литературной жизни закончился целый период истории русской литературы, который мы стремились исследовать и, по возможности, понять на самых разных структурных уровнях и семантических срезах.
Теперь было можно искать врагов поэта, его убийц, безнаказанно подставлять на их место «троцкистов», «Агранова – Ягоду», Бриков, и т. д., и т. п.
А ведь всегда была возможность пойти путем и Пастернака, раннего и позднего, и позднего Пришвина, и синхронных трагическим событиям Р. Якобсона и Д. Святополка-Мирского, Л.Ю. Брик, не говоря уже о, страшно сказать, самом Л. Троцком.
Сегодня у нас есть такая возможность. Грех ею не воспользоваться. Ведь большая часть недосказанного уже открыта.
Арго
Действительное происшествие, случившееся с автором в ночь с 29 на 30 декабря 1932 г., или то, чего не было

 

«Пускай могила меня накажет…»
Бывшая народная песня

 

«Но не хочу, о други, умираты».
А. Пушкин
I
Сердце,
Сдержи удары.
Убийственный час пришел…
Четыре санитара
Меня волокут на стол.
И тент полированный поднят,
И нет пути назад…
Мне предстоит сегодня
Особенный маскарад.
И первым мазком эфира
Ошпарен и оглушен,
Я слышу из дальнего мира
Доносится:
– Хорошо!
И, грань проходя за гранью,
Отчетливо чувствую я
Последнюю грань
Сознанья
И первую
Небытия.
И въезжаю четко и точно
В густую, добротную тьму.
На этом ставится точка…
Мир…
Праху..
Моему…

2
Но нет, я не доволен этой точкой!
Я должен знать —
пусть это будет сон, —
Что делают с моею оболочкой
В то время, как душа уходит вон?
И вижу я, как без ненужной тары
Мой утлый прах от пяток
До щеки
Берут уже отнюдь не санитары,
А опытнейшие гробовщики.
Они неукоснительно проворно
Кладут меня во гроб
изделия Мосдрев,
На коем гробе буквы
«Эм» и «Эф»,
Что означает:
«Малой Формы»!
Мне в этот гроб войти не суждено!..
Мне в том гробу невыносимо тесно!
Я. протестую!..
Выпираю!
Но —
Кому донять покойничьи протесты?..
Я втиснут в грюб
и медленно плыву.
Курс – крематорий,
через всю Москву!..

3
Так, в развитъе процедуры
Волокут меня Хароны
Мимо пушкинской фигуры,
Мимо герценской хоромы.
И «друзья» различной масти
Судят о моей особе:
– Он не сделал пятой частя
Из того, на что способен!
Так уходит прочь со сцены,
Тот, что юной силы полон,
Тот, которого оценят
Лишь тогда, когда ушел он!
Я внимаю краем уха
И посмертно благодарен —
Если верить этим слухам,
Я, пожалуй, не бездарен…
Это просто, очевидно,
Потому, что тут же сбоку.
Двое критиков солидных
Меж собой вступают в склоку.
Каждый требует вниманья,
Вопия пред целым светом:
– Я открыл в нем дарованье!
– Я признал его поэтом!
Каждый норовит бесплатно
Стать моим папашей крестным.
Это одному приятно
И другому интересно!
Дальше!
Мимо!
Эавершенье.
И предел мечты о блате —
Мне! подносят разрешенье
На двенадцать тонн бумаги!
Исполняется заданье
Добросовестно и веско:
Первое мое изданье
Выйдет в свет с посмертным блеском;
Чтобы стих мой встал из праха,
Чтоб читатель мной проникся,—
Предисловье Авербаха!!!
И рисунки Кукрыниксов!!!
Дальше!
Кто-то с миной сдобной
Прибежал ко мне вприпрыжку
Положить на бедный гроб мой —
Златоустинскую книжку.
Эта книжка, этот пропуск,
Что не всяким выдается,
Представляет лучший опус
Из всего, что издается.
В самом деле —
я, доселе
Вывший вялым и инертным,
О этой книжкою на теле
Тут же делаюсь бессмертным.

И сквозь медленную дрему
Слышу я фанфары звуки:
То, что грезилось живому,
Мертвому дается в руки!
И грохочут Миллионов
И приветствия и крики:
– Ты бессмертен,
как Леонов,
Как Пильняк,
как Боборыкин!
Мелькают плакаты, афиши,
Окраин мощеная ширь,
И вот
докатилися:
бывший
Донской монастырь.
Крематорий.
Цветы.
Лампы.
С нежностью смешана арустъ,
Под звуки бывшего РАПМа
Торжественно я хоронюсь.
И меня бесконечно жалко
И публике,
и мне.
И вот я снят с катафалка,
И вот я на огне.
И меня, как пирог-вертуту,
Кладут на должный фасон,
И в эту
затянувшуюся минуту
Кто-то говорят:
– Все!
– Все! – Это слово короче
И решительней слов других…
– Все, – друзья бормочут.
– Все, – говорят враги.
Все, что когда-то боролось,
Превращается в чей-то сон.
И тут же явственно чей-то голос
Говорит
опять-таки:
«Все!»
Это доктор, собственноручно
Налагая последний шов,
Говорит:
– Все благополучно.
Поздравляет:
– Все хорошо.
И в радости несметной
Я клянусь своей головой:
– Хорошо, что я не бессмертный,
А наоборот —
живой!

Назад: II
Дальше: Главные члены «Предложения»