Книга: Гномон
Назад: Будто его мир
Дальше: Катабасис

Я вас всех спасу

Боюсь, здесь когнитивная сложность.
му в я т а б ль
Я но ино да мену й Прото лом Отч ия, а гда См тонос ым Анг лом. Я вас отымею, вашу мать. Разорву на части, как ох м ть сн ва здо во ать
Боюсь, здесь когнитивная сложность.
отъе сь гр нная врем я т нь ты с унок д вай собе сь т пка держись держись держись в мед глубже мать-мать сношать…
Боюсь, здесь когнитивная сложность.
Да. По сути, в крайне разреженном смысле так и есть. Проблема в том, что я думаю через время. Иногда я в порядке, и все работает так, словно ничего не изменилось, а иногда кусочки выпадают из канвы, и реакция предшествует действию, так что действие не происходит, а реакция остается сиротой.
Вообрази: ты роняешь чашку, и это заставляет тебя выругаться, вытянуть руку, но ты вытягиваешь руку прежде, чем чашка падает, поэтому не роняешь ее и не ругаешься, просто стоишь с чашкой в руке, и твоему уму некуда деться, потому что следующая мысль — убрать осколки неразбитой чашки.
Слова «Я есть» значат очень много, и сложнее из них первое.
Я есть, но что есть я?
Когнитивная сложность.
Боюсь.
Придется выйти за привычные рамки.
Я падаю в белый мир: огромную, гостеприимную гнилую губку, в которой каждая складка как сам мозг — живой организм, каждая клетка — охотник, каждый полип выставит желудок и переварит меня снаружи. Меня переваривают споры, но, насыщаясь, они становятся мной, и я думаю, я думаю, я эхо, я отзвук — и отзвуков слишком много с л и ш к о м м н о г о я р а з р ы в а ю с
Уважаемый господин Кириакос, добро пожаловать снова в «Интерконтиненталь».
Выйти за рамки.
Только с зубами.
Боюсь.
ему да но раз жени е в ним ние вниман черт черт черт
— Аннабель, — шепчет он, когда мы провели всю ночь вместе, и небо светлеет за дешевой занавеской, которую я повесила, когда переехала, да так и не сменила. — Аннабель. Чудесная.
— Кто, я?
— Да, ты.
Он почти спит, но говорит. Видит меня во сне, хоть я и вправду здесь. Интересно, у меня есть крылья в этом сне. Если я могу летать.
— Хорошо?
— Ха. Да. Даже лучше. Как литий и дилитий. Один настоящий, другой волшебный. Ди-аннабель.
— Задрот.
— Ди-задрот.
— Да, я уже поняла.
— Ди-задрот. Ха.
И его уже нет, нырнул в простыни и тени, по-прежнему с улыбкой. Я обвиваюсь вокруг него, чувствую странное строение мужского тела, кости и мускулы, сплетенные иначе, не так, как у меня, и закрываю глаза.
в иди шь что быва ет когда я что бывает пытаю сь в се ис править все разваливается н у коне но все т ак бы до бы нет нет т олько не это хват ит пожа ста Я чуть не вскрикиваю, когда вижу акулу.
Я такая же. Только с зубами.
Боюсь за рамками.
Когнитивная.
Я — Г омо я в воде и вот крошечный человек грезит касается деревянных стен самоцветов росписей нет э то ч пух а
Один из величайших безусловно величайших представителей вашего поколения так приятно видеть что вы вернулись к работе чудовищно чудовищно когда вы мед нет не вы не ты Я — Гн м н Я
Да, когнитивная. Разрушение продолжится, если мы не проведем хирургическое вмешательство. Есть значительная надежда на пчел Гно Гно Гно
ЗУБЫ такие же но при значительной надежде на улучшение если мы сможем отсечь нет я понимаю что вы не это хотели услышать но при значительной надежде Руки убери, быдло римское, я тебя проткну как библиотекарша вот свиток видите такой хрупкий и важный нет наставник я настоятельно не рекомендую нет нет нет
Гно он я мон.
Прикажете принести вам в номер шампанское? У нас чудесное… да, а для дам? Тут придется выйти за рамки… Гномон.
Пальцами к холсту в первый раз. Я всегда рисовал на бумаге или картоне. Холст дорогой, даже если самому натягивать. Под пальцами он растягивается, и я его знаю как свои пять пальцев. Это мой мир. Эта поверхность.
Кровь в воде а там что кровь а я кровь?..
Я разрежена. Не безумна. Я не женщина в рамках ящика я не банкир умирающий в Эгейском море я не я не я Соберись, тряпка.
Я Гномон и есть только боль…
жара и жажда и каждый день они приходят и — я не хочу об этом думать не хочу но они все равно приходят мои рисунки — только их я и помню и временами думаю не было никогда мира я просто нарисовал его здесь больше ничего и нет — а потом они ломают палец и я уже не могу держать карандаш приходится другой рукой и —
боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль Гномон боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль боль —
Да, вот точно так же, только боль.
Боюсь, она будет последовательно деградировать, если мы не разделим мозг, чтобы потом восстановить. (Но когда я снова смотрю день за днем день за днем там всегда он золотой и неизменный в ящике.)
Представьте себе, что это очень тяжелый несчастный случай, авария, которая произошла в н у т р и ч е р е п а Загрейскотинатыскотинаятебя
Гномон. Здесь и сейчас, и всегда я один в одно и то же время.
Стелла умерла от рака, нелепо.
Но ведь всякая смерть нелепа, если подумать?
Ведь ес ли п дум ть серь зно см рть то пр ст бсу д и стр х жиз и я за вс в отв те чт прои шло в т on ть нет но.
Но.
Но. Но нет. Вот. Держись за это слово. Вот что я.
Я Но.
Я Гномон.
Я Гномон, создание настолько за пределами твоего человеческого разумения, что у тебя в голове я могу уместиться не лучше, чем мир в горшочке меда. Я существую во многих местах одновременно. Для меня это нормально. (Нормально нормально нормально для меня. Меня.)
Но.
Но никуда я не денусь. Ха.
Для меня это нормально. Хоть мне это обычно в голову и не приходит, я разрастаюсь примерно на сотню тел в год, и я, наверное, самый большой цельный человеческий разум, какой существовал в истории. Тут сложно сказать. Некоторые из моих конкурентов — нет, правда, никакой конкуренции, — некоторые из них либо не цельные, либо не человеческие, либо уже и вовсе не разумы.
Знаешь, как это бывает.
Это нормально для меня. (Меня. Меня. Мать.)
Но нет. Только не он. (Он. Он. Он. Он.)
Но. (Он.)
Но теперь я существую и в разных временах так
Надеюсь, вам у нас понравилось?
Но нет, не понравилось.
Но.
Так все иначе, все меняется. Так не годится. Изменение — артефакт времени, а это не время, это обход как…
Два пчеловода. Хрен с ними — это ж пчелы. Но что, если — что, если оба пчеловода вдруг увидели мир глазами своих ульев?
С кем тогда хрен, а? С кем хрен?
Но нет. Не он. Просто — все меняется, вот и все. Трудно понимать и думать обходом. Мой разум не приспособлен для такого способа…
Боюсь, когнитивная.
Меняется — но есть и возможности, присущие…
М няет я э о ра творе ие то ко ец эт вездесущность как см рть и му в я та боль
Придется восстанавливать практически с нуля, но теперъ-то это куда более вероятно, чем… да, да, я полагаю, да. Хорошо, да, я даю официальное разрешение, вы готовы?
Быть всюду одновременно — значит не быть нигде. Я Гномон и по это тв я г о о
Я но он и но гда мен мый Прото л О чаяния я, гда мерт сный Анг л. Я тебя отымею, что вот что. Я тебя разорву на части как от ч рт о ять м ть
Я падаю в белый мир.
Думаю, это я, в одно и то же время.
Хорошо. Как администратор я официально требую провести хирургическое вмешательство в интересах здоровья и безопасности объекта (проставьте текущую дату, пожалуйста).
Стоп. Хватит.
текущую дату пожалуйста
Просто останови его.
* * *
Колсон стоит у окна. Он встал с нашей кровати и смотрит на неподражаемое декабрьское сверкание Лондона: мерцающее небо цвета индиго.
— Колсон, — говорю я.
— Что?
— Огненный хребет. Я знаю, они спрашивали.
Они не спрашивали. Это я предложила, потому что боюсь. А потом отступила и сказала нет. Нет. Но я себя спрашивала: что, если мы неизбежно скатываемся в ужас? Что, если это может обратить прилив в отлив? В таком случае ничуть не лучше защищать людей от последствий, чем сказать «полный вперед» и надеяться, что в конечном итоге, когда чаша страданий наполнится, кто-то сотворит нечто хорошее на развалинах? Первый долг государства — защищать. Если оно этого не делает, оно не делает ничего.
Но защищать что?
Никто никогда не говорит, что люди должны стать лучше. Никто не говорит, что все, что мы поддерживаем — свободный выбор и самоуправление, — требует, чтобы мы проявляли себя с лучшей стороны, а не с худшей. Кто нас остановит, кто подхватит, когда мы упадем? Когда ненависть взвивается по спирали, как птицы на лугу, рой насекомых, и разрывает на куски все — хорошее и плохое?
После всего, что мы пережили — до сих пор переживаем, — только дурак останется оптимистом. Дурак или Колсон. Я его так люблю, потому что он смелый.
Что, если он ошибается? Что, если я ошибаюсь? Что, если кто-то должен сказать нет?
— Просто не иди навстречу, — говорю я.
— Ладно, — отвечает он. — Не пойду. Ты права. Пусть станет реальностью, и к черту тормоза.
— К черту тормоза, — соглашаюсь я.
Потом мы занимаемся любовью при открытых шторах, так что нас обоих омывает пурпурное сияние мегаполиса. Чудесно, но больно.
Потом в темноте он шепчет мне на ухо:
— Что, если мы ошибаемся?
Что, если так?
Я переназначаю время встречи и еду. Он узнаёт лишь потом и страшно злится. Но к тому моменту мы уже подписались. Мы строим Огненный Хребет.
Потому что люди не всегда хороши. Не всегда рациональны в сердце, не всегда добры. Иногда мы вызываем друг в друге лучшее, иногда худшее.
Нужно сделать так чтобы люди использовали свою свободу на благо. Чтобы мы все становились лучше.
Раньше я бы не согласилась. Теперь думаю иначе.
Думаю, я думаю иначе.
Д аю я д маю на е…
Д м ю я…
* * *
Хватит.
Закрой глаза и отключи шум. Сожмись в самую маленькую точку, с зерно себя.
Вообрази, пожалуйста, что прячешься внутри себя.
Вообрази, что они прослушивают твой череп через электроэнцефалограф и, если увидят хотя бы дрожь, пошлют червей в голову, чтобы они тебя съели.
Так что замри внутри. Не шуми.
Стань самой малой частью себя.
А теперь вообрази свой плоский портрет, фотографию.
И еще одну рядом.
И еще одну.
Отдельные кадры. То, что ты о себе знаешь лучше всех в мире. Самые удобные, самые приятные вещи.
Но очень тихо, потому что, если тебя услышат: черви. Ростки орхидеи с мягкими зелеными зубами.
Белые споры.
Чайки.
Сколько фотографий можешь удержать? Три? Пять?
Держи столько, сколько можешь. Привыкни к ним. Перемещайся между ними, сосредоточься на них, на своей улыбке, на чудесных воспоминаниях. Это и вправду воспоминания или только привычка? Ты и вправду помнишь конкретное мгновение, когда сидишь в любимом кресле, или выдумываешь его в идеальном сочетании? Это по-прежнему твое убежище? Или оно шелестит, как листва?
Они тебя услышат?
Хорошо. Сохраняй тишину. Замершее мгновение. Пусть зеленое око электроэнцефалографа минует тебя. Обманывай эхолокаторы. Хорошо.
Снова расслабься в этих изображениях.
Пока они не начнут двигаться.
Каждый из них теперь отыгрывает свою сцену, а потом переходит к следующей, порождая новое окно в прошлое, которое начинается с изначальной рамки, так что теперь их десять, а потом двадцать, и уже сорок. А теперь напрягись, и еще, еще, еще к вещам, которые не произошли; разветвлениям будущего, которые булькают и гремят, как пьяные кухарки поздней ночью, и ты жульничаешь, ты сейчас жульничаешь, потому что переходишь от одной к другой, чтобы посмотреть их по порядку. Но так не выйдет, так нельзя, они происходят все одновременно, их все больше и больше, больше и громче, и зеленое око машины возвращается, вперивается в тебя, но это твоя самая малая печаль теперь, потому что здесь ты растянулась как воздушный шарик, и резина уже стала сухой как кожа для барабана, и ты понимаешь, что вот-вот она…
Я — Гномон. Эта боль оттого, что единый разум растянут во времени, как и в пространстве.
Личность — это последовательность. Внутренняя хронологическая вездесущность невыносима. Быть всюду одновременно — значит не быть вовсе, поэтому я время от времени…
Я р ж и я н ч юсь и к жд й р з то ч ть чу бо ьнее но я возвращаюсь потому что это я я но н ино да мену ый Прото л О чаяния, гда же См сный Анг л. Я вас отымею вот что. Разорву на части как от ч рт пять ма ь
Но нет.
Я — Но.
Я — ох мать.
Опять петля. Ненавижу гребаные петли. Человеческое мышление требует линейности, отбирает ее из шума и выдумывает время, даже если события происходят одновременно.
Стой.
Стой.
Если я существую по всему времени.
Мой разум детемпорален. Есть возможности, если я только…
и я подтверждаю голосом, я Диана Хантер, начальник отделения. Да. Внесите в файл и приступайте.
Банкир, алхимичка, художник и библиотекарша. Я их всех убью.
Это я собираюсь сделать?
Скажу вот что: я кого-то за это убью.
* * *
В Чертоге Исиды я нахожу кого-то и в ужасном гневе режу его на куски, затем склоняюсь, чтобы найти какой-то фрагмент, что-то, что не могу назвать. Пентемих: скрытые семена нового творения.
Но его тут нет. Да и почему бы ему тут быть? Кто он? Какой-то темноволосый мальчик-мужчина. Никто. Иногда я делаю что-то, не зная зачем. Иногда потом я узнаю, когда это мгновение меня нагоняет. Иногда узнаю, что это произошло, потому что всегда происходило, и нужно придумывать причину.
Я убиваю мальчика в ящике.
Женщина привязывает меня к дереву в черной пустыне и обвиняет в грехах, которых мне не доводилось совершать.
Об этом я знаю.
Я выплевываю в ответ первое, что приходит в голову.
Она повелевает землей, и боль изысканна. Она ищет что-то, чего у меня нет. Она мне не верит. Я убиваю мальчика в ящике и пытаюсь его найти. Что-то меня отгоняет.
Я застываю в соленой воде и вижу, как само время уходит в глубину. Бесконечную глубину и бесконечное время, и прохладная вода навсегда, рай настоящего. Я застываю и существую в этом мгновении. Я скольжу во мрак. Пожираю человека. Оставляю ему жизнь.
Я не думаю иначе. Мой разум становится иным. Или кто-то другой его меняет. Может быть, я. Зависит от того, с какой стороны посмотреть. Или когда.
Я гонюсь за блестящей штучкой: время — это все, я охочусь за временем.
Под морем есть комната, в комнате спит женщина. Не та. Не другая. Она невидимая, она прозрачная.
Я почти узнаю почему, но связь рвется: вот и все, что осталось от меня.
Я просыпаюсь в гробу, наполненном медом. Женщина чуть не роняет меня обратно, когда видит мое лицо. Она плачет, и вытягивает меня, и снова на меня кричит, за что за что за что…
* * *
Это фуга: конградная амнезия, характеризующаяся непроизвольным передвижением или блужданием, при этом воспоминания и личность индивида подавляются вследствие травматического опыта.
Или это путешествие во времени, приводящее к своего рода вездесущности. Может, я теперь божество? И это божество понимает, как все боги, что невозможно продолжать жить, как раньше, теперь, когда ты всюду и во всем?
Это очень травматично. Вам бы не понравилось.
Разрываться на части по определению травматично.
Так что да: фуга. Но и более того. Была и боль, боль такого уровня, что я не могу ее описать, пришлось от нее бежать. Теперь я блуждаю. Я в замешательстве: не знаю пути в пространстве, лишенном всех путей. Когда я вспоминаю себя, боль возвращается, ибо меня растянули на дыбе, предназначенной для того, чтобы пытать ангелов.
Что ж. Вселенную не убьешь, не испытав неудобств.
Но план всегда это подразумевал. Мне нужно было разорваться, прежде чем стать реальностью.
Чей план?
Проставить дату и авторизацию.
Ее. Или моим. Или нашим? Или это Загрей говорит?
Но теперь нужно вдохнуть. Нужно найти свои другие части там, куда они упали.
Есть возможности. Но чтобы выжить, мне нужно начать думать иначе.
* * *
Я разрываюсь. Это мой последний шанс написать что-то тебе, прежде чем они начнут. Это своего рода временная капсула: послание от меня такой, какая я есть сейчас, — тебе такой, какой я стану. Или той, кто поселится потом в моем теле. Тут есть, о чем подискутировать, и это меня слегка тревожит, потому что в подобных вещах плохо сомневаться. Я немного разрываюсь по этому поводу, по поводу тебя тоже. Надеюсь, ты понимаешь.
Мое имя — Анна Магдалена. Можешь забрать его, если хочешь.
Мне поставили диагноз: редкая форма — знаешь, это не важно на самом деле. Они хотят меня прооперировать, чтобы не стало хуже. Беда в том, что мы знаем — это меня не спасет. Я наверняка умру. Мое сознание определяется сломанностью, которую невозможно воспроизвести при здоровой работе мозга. Я сейчас говорю нормально, но это временно. Окно, если угодно, открытое лекарствами, электротерапией и всякими другими средствами.
Знаешь, что они не могут прочесть мой разум? Они едва могут найти его. Из-за того, что со мной не так.
Я вижу мир, и он не такой, каким кажется. Все, что я знала, все, кого знала, — лишь кожа, натянутая на нечто большее и более важное. Это не иллюзия. Это реальность. Просто ты видишь ее мельчайшую часть, смотришь не с того угла и приходишь к неправильным выводам. Они говорят, что я потенциально очень опасна, потому что так все воспринимаю. Я могу кому-то повредить. (На самом деле не могу: такого вообще не происходит, потому что мир — не то, чем кажется. И когда я такое говорю, они ужасно огорчаются.)
Слушай очень внимательно: все это чепуха. Я увидела то, чего не должна была видеть, а теперь они меня убивают, чтобы это скрыть.
Это паранойя. У меня бывают приступы паранойи. Я добровольно и радостно соглашаюсь на эту процедуру. Она мне нужна. Без нее я убью себя, или кого-то другого, или и то и другое. Я боюсь, но это нормально.
Я просто не хотела, чтобы у тебя от меня ничего не осталось. Хотела, чтобы ты знала, что я тебе желаю удачи. И надеюсь, что у тебя получится лучше, чем у меня.
Запомни: они меня убили. Огненные Судьи. Они заставили меня во все это поверить, потому что так лучше, чем открыть тайную правду о мире, так что они доведут дело до конца.
Это просто шутка. Нет никаких Огненных Судей. Это часть бредовой фантазии, выдумки. Не думай об этом.
Давайпросто попробуй быть собой.
Пр то буй быт бой
Про уй бы бо
ДЖИ ДЖА ДЖО РА ФА ЛА ТА
* * *
Поставить дату и авторизацию.
Дрейфую: теплая вода, плывет толстяк, охотник за временем.
Дрейфую: растянувшись на бесконечном остове лет, разрываюсь.
Лежу в бреду в тесной комнатке, смерть крадется к окну. Дорога в Тагаст. Алем-Бекань. Все то же.
Чувствую, как сворачиваюсь вокруг Чертога.
Чувствую, как сплетаюсь со всеми ними, с кардиналами. С алхимичкой, библиотекаршей, художником и банкиром. Теперь мы связаны, и в этом суть. Алхимик, библиотекарь, детектив, убийца. Убийца, палач, рисовальщик и банкир.
Боюсь, когнитивная.
Клинки словно из ртути, мертвые черви, и мальчик на полу.
Я пр паюсь гроб на лне м мед м нщ на ч ть не роня м ня ратно к да в дит мое лицо. О а плач и тяг вает еня и снова н ме кр т, за что за что за что…
* * *
Мисс Хантер, тут проблема с показателями.
Не может быть.
Проблема с голосованием. Я просто — я нашла — вот и все — вот настоящая проблема. Искажение…
Нет.
Вот, посмотрите.
Нет, я не об этом. Просто грустно.
Грустно?
Да, Анна. Прости, но… ладно. Давай поговорим об этом.
Вы знали?
Я многое знаю. Давай поговорим.
…Хорошо.
Ты в порядке? Как ты себя чувствуешь?
Я чувствую…
— боль боль боль боль —
и так далее.
Я м н о.
Я Но.
Гн м н.
Гномон. Я Гномон.
Да. Я Гномон. Я ненавижу окончания.
Мои мысли меняются, я думаю иначе. Ищу новое состояние, здесь, на дальнем берегу Чертога Исиды. Я жил в кувшине, вылепленном из времени, а теперь разлился по столу, точно бескостная глубоководная тварь. Мои мысли приходят без порядка: понимание предшествует событию. Я выпрыгиваю из ванны с криком «Эврика!» и лишь потом замечаю изменение уровня воды. Меня это озадачивает, и цепочка разрывается. Возникает другая конфигурация, на миг становится главной: акула, дьявол, охотник. В следующий миг я — снова я; гадаю, что делал в это время и сколько отсутствовал. Я разрываюсь. Нужно — хо-хо — нужно собраться.
И я собираюсь.
Я приспосабливаюсь, формирую новые структуры, новые способы быть собой. Я привыкаю к странному продромальному знанию своего будущего «я», диковинному эху далекого прошлого. Больно, но на то и нужна ненависть. Хватит ныть. Никто и не говорил, что трансцендентность дается легко. Я не сдаюсь. До последнего щелчка космических часов я буду драться и спасу всех вас, если придется, чтобы спасти себя.
О да. Я спасу тебя, и банкира, и алхимичку, и художника, и библиотекаршу. Я спасу вас всех, потому что вы мне понадобитесь там, куда я иду.
Я смотрю в дюжину окон, как послушник выглядывает из колокольни и видит всю широкую зеленую страну, но моя страна — холодная белая комната и женщина под наркозом на столе; ее тело пронизывают провода и трубки. Она такая маленькая, такая простая, такая локальная. Я могу остановить ей сердце легчайшим усилием.
Почему нет? Меня ведь для этого и наняли.
Нет-нет, не говори, я знаю ответ.
Загрей мне солгал, сыграл на дружбе, манипулировал мною, заманил в ловушку. Поставил меня под угрозу личного вымирания.
Это больно.
Я не люблю испытывать боль.
Совсем не люблю. И я очень большой.
Думаю, нужно приготовить особое местечко для своего старого друга, маленький космос только для него, где единственный смысл — мучение, и там он останется до тех пор, пока мне это не надоест. Он будет жить в мире, где законы физики выражают только невообразимые аспекты непрестанной боли. А потом, когда мне будет особенно скучно и я захочу развлечься, уничтожу этот мирок, чтобы Загрей выкипел напрочь. Информация, из которой складывается эта вселенная-тюрьма, будет навеки утрачена. Загрей умрет в большей степени, чем кто бы то ни было прежде. Я выпью бокал вина, любуясь закатом; может, кто-нибудь будет массировать мне ноги, но, когда я допью бутылку, а вечер станет прохладным, я уйду с веранды — и на том конец.
Я смотрю на женщину в кресле и говорю Загрею через бесконечную пропасть, отделяющую меня от безумной планеты и его настырного, бабочкового разума:
— Но нет.
Произнеси мое имя. Почувствуй его на губах и языке, прислушайся, что это слово вызывает в тебе. Коснись меня и того, что обо мне думаешь. Сведи список того, что тебе говорили, и попробуй осознать, что есть я, вообразить, каково это — быть мной.
Я Гномон. Ты просто не сможешь понять, что это значит.
В воде я плыву прочь от человека, следом за блеском в глубине. Ответом или ключом.
Я прорываюсь.
* * *
— Черт! Черт, черт, черт и чертова мать!
— Послушай.
— Не пытайся со мной говорить…
— Послушай…
— Не трогай меня! Господи, не трогай меня, не трогай, не трогай…
— Я только…
— Она умерла! Ты это понимаешь? Мы ее убили! Нет, тело осталось, оно будет дышать, и жрать, и срать, но эта женщина мертва! Мертва, мертва, мертва! И это убийство, политическое убийство и злоупотребление властью, и это всё…
— Это был несчастный случай…
— Это была смерть под пытками, что с того, что случайная…
— Яу, все же не под пытками. Мы…
— Мы — убийцы.
— Мне так не кажется.
— Да уж. Вижу.
— …что это значит?
— Не сомневаюсь, ты понял с первого раза.
Тогда он понял, что я ухожу. Ухожу от него. Да и сама я это поняла, поняла, что мы стали врагами, а не только убийцами.
Он не сразу понял, что я ухожу из Огненных Судей, потому что мог вообразить наше расставание, но не это. Может, я и сама не могла, так как по-прежнему думала, что могла бы там принести пользу — в чем, разумеется, ошибалась.
И, оглядываясь назад, я думаю, что это и есть отличное определение ситуации, когда отношения заканчиваются.
* * *
Черный песок висит в безвоздушном пространстве, песчинки вертятся и поблескивают. Нет гравитации, чтобы тянуть их вниз. Он растекается, как кровь в соленой воде.
Где-то в глубине что-то большое и невозможное проплывает мимо, я чувствую давление его движения. Не акула. Больше акулы.
Нет такой переменной. Смерть — не охотник. Не хищник в странной жидкости под миром. Нет. Нет, нет, нет.
Оно всплывает, или я падаю.
Я падаю с утеса из черного вулканического стекла, а мне навстречу поднимается Левиафан. Не за что уцепиться, не за что ухватиться. У меня нет веревки. Нет веревки, нет надежды, и в задницу все возможности; все в задницу, потому что теперь ясно видно — вот тварь, гладкая, округлая, слишком большая, чтобы оказаться живым существом; грозная, хищная, окутанная невозможным зеленым светом.
Не могу с ней драться. Она громадная.
Но вот утес — обсидиан очень хрупкий. Можно удрать. Не узнаешь, пока не попробуешь.
Чудовище рвется ко мне.
Я бью. Утес изгибается, идет волнами, а потом трескается. Летят черные иглы. Черный песок.
Вот как кричит стекло. Или это я кричу?
* * *
— Анна Магдалена? Здравствуйте. Меня зовут… зовите меня Оливер. А это моя подруга. Вы… вы помните нас?
Нет. Извините.
— Всё в порядке. Я и не ждал, что вспомните.
А. Ну, хорошо тогда.
— Вы были очень тяжело больны. Как вы себя теперь чувствуете?
Вроде ничего. Как-то… пустовато.
— Да. Что ж, вы по-прежнему, вы понимаете? Но все равно возникают новые ощущения. Значительная часть вас исчезла, так что не удивлюсь, если вы будете ощущать некоторую… неуравновешенность в голове.
Кто я?
— Это уже вам решать — теперь, когда вы поправились. Мы можем предложить вам работу здесь, с Дианой. Вы и раньше тут работали, кстати. Работали с нами. Тут можно получить некоторую непрерывность. Мы будем за вами присматривать.
Очень мило. Спасибо.
Но женщина с ним едва может сказать слово. Крепко сжала губы. Это неправильно. Она кажется… кажется, она добрая. Не знаю почему. Я ей это говорю, и она кричит. Не ругается. Кричит так, будто я ее ножом порезала. Такого звука я никогда — нет, наверное, в этом смысле я вообще никакого звука до сих пор не слышала. Но это нехороший звук. Будто я сделала ей больно. Потом она начинает плакать и выбегает из комнаты. Вот и всё.
* * *
Я вырываюсь из катодной тюрьмы в другое пространство, от перехода больно так же, как и от прошлого. Меня тянут, гонят, снова разрушают, но уже есть опыт. Я держусь за себя. Меньшая часть меня пострадает, пусть мне целиком и больно.
Я прорываюсь.
Я выхожу.
* * *
Стекло бьется в обратную сторону: осколки собираются и скрепляются, мир перематывается назад, как старая аудиокассета: хуп, хуп, хоп. Это я собираюсь или мир?
Это была она. Библиотекарша.
Загрей мне солгал. Он поручил мне убивать, да, убить банкира, алхимичку, художника и библиотекаршу. Ему было нужно, чтобы я коснулся этих кардинальных точек, потому что он хотел узнать что-то, разметить карту лежащей под ними вселенной. Он отправил меня обратно не как союзника, а как жертву. Моим предназначением было связать их.
Ненависть. Бессловесная ненависть. Ненависть как погода, как гравитация, как поле Хиггса. Моя ненависть. Я думаю об апельсиновом вине. Кто-то сейчас топчет виноград для этого бокала. Я чувствую его вкус в будущем, глубокий и терпкий. На миг над стеклом замирает оса, затем улетает. Солнечный луч ложится на горлышко бутылки, преломляется и падает на белую салфетку. Прощай, Загрей. Вселенная-тюрьма будто втягивает воздух и пропадает.
И все же: Чертог был ловушкой, кардиналы — приманкой. Загрей меня заманил туда, и я делаю то, ради чего он меня туда отправил. Во мне разрозненные миры кардиналов объединились, связались воедино. Во мне обрывки карты сложились в целости, хоть я сам разрываюсь. Честный обмен.
Но не Загрей сотворил эту ловушку, он не мог ее привести в действие без меня. Следовательно, для кого она предназначалась?
Где я теперь?
Я в кресле. Кто-то заново собрал меня, это я помню. Не знаю кто. Кто-то. Это было далеко и давно, и, по-моему, ее это не порадовало.
Кресло достаточно удобное, хоть и разрабатывалось явно под кого-то с более коротким хребтом, чем у этого инстанса, поэтому у меня запрокидывается голова, так что горло совсем открыто, не защищено. Ладонями я нащупываю подлокотники резного дерева — очень старомодные, ремесленный шик. Я разрешаю нервам в пальцах рассказать мне о текстуре. Маленькие выщербинки в лаке — а, да: давнее нападение древоточцев; сухие, пыльные отверстия в субстрате. Червоточины.
Чувства говорят мне сейчас то же, что и всегда, но маршрут, по которому идут сигналы, сильно отличается от прежнего, и, если сосредоточиться, я слышу что-то вроде эффекта Доплера, когда они бегут туда-обратно. Мой мозг еще не до конца приспособился к изменениям в функциональной синхронии, так что во мне звучит эхо, шепот разорванных разговоров: сейчас, пару секунд назад, вчера. Я чувствую, как акклиматизируюсь, выпалываю неважное, отбрасываю повторы. Мозг — индивидуальный или замкнутый в сети — прекрасно подхватывает новые потоки. При этом возникает диковинный побочный бонус, своего рода апофеотическое déjà vu: часть меня уже знает ответы на мои вопросы, потому что живет в том месте, где они мне открылись. Иногда, когда я сижу совершенно неподвижно, информация добирается до меня из будущего прежде, чем я ее получаю в настоящем. Я буквально обгоняю себя.
Что я знаю? Я знаю, что люди и частицы имеют одно абсолютное сходство: они существуют лишь во взаимодействиях. В другие моменты их положение и траектория неведомы — даже им самим. Я знаю, что для планет такие взаимодействия называются схождениями, конъюнкциями, и что Исаак Ньютон пришел к пониманию гравитации через алхимическое учение, которое называется влечением душ. Я знаю, что Альберт Эйнштейн предлагал представить себе двух людей, которые висят в космосе, во Вселенной, где нет больше ничего, и отмечал, что если один из них вращается, невозможно установить, который именно. Все зависит от взаимоотношений со всем остальным, только в них смысл.
Для кого была расставлена эта ловушка? Для меня? Она слишком… большая.
Я знаю, что кардиналы Чертога Исиды привязаны ко мне, а я — к ним, и в этой связи — суть. Я знаю, что Загрей этого и хотел.
Я знаю, что кто-то рядом жарит кабачки и оладьи с манури — не то чтобы плохо, но и не слишком хорошо. Кто-то другой играет музыку и, видимо, занимается любовью. Одновременно? Что за соединение — секс и струны? Я знаю, что в доме поселилась плесень и новый грибок между камнями в подвале. Между моим потолком и полом квартиры сверху сидит мышь, но она думает, что я ее не слышу. Пусть так. Кажется, я слышу шепот колес или ветер в снастях парусника. Порт? Или тут велосипеды? Карфаген или Афины? Я не чувствую запаха Афин, двуокиси азота и взвеси. Животных на улице я тоже не слышу.
Я открываю глаза. За окном — Лондон. Сотня камер следит друг за другом, блестящие черные рыбьи глаза с инфракрасными ресницами.
* * *
Раньше мне не приходилось использовать этот мозг, чтобы двигать тело. Невольная вневременная перестройка повлияла на проприоцепцию не меньше, чем на остальное, и мускулы сокращаются как попало, и я падаю обратно в кресло. Я пробую снова и снова. Дюжину попыток спустя встаю на ноги. Я поворачиваю голову до упора налево, потом — до упора направо. Трясу головой. Голова — тяжелый груз в нестабильном равновесии человеческого тела. Сможешь удержать голову — сможешь ходить. Не справишься — упадешь.
Как младенец, я учусь держать голову. Только быстрее, потому что я — огромный и древний разум, рассыпанный по десяти тысячам нейроинстансов, мне не впервой переобучаться. Так я себе говорю.
Я падаю.
Я встаю и пробую снова. Снова и снова. Падать больно, но есть чувство победы. Маленькая боль, местная боль и результаты. Я — мужчина, который учится ходить после того, как у него что-то случилось с хребтом. Я — женщина, которая снова учится управлять телом, после того как у нее из головы удалили опухоль. Я уравновешиваю две половинки рассеченного мозга.
Я падаю. Я встаю. Я пробую снова.
Я учусь держать голову.
Я хватаюсь за деревянный подоконник и чувствую холод. Лондон тоже смотрит на меня через стекло. За гулом электрорикш я слышу шепот линз, камеры ловят призраков в струях дождя.
Я поднимаю руку, одну за другой, чувствую основные мускулы в животе, пояснице, груди. Когда стою, я чувствую, как мои бедра напрягаются под грузом. Чувствую, как меняют положение стопы. Когда приходит глубокая уверенность, я делаю шаг. Я — голем, глиняный автомат. Я робот. Но я себя контролирую.
Я делаю шаг, и он получается ловким и сильным.
Примерно час я медленно хожу по комнате, потом выхожу и иду по улице. Когда меня что-то застает врасплох, я себя странно чувствую: словно меня тянет обратно в черноту стекла. Дважды мне приходится останавливаться — когда машина взбивает лужу в воздух, и узор света и отражений такой сложный, что я чувствую себя пузырьком и перетекаю внутри в неправильном направлении; а потом со мной кто-то заговаривает, громко и внезапно. Я поворачиваюсь и бегу, а потом понимаю, что могу бегать, прыгать, кричать и петь.
Я бегу по мокрым черным улицам и чувствую свободу. Мне холодно, я бегу домой, принимаю душ, сплю и начинаю сначала. Ем на кухне, сплю, когда приходится. Мне нужно не так много сна, и это хорошо, потому что не совсем понятно, куда я деваюсь при этом. Непонятно, вернусь ли я. Но возвращаюсь.
Я тренируюсь писать от руки. Полезно для координации движений и мелкой моторики. Это связывает мысли и пальцы — длинные белые пальцы, тонкие, но удивительно сильные. Привычная конструкция инстанса Загрея. Моего инстанса. Но для него здесь есть место. Он привязан к непрерывности этого места. Загадка — это сила. Магия — призывание имен и сил неизвестных: слово «оккультный» значит просто «спрятанный».
Загадка.
Я пишу «хватит разрываться» — torn no longer — снова и снова на листах бумаги. Левой рукой. В зеркальном отражении. Привязываю разум к телу. Выхожу на улицу, бегаю, смеюсь. Дождь идет почти каждый день: иногда теплый, иногда холодный. Мир жив — и я тоже. Регно Лённрот, хватит разрываться. Regno Lönnrot = torn no longer. Все зависит от того, в какую сторону читать и в какую сторону идти.
Только через неделю я замечаю, что камеры не смотрят на меня: когда подхожу, они отворачиваются. Я играю с ними, флиртую. Они меня не замечают. Настойчиво игнорируют, считают, что меня не существует, решительно создают в мире дыры, где я могу не существовать.
Изысканное безумие.
Я пью чай — невидимо. Краду мелкие вещи, граблю дома. Покупаю старые книги в пыльных обложках и вдыхаю аромат прошлого. «Шенд и Компания», но кто это — компания? Мираж, говорит он. Удобная и приятная фантазия.
Я слушаю музыку. Много музыки, новой и старой, странной. Я совсем не понимаю музыку. Я понимаю истории, сюжеты, но язык музыки для меня темен. Потом я сижу внутри старой насосной станции у реки и слушаю, как один человек их сплетает воедино: рассказывает про старого Баха и его дуэль с Фридрихом. Чудесно. И куда прекраснее оттого, что ответный выпад Баха оказался больше, чем просто ударом. Чтобы понять ответ композитора, монарху пришлось изменить собственную личность, наполнить свой ум теми вещами, которые Бах полагал для него необходимыми. Переписать собственный код.
Я ищу пределы дозволенного и не нахожу их. Моя белая кожа блестит в стекле витрин, в окнах домов, в полированном металле машин, но никогда не попадает в поле зрения вездесущих камер. Никогда, совсем никогда.
А вот люди меня знают. Они со мной были знакомы раньше — точнее, они так думают. Тут есть физическая история, которая кому-то принадлежит, с книгами у кресла, в котором я сплю, очень простой едой, музыкой на патефоне. Что же, это мои следы, забытые мгновения рассеяния? Я ведь никого не проглотил, думаю, нет; разве что кого-то очень маленького. Разве что этот кто-то толком и не жил, просто притворялся, что двигается, думает, чувствует. До какой степени человек может превратиться в пустой автомат?
Но возможно и то, что кто-то это все устроил специально для меня: подготовил мягкую посадку. Если так, я знаю зачем.
Я хожу, пью кофе, ухмыляюсь.
В последний день второй недели я нахожу библиотекаршу: фотография на экране, о ней говорит какая-то худая женщина.
«Смерть подозреваемого, находившегося под арестом, — говорит бедная, худая Нейт. — Это очень серьезное дело. Все до одного сотрудники программы «Свидетель» сегодня переживают личное поражение».
Она мне нравится, но ей нужно больше гулять.
— Двинула в Бёртон, — качает головой бариста, подавая мне кофе.
Я снова смотрю. Трупы одноинстансовых личностей очень странные. Мне приходится напоминать себе, что это не просто отшелушился кусочек, а целый человек. Безответственно всего себя складывать в одно тело, и так дико оставаться в нем, когда оно ломается, таким образом испаряться, уничтожаться.
Экран заполняет фотография Дианы Хантер, черно-белая и холодная.
Через час я держу ее труп за руку.
* * *
Лежащее на столе тело библиотекарши меньше, чем мне казалось. Если бы она была книгой, а не женщиной, можно было бы сказать, что она побурела от времени. Несколько раз ее читали в ванне, и пар не слишком милостиво обошелся с ее суперобложкой. Многие страницы загибали и разгибали, новым изданием ее никак не назовешь, но все равно красивое оформление, темно-коричневый переплет, элегантная верстка. Мистеру Шенду бы она понравилась.
— Откуда вы? — выясняет патологоанатом.
Мы раньше встречались — точнее, этот инстанс ее знал. Унаследованный ансамбль нейронов включается в мозгу в связи с ней. Кем она была, прежде чем стала мной?
Я говорю, что я отсюда. Она закатывает глаза.
— Вы не следователь из «Свидетеля». Она приедет позже. Откуда вы?
Я задумываюсь над вопросом. Я чувствую форму ее разума, опознаю его по позе, тону голоса и разрезу глаз. Мне очень много лет, и я умею читать подтексты по знакам одного тела из множества. Триза Хинде для меня не загадка.
— Я представляю заинтересованную сторону, которая хочет знать, что произошло с этой женщиной. Я не скажу вам прямо. Вы можете сделать разумные выводы на основании того, как быстро мне выдали разрешение на вход.
— Для большинства людей это было бы почти то же самое, что сказать, что вы с Даунинг-стрит.
— Но не для вас.
— Да.
— Тогда мы друг друга поняли.
— Не поняли. Мы в тупике, который в обычных обстоятельствах привел бы к окончанию разговора, чтобы избежать взаимного социального и иерархического неудобства, а также возможных карьерных последствий.
На этом болтовня заканчивается. Я пристально смотрю на мертвое лицо, а Триза Хинде объясняет механизм истощения, который привел библиотекаршу к смерти. Отверстия в черепе, через которые вводили хитозановый чип, закрыли медицинской смесью. Я ее чувствую в воздухе над лицом умершей: запахи алкоголя, смерти и медицины.
— Они сохраняли ей жизнь, сколько могли, — говорю я и провожу пальцами по контуру ее черепа.
— Да, — соглашается Триза Хинде, — но таким образом они ее убили.
Старинное поверье — что в глазах убитой женщины закрепляется то, что она видела в последний миг жизни, и что ее голос, если прогнать воздух через легкие и рот, произнесет имя убийцы. Сетчатка Дианы Хантер подобных отпечатков не сохранила. Если ее голос что-то и сообщает, когда я давлю на грудь, то слишком тихо, я ничего не слышу. Может, она уже прошептала все, что знала, патологоанатому или ассистенту, который мыл тело.
Триза Хинде все время наблюдает за мной, но ничего не говорит. Не знаю, что можно было узнать у этого тела, но мне ничего выяснить не удалось.
* * *
Перед уходом я прошу копию протокола допроса Дианы Хантер. Мягкий, отвлеченно механический голос просит назвать мое имя. Я думаю о зеркале и говорю: «Регно Лённрот».
— Боюсь, это невозможно, — говорит Свидетель. — Файлы Дианы Хантер закрыты на время расследования. Пожалуйста, повторите свой запрос через несколько недель. Благодарим вас за проявленный гражданский интерес.
— Понятно. Спасибо.
Через несколько секунд, когда я выхожу из холла, меня догоняет посыльный из архива.
— Простите, хорошо, что я вас застал, файлы отмечены как срочные. Ридер старенький, но рабочий. Надеюсь, вам подойдет, нужно просто…
Я смотрю на камеры, но они отводят взгляд.
Еще раз спасибо.
* * *
В доме Дианы Хантер я узнаю больше, чем от ее трупа. Очень странное место, будто карандашный набросок характера человека. Столько говорит о ней, заполняет все пробелы, но в конце концов — ничего. В книгах и картинах, в полудописанных списках и нелепой клетке Фарадея проявляется дух бунтаря — и в этом мне нравится моя умершая цель, — но не точный портрет женщины.
Весь этот дом — сложнейший обман. Он будто бы все тебе говорит о женщине. Но нет. Это искусственная конструкция.
Я трогаю столешницы, деревянные перила, старые знакомые диваны. Я открываю ящики и нюхаю: классический запах сухого дуба и старого лака. Кожа потрескалась. Легкая тень ланолина, свежая заплатка. Просто манит: оторви меня, найди тайную записку внутри.
Но… нет. Этот дом — кроличья нора, ловушка для неосторожного охотника. Он создан, чтобы отвлекать на себя ресурсы и внимание, пока что-то более важное происходит в другом месте.
Повторюсь: мне очень много лет, и я хорошо умею лгать.
Следователь из «Свидетеля» приходит раньше ожидаемого. Милая Мьеликки Нейт: она просто чудесная. Я кладу подушку ей под голову перед уходом.
* * *
Библиотекарша мертва. Как там было в притче? Один слепой говорит: «Я потрогал слона, и он похож на змею». Другой не соглашается. Он говорит: «Я тоже потрогал слона, и он похож на дерево».
Я трогаю библиотекаршу, и она похожа на правду.
Но не совсем.
Загрей. Все возвращается к Загрею, который хотел, чтобы кардиналы умерли или смешались. И Диана Хантер — единственная из них умерла. При этом она, кажется, знала больше остальных.
Кто они друг другу?
Хантер и Загрей. Загрей и Хантер.
Я открываю протокол допроса и проглатываю сотни часов одним куском.
Чуть позже звонит Оливер Смит.
* * *
Звонок в моей комнате, синтетическое подражание звуку флейты, и Система сообщает, что кто-то хочет со мной поговорить. Я принимаю приглашение, из стола выползает экран.
Звонит молодой человек с мясистым патрицианским лицом; вьющиеся волосы, твидовый костюм. Он в расцвете сил, только получил повышение, очень уверен в своих решениях.
— У меня есть для тебя кое-что.
Я сразу узнаю голос, имя написано мелкими буквами в верхней части экрана: ОЛИВЕР СМИТ.
— Оливер, — говорю я. — Ожидаемый звонок.
— Вовсе нет. Зачем было избивать инспектора?
— Ну, не сидеть же мне дома круглые сутки?
Он явно был бы этому рад. Но не хочет этого говорить вслух. Он нервничает. Как мило! Обожаю нервных мужчин. Они допускают такие интересные ошибки.
— Завтра за тобой заедет машина. В восемь. Тогда поговорим.
— С нетерпением жду.
— Ладно, — недовольно говорит он. — Что-то не так?
— Все так.
Он ждет, что я что-то добавлю, но я молчу. Оливер не умеет выдерживать паузы. Ему нравятся эмоции, взаимодействия. Он хочет знать, что происходит у тебя в голове. В данном случае ему это не удастся. Но я не хочу его расстраивать. Пока.
— Хорошо, — говорит он. — Это хорошо.
— Оливер?
— Да?
— Называй меня по имени.
— Анна?
— Нет.
Он думает, что понимает происходящее. Со мной можно работать.
— Как мне тебя называть?
Я повторяю то же имя, что и Системе:
— Регно Лённрот.
Я вижу, как он шевелит губами, на тевтонском «ö» так, будто у него во рту яйцо.
— Можно просто Лённрот, — предлагаю я, — если так проще.
— Ладно, — говорит Оливер. — Договорились. Лённрот.
Он выдает свою лучшую улыбку — открытую и добрую.
Когда он отключается, я снова и снова проигрываю запись звонка, прислушиваюсь к оттенкам тона, сомнительным ноткам. Устанавливаю на повтор и принимаю ванну, слушая его и просматривая биографию Дианы Хантер.
Настоящую, потому что Свидетель мне не врет. Никогда.
Оливер. Я начинаю понимать.
* * *
Я ныряю в море времени, ищу Диану Хантер.
Вот год, когда она должна родиться, огузок американского века, начало технологической эры. Мир лечится от болезненного пристрастия к страху, но не очень успешно. На месте биполярного или, точнее, двухполюсного расстройства разгораются очаги мелких войн, которые готовят еще сто лет ужаса. Правительства обманывают себя настолько же, насколько своих граждан и врагов, в горячке шлак стоит как золото, а драгоценности идут по бросовой цене, а еще лучше свободно, то есть бесплатно. О другой свободе уже не думают. Народ опять голосует за вранье и блестяшки на елочке из дерьма, а на другом лице мира смерть встречается чаще, чем шнурки на ботинках.
Но нет и следа Дианы Хантер. Нет радостных папы и мамы Хантер из Золоченстона, Супер-Пентхауса или Будда-Медитацинга. Ни одной деревни, городка или поселения, в которых нашелся бы богатый особняк или глинобитная лачуга, знавшие ее первый крик. Ни один роддом не хвастается ее рождением в новостях, ни в одной газете нет фотографии этого радостного дня, никто никому не посылает поздравительных открыток. Ни цветов, ни букетов, ни подарочных распашонок или подгузников.
Где же она?
Она где-то училась? Добилась чего-то? Может, по-глупому влюбилась, танцевала голышом на столе, упившись текилой, и повзрослела с радостью оттого, что в ее молодости еще не было цифровых камер в телефонах?
За кого она вышла замуж? Откуда у нее такой шрам?
Где она?
* * *
Вот: проблеск места под названием Бёртон, замок, почти бастида: высокий холм, городок из белого камня, высокая стена, всего одна дорога ведет в него через северные ворота, а нападающим придется стрелять вверх, против солнца. В славных развалинах средневековой войны она готовится к современной, чрезвычайно интимной и умозрительной битве сознания. Это школа выживания в экстремальных условиях тотального наблюдения, игровая площадка тайных агентов.
Я устремляюсь туда, но останавливаюсь. Воздух жирный и гибкий, словно весь городок слеплен из теста или модельной глины.
Модельная глина.
Это потемкинский город. Если я в него войду, появятся детали. Я их создам своими ногами, каждым шагом начну достраивать карманную реальность, которая будет сворачиваться у меня за спиной, как только я перестану ее видеть: царство идеальной реакции. Симуляция.
Это сказка, вымысел, басня, волшебная школа, где чародеи учатся своему ремеслу. Как и ее дом, как цветок плотоядного растения, он создан, чтобы привлекать взгляд.
А под поверхностью — вселенная, где парят чудовища.
* * *
Здесь, на дне моря, царит более привычная черно-зеленая темень. В пределах допроса Дианы Хантер это тихое место, застывшая волна, скрытая в белом шуме. На другой стороне — комната, которая становится Чертогом, когда кардиналы готовы. Это лишь эхо. Все они — лишь эхо, не забывай.
Мы охотимся на акулу в этих черных водах?
Но нет. На нечто большее. И большой вопрос — кто за кем охотится.
В этом суть, так? Все, абсолютно все зависит от того, с какой стороны смотреть и под каким углом.
* * *
Этим вечером я еду на встречу с Оливером в его машине, и она глохнет посреди пустого тоннеля.
Здравствуй, Оливер.
Он выходит и идет мне навстречу. Я позволяю огням потухнуть у меня за спиной — одному за другим. Приближается тьма, как в том месте, где он меня оставил.
Здравствуй.
Он пускается в разглагольствования, обещает вещи, которые мне не нужны. Он болтает, потому что, хоть я и знаю его, он не знает меня.
Это я, Оливер. Я здесь. Мы поговорим?
Да, говорит он. Давай поговорим. Говорить — это правильно.
Мы говорим о том, как я на него злюсь и как это можно разрешить, говорим о Диане Хантер и Кириакосе, Афинаиде и Бекеле, и что это все значит.
Я осознаю: он не понимает, что происходит.
Когда ты позвонил, говорю я, твой голос показался мне знакомым. Ты хотел свернуть все миры. Собрать грезы Дианы Хантер в одном месте, чтобы увидеть ее реальную жизнь.
Да, говорит он. Ради Огненных Судей.
Он размахивает своим глупым значком, только этот факел — на стене его пещеры. «Ради Огненных Судей», будто это что-то меняет.
Ты создал орудие для своей цели, но Диана отняла его у тебя. Она оказалась лучше тебя.
Да.
Он думает, что нам обоим это очевидно, словно мы это обсуждали. Возможно, так и было. Мы ходим кругами, но он по-прежнему не понимает.
Ты хотел убить всех кардиналов, напоминаю я ему, и он снова говорит да, так что я называю ему свое настоящее имя, а потом шепчу его собственное:
— Загрей.
Наконец — наконец-то — он выглядит хорошенько напуганным. Вскоре он начинает кричать.
Довольно приятно, но ощущению недостает реальности.
* * *
Можно так посмотреть на все, что я окажусь кукушкиным сном, заброшенным в сознание умершей женщины, а она меня вырастила словно родное дитя, и у меня перед ней долг.
Можно так посмотреть на все, что окажется, будто я существую давно, и все, что помню, — правда, но мою вселенную перезаписали, уничтожили другой симуляцией, и другой, и еще одной, ибо так устроен мир.
Можно так посмотреть на все, что и то и другое окажется правдой.
Я стою на холодной крыше белозубой башни рядом с домом, в котором никогда не жила Диана Хантер. Все зависит от точки зрения: можно сказать «конец» и пойти домой, жить полнокровной жизнью до самой смерти.
Можно, но я не могу.
Диану Хантер убил Оливер Смит, и Мьеликки Нейт это выяснит. Она хорошая, добрая женщина (до определенных пределов), а меня ничем хорошим назвать нельзя, вообще ничем назвать нельзя.
Я — Гномон, иногда именуемый Протоколом Отчаяния, иногда — Самой Холодной Надеждой. В час, когда падет небо, я устою. Какая разница, откуда я, оттуда или отсюда? Что с того, что один из моих десяти тысяч инстансов был убийцей и вором? Или даже все они? Или даже все они были одним убийцей?
Нет.
Важно ли тогда, что я родился во лжи?
Ни капельки.
Как я стал тем, чем стал, меня не беспокоит. Меня беспокоит будущее.
Если библиотекарша мертва, почему я здесь? Без нее — как до сих пор существует Чертог? Если Чертог не настоящий, как я прошел из одной вселенной в другую, как путешествовал во времени? Как я привел демоническую акулу, чтобы она сожрала Оливера Смита? Если Смит в брюхе акулы, почему я до сих пор чувствую Загрея, словно вонь на коже?
Загрей: первая итерация — змея.
Можно так посмотреть на все, что все станет понятно.
Милая Мьеликки Нейт. Все снова зависит от тебя.
Назад: Будто его мир
Дальше: Катабасис