Гостеприимство
Учитель смотрел, как те двое поднимаются по склону в его сторону. Один на лошади, другой пешком. Они еще не ступили на проложенную по крутизне тропинку, которая вела к примостившейся на холме школе – тащились еле-еле по снегу, меж камней бескрайнего пустынного плато. Лошадь временами оступалась, это заметно было. Слышать не слышно, а вот как пар из ноздрей вырывается – видно. Те двое, или один из них, местность знали. Они следовали точно по тропе, уже несколько дней скрытой под грязно-белым покровом. Учитель прикинул, что раньше как за полчаса им до вершины не добраться. Было холодно; он вернулся в школу за свитером.
Прошел насквозь через пустой заледенелый класс. По грифельной доске уже третьи сутки текли к устьям нарисованные четырьмя разноцветными мелками четыре главные реки Франции. Снег выпал неожиданно, в середине октября, после восьмимесячной засухи, минуя благодатный период дождей, и два десятка учеников, живших в разбросанных там и сям по плоскогорью деревнях, перестали приходить. Оставалось дожидаться, пока распогодится. Дарю отапливал теперь только одну комнату, примыкавшую к классной и обращенную одним окном на восток – ту, где жил сам. Другое окно, как и окна классной, выходило на юг. С этой стороны, всего в нескольких километрах от школы, плоскогорье понижалось. В ясную погоду можно было различить лиловатую массу горного отрога у самого порога пустыни.
Отогревшись немного, Дарю возвратился к окну, откуда впервые заметил путников. Они теперь скрылись из виду. Стало быть, вступили на откос. Небо слегка просветлело: ночью снегопад прекратился. Утро обозначило себя грязноватым светом, ставшим лишь чуточку ярче по мере того, как облачный потолок отодвигался от земли. В два часа пополудни казалось, будто день еще только занимается. И все же не сравнить с тремя предыдущими, когда густой снег валил средь беспросветных сумерек, а шквалистый ветер сотрясал двойную дверь школы. В эти томительные часы Дарю отсиживался в комнате и выходил лишь присмотреть за курами да почерпнуть в пристройке угля. По счастью, грузовичок из Таджида, ближайшей деревни к северу от школы, завез ему припасы за два дня до ненастья. Через двое суток он приедет снова.
Впрочем, имеющихся у него запасов хватило бы на то, чтобы выдержать целую осаду: комнатенка была завалена мешками зерна, которые местные власти оставляли ему для раздачи тем из детей, чьи семьи пострадали от засухи. Пострадали же все, поскольку все были бедны. Дарю ежедневно раздавал малышам положенную пайку. Сейчас, в непогоду, им ее сильно недоставало, что и говорить. Возможно, вечером к нему нагрянет кто-нибудь из отцов или старших братьев, и он снабдит их зерном. Дотянуть бы только до следующего урожая. Уже сейчас шли из Франции корабли с зерном, самое тяжелое время осталось позади. Но еще не скоро забудутся пережитые невзгоды, полчища одетых в лохмотья теней, блуждающих под палящим солнцем, прокаливаемые месяц за месяцем плоскогорья, скукожившаяся, иссохшая, буквально испепеленная земля, где камни под ногами обращались в пыль. Овцы падали тысячами, а порой и люди, там и сям, безвестно.
На фоне здешней нищеты он, живший чуть ли не отшельником в затерянной среди пустынь школе и довольствовавшийся тем малым, что имел, даже и самой этой суровой жизнью, чувствовал себя барином – обладателем мазаных стен, узенького дивана, некрашеных деревянных полок и собственного колодца – да еще при еженедельном снабжении водой и продовольствием. И вдруг этот снег, обрушившийся нежданно-негаданно, не дав передохнуть дождем. Таков был здешний край, жестокий даже и в отсутствие человека. Присутствие людей, впрочем, ничего не меняло. Но Дарю родился тут и в любом другом месте чувствовал себя изгнанником.
Он вышел на насыпную площадку перед школой. Путники достигли уже середины склона. Он узнал верхового: это был Бальдуччи, старый жандарм, давний его знакомец. Бальдуччи вел за собой на веревке араба со связанными руками, тот плелся, понурив голову. Жандарм приветственно махнул рукой, Дарю не ответил, его вниманием владел араб, одетый в некогда голубую джеллабу, обутый в сандалии поверх носков из грубой нечесаной шерсти, на голове – узкая полоска материи, повязанная тюрбаном. Они приближались. Щадя арестанта, Бальдуччи сдерживал лошадь, так что продвигались они медленно.
Подойдя настолько, что его можно было услышать, Бальдуччи крикнул: «От Эль-Амера три километра целый час идем!» Дарю не ответил. Он стоял и смотрел на них, толстый свитер делал его фигуру приземистой и широкоплечей. Араб ни разу не поднял головы. «Привет, – сказал Дарю, когда те взошли на площадку. – Зайдите погреться». Бальдуччи тяжело соскользнул с лошади, не выпуская из рук веревки. Улыбнулся учителю сквозь топорщащиеся усы. Маленькие темные глазки, глядевшие из-под нависающего смуглого лба, и обрамленный морщинами рот придавали его лицу выражение внимательное и усердное. Дарю взял повод, отвел лошадь к сараю и вернулся к гостям, ожидавшим его уже в школе. Проводил их в комнату. «Я затоплю в классе. Там будет удобнее», – добавил он. Когда он возвратился, Бальдуччи сидел на диване. Он отвязал веревку, на которой привел араба, и тот примостился на корточках возле печки. Руки у него оставались связанными, тюрбан съехал назад, он смотрел на окно. На всем лице Дарю сначала увидел только губы – огромные, полные, лоснящиеся, прямо как у негра; нос, однако, был прямой, глаза темные, с лихорадочным огнем. Сдвинутый назад тюрбан приоткрыл упрямый лоб, лицо с опаленной солнцем, но чуть обесцвеченной холодом кожей хранило выражение встревоженное и непокорное, которое и поразило Дарю, когда араб, повернув голову, взглянул ему прямо в глаза. «Проходите в классную, – сказал учитель. – Сейчас я заварю вам чай с мятой». «Спасибо, – ответил Бальдуччи. – Ну и работенка! Скорей бы на пенсию». И прибавил по-арабски, обращаясь к пленнику: «Ну, ты, пошли!» Араб поднялся, держа перед собой связанные в запястьях руки, и медленно прошел в помещение школы.
Вместе с чаем Дарю принес стул. Однако Бальдуччи уже восседал на первой парте, а араб пристроился возле учительского помоста лицом к печи, расположенной между столом и окном. Дарю протянул было пленнику стакан с чаем, но, взглянув на его руки, растерялся и спросил: «Может, развязать его?» «Само собой. Веревка – это на дорогу», – ответил Бальдуччи, нехотя приподнимаясь. Но Дарю уже поставил стакан на пол и опустился на колени возле араба. Тот молча наблюдал за ним лихорадочно блестящими глазами. Когда Дарю освободил его, он потер одно об другое распухшие запястья, взял стакан и стал маленькими глотками быстро втягивать в себя обжигающую жидкость.
– Так, – сказал Дарю. – И куда же вы направляетесь?
Бальдуччи вынул усы из чая:
– Сюда, сынок.
– Хороши ученички! Вы здесь заночуете?
– Нет. Я вернусь в Эль-Амер. А ты доставишь вот этого товарища в Тингит. Его ждут в смешанной франко-мусульманской коммуне.
Бальдуччи дружелюбно улыбнулся Дарю краешком губ.
– Что за чушь! – возмутился учитель. – Ты шутишь?
– Ничуть, сынок. Таков приказ.
– Приказ? Да я ж не… – Дарю осекся: не хотелось огорчать старика корсиканца. – Короче, не мое это дело.
– Ух ты! Ну и что с того? На войне любое дело – твое.
– В таком случае я подожду, когда объявят войну.
Бальдуччи кивнул:
– Хорошо. Но приказ уже поступил, и тебя он тоже касается. Неспокойно нынче. Поговаривают о бунте. Считай, мы уже мобилизованы.
Дарю глядел насупившись.
– Послушай, сынок, – сказал Бальдуччи. – Я тебя люблю, ты должен меня понять. Нас в Эль-Амере – на всю территорию маленького департамента – дюжина, мне надо вернуться. Мне велено вручить этого типа тебе и сразу назад. Там его оставлять нельзя было. Его деревня бурлила, отбить его у нас хотели. Ты должен завтрашним днем отвести его в Тингит. Двадцать километров такому молодцу, как ты, не помеха. А после – все. Вернешься к своим ученикам и уютной жизни.
Слышно было, как за стеной фыркает и бьет копытом лошадь. Дарю смотрел в окно. Облака отступали, по заснеженному плоскогорью все шире разливался свет. Когда снег стает, солнце снова воцарится и будет, как прежде, жечь камни. И снова долгими днями безоблачное небо будет изливать безжалостный свет на пустынное пространство, где ничто не напоминает о человеке.
– Н-да, – произнес Дарю, поворачиваясь к Бальдуччи. – А за что его? – И прежде, чем старик открыл рот, спросил еще: – Он понимает по-французски?
– Нет, ни слова. Мы его целый месяц искали, они его прятали. Родственника убил.
– Он против нас?
– Вряд ли. Хотя кто их знает…
– А почему убил?
– Какие-то семейные дела. Один вроде бы другому зерна задолжал. Точно не знаю. В общем, короче, зарезал родственничка садовым ножом. Понимаешь, как барана, чик!..
Бальдуччи провел рукой, будто лезвием, по горлу, чем привлек внимание арестованного: тот беспокойно уставился на жандарма. Дарю внезапно вскипел яростью к этому человеку, ко всем людям на свете с их гнусной злобой, беспрестанной ненавистью, бешенством в крови.
Но на плите закипел чайник. Дарю подлил чаю Бальдуччи, потом, постояв в нерешительности, подал второй стакан арабу, и тот снова жадно осушил его. Когда араб приподнял руки, Дарю увидел сквозь разрез джеллабы его тощую мускулистую грудь.
– Спасибо, малыш, – сказал Бальдуччи. – Ну, а теперь я пошел.
Он поднялся и направился к арабу, доставая из кармана веревку.
– Что ты делаешь? – сухо спросил Дарю.
Бальдуччи остановился в недоумении и показал ему веревку.
– Не надо.
Старик жандарм заколебался.
– Как хочешь. Оружие у тебя, конечно, есть?
– У меня есть охотничье ружье.
– Где?
– В чемодане.
– Надобно держать его возле кровати.
– Зачем? Мне нечего бояться.
– Совсем рехнулся? Если они взбунтуются, никто из нас не застрахован, мы все для них едины.
– Я сумею защититься. Я их издали увижу.
Бальдуччи расхохотался, но затем его белые еще зубы внезапно скрылись под усами.
– Издали, говоришь? Угу. Так я и думал. Ты всегда был немножко чокнутым. За это я тебя и люблю, мой сын тоже таким был.
С тем он достал револьвер и положил его на стол:
– На, возьми. Мне на обратную дорогу и ружья хватит.
Револьвер поблескивал на черной столешнице. Когда жандарм обернулся, учитель почувствовал, как от него пахнет кожей и лошадью.
– Послушай, Бальдуччи, – сказал вдруг Дарю. – Мне все это противно, и парень твой в первую очередь. Но сдавать я его не буду. Сражаться – пожалуйста, если надо. Но только не это.
Старик стоял перед ним и строго на него смотрел.
– Не дури, – произнес он медленно. – Мне, знаешь, тоже не все нравится. Связывать человека – к этому и с годами не привыкаешь, мне даже стыдно, если хочешь. Но нельзя им все позволять.
– Сдавать я его не стану, – повторил Дарю.
– Говорю же тебе, сынок, это – приказ.
– Нет. Так и передай своему начальству, что я его сдавать не стану.
Бальдуччи напряженно соображал. Он смотрел то на араба, то на Дарю. Наконец решился:
– Нет. Я им ничего не скажу. Не хочешь с нами заодно – дело твое, я на тебя доносить не стану. Мне приказали передать задержанного тебе, я это и делаю. Давай распишись.
– Это лишнее. Я не собираюсь отрицать, что ты мне его доставил.
– Не дерзи. Знаю, ты скажешь правду. Ты здешний, ты мужчина. Но подписать надо, таков порядок.
Дарю открыл ящик стола, достал прямоугольный пузырек фиолетовых чернил, красную деревянную ручку с пером «фельдфебель», которой писал ученикам образцы, и поставил подпись. Жандарм аккуратно сложил расписку и убрал в бумажник. Затем направился к двери.
– Я провожу тебя, – предложил Дарю.
– Не надо, – ответил Бальдуччи. – Ни к чему мне твоя вежливость. Ты меня оскорбил.
Он поглядел на араба, неподвижно сидевшего на одном месте, горестно шмыгнул носом и повернулся к двери.
– Прощай, сынок, – проговорил он.
Дверь за ним с шумом захлопнулась. Бальдуччи промелькнул в окне и исчез. Снег заглушил его шаги. За стенкой встревожилась лошадь, всполошились куры. Минуту спустя Бальдуччи снова появился за окном, ведя лошадь под уздцы. Он шел, не оборачиваясь, и вскоре скрылся на спуске, а вслед за ним и лошадь. Слышно было, как под откос мягко покатился большой камень. Дарю вернулся к пленнику, тот продолжал сидеть не двигаясь, но глаз с Дарю не спускал. «Подожди здесь», – сказал учитель по-арабски и направился было в комнату, но на пороге спохватился, вернулся к столу, взял револьвер и сунул его в карман. Затем не оглядываясь вышел из класса.
Он долго лежал у себя на диване, глядя, как меркнет небо, слушая тишину. Тишина более всего угнетала его в первые дни, когда он только вернулся с войны. Он просил места в городке у основания гряды, отделяющей высокие плато от пустыни. Скалистые стены, исчерна-зеленые на севере и лиловато-розовые с юга, высились тут границей вечного лета. Место ему дали севернее, на самом плато. Поначалу он тяжело переносил одиночество и тишину в этом неблагодарном краю, населенном разве что камнями. Кое-где, правда, встречались борозды, на первый взгляд напоминающие пашню, однако прорыты они были для того, чтобы извлечь на свет камень, пригодный для строительства. Здесь пахали только затем, чтобы собирать голыши. Иногда еще по крохам выскребали землю, скопившуюся в углублениях, и подкармливали ею чахлые сады в деревнях. Камни и только камни на три четверти покрывали здешний край. Тут рождались города, расцветали, потом исчезали; люди селились тут, любили друг друга, вцеплялись друг дружке в глотку, потом умирали. В этой пустыне все – и он, и его сегодняшний постоялец – были ничем. Но Дарю прекрасно понимал, что вне ее ни тот ни другой не смогли бы жить полнокровно.
Когда он поднялся, из класса не доносилось ни звука. Дарю сам удивился той откровенной радости, какая охватила его при одной мысли, что араб мог сбежать, что он снова один и не требуется принимать никаких решений. Однако арестованный был тут. Только теперь он лежал, вытянувшись между печкой и столом. Лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. В таком положении особенно выделялись его пухлые губы, придававшие лицу обиженное выражение. «Пойдем», – сказал Дарю. Тот встал и пошел за ним. В комнате учитель указал ему стул возле стола под окном. Араб сел, все так же не сводя глаз с Дарю.
– Есть хочешь? – спросил учитель.
– Да, – ответил тот.
Дарю приготовил два прибора. Взял муки и постного масла, замесил лепешку, зажег маленькую газовую плитку. Пока лепешка жарилась, он сходил в пристройку за сыром, яйцами, финиками и сгущенным молоком. Поджаренную лепешку он поставил охлаждаться на подоконник, развел водой и согрел молоко, взбил яйца для омлета. Взбивая, задел рукой револьвер, лежавший в правом кармане. Тогда он оставил миску, вышел в класс и убрал револьвер в ящик письменного стола. Когда он возвратился в комнату, уже стемнело. Он зажег свет, подал кушанье арабу. «Ешь», – сказал он. Тот взял кусок лепешки, живо поднес ко рту и застыл.
– А ты? – спросил он.
– Я тоже буду. После.
Толстые губы приоткрылись, араб поколебался, но затем решительно принялся за лепешку.
Поев, он уставился на учителя:
– Это ты судья?
– Нет, я стерегу тебя до завтра.
– Почему ты ешь со мной?
– Потому что есть хочу.
Араб замолчал. Дарю поднялся и вышел. Принес из сарая походную кровать, разложил ее между столом и печкой, перпендикулярно собственной. Из большущего чемодана, поставленного в углу на попа и служившего полкой для папок с бумагами, извлек два одеяла, расстелил их на раскладной кровати. Затем остановился, не зная, за что еще взяться, и присел на постель. Больше делать было нечего. Оставалось только смотреть на араба – и он смотрел, тщетно стараясь представить себе его лицо искаженным от ярости. Он видел лишь глаза, сумрачные, но блестящие, и животные губы.
– За что ты его убил? – спросил Дарю и сам удивился неприязненности своего тона.
Тот потупился:
– Он побежал. Я за ним погнался.
Он поднял на Дарю вопрошающий взгляд, исполненный страдания.
– Что теперь со мной сделают?
– Боишься?
Араб насторожился, отвел глаза.
– Жалеешь?
Несчастный глядел на него, раскрыв рот. Видимо, не понимал, о чем его спрашивают. Дарю почувствовал, как в душе закипает раздражение. Одновременно он ощущал неловкость, принужденность во всем своем большом теле, не помещавшемся между койками.
– Ложись! – произнес он нетерпеливо. – Я тебе постелил.
Тот не шелохнулся. Потом окликнул Дарю:
– Скажи!
Учитель обернулся.
– Жандарм завтра вернется?
– Не знаю.
– Ты пойдешь с нами?
– Не знаю. А что?
Арестованный встал, шагнул к постели и растянулся поверх одеял ногами к окну. Свет электрической лампочки бил ему прямо в глаза, он зажмурился.
– А что? – переспросил Дарю, стоя над ним.
Араб открыл глаза на ослепительный свет и посмотрел на учителя, стараясь не мигать.
– Пойдем с нами, – сказал он.
За полночь Дарю все еще не спал. Перед тем как лечь, он полностью разделся: привык спать нагишом. Правда, оставшись без ничего, он засомневался: почувствовал себя уязвимым, и у него возникло искушение одеться снова. Но он только пожал плечами: и не таких встречал, если понадобится, этого противника в бараний рог скрутит. Со своей постели он видел, как тот неподвижно лежит на спине, зажмурив глаза от яркого света. Когда Дарю потушил свет, сумрак разом уплотнился. Понемногу ночь начала оживать за окном, где тихо дышало беззвездное небо. Учитель мог различить фигуру, лежавшую на соседней койке. Араб по-прежнему не шевелился, но глаза казались открытыми. Снаружи гулял ветерок. Возможно, он разгонит облака, и снова пожалует солнце.
Ночью ветер усилился. Куры забеспокоились, но вскоре утихли. Араб повернулся на бок, спиной к Дарю, и вроде как застонал. Дарю прислушался к его дыханию, оно стало громче и ровнее. Он слышал, как тот дышит совсем рядом, и не мог заснуть. Присутствие постороннего в комнате, где вот уже год он спал один, мешало ему. Мешало еще и потому, что навязывало особого рода братство, хорошо ему знакомое и в данном случае совершенно для него неприемлемое: между мужчинами, спящими в одной комнате, – солдатами, заключенными – устанавливается таинственная связь, словно скинув вместе с одеждой житейскую броню, они воссоединяются ночью, преодолев различия, в извечном царстве усталости и сна. Дарю гнал от себя эти мысли, подобных глупостей он не любил, надо было спать.
Чуть погодя, когда араб едва заметно шевельнулся, учитель по-прежнему не спал. Шевеление повторилось, и Дарю насторожился. Медленно, как лунатик, араб приподнялся на локтях. Сев на кровати, он замер, не поворачиваясь к Дарю, будто напряженно прислушивался. Дарю не шелохнулся, он только теперь вспомнил: револьвер остался в ящике стола. Действовать следовало немедля. Однако он продолжил наблюдение: арестованный все так же машинально опустил ноги на пол, выждал еще немного и стал медленно подниматься. Дарю хотел было его окликнуть, но араб встал и пошел, теперь уже естественной походкой, только необычайно тихой. Он направлялся к двери, ведущей в пристройку. Осторожно отомкнув щеколду, он вышел и притворил за собой дверь, но не до конца. Дарю не двинулся с места. «Смывается, – подумал он. – Скатертью дорога!» И все же прислушался. В курятнике – ни звука, стало быть, тот вышел на площадку. В эту минуту Дарю расслышал тихое журчание – что это было, он понял только тогда, когда фигура араба вновь обозначилась в дверном проеме; вошедший аккуратно закрыл дверь, неслышно прошел к кровати и лег. Тогда Дарю повернулся к нему спиной и заснул. Позднее ему казалось, что он слышит сквозь сон, как кто-то крадучись ходит вокруг школы. «Пригрезилось», – говорил он себе и продолжал спать.
Проснувшись, он увидел ясное небо; в щели плохо пригнанных рам врывался холодный и чистый воздух. Араб спал теперь, скрючившись под одеялом, раскрыв рот, полностью расслабившись. Но когда Дарю растолкал его, он страшно вздрогнул, вытаращился на Дарю, не узнавая его, безумными и до того перепуганными глазами, что учитель отступил на шаг. «Не бойся. Это я. Пора есть». Араб тряхнул головой, сказал «да». Лицо его обрело спокойствие, но выражение оставалось отсутствующим и рассеянным.
Кофе был готов. Они выпили его, сидя вдвоем на раскладной кровати, закусывая куском лепешки. Затем Дарю отвел араба в пристройку и показал кран, где обычно умывался. Сам вернулся в комнату, сложил одеяла и походную кровать, убрал свою постель, привел комнату в порядок. Через класс вышел на площадку. На голубом небе уже вставало солнце; нежный яркий свет заливал пустынное плоскогорье. На склоне местами таял снег. Скоро там вновь оголятся камни. Присев на корточки над откосом, учитель озирал безлюдное пространство. Вспомнил Бальдуччи: он огорчил старика, вроде как выпроводил его, словно не хотел быть с ним заодно. В ушах еще звучало его сухое «прощай», и Дарю, сам не зная почему, чувствовал себя опустошенным и разбитым. В эту минуту позади школы кашлянул его пленник. Дарю предпочел бы его не слышать, он поднял и яростно швырнул камень – тот, просвистев в воздухе, утонул в снегу. Нелепое преступление этого человека повергало учителя в бешенство, но выдавать его властям – противно чести: сама мысль об этом была унизительна до крайности. Он проклинал одновременно и своих за то, что они подкинули ему этого араба, и араба за то, что убить он осмелился, а убежать не сумел. Дарю поднялся, потоптался на площадке, выждал, зашел в школу.
В пристройке, склонившись над зацементированным полом, его подопечный двумя пальцами чистил зубы. Дарю поглядел на него, потом сказал: «Пошли». Проследовал в комнату, араб за ним. Дарю натянул поверх свитера охотничью куртку, на ноги – походные ботинки. Стоя, подождал, пока тот накрутит тюрбан и завяжет сандалии. Они пересекли классную, и учитель указал спутнику на выход: «Иди». Тот не шелохнулся. «Я сейчас», – прибавил Дарю. Араб вышел. Дарю возвратился в комнату и собрал узелок с сухарями, финиками и сахаром. На обратном пути возле письменного стола он заколебался, затем шагнул через порог и запер дверь. «Сюда», – буркнул он и двинулся на восток, арестованный – за ним. Когда они чуть отошли, Дарю почудились позади какие-то звуки. Он вернулся, обогнул дом: никого. Араб наблюдал за ним, как видно, не понимая, в чем дело. «Идем», – сказал Дарю.
Через час они присели отдохнуть у основания какой-то известковой иглы. Повсюду таял и таял снег, солнце тотчас выпивало лужи, стремительно вычищало плоскогорье, и оно, становясь сухим, начинало вибрировать, как воздух. Когда они снова тронулись в путь, земля звенела у них под ногами. По временам далеко впереди пространство с радостным криком рассекала одинокая птица. Дарю жадно глотал новоявленный свет. Чувство, похожее на восторг, зарождалось в нем от созерцания этого огромного знакомого пространства, окрашенного теперь почти целиком в желтый цвет под голубым куполом неба. Затем они шли еще час, спускаясь к югу, пока не очутились на приплюснутом взгорке, сложенном из хрупких пород. Далее плоскогорье круто уходило вниз, на востоке открывалась равнина, где глаз различал чахлые деревца, а на юге – скопления скалистых глыб, которые придавали всему пейзажу беспокойный вид.
Дарю поглядел пристально в одном направлении, в другом. На горизонте – только небо, нигде ни души. Учитель повернулся к арабу, недоуменно на него взиравшему, протянул ему сверток. «Возьми, – сказал он. – Здесь финики, хлеб, сахар. Можно продержаться два дня. Вот еще тысяча франков». Араб взял сверток и деньги и держал их перед собой, не зная, что с ними делать. «Теперь смотри, – сказал учитель и указал на восток. – Вот дорога на Тингит. Идти два часа. В Тингите администрация и полиция. Они тебя ждут». Араб глядел на восток, все так же прижимая к груди узелок и деньги. Дарю взял его за руку выше локтя и, не слишком церемонясь, оборотил лицом к югу. Внизу, у основания склона, виднелась едва различимая тропинка. «Эта тропа пересекает плоскогорье. За день доберешься до пастбищ и первых кочевников. Они примут тебя и приютят, как у них принято». Араб повернулся к Дарю, в глазах его зрела паника. «Послушай», – начал было он. Дарю замотал головой: «Нет. Молчи. Дальше пойдешь один». Он развернулся, сделал два шага по направлению к школе, еще раз в нерешительности взглянул на неподвижно стоящего араба и продолжил путь. Несколько минут он шел, не оборачиваясь, слыша лишь звуки собственных шагов: гулкий стук по мерзлой земле. Затем оглянулся. Араб стоял все там же, над склоном, только руки опустил и смотрел вслед учителю. Дарю почувствовал комок в горле. Он выругался, махнул рукой и пошел дальше. В следующий раз он остановился не скоро. Когда он обернулся, на пригорке уже никого не было.
Дарю заколебался. Солнце стояло высоко в небе и начинало припекать голову. Он поворотил назад, пошел сперва неуверенно, затем все быстрей и решительней. Когда он достиг пригорка, пот лил с него градом. Он взбежал по склону и на вершине остановился, с трудом переводя дыхание. Скопление скал на юге четко вырисовывалось на голубом небе, на востоке же равнина уже мрела от зноя. И там, в дымчатом мареве, Дарю с болью в сердце различил фигуру араба, плетущегося по направлению к тюрьме.
В тот же день учитель стоял у окна классной и глядел, не видя, на яркий свет, низвергающийся с небес на все пространство плоскогорья. За спиной у него висела грифельная доска, на которой среди меандров четырех рек Франции он обнаружил начертанную неумелой рукой надпись: «Ты выдал нашего брата. Ты за это заплатишь». Дарю глядел на небо, на плато и дальше, на невидимые ему земли, простиравшиеся до самого моря. В этом обширном краю, который он прежде так любил, он был один.