Молчание
Зима была в самом разгаре, и тем не менее над утренним городом занимался прекрасный день. Сияние моря и неба сливалось за пирсом в единое целое. Впрочем, Ивар этого не видел. Он медленно ехал вдоль бульваров к порту. Больная нога неподвижно упиралась в зафиксированную педаль велосипеда, а второй ногой он работал изо всех сил – сырая булыжная дорога еще не успела высохнуть. Скрючившись, не поднимая головы, он объезжал старые трамвайные рельсы, старательно пропускал обгонявшие его автомобили и время от времени локтем отпихивал за спину висевшую на плече сумку с завтраком, который собрала ему Фернанда. Содержимое сумки не радовало его. Вместо любимого испанского омлета или жаренного на оливковом масле бифштекса жена положила между двумя толстыми ломтями хлеба только сыр.
Дорога до мастерской еще никогда не казалась Ивару такой долгой. Он тоже старел. В сорок лет мышцы разогреваются уже не так быстро, хотя ты еще не одряб, как виноградная лоза. Порой, читая о спортивных соревнованиях, когда тридцатилетних атлетов называли ветеранами, Ивар пожимал плечами. «Если это ветеран, – говорил он Фернанде, – то я уже старик». И при этом он понимал, что журналист не так уж и не прав. В тридцать лет дыхание уже едва заметно слабеет. Сорок – конечно, еще не старость, но ты уже начинаешь к этому готовиться, пусть и заранее. Разве не поэтому по дороге на работу через весь город, где находились бочарные мастерские, он уже давно не смотрел на море? В двадцать лет Ивар не мог на него наглядеться, море сулило отличные выходные на пляже. Несмотря на свою хромоту, а может быть, именно благодаря ей, он всегда любил плавать. Прошли годы, появилась Фернанда, родился сын, и пришлось по субботам брать дополнительную работу в бочарной мастерской, а по воскресеньям мастерить что-нибудь для частных заказчиков. Понемногу он отвык от бурного времяпрепровождения, которым наслаждался. Глубокая и прозрачная вода, жаркое солнце, девушки и радости плоти – вот в чем состояло счастье в его краях. И это счастье уходило вместе с молодостью. Ивар по-прежнему любил море, но уже только в конце дня, когда вода в бухте темнела. Теплыми вечерами после работы он усаживался на террасе своего дома, в чистой рубашке, которую тщательно выгладила Фернанда, и с удовольствием потягивал анисовку из запотевшей рюмки. Небо ненадолго озарялось мягким светом, болтавшие с ним соседи начинали говорить тише. Ивар уже не понимал, счастлив ли он, или ему хочется плакать. В таком умиротворенном состоянии он лишь тихонько ждал, сам не зная чего.
По утрам, отправляясь на работу, Ивар, наоборот, не любил смотреть на море – оно-то оставалось на месте, а он покидал его до вечера. В это утро он ехал, понурившись, с тяжелым сердцем. Накануне вечером Ивар вернулся с собрания и сообщил, что решено возобновить работу. «Так что же, – обрадовалась Фернанда, – хозяин согласен на прибавку?» Хозяин не согласился ни на какую прибавку, забастовка провалилась. Следовало признать, что они действовали неправильно. Забастовали со злости, и профсоюз был прав, что не оказал должной помощи. К тому же пятнадцать рабочих – не густо; профсоюз учитывал настроения в других бочарнях, а те не выступили. За это на них нельзя было сердиться всерьез. Строительство танкеров и автоцистерн ничего хорошего бочарам не сулило, дела шли все хуже. Бочонков и больших винных бочек производили все меньше, в основном ремонтировали уже имевшиеся большие буты. Конечно, хозяева видели, что дело страдает, но им все же хотелось сохранить какую-то прибыль. Чем смогут заниматься бочары, если бочарное дело исчезнет? Тот, кто освоил какое-то ремесло, не станет его менять; учиться было совсем не просто. Хорошего бочара, чтобы умел подгонять изогнутые клепки, стягивать их на огне железными обручами, обходясь без пакли или рафии, найти нелегко. Ивар это знал и гордился. Поменять профессию – это ерунда, а вот отказаться от того, что ты умеешь, от своего мастерства, нелегко. Профессия хорошая, а работы нет, ты в тупике, приходится смириться. Но и смирение – дело нелегкое. Трудно постоянно помалкивать, не имея возможности спорить, и каждое утро снова и снова отправляться той же дорогой, чтобы в конце недели получить лишь жалкие гроши, которых уже ни на что не хватает.
Вот поэтому они разозлились. Двое или трое сомневались, но после первых споров с хозяином и они почувствовали злость. По сути дела, он заявил, что они должны брать что дают, а иначе пусть уходят. Человек не должен так говорить. «Что он себе думает, – сказал Эспозито, – что мы сдрейфим?» Впрочем, хозяин был не таким уж скверным типом. Он пошел по стопам отца, вырос в этой мастерской и за долгие годы перезнакомился почти со всеми рабочими. Иногда приглашал их перекусить в бочарне; разводили костер на стружках, жарили сардины или кровяную колбасу, а выпив, хозяин становился вполне приятным человеком. К Новому году он всегда раздавал по пять бутылок вина каждому работнику и частенько, если кто-то заболевал или просто случалось какое-то событие, например свадьба или причастие, дарил деньги. Когда у хозяина родилась дочка, всем раздавали конфеты. Два или три раза он приглашал Ивара поохотиться в своем поместье на побережье. Он, конечно, любил своих работников и часто напоминал, что его отец начинал подмастерьем. Но никогда не приходил к ним домой. Он думал только о себе, потому интересовался исключительно своими делами, и поставил вопрос ребром: не хотите – как хотите. Иными словами, их хозяин тоже столкнулся с трудностями. Но он-то мог себе это позволить.
Они добились согласия от профсоюза и объявили забастовку. «Не утруждайте себя пикетами, – сказал хозяин. – Когда мастерская не работает, я экономлю». Он кривил душой, но дал понять, что держал их на работе из милости. Эспозито вспылил и сказал хозяину, что он не человек. У того взыграла кровь, и их пришлось разнимать. Но в то же время это произвело впечатление на работников. Двадцать дней забастовки, дома – печальные жены, два или три человека среди них совсем пали духом, а в довершение всего профсоюз посоветовал уступить, пообещав посредничество и возмещение забастовочных дней за счет дополнительных часов. Они решили вернуться на работу, правда, хорохорились и говорили, что еще ничего не решено, что все только начинается. Но в это утро, когда положение казалось особенно тяжелым, а вместо мяса был сыр, иллюзий больше не осталось. И солнце светило напрасно, и море уже ничего не обещало. Ивар давил на единственную педаль, и при каждом повороте колеса ему казалось, что он еще немного состарился. При мысли о мастерской, о товарищах и о хозяине, которых ему предстояло увидеть, на сердце становилось все тяжелее. Фернанда беспокоилась: «Что вы ему скажете?» – «Ничего». Ивар сел на велосипед и покачал головой. Он стиснул зубы; на худом, смуглом и морщинистом лице с тонкими чертами появилось замкнутое выражение. «Мы работаем. Этого достаточно». Теперь он ехал, по-прежнему стиснув зубы, испытывая иссушающую злость, от которой мрачнело все, даже небо.
Он свернул с бульвара, удаляясь от моря, и поехал по сырым улочкам старого испанского квартала. Они вели к району сараев, складов металлолома и гаражей, где находилась и мастерская – ангар со стенами, обложенными камнем до половины высоты и застекленными выше, до самой крыши из гофрированного железа. Мастерская соседствовала со старой бочарней во дворе, обнесенном старыми галереями, – ее забросили, когда предприятие разрослось, и теперь использовали только как склад старого железа и бочек. За двором через узкую дорогу, покрытую битой черепицей, начинался хозяйский сад, в глубине которого стоял дом. Дикий виноград и чахлая жимолость, обвивавшие крыльцо, были единственным украшением большого и уродливого строения.
Ивар сразу увидел, что двери мастерской закрыты. Перед ними молча стояли люди. За все время своей работы здесь он в первый раз приехал к закрытым дверям. Хозяин решил показать, кто здесь главный. Ивар свернул налево, поставил велосипед под навесом, продолжавшим крышу с этой стороны ангара, и направился к двери. Он издали разглядел Эспозито, высокого смуглого и лохматого парня, рядом с которым работал; делегата от профсоюза Марку, похожего на оперного тенора, Саида, единственного араба в мастерской, а затем и всех остальных, молча смотревших на него. Но прежде чем Ивар успел подойти, все вдруг повернулись к приоткрывшимся дверям. В проеме появился Баллестер, старший мастер. Он отпер одну из тяжелых дверей и, повернувшись спиной к работникам, медленно сдвигал ее по чугунным направляющим.
Баллестер, самый старый из всех, не одобрял забастовку, но заткнулся с той минуты, когда Эспозито сказал ему, что он обслуживает интересы хозяина. Теперь он стоял у дверей, широкоплечий, приземистый, в темно-синем свитере, уже разутый (они с Саидом единственные работали босиком), и смотрел, как они заходят по одному; глаза его казались бесцветными на старом смуглом лице, а уголки рта под густыми обвислыми усами были угрюмо опущены. Все молчали, униженные своим поражением, это молчание приводило их в ярость, но никто из бочаров не мог нарушить его. Они шли, не глядя в глаза Баллестеру, понимая, что он обязан пропускать их именно так; его мрачный вид говорил сам за себя. Ивар все же посмотрел на него. Баллестер, относился к Ивару с симпатией, поэтому молча кивнул.
Наконец все они оказались в маленькой раздевалке справа от входа: это были открытые кабинки, отделенные друг от друга белыми деревянными перегородками, по обе стороны от которых стояли маленькие шкафчики, запиравшиеся на ключ; в последней кабинке, в углу между стенами ангара устроили душевую, а сточный желоб вырыли прямо в утоптанной земле. В центре ангара, напротив рабочих мест, можно было увидеть большие винные бочки, уже законченные, но еще распущенные, ожидавшие обжига; грубые скамьи с прорезанными в них длинными желобами (в некоторых уже стояли круглые деревянные днища, ожидавшие шлифовки); наконец, угли на месте обжига. Вдоль стены слева от входа стояли верстаки. Перед ними были навалены груды еще не обструганных клепок. У правой стены, неподалеку от раздевалки, поблескивали две большие, хорошо смазанные, мощные и бесшумные мотопилы.
Ангар уже давно стал слишком велик для горстки рабочих. Летом в сильную жару это имело свои преимущества, но зимой было неудобно. Однако сегодня мастерская выглядела заброшенной – большое пространство, где никто не работает, по углам расставлены заготовки бочек, в которых клепки схвачены единственным обручем возле днища и расходятся в стороны, подобно лепесткам грубых деревянных цветков, скамейки, ящики с инструментами и станки, покрытые опилками. Рабочие, уже переодевшиеся в старые свитера и выцветшие, залатанные штаны, нерешительно озирались. Баллестер наблюдал за ними. «Ну, что, – сказал он, – начнем?» Все молча разошлись по своим местам. Баллестер переходил от одного к другому и коротко напоминал задания – что следовало начать, что продолжить. Никто не отвечал. Вскоре по дереву, окованному железом, застучал молоток, подгонявший обруч на бочке, заскрежетал на сучках рубанок, и загремела железом пила, которую включил Эспозито. По просьбе товарищей Саид подносил бочки или разжигал из щепы костер, на который водружали бочки, чтобы они раздулись и заполнили свои корсеты из железных обручей. Между делом он выправлял большим молотком на верстаке широкие ржавые обручи. Запах горящей щепы понемногу заполнял ангар. От привычного запаха у Ивара, обстругивавшего и подгонявшего клепки, напиленные Эспозито, немного отлегло от сердца. Все работали молча, но в мастерской мало-помалу восстанавливалась какая-то теплота, возрождалась жизнь. Яркий свет вливался в ангар через большие окна. В золотистом воздухе поднимался голубой дымок; Ивар даже услышал рядом чье-то жужжание.
В этот момент распахнулась задняя дверь в старую бочарню, и на пороге появился хозяин, месье Лассаль. Это был худой брюнет лет за тридцать в бежевом костюме и распахнутой на груди белой рубашке, весьма уверенный в себе. Подобно большинству людей, которые благодаря занятиям спортом ведут себя раскованно, он, как правило, вызывал симпатию, несмотря на костлявое, словно вырезанное ножом лицо. Впрочем, сейчас он выглядел слегка смущенным. Его приветствие прозвучало тише, чем обычно, да ему никто и не ответил. Молотки застучали вразнобой, их хор немного расстроился, но вскоре вернулся к прежнему ритму. Господин Лассаль потоптался на месте, потом направился к малышу Валери, который работал с ними лишь первый год. Тот устанавливал дно на большую винную бочку в нескольких шагах от Ивара, рядом с мотопилой, и хозяин наблюдал за ним. Валери молча продолжал работать. «Ну что, сынок, – сказал месье Лассаль, – как дела?» Движения паренька вдруг стали неловкими. Он бросил взгляд на Эспозито, который стоял рядом и сгребал ручищами гору клепок, чтобы отнести их Ивару. Эспозито, не прекращая своего занятия, тоже посмотрел на него, после чего Валери, так и не ответив хозяину, опять уткнулся в свою бочку. Слегка озадаченный Лассаль постоял перед юношей, потом пожал плечами и повернулся к Марку. Тот, сидя верхом на скамье, медленными и четкими движениями заканчивал обрабатывать кромку днища. «Привет, Марку», – сухо сказал хозяин. Марку, не отвечая, старательно снимал с дерева тончайшую стружку. «Да что с вами происходит? – громко спросил Лассаль, повернувшись на сей раз к другим работникам. – Знаю, мы не договорились. Но это не должно мешать нашей работе. Да и чего вы этим добьетесь?» Марку встал, поднял днище, обвел ладонью кромку, проверяя работу, томно сощурился с видом глубочайшего удовлетворения и по-прежнему молча направился к другому работнику, собиравшему винную бочку. В мастерской слышались только стук молотков и визг пилы по металлу. «Ладно, – сказал Лассаль, – когда вас отпустит, Баллестер мне сообщит». И он спокойно вышел из мастерской.
Почти сразу же после этого, перекрывая оглушительный шум мастерской, раздались два звонка. Баллестер, только что присевший свернуть папироску, тяжело поднялся и направился к маленькой задней двери. Затем молотки застучали тише, один из работников вообще остановился. Тут на пороге снова показался Баллестер. «Хозяин зовет Марку и Ивара». Первым намерением Ивара было пойти помыть руки, но Марку потащил его за собой.
Снаружи во дворе свет показался таким ярким и насыщенным, что Ивар буквально ощущал его на лице и руках. Они поднялись на крыльцо под жимолостью, на которой уже распустилось несколько цветков. Войдя в коридор, увешанный спортивными дипломами, они услышали плач ребенка и голос месье Лассаля: «Уложи ее после обеда. Если не пройдет, позовем врача». Хозяин вышел в коридор и пригласил их в маленький кабинет, где они уже бывали, обставленный в деревенском стиле, с охотничьими трофеями на стенах. «Садитесь», – сказал месье Лассаль, устраиваясь за столом. Они продолжали стоять. «Я пригласил вас сюда, потому что вы, Марку, были уполномоченным от профсоюза, а ты, Ивар, работаешь у меня дольше всех, не считая Баллестера. Со спорами покончено. Я не могу, никак не могу дать вам то, чего вы просите. Дело улажено, мы решили возобновить работу. Я вижу, вы на меня сердитесь, и, честно говоря, мне это неприятно. Но хочу сказать одно: то, что я не могу дать вам сегодня, я, может быть, смогу дать, когда дела пойдут лучше. И если возможность появится, то сделаю это, не дожидаясь ваших просьб. А сейчас пора за работу. Он помолчал, словно о чем-то думая, потом посмотрел на них: «Ну, так что?» Марку смотрел в сторону. Ивар хотел заговорить, но не смог вымолвить ни слова. «Послушайте, – сказал Лассаль, – вы все упрямитесь. Это пройдет. Но, когда вы хорошенько подумаете, вспомните о моих словах». Он встал, подошел к Марку и протянул руку: «Чао!» Тот побледнел, его мечтательное лицо стало угрюмым, а потом злым. Марку круто развернулся и вышел. Лассаль, тоже побледневший, взглянул на Ивара, но руки не протянул. «Идите к черту!» – закричал он.
Когда они вернулись в мастерскую, работники обедали. Баллестер куда-то вышел. «Брехня», – только и сказал Марку, возвращаясь на рабочее место. Эспозито, оторвавшись от еды, спросил, что они ответили; Ивар сказал, что ничего. Потом он сходил за сумкой, вернулся и уселся на свою скамью. Уже приступив к обеду, он вдруг увидел неподалеку от себя Саида, лежавшего на спине на куче щепы и уставившегося в окно, за которым голубело уже не такое яркое небо. Ивар спросил, покончил ли Саид с едой. Тот ответил, что поел инжира. Ивар прекратил жевать. На смену неловкости, не покидавшей его после разговора с Лассалем, внезапно пришло ощущение тепла и доброты. Он встал, разломил свой сэндвич и, не обращая внимания на отказы Саида, сказал, что на следующей неделе все наладится: «Тогда ты поделишься со мной». Саид улыбнулся и деликатно откусил кусочек от сэндвича, совсем небольшой, как будто не хотел есть.
Эспозито взял старую кастрюльку и зажег небольшой костерок из щепы и деревяшек, чтобы подогреть принесенный в бутылке кофе. Он сказал, что это подарок для всех работников от приятеля-бакалейщика, который услышал о забастовке по радио. Пустили по кругу баночку из-под горчицы. Эспозито наливал каждому кофе, уже с сахаром. Саид выпил свою порцию, явно с бо́льшим удовольствием, чем ел. Эспозито, причмокивая и ругаясь, допил остатки кофе прямо из горячей кастрюльки. В этот момент вошел Баллестер и объявил, что перерыв окончен.
Пока все поднимались и складывали в сумки бумагу и посуду, Баллестер подошел ближе и внезапно сказал, что всем тяжело и ему тоже, но что это не причина, чтобы вести себя по-детски, и что бойкот ничего не даст. Эспозито, все еще с кастрюлькой в руках, повернулся, услышав эти слова; лошадиное лицо его стало багровым. Ивар знал, что он скажет и что думали все работники: это никакой не бойкот, им заткнули рот, надо делать выбор, а злость и унижение иногда так больно ранят, что даже кричать невозможно. В конце концов, все они живые люди, и сейчас им не до улыбок и кривляний. Но Эспозито ничего не сказал, лицо его наконец смягчилось, и, пока все расходились по своим местам, он тихонько похлопал Баллестера по плечу. Снова застучали молотки, большой ангар заполнился привычным шумом, запахом щепы и старой пропотевшей одежды. Большая пила с визгом врезалась в свежий чурбак, который медленно подталкивал Эспозито, нарезая клепки. Соприкасаясь с деревом, пила подскакивала, осыпая большие волосатые руки, крепко сжимавшие чурбак по обе стороны от рычащего лезвия, опилками, похожими на крошки хлеба. Когда очередная клепка была отпилена, слышался только шум мотора.
Сгорбившийся над фуганком Ивар чувствовал, как затекла спина. Обычно усталость наступала позже. Ясное дело, за те недели, что они не работали, он отвык от нагрузки. Однако Ивар подумал, что с годами становится все труднее работать руками, если речь идет не о простой подгонке. Если трудно разогнуться, это еще один признак приближающейся старости. Там, где главное сильные мышцы, работа, в конце концов, становится проклятием, она предшествует смерти, ведь не случайно по вечерам после тяжелого труда засыпаешь мертвым сном. Сын хочет стать учителем, он прав: те, кто разглагольствуют о выгодах ручного труда, не понимают, о чем говорят.
Когда Ивар выпрямился, чтобы перевести дух и отогнать дурные мысли, снова раздался звонок. Он звучал настойчиво, ненадолго замолкая, чтобы потом затрезвонить снова, еще более повелительно, и это было так странно, что все прекратили работать. Баллестер сначала удивленно прислушался, потом решился и медленно подошел к двери. Он отсутствовал несколько секунд, а затем звонок наконец умолк. Работа возобновилась. Дверь снова резко распахнулась, и Баллестер побежал в раздевалку. Он вышел оттуда в парусиновых туфлях, натягивая куртку, сказал на ходу Ивару: «У малышки приступ. Я побежал за Жерменом», – и бросился к большим дверям. Доктор Жермен жил в том же квартале и присматривал за мастерской. Ивар без лишних слов просто повторил новость. Люди стояли вокруг него, смущенно переглядываясь. Слышался только шум работавшей вхолостую мотопилы. «Может, ничего страшного», – сказал кто-то. Они разошлись по местам, мастерская снова наполнилась шумом, но все работали медленно, словно чего-то ждали.
Примерно через четверть часа Баллестер вернулся в мастерскую, повесил куртку и, не сказав ни слова, вышел в маленькую дверь. Свет за окнами тускнел. Вскоре, в промежутках между взвизгиваниями пилы, впивавшейся в дерево, они услышали нарастающий звук сирены «скорой помощи», вначале издалека, потом все ближе, а затем машина подъехала, и стало тихо. Вошел Баллестер, и все бросились к нему. Эспозито выключил мотор. Баллестер сказал, что девочка раздевалась в своей комнате и вдруг упала как подкошенная. «Ну и ну!» – произнес Марку. Баллестер покачал головой и, обернувшись к работникам, растерянно развел руками. Снова завыла сирена «скорой помощи». В грубой рабочей одежде, обсыпанной опилками, они стояли притихшие в мастерской, залитой желтым светом, беспомощно опустив натруженные руки.
Оставшееся время тянулось долго. Ивар чувствовал теперь только усталость и щемящую тоску. Хотелось поговорить. Но ни ему, ни остальным сказать было нечего. Лица молчавших людей выражали лишь горе и какое-то упорство. Иногда в его мыслях всплывало слово «несчастье», но, едва возникнув, исчезало, словно пузырек, который появляется на свет и тут же лопается. Хотелось вернуться домой, увидеть Фернанду, сына, свою террасу. Баллестер как раз объявил о конце рабочего дня. Машины остановились. Люди стали не спеша гасить огонь и складывать инструменты, потом один за другим потянулись в раздевалку. Саид оставался последним, ему предстояло убрать помещение и сбрызнуть водой пыльный пол. Когда Ивар вошел в раздевалку, огромный волосатый Эспозито уже стоял в душевой. Он повернулся к ним спиной и шумно намыливался. Обычно все посмеивались над его стыдливостью; в самом деле, этот огромный человек, похожий на медведя, упорно не поворачивался к остальным передом. Но сегодня, казалось, никто этого не замечал. Эспозито вышел, пятясь, и обмотал ляжки полотенцем на манер набедренной повязки. Остальные тоже стали по очереди мыться, Марку шумно хлопал себя по голым бокам, как вдруг послышался звук медленно откатывающейся по стальному рельсу большой двери. Вошел Лассаль.
Он был все в той же одежде, но волосы чуть растрепались. Лассаль остановился на пороге, осмотрел просторную пустую мастерскую, сделал еще несколько шагов, опять остановился и бросил взгляд на раздевалку. Эспозито, по-прежнему с полотенцем на бедрах, повернулся к нему. Голый, он смущенно переминался с ноги на ногу. Ивар подумал, что Марку должен что-то сказать. Но тот оставался невидимым за стеной воды. Эспозито принялся поспешно натягивать рубашку, когда Лассаль тусклым голосом произнес «Доброго вечера» и направился к маленькой двери. Только Ивар подумал, что следовало бы его окликнуть, как дверь закрылась.
Тогда Ивар, не заходя в душ, оделся, тоже пожелал всем доброго вечера, но от всего сердца, и ему ответили так же искренне. Он быстро вышел, взял велосипед, и, когда сел на него, спину снова свело. Близился вечер, и пришлось ехать через запруженный машинами город. Ивар ехал быстро, ему хотелось увидеть свой старый дом и террасу. Он ополоснется в постирочной, а потом сядет и будет смотреть на море, которое уже было рядом с ним, за оградой бульвара, более темное, чем утром. Но рядом с ним была и маленькая девочка, и он не мог не думать о ней.
Дома сын, вернувшийся из школы, листал иллюстрированные журналы. Фернанда спросила у мужа, все ли в порядке. Он не ответил, помылся в постирочной, потом вышел на террасу и сел на скамейку. Над головой сушилось штопаное белье, небо становилось прозрачным, над забором виднелось ласковое вечернее море. Фернанда принесла анисовку, два стакана, глиняный кувшин с прохладной водой и села рядом с Иваром. Он взял ее за руку, как в первые месяцы после свадьбы, и все рассказал. Закончив, он замер, повернувшись к морю, где быстро сгущались сумерки над линией горизонта. «Ох, он сам виноват!» – сказал Ивар. Ему хотелось быть молодым и чтобы Фернанда оставалась молодой, и тогда бы они уехали туда, за море.