Книга: Вначале будет тьма // Финал
Назад: Глава 20 …же я су…
Дальше: Глава 28 Битва на «Луже»

Глава 24
Кринжово

Кринжово – Москва. Финал
На трибуне C сидел мужчина солидного телосложения. Футболка, натянувшись на животе, раскрывала не совсем спортивный образ жизни болельщика. Она предательски ползла вверх, обнажая то, что обнажать не стоило. Горизонтальные красно-сине-белые полоски спереди неаккуратно сморщились. Сзади эти же цвета, только вертикальные, пока еще могли показаться опрятными. Красные атласные штаны блестели в свете лужниковских прожекторов, на левом колене расплылось грязное пятно неопределяемого цвета. Его ноги в высоких белых кроссовках с аккуратно завязанными шнурками непрерывно отбивали асинхронный ритм. На голове мужчины, непонятным образом сохраняя равновесие, высился огромный контейнер с пивом. Заполнен контейнер был только наполовину. От него прямо к толстым губам мужчины тянулась тонкая трубка. Прозрачный сосуд каждый раз опасно наклонялся, когда его владелец обращался с очередным комментарием к соседям. Он покачивался, грозясь излить содержимое на своих жертв, несмотря на крышку сверху. Пивосос, впрочем, беспечно вертел головой в разные стороны, стараясь и уследить за перипетиями матча, и успеть донести свои мысли до присутствующих:
– Много там всякого народу. Но такие вот, как славонцы, – говорун, брррыкая и вздрагивая плечами, передал свое отношение ко всем славонцам, – неприятные. В рейтинге доставучести занимают второе место. После тевтонцев. По любому поводу будут к тебе приставать. То на шведском столе еды недостаточно, то сигнал wi-fi слабый, то постельное белье в номере не каждый день меняют. – Мужчина доверительно посмотрел на семейную пару, сидящую слева от него. – Вот вы! Да, вы. Вы дома у себя каждый день белье меняете? – с интересом вгляделся в молодые лица и, не дождавшись ни ответа, ни даже взгляда, продолжил перечислять вражеские недостатки: – У бассейна только после того, как повесили объявление на славонском, полотенца пропадать перестали.
Не делая никакой паузы после обвинения славонцев в воровстве отельных полотенец, пузан перенес внимание на трубку. Громко посопел, раздувая и без того огромные ноздри, и на пару секунд окосел, сфокусировав взгляд на колесике, которое открывало доступ к напитку. Все лицо его в этот момент выражало расстройство чувств. Мужчина как будто с сожалением задумался о том, что вот, мол, с кем приходится в игры играть… Наконец он покрутил колесико, и к его губам по трубочке побежал шустрый янтарный поезд. Мужчина, как и каждый раз, когда отпивал из своего контейнера, потопал кроссовками по бетонному полу и, блаженствуя, прикрыл глаза. Щеки надулись, кадык тактами отмечал количество проглатываемого пива, правая рука при этом производила движения, похожие на движения дирижера, управляющего симфоническим оркестром. Напившись и негромко, но акцентированно рыгнув, он медленно открыл глаза. Впрочем, не до конца. И такими вот почти открытыми посмотрел на поле:
– Мы работаем на рост, а они на нарост.
Окружающим эта фраза была уже знакома. А вот смысл ее… Смысл оставался загадкой. В предыдущий раз она, кажется, относилась к врачам. (Тогда как раз на поле выбегала медицинская бригада сборной Славонии.) Но утверждать это со стопроцентной уверенностью было нельзя. Впрочем, соседи мужчины по трибуне не очень внимательно следили за пьяноречивцем. Тем более что некогда им было вдумываться. До конца игры оставалось пятнадцать минут, и то, что Сборная ведет 3:2, притягивало к событиям на поле неотрывно. Высокий молодой блондин справа привстал, да так и застыл в полуприседе. Он был похож на робота, у которого внезапно кончилась зарядка. Простояв в таком положении довольно долго, блондин вернулся в кресло только после того, как мяч ушел за боковую. Россия отчаянно отбивалась и была в нескольких шагах от успеха, надо просто выдержать. С неуверенностью и опаской примеряли сейчас на себя ее граждане позабытое чувство большой победы. Победы не когдатошней, которой привыкли гордиться, а сегодняшней, гордиться которой еще только предстояло. Надеялись, что предстояло. Весы истории слегка качнулись в сторону несчастной и всеми нелюбимой страны. Осталось их только удержать.
– А у нас так всегда – никакого выбора! Господи, – пьяно умилился мужчина, – из кого там было выбирать-то… Э-эх… Из Кудабежатьшвили, Колуна и Деревянова? Хе-хе-хе… Не, ну Вайсберг еще есть. Выбор, етить его… И вот, кстати, когда выбора нет, у нас значительно лучше получается. Сейчас вот гнем, славатегоспади, этих злавонцев. – Левая, свободная, рука указала на поле, правая придерживала шланг.
После такого спонтанного поворота в повествовании, кивком отбросив длинные, по плечи, волосы назад, мужчина попытался выпрямиться. Сделав пару не очень удачных попыток, он криво улыбнулся, опять развалился в кресле и продолжил:
– В Отечественную Европа получила по полной программе. Потому что разозлили, потому что первые начали… В девяностых предел настал. Выбирай – не хочу… Зато теперь! Мы же кто? Мы – Россия! У нас миссия… Ну не такая, как у этих… Ну вы меня поняли… У них своя. А у нас своя. – Последовала небольшая пауза. – У нас величие. Нас нельзя по живому… Мы молчать не будем. Это пусть некоторые, всякие, под Ротшильдов, или кто у них там самый крутой, ложатся. А мы… Мы – это мы!
Мужчина потряс кулаком в воздухе. И тут же, словно в подтверждение его слов, как бы повинуясь его команде, все повскакивали с мест, стараясь получше разглядеть момент, в котором Баламошкин с Остапченко убежали против двух защитников славонцев. И должны были решать судьбу противостояния. Забей они, и времени отыграться у противника почти не осталось бы. Евгений сместился вправо и увел за собой обоих защитников. Навстречу ему выскочил Поводженчик. Оставалось только отдать точный пас на бегущего параллельным курсом Баламошу – забить в пустые может любой… С трибун неслось многотысячное «ну… НУ… НУ!!!». Весь тренерский штаб славонцев и вся их скамейка запасных с ужасом наблюдали за надвигающейся на их ворота судьбой. Иван активно жестикулировал, показывая, куда именно он ждет пас. Но Остапченко решил сыграть момент до конца. В попытке уйти от ближайшего защитника он протолкнул мяч еще дальше, и с правой, вложив в удар всю силу, бахнул в ближний угол.
В «Ювентусе» плохих вратарей не держат. И никогда не держали. Поводженчик успел перекрыть ворота. Мяч он отбил и левой рукой, и левой ногой. Со звонким «ты-дым-щ» тот полетел обратно, в сторону Остапченко, вращаясь и уходя чуть выше головы нападающего сборной России. В пылу борьбы Евгений не успел сориентироваться и остановил его руками. Момент, который мог бы принести этой сборной и этому нападающему мировую славу, был безвозвратно потерян.
Вслед за тем, как разочарованная публика опять расселась по креслам, где-то сбоку послышалось вначале несмелое, а потом нарастающее «Россия! Россия!! Россия!!!». В эпицентре скандирования стояли двое в высоких кокошниках, мужчина и женщина средних лет. Они кричали громче всех. У мужчины в поднятой вверх руке был зажат хот-дог. Надкушенная сосиска уже наполовину вылезла из булки и тряслась в такт скандированию, с каждым разом увеличивая амплитуду колебаний. Наконец, размахнувшись, мужчина в кокошнике резко бросил недоеденный символ болельщиков в сторону поля. Отмечая траекторию полета, несколько капель горчицы и кетчупа упали на зрителей передних рядов. До края поля было недалеко, и хот-дог вполне мог бы приземлиться под ноги бегущих в очередную атаку славонцев. И, возможно, в общем шуме и гвалте его падение просто бы не заметили. Но тут сидевший до этого неподвижно больше часа стюард вскочил со стула и в высоком прыжке поймал сосиску-нарушителя. Прыжок этот был настолько удивителен, что зрители тут же захлопали, закричали: «Молодец!» и засмеялись. Стюард внимательно рассмотрел, что именно он поймал, и выбросил хот-дог в стоявшую неподалеку урну.
– Мы работаем на рост, а они на нарост.
Сделав пару глотков, мужчина в атласных штанах опять заговорил:
– Это ничего. Это мы только силу набираем. Мы упорные. Наша правда в величии, а величие наше – в мире. Во всем мире. Они думают, мы их хакаем. А нам это и даром не нать. Они уже просто не знают, куда от нашей логики бежать. Потому что это ло-ги-ка. Мы наивны, но не лицемеры. У нас такая глубокая душа, что любое западное сыкло в ней просто утонет. Вот поэтому они наших девчонок так любят, – неожиданно закончил мужчина и почесал оголившееся уже выше пупка брюхо.
На поле между тем пошла настоящая заруба. Вышедший на замену Аро Чашка жестко вступил в борьбу с Рожевым и как бы случайно въехал Валику локтем в нос. Защитник сборной России рухнул на газон «Лужников», закрывая лицо руками. Чашка нагло ухмыльнулся и показал судье, что никого не трогал и что защитник просто тянет время.
С самого начала чемпионата Чашка демонстрировал полное отсутствие уважения как к команде хозяев, так и к России в целом. Свое первое интервью на российском телевидении он начал с известного галчаковского приветствия: «Хай живе перемога!» Чем вызвал бурю негодования в Рунете. Галчаковцы воевали во Второй мировой на стороне Тевтонии и соревновались с тевтонцами в ненависти и жестокости к цыганам и евреям. Аро довольно улыбался в кадре и рассказывал о том, что хуже страны, чем Россия, нет на свете. Что ему не нравится «весь этот пафос» вокруг мундиаля, который проводится в стране-империи. Что новенькие красавцы-стадионы – выброшенные на ветер деньги. Что сборная России – это сборище недофутболистов, абсолютно неконкурентоспособных в Европе. Сам он играл в славонском клубе, но все знали, что после чемпионата перейдет в топ-клуб.
Вообще-то, в самой Славонии Чашка был известен как мот и плейбой. Поговаривали, что Миа Шарк, какое-то время бывшая его подругой и сама весьма вольно трактовавшая любовь, не говоря о верности, так вот, даже она жаловалась на неуемный нрав Ароганчика. Пару раз в газетах появлялась информация о ночных гонках с полицией, когда его доставали из машины в состоянии сильного опьянения. Целый год не давал покоя СМИ случай, когда Чашка вместе с друзьями, возвращаясь из бара, так разогнал свой автомобиль, что тот, наехав на небольшой бордюр, пролетел сорок семь метров по воздуху и со всего маху воткнулся в круглую стелу, установленную на въезде в один из городков на севере Славонии. Что удивительно, никто не только не погиб – никто даже не получил никаких травм. Пьяные друзья просто вылезли из машины и пошли себе дальше. Небольшой штраф за повреждение стелы и устное внушение закончились дружеской совместной фотографией с начальником полиции на фоне груды железных обломков.
После его выхода на поле преимущество славонцев стало подавляющим. Россияне отбивались как могли. Над полем раздавался грозный рык Царя, призывавшего не прижиматься к воротам. Валик Рожев через раз отправлял мяч то за боковую, то на угловой. Нготомбо неожиданно накричал на Боа и ожидаемо получил желтую. Ароганчик таранил оборону россиян как сумасшедший, он словно вдохнул в свою команду новый импульс, новое желание, новую силу.

 

– А нашим-то, нашим чего на них оглядываться? Ну девки понятно… Попадаются такие… Шлюхи… А нам-то что? Нормальным. Чем нам-то там намазано? Их демократия – мерзавец на мерзавце и мерзавцем погоняет. Давно уже надо угол зрения поменять. А то, ишь ты, оплот, твою дивизию… Не, Китай не выход, – контейнер уже был почти пуст, и мужчина сделал быстрый заход на Восток, – их очередь следующая. А сейчас люди на всей Земле смотрят и видят, что, кроме нас, других образцов для подражания нет. Да, мы не такие симпатичные и нежные, но мы однозначно прямее и честнее. Вот что они делать будут, когда Россия Кубок возьмет?! Они будут удивляться. А мы примем это как должное. Это и называется – справедливость.

 

Последовала небольшая пауза, во время которой Дюжий исполнил штрафной, назначенный за снос все того же Чашки. Удар получился откровенно плохим. Мяч полетел сильно по центру ворот, но значительно выше их. Взбешенный Ароганчик подбежал к Дюжему и, несмотря на то что тот значительно больше и старше его, что-то зло и, показалось, с угрозой выговорил ему прямо в лицо. На повторе было ясно видно, как во время этого эпизода слюна так и брызжет на Дюжего. Защитник сборной Славонии сжал зубы, еще секунда – и на поле разгорелась бы нешуточная схватка между игроками одной команды, но Махно Боа был рядом и быстро вмешался, затушив не успевшие как следует разгореться страсти.

 

– Ты только посмотри, – мужчина из сектора С толкал локтем соседа-блондина. – Они же сейчас драться между собой будут. Где тут помощь и взаимовыручка? Не сильны они в этом. А мы сильны! Да и президент у нас такой – умеет слушать и понимать, видеть суть. Наши, хоть и негодяи, но честные, они плоть от плоти, они сам народ и есть. Поэтому, какие бы передряги нам ни грозили, Москва как стояла, так стоять и будет. Третий Рим. То-то же… – Он приложился к трубочке, но на этот раз по ней ничего не потекло – пиво закончилось. – Гхм… Тьфу ты! Вон, смотри, в VIP-ложе Депардье сидит. А кто он такой? Для западных – да, герой: налоги заплатил, куча народу на него работает и зарплату получает. А для нас? Ну актер, это мы знаем, помним. Ну и что? Мы еще кое-что помним. Что он проститутка и гомик, между прочим, тоже помним. Так какого рожна он там сидит, а я тут? Почему эта образина VIP-благами пользуется? Почему не я, например?
И тут блондин впервые оторвался от событий на поле и внимательно посмотрел на назойливого соседа. А затем, почти без паузы, произнес необычно низким басом:
– А вы, знаете ли, очень на него похожи. Волосы, глаза, овал лица, нос… Нос тоже сломан. Только у вас в левую сторону. Левша попался, да?
– Да что вы все, право слово, как сговорились. Не похож я на него совсем. И младше я. И во всем другом тоже – не-по-хож! Вот!
Мужчина ткнул в сторону блондина свой паспорт болельщика, на котором было видно фотографию мужчины и большими буквами значилось: Максим Львович Леопардов. После чего добавил:
– Да, такая вот необычная фамилия. Прадед в зоопарке работал. Оттуда и фамилия. Так получилось. Зато не колхозная или, как теперь бы сказали, фермерская. И вообще. Давайте не отвлекаться. Давайте футбол смотреть. А то еще, глядишь, чего такого и пропустим.
Именно после этих слов Гручайник, как на гоночном болиде, промчался мимо Рожева, что в конце такого матча выглядело странным – усталости у него совсем не наблюдалось, – и подал точно на Чашку. Вложив всю свою страсть и ненависть в удар, Ароганчик пульнул так, что поначалу показалось – он промахнулся, ведь мяч оказался за воротами. Махно же Боа сразу указал на центр поля. 3:3. Повтор подтвердил правильность решения арбитра. Повтор и порванная сетка на воротах в «Лужниках».
Сборная Славонии устроила кучу-малу прямо в штрафной площади. Вокруг в полном оцепенении стояли игроки сборной России и безучастно наблюдали за чужой радостью. Наконец крики и объятия были остановлены решительным жестом рефери, приглашающего команды разойтись по своим половинам. Правила требовали срочного ремонта сетки на воротах, и техническая бригада уже спешила туда. Чашка не торопясь потрусил по краю поля, по той части, где было особенно много триколоров. Пробегая мимо российских болельщиков, он слегка, как бы поправляя, приспустил футбольные трусы, под которыми стали видны трусы нательные. Бело-сине-красные. И сделал рукой движение – едва видимое, но в то же время ясное и понятное, не оставляющее других интерпретаций, кроме одной – безобразной.
Трибуны взвились в экстазе ненависти к провокатору. Боа не разобрался в эпизоде и, вероятно, решил, что это обычная реакция болельщиков противоборствующей команды. И ничего не предпринял. Однако на этом дело не закончилось. Добежав до трибуны правительственной ложи, Чашка встал на одно колено в сторону президентов и стал поправлять щитки на правой ноге. Теперь уже камеры неотступно следили за каждым его движением и жестом. Щиток Ароганчика был по-галчаковски наполовину голубой, наполовину желтый. На нем ярко красным цветом на всех экранах горел всему миру понятный знак – кулак с поднятым вверх средним пальцем.
Когда рефери подбежал к Чашке, тот уже поправлял гетры. Но боковой, бывший непосредственным свидетелем истории с красками и рисунками, не преминул рассказать о ней главному. Махно Боа подошел к Ароганчику и достал желтую карточку. Трибуны немного возмущенно погудели и затихли. Счет стал равным. Россия не проигрывала.

 

– Извини, дружок. Мне отлучиться на секунду надо.
Максим Львович Леопардов пробрался к выходу, прошел мимо хот-догов и пива, остановился у внешних перил и достал старинный мобильный телефон с антенной.
– Председатель? Мне кажется, что русские таки проиграют. Наша ставка на то, что они всегда поперек, что тренер выберет именно этот вариант и откажется от своего желания, может не сыграть. Пора ли задействовать план Б, или вы считаете, что надо еще подождать? Да… Да… Разумеется. Вам виднее, Председатель.
Максим Львович нажал на красную кнопку завершения вызова: «Сколько можно это терпеть?»

 

Остров накрыл туман. Он проникал везде. В кельи монахов. В храмы. В кровать к наместнику. Просачивался в траву и в грядки монастыря, в колодец, в кабину трактора, стоящего у дороги. Стены трехглавого Успенского собора, принимая на себя томную и липкую влагу, быстро сырели, по их беленым бокам струились желтоватые ручейки. В это время суток солнце должно еще было вовсю светить – до Полярного круга всего сто пятьдесят километров. Летом оно закатывалось за горизонт и покидало эти края только для того, чтобы почти сразу же выскочить с другой стороны. Сейчас же из-за густого тумана все стало по-киношному нереально: в большом ангаре притушили освещение, но полностью оно не выключилось, где-то тускло горит над выходом дежурная лампочка, где-то одинокий прожектор пытается пробиться сквозь искусственные клубы, с ворчанием ползущие из беспризорной дым-машины.
Они не стали выходить на Монастырском причале. Получилось немного в обход, по грязной и пыльной дороге. Группа людей в серых балахонах прошла по Сельдяному мысу и свернула на Приморскую, медленно двигаясь в сторону монастыря. Впереди всех, едва поднимая ноги от земли, ступал грузный и, очевидно, очень древний старик. Он осторожно перекатывал живот слева направо и делал шаркающий шаг левой ногой, затем живот плыл справа налево, и теперь уже правая нога продвигалась на несколько сантиметров вперед. При каждом шаге в разные стороны разлетались комья грязи. Еще трое участников этой серой процессии шли от вожака в паре метров сзади и не спешили его обгонять. Один из них, который и шага сделать не мог без того, чтобы не выкинуть какое-нибудь коленце, поднял правую, согнутую в локте, руку вверх и изображал походку старика, явно насмехаясь и призывая товарищей разделить с ним веселье.
Второй, из-под капюшона которого выглядывали густые седые усы, не одобрял потехи вертлявого и строго поглядывал на него, когда тот был особенно надоедлив. То ли он не считал нужным потешаться над стариком, то ли ему не нравились шутки вертлявого, а возможно, радоваться жизни мешали два тяжеленных чемодана, которые он нес преувеличенно осторожно и заботливо. Короткий шаг уставшего человека сопровождал уверенный стук каблуков, которому на этой дороге – с покрытием из грязи и многочисленных луж – взяться было просто неоткуда. Странность эта, впрочем, не привлекала внимания его спутников. Время от времени усатый останавливался, ставил чемоданы на придорожную траву и быстро проводил мягкой губкой по красивым лакированным ботинкам.
У третьего в руках был то ли посох, то ли обычная толстая палка. Он как будто и не шел даже, а плыл над землей. Глаза, как это бывает у слепых, были плотно прикрыты, – ведь они часто за неимением надобности и просто чтобы не пугать окружающих закрывают этот ставший бесполезным канал информации. Удивительно, но третий не пользовался палкой, чтобы избежать столкновения с каким-нибудь препятствием, и не поднимал голову вверх – еще один типичный для слепого жест. Наоборот, движения его были уверенны, и даже мелкие камни, там и сям валявшиеся на дороге, он обходил с грацией танцора искусных и загадочных восточных танцев.
Не доходя до монастыря, у огромного треугольного валуна, который лежал на пересечении улицы и переулка, путники повернули направо и остановились у подъезда двухэтажного деревянного дома. Над входом горела, переливаясь разноцветными огнями, таинственная вывеска «Перунов скит».
– Вот точь-в-точь как во сне: «Перунов скит». – Насмешливый обежал вожака и, стоя перед подъездом, медленно перечитал вслух название гостиницы. Не от сомнения, а как бы наслаждаясь тем фактом, что сон оказался явью. После чего повернулся к остальным, и в его широкой улыбке и высоко поднятых бровях явственно читалось: «А я что говорил!»
– Ну раз узнал, открой нам эту дверочку, любезный. А то эти чемоданчики удлинят мои руки до самой земли.
– Кринжово. – Сиплый голос старика выдавал усталость и раздражение. – Мы мало что знаем про это место. По правилам, надо было слухача запускать. Опасность звуковых волн никто не отменял. Эх… если бы не спешка… Рискуем, ребятки, рискуем…
– Дон, – усатый заискивающе склонил голову и сделал такое движение, как будто хотел поклониться еще ниже и поцеловать главарю руку, но в последний момент потряс чемоданами и виновато посмотрел на сжимающие увесистую дубовую трость толстые пальцы в алмазных перстнях, – я полностью разделяю ваше беспокойство. Мы сильно рискуем. Но Депардье… Он настолько уверен. И пусть он чувствует только поверхностные колебания, все-таки его второй – человек. Он общается с ними без переводчиков. Дон, при вашей-то силе… Простите меня, но вы бы почувствовали угрозу задолго до нашего прибытия на эту святую землю. Ну а если что-то пойдет не так, мы успеем принять меры.
Председатель развел руки и громко нараспев произнес:
– Two beginnings two ends gray – crow from the porch away – water sprinkled on the door – give protection furthermore – bird stand there firm uphold – rock inaugurate turn bolt.
И двинулся к услужливо открытой вертлявым входной двери.

 

Посреди вестибюля возвышался каменный стол. Точнее сказать, это был огромный камень, только сверху обработанный и блестевший ровной поверхностью. Он как бы вырос из пола и по форме напоминал исполинский пень в лесу. Гладкий, с отлично видными годовыми кольцами. На столе располагался только один предмет – отлитый из бронзы казанок со стеклянным колпаком. Жидкостный компас, точнейший магнитный прибор. В центре его блестела алюминиевая картушка.
Председатель уселся в северное кресло. Керри в западное. Михалков в восточное. Кресло, которое, если верить стрелке, располагалось с южной стороны, занял Китано. Палку он положил себе на колени. Брандо раскрыл походный саквояж, который всю дорогу до «Перунова скита» прятался в складках его балахона, и достал из него пузатую бутыль внушительных размеров. Темное стекло в свете разлапистой хрустальной люстры казалось матовым. Горлышко перекрывала серая сургучная печать. Этикетки не было.
– У нас мало времени, господа. Начнем.
Председатель на удивление легко, с подкруткой подбросил бутыль над столом. Сверкнули две молнии, полетели куски сургуча, с легким «чпок» пробка вышла из горлышка, и сосуд плавно соскользнул по лезвию меча прямо в руки Брандо. В комнате густо запахло миндалем. А на коленях Китано опять лежала просто палка.
Разлив жидкость по пяти бокалам, старик торжественно произнес:
– После долгих лет познания и испытаний мы как никогда близки к одному из поворотных моментов в мировой истории. Милостью и волей Повелителя Голиафа и создателей мы приняли наших вторых в максиме и абсолюте. Объединив силу первых и вторых, мы осознали предназначение каждого. Совместный циркадный сон привел нас сегодня в это место, для того чтобы мы, Избранные, решили судьбу Земли еще раз. Да свершится.
С этими словами Брандо приподнял бокал и постучал им по столешнице три раза. Керри, Михалков и Китано приподняли свои бокалы, хором произнесли:
– Да свершится!
И тоже три раза стукнули бокалами по столу.
– Я, Кремень, складываю первого и второго. Я, Кремень, кладу на этот благословенный алтарь силу и мужество. – Брандо взял свой бокал и на этот раз не стал стучать им по столу, а залпом опустошил и бросил через правое плечо на пол. Стакан разбился.
– Я, Мяч, складываю первого и второго. Я, Мяч, кладу на этот благословенный алтарь быстроту и решимость. – Керри в точности повторил ритуал.
– Я, Спесь, складываю первого и второго. Я, Спесь, кладу на этот благословенный алтарь желание и превосходство. – Выпитый Михалковым бокал ударился о стену, и матовые брызги темного стекла бисером разлетелись по комнате.
– Я, Червь, складываю первого и второго. Я, Червь, кладу на этот благословенный алтарь начало и конец. – Китано выпил, открыл глаза и посмотрел на свой бокал. И только после этого тоже бросил его через правое плечо.
– Я, Депардье, складываю первого и второго. Я, Депардье, кладу на этот благословенный алтарь похоть и пьянство. – Максим Львович Леопардов сплюнул в писсуар лужниковского туалета серо-кремовую слюну.
Пятый, пустой бокал на каменном столе завибрировал и разломился на несколько кусков. Зазвенела и погасла на секунду люстра. Послышался гул, похожий на гул поезда, проносящегося мимо и улетающего дальше в тоннель «Гиперлупа». Председатель кивнул. Он приподнялся и с силой ударил тростью по полу:
– Да свершится. Теперь нам остается только ждать. И надеяться. Джимми, принеси еще бокалы.
Никто из собравшихся не заметил, как из перстня на указательном пальце правой руки Председателя во время удара посоха выпал средний по размерам, не более карата, бриллиант и закатился под основание алтарного стола.
Тараканы мешали. Отвлекали от гипотезы о разномерных многообразиях и попытались стащить карандаш. Григорий Яковлевич Перельман карандаш спас, а затем быстро, пока не забыл, стал записывать решение.

 

Сидящий на Никольской башне сокол забеспокоился, заклекотал и резко взмыл в воздух.

 

Степан Яхов, пациент психиатрической больницы номер девять города Хвоба, придумал стихотворение:
Как только ты мечты предашь,
Погаснет солнце, мир исчезнет.
Сломаю крылья, кану в бездне.
И все.
Шабаш.
И демонтаж.

А в Троицком соборе в Соловецкой Марчуговской пустыни сами собой зазвонили колокола.

Глава 25
Тренер

Москва. Финал
Ветер нам в спину… Дует… Повезло… Правая нога – раз, два, три… Левая нога – раз, два, три… На удачу. Нет, не суеверие. Никто не увидит. Типа нервное… На удачу… Держим-держим-держим… Нет, не все равно. Не только игра… На тебе все, Витя, держится. Крути их, крути… Двигаемся хорошо… Лютик физикой их не зря… Столько, сколько надо. Ровно столько. Работают, хотя наелись по самое не хочу… Так-так-так, замена еще есть. Подождем. Не время… Сколько там осталось? Ага…

 

Тринадцать… Но надо быстрее…

 

Без замен. В перерыве посмотрю. Перед дополнительным. Если доживем… Держим-держим-держим… Давид… Царь… Баламоша… Куда? Эй! Томба… Остап… Правая рука, сука, щемит. Все эти травмы. Натирай не натирай. Массируй не массируй. Плечо вылетало. Локтем втыкался. Лучевую ломал. К дождю всегда ноет. Не играю давно. Возраст. Ну конечно. «Есть в возрасте любом хорошее…» Будет тебе, Виктор Петрович, хорошее… Как всем, так и тебе… Что, в сущности, твоя жизнь? Дети есть… Нормальные… Вика не звонит. Совсем. Даже сейчас. Я не виноват, сама выбирала… Перебесится… Жена. Три. Дом. Два. Машины. У каждого. Не считается. Книжку написал. «Судьба Тренера». 507 страниц…
Держим-держим-держим… Раз, два, три… Раз, два, три… Мличко… Наполи… Тридцать пять миллионов… Поводженчик… Юве… Пятьдесят миллионов… Конопчич… Бавария… Пятьдесят семь миллионов…

 

Двенадцать минут…

 

Крути их, крути… Вот так они Европу и взяли. Здоровенные, полкоманды – метр девяносто и выше. Четко и без вопросов доказали тевтонцам, что их номер – шестнадцатый. А мы все еще держимся… Дюжий… «Арсенал»… Тридцать пять миллионов… Джвигчич… Опорник… «Реал»… Был же выбор на «под нападающего», был… Лешка Крутой из «Газнефти», Захичелаев из «Динамо», Иванов из «Нарзана»… Тут уже команда выбирала. Вовремя я у Мурачеллы подсмотрел… Все в Гугл-доксе высказались. Проголосовали. Опля! Коллективная ответственность, ничего не попишешь! Демократия, короче, в действии… Кого еще можно было взять? Кашкадава… травмирован… Сарматов… сам бы придушил… Кондрайчук… сильно Твиттер любит… «Подорожники»… ну да…

 

Одиннадцать одиннадцать…

 

Гера звонит. Регулярно. В Калининграде – то еще счастье играть. Совет? Только сам. Только зубами. Никого не слушать. Агент, да. Вот с Кольшей надо будет поговорить. Переподписать на год. А потом с юристом. Так, сам пусть, сам… Вытяну я Геру, интересно? А куда я денусь! Все отцы так. И я так. Кстати, да, надо ему сказать про креотинин. И к сестре заедет. Раз, два, три… С правой начал? Или с левой?
Карьеров… Болтун его профессия: «Наши болельщики, они как глас Божий – такое ни одному тренеру не придумать, что они с трибун подсказывают». Хорошо бы ему научиться не только с закрытыми глазами максимально концентрироваться… Ладно хоть дал нормально с Президентом поговорить. Стол шикарный. Надо узнать, где такой же достать. Не в «Икее» же…

 

Десять тридцать семь…

 

Лежать. Не надо вставать. Англосаксы, как всегда. Свистят через раз… Врача на поле… Мельников, не торопись. Чемоданчик большой. Поле мокрое. Андрей, дай им воды попить. Устали. Славонцы дышат тяжело. Пусть тоже попьют. Атака за нами будет. Разыграть! Держим-держим-держим… Бей! Еще! Твоюжмать… Поводженчик… Юве… Пятьдесят миллионов… Ограш…
Зариф… Где ты сейчас? Футбол смотришь? В Начевани есть спортбары, где футбол можно посмотреть. Но ты наверняка дома смотришь. Это мой матч, Зариф. И я их сделаю. Я их так сделаю, что десятилетиями вспоминать будут. Я на этом стадионе в финале Кубка гол забил. После реконструкции многое поменялось… Запах травы такой же… Зариф… Жалко… Менталитет другой, разумеется, но такое не забудешь… Встреча в аэропорту… Совместная работа… Свободное время… Зариф… Как ты смеялась над моим новым халатом!

 

Девять и одна…

 

Ну наконец-то! Спокойнее… Милай, пусть фраера от этого нежно блеют… А я так почти каждую игру теперь летаю… Как тогда, в детстве… Расслабься, Витя, все хорошо… Вот оно, поле, прямо под тобой… Молодец, качественно поработал… Казаркин активен в центре. Удачная замена… Давыдов далековато из ворот вышел… Справится… Перекос на правый фланг. Нормально… Андрей, страхуй за Вальком. Все правильно делает, но медленно. А там Гручайник… «Барса»… Шестьдесят миллионов… Если качнет Валька, за ним никого… Крути их, Витя, крути… Они тоже люди. Хоть и лица у них нехорошие. Ох, нехорошие…
На чемпионате Царь из защитника «Газнефти» монстра сделал. В него верить надо… Я верил… Валек лажал в каждой игре перед турниром. Я-то видел почему… И как только рядом Царь оказался, пазл сложился… В «Комспорте» написали, что ПСЖ готов его за пятнадцать купить. Врут. Там понимают, что его вместе с Царем брать надо. А это невозможно… Басов в него не верил… Видео свое дебильное на ютуб выложил… «Кто подставил Валика Рожева»… Дурак ты, Жорик! Он самого Гручайника съел… Почти… Царь! Страхуй! Фффууу…

 

Восемь сорок девять…

 

Все… Сели… Силы закончились… Даже не на исходе… Просто закончились… Лютик хоть и бог физики, но не всемогущий… Побегай тут с этими лосями… Листик бы коки всем… Смешно… Кокки-какки… Перу, да… Это потом-потом… Прижались… Сил нет… Нету сил… Заряд остался… Крути их, Витя, крути… Они тоже люди. У них тоже мышцы и связки… Держим-держим-держим…
Кто? Какой звонок? Какая Виктория Викторовна? Потом, скажи ей, пусть потом… Нет! Стой! Дай сюда! Алло! Да… Да… Да… И я… Ты даже не представляешь, как я тебя… Обязательно… Пока-пока… Виктория Викторовна… Не зря… Все не зря… Телефон… Отдай телефон… КАЗАР, НЕ СПИ! О чем он все время думает? ГОРИШЬ! Финал же… Финал…
Вот… Гручайник… «Барса»… Шестьдесят миллионов… Простил… В упор бил… Ваня орет… Пусть орет… Толку от этого сейчас мало, но хоть славонцев попугает… Правая нога – раз, два, три… Левая нога – раз, два, три…

 

Восемь сорок девять… Стоп! Как так? А… Девятнадцать…

 

Егор Карьеров, пресс-секретарь… Куда полез? Ты! Ты с «Гераклом» вмешался… Как я просил ничего не трогать… «Народная команда… Пора выигрывать… Сам…» Ну раз Сам, тогда сам с усам… Какие планы строили… Сезон нужен был еще, чтобы всем короны посбивать… Нет, подавай все сейчас, и побыстрее… И десять раз подряд… Молодежь только-только голову поднимать начала… Если бы Кашкадава не травмировался, сейчас бы играл вместо Царя… Хмм… А вот тут бабушка надвое сказала… Ага, приехала и сказала… У Джабы зрение отличное, но неширокое… Андрей все поле видит… Опытный, типа шахматист…
Когда к славонцам готовились, отдельно про травмы говорили. По разбору получалось, что у них полкоманды на уколах играет. А ведь вон как по полю летают… У одного ахилл, у другого перелом… Завтра в планы скаутам поставлю… Завтра…

 

Восемь ровно…

 

Зариф… Познакомились случайно… В аэропорту… Бежала по проходу на каблучках своих, смешная такая… Чемоданы столкнулись, ее раскрылся, все вывалилось… Футболки, рубашки, платье с вышивкой, серебряный пояс… Брошюры какие-то… Нижнее белье… Покраснела так, растерялась… Вокруг все стоят, пялятся… Я помог… Спрашивал потом, куда она так летела… Не помню, говорит, будто ветер подхватил и понес к выходу… Вроде на такси хотела побыстрее в город… Встречались много, в рестораны ходили, в гости к друзьям… Оказалось, она знает кого-то из моих, а я из ее… Легкая и веселая, душа любой компании… Крутила Escort Original всегда и так смешно говорила «первоклассный купаж», слегка картавила, а «ж» выговаривала губами. Табачный вкус всегда чувствовался, но не мешал… Fine Cut, понимаешь… На рынке однажды халат понравился, плотный такой, я взял. Принес – Зариф смеется: «Совсем кавказский мужчина стал. Архалук купил». Целый месяц подначивала… Кинжал советовала завести… И на тренировки так ходить… Чтоб уважали… Я себе представляю… А Зариф красавица… Б…! Пенальти! Не успел Валек за Гручайником… «Барса»… Шестьдесят миллионов… Пробросил мяч, выскочил на рандеву с вратарем… Давыдов броском в ноги… отбил… но мяч, сука, полетел к линии штрафной на Баламошу… а там двое его «приняли»… получилось, он красиво снес одного из них на газон… Желтая карточка… Хорошо, конечно, что не красная… Но что толку-то… Гручайник вон с Дюжим обнимаются в нашей штрафной… Они уже считают, что мы проиграли… Обступили со всех сторон… Лыбятся…

 

Пять и пять… Так мало…

 

Правая рука повисла плетью… Болит и ноет… Андрей, Мельников, посмотри… Три серьезные травмы… И все на правую руку… Натирай-натирай… Массируй-массируй. Плечо посмотри еще… Будет тебе, Витя, хорошее… Как всем, так и тебе… Ну, Ваня, крути его, крути… Держим-держим-держим… Правая нога – раз, два, три… Левая нога – раз, два, три…

Глава 26
Вариации на тему тевтонской эстрады

Москва. Финал
Ночь путала Петербург. Менялись местами улицы, проспекты, арки, тупики. Бывшее днем ясно видимым и четко различимым к ночи теряло все свои черты. Люди рассеивались по домам, на тротуарах исчезали лужи. Грязно-желтые лампочки, освещавшие Петербург, казались грубой и нескладной пародией на солнце. Звезды исчезли, от луны остался только полумесяц. Ночь была слышна во всем. Ее глухо бормотал под нос холодный ветер, ее скрипели шины одинаковых машин, ее пели пьяные во внутренних дворах. Всех она путала, кружила, изменяла – как изменяет каждый раз любого, стоит тому только подойти к окну. Так изменялся парк и все в нем: кроны деревьев, ветви, сучья; дрозды и белки; два человека, шедшие друг за другом, – молодая девушка и уже давно не молодой мужчина. Она держала руки за спиной и шла немного впереди. Она улыбалась. Он мял в кармане пальто бархатную коробочку. Он подбирал слова. Она – виолончелистка, победительница конкурса Чайковского, «…девушка, выхватившая пистолет и одним выстрелом уложившая всех стариков, в том числе и…». Он – Президент России.
В стране все было хорошо. Никто не угрожал извне, некого было бояться изнутри. Каждая проблема была решена так, как хотелось каждому жителю страны. В тюрьмах сидели все убийцы, обманщики и воры – непойманных в России не осталось. Больше не было жалоб – все были совершенно всем довольны.
В тот день, когда Президент сказал: «Попался, голубчик!» – и выловил последнего оставшегося в стране коррупционера, он зашел в свой кабинет, заперся на ключ, сел в кресло и закричал. Он кричал громко – Президента было слышно во всем Кремле, и даже стоявшие намного дальше туристы из Китая, фотографировавшиеся со статуей Владимира с крестом, слышали этот жуткий долгий крик. Впоследствии администрация объяснила это испытанием новых самолетов (хотя в народе устоялся слух о духе президентства, воющем в зависимости от атмосферного фронта и предсказаний гороскопов). К Президенту стучались, бились в дверь, но он не в силах был не только ответить – он, казалось, не в силах был даже подойти к замку. Крестившимся помощникам не оставалось ничего, кроме как стоять за дверью и бледнеть. Крик стих только глубокой ночью, и в ту же самую секунду Президент вызвал к себе пресс-секретаря Карьерова. Они шептались до утра. Отвечая на расспросы много позднее, после первых слухов, Карьеров неизменно пояснял, что дело у президента было личное, и, улыбаясь одними усами, добавлял – музыкальное.
Проходили часы, дни и недели. Президент снова стал обыкновенным Президентом, и в его обыкновении было быть справедливым, проницательным и мудрым – то есть попросту лучшим. Тот день забылся. Но со временем близкие Президенту люди стали замечать, что у него, при той же манере разговаривать и хитро улыбаться, изменилось выражение глаз – как будто все, что раньше Президент делал, исходя из принципов и глубочайших убеждений, теперь он делал с механической точностью затормозившего, но бессознательно, по правилам инерции, продолжающего движение автомобиля. В голове у него больше не осталось места ни для экономического кризиса, ни для экстренного съезда НАТО. Все мысли Президента бесконечно возвращались к двадцати годам, прожитым в одном и том же кресле. Все мысли Президента откатывались назад. Каждый час в кабинете или перед очередным министром равнялся дню, проведенному за этот (и предыдущий, и тот, что был до предыдущего) президентский срок. Так постепенно, медленно и тяжело Президент возвращал себя назад. Он вспоминал чиновников и президентов других стран, вспоминал жалобы на него в газетах и в соцсетях (и постоянное вранье, что он их не читает). Как вода в фонтанах Петергофа, текли назад все двадцать лет в одном и том же кресле. Сменялись люди, лица, слова и вечно забывавшиеся имена, как будто преследовавшие его всегда и бывшие везде. За эти двадцать лет Президент слышал все имена на свете – сейчас они ему не были нужны. Он искал только одно лицо и одно имя – свое. И нигде Президент не мог его найти. В каждом воспоминании и в каждой своей мысли он видел только Президента.
Вернулся Президент к самому началу во время сна – ему приснились в первый раз услышанные слова: «Поздравляем, господин Президент». Тогда пропало его имя, тогда остался только Президент. В ту ночь он встал с постели, подошел к окну и тихо, глядя на неродную и никогда не бывшую ему в действительности близкой Москву, произнес: «Я не люблю этого». На окне появился холодный отпечаток его слов и сразу начал таять. Президент России лег обратно в постель. За стенами гудели машины, люди, шумел город. Но ничего из этого не мешало Президенту. Засыпая, он не думал о людях, лицах, именах. Засыпая, он думал только о любви.

 

Парк, в котором ночью с молодой девушкой гулял Президент, находился на перекрестке двух поэтов, сводя вместе в топонимике безмятежной идиллии улицу Маяковского и улицу Некрасова. Последняя, рассеченная посередине меловым пунктиром, начавшись с магазинов платьев, салонов обуви и небольших кафе, продолжалась до вечнозеленой, как будто луговой, черты, шла параллельно ей и обводила тонким контуром ее пространство по окружности. Дальше дорога под прямым углом уходила в улицу Маяковского – улицу узкую до неприличия, отгороженную, однако, от тротуара, как будто в виде извинения, аккуратным металлическим забором.
У этого парка не было видимого входа, так же как не было ни одного заметного выхода – и вместе с тем каждый житель Петербурга хоть краем уха да слышал о нем. Красные клены в этом парке чередовались с повислыми березами, стелившимися под ногами гуляющих в виде пологих лиственных ковров. Самый высокий и древний дуб уходил бурыми ветвями далеко в небо, истончаясь и растворяясь, еще не доходя до кроны, в окружной дороге светлым запахом и чистым светом. В этот парк не попадали просто так, стоимость входного билета равнялась причине посещения, длительность пребывания – значимости причины. Срок Президента в парке определили двадцатью годами, хотя сам он об этом, конечно, знать не мог. По ощущениям он был там только полчаса.
Девушка наклонилась и тихо запела себе что-то под нос. Президент кашлянул, прислушиваясь. Тихо шумели листья. Он протер лысую голову, и на мгновение рука Президента побелела.
– Красивая.
– Кто красивая? Что вы там в нос себе бурчите? – Девушка обернулась. На ее волосы падали крупные призмы света.
– Ночь. Ночь красивая.
– Ночь?.. И ночь красивая.
– Сядем?
– Давайте сядем.
Президент поморщился, но, пропустив девушку на скамейку, сел рядом. Мимо никто не проходил. Коробочка в кармане Президента щекотала его пальцы бархатом, и ощущение это протекало вверх по нервным окончаниям, замирало на мгновение в районе шеи, но неизменно доходило до глаз – смотревших на руки девушки, которая села рядом с ним. Руки легко лежали на ее коленях.
– А вы сегодня ведете себя как-то… Как-то странно!
– И вы. То есть не так. Вы – чудесная. Как ночь.
– Как ночь? Послушайте, ну это, наверное, уже температура!
– Ночь красивая.
Никогда в жизни до этого Президент так не боялся. Он смутно помнил свое первое предложение – тогда только закончилась учеба, он всего несколько лет как вернулся из Москвы в родной холодный Ленинград. Тогда действительно еще было «рука об руку», действительно был «великий долг». А потом все рассыпалось. И великий долг, и рука об руку. Президент не любил вспоминать о первом браке. Поэтому, не зная, что сказать, он начал вспоминать о другой своей первой встрече.
Впервые он увидел ее на награждении. В Кремлевском дворце Президент, как каждый год до этого, встречал, подбадривал и поощрял молодых красивых музыкантов. В тот день в его голове стучали молотки, но со стороны заметить это было невозможно. Когда после нескольких брюнетов в смокингах к нему подошла она и пожала ему руку, Президент заметил, что его руки, руки до того касавшиеся, казалось бы, всего, к чему можно было прикоснуться, его собственные руки теперь дрожат. Президент списал это на тяжелый день и перед сном выпил таблетку аспирина. Прошло время, а аспирин так и не подействовал.
Вызвав Карьерова в ночь, названную в народе «ночью крика», Президент пять минут смотрел на него красными слепыми глазами, а затем приказал запереть дверь. Стоявшая снаружи охрана мимикой и жестами попыталась уговорить Карьерова оставить щелку – но пресс-секретарь в ответ лишь пожал плечами. Президент молча показал Карьерову на кресло напротив своего стола и отошел в угол, к окну. Он заложил за спину руки и уперся лбом в стекло. Пресс-секретарь остался стоять. Так они молчали еще пять минут. Наконец Карьеров не вытерпел:
– Как ваше самочувствие?..
– Есть к вам одно дело, – перебил его Президент.
– Да?
– Оно касается… Оно личного характера.
– Прекрасно понимаю.
– Да?
– Да.
Президент говорил порывисто, коротко – и все в стекло. Поэтому Карьерову, желавшему услышать каждое слово Президента, приходилось щуриться.
– Да… Карьеров, – услышав свое имя, пресс-секретарь вытянулся в струнку и втянул живот, – вы помните музыкантов?
– Музыкантов, господин Президент?
– Ну да, молодых. Руки… Жали.
– Руки жали?
– Да.
Ничего подобного пресс-секретарю Карьерову в голову решительно не приходило.
– Ах, музыкантов! Ну конечно!
– Виолончель.
– Виолончель, господин Президент?
– Виолончелистка. Найди мне ее.
И он нашел.
Президент не любил браться за дело, обстоятельно не подготовившись. Поэтому, прежде чем снова встретиться с ней, он изучил ее досье. Там было все – телефоны ее, родителей и брата, профессии всех остальных членов семьи и порода кошки – норвежская лесная. На этом моменте Президент поморщился – он все же предпочитал собак. Там был ее школьный аттестат (сплошь четверки, одна пятерка за физическую культуру и две тройки, нацарапанные, очевидно, поверх неудов – по химии и физике), отзывы преподавателей Консерватории и зачем-то несколько страниц с изображением виолончели. Их Президент перелистнул. Там была вся ее жизнь – и в каждое предложение Президент хотел вставить свою дрожащую руку, больную голову и пустое сердце. У нее, казалось, было все, она сама, казалось, была всем – маленькой девочкой, послушной дочерью, ученицей средней школы и одаренным музыкантом. Президент увидел ее всю целиком – с начала и до сегодняшнего дня. Последние страницы досье составляли адреса и телефоны. Президент читал их невнимательно, по диагонали – его глаза скользнули по цифрам, словам и буквам до имени виолончелистки. Президент захлопнул досье, лег в постель и закрыл глаза. Заснуть в ту ночь он так и не смог. В ту ночь Президент влюбился.

 

– А теперь как будто бы заснули. Может, у вас что-то случилось?
– Случилось.
– Что? Хотя не договаривайте – будет пошло.
Все звуки – птиц, ветра, голосов – сошлись в одной точке и бесконечно растянулись в Президенте. Так много звуков, что будто бы и ничего не слышно. Президент подумал о том, как год назад, всего какой-то год назад все звуки для него имели свои названия, следствия и причины, все он расставлял по категориям и полкам. В коробочке, от крышки до самого дна, был весь Президент до этого момента, на дне коробочки была надежда. Президент обернулся на виолончелистку. Она смотрела на него и хмурилась. Президент встал на одно колено перед ней (это у него вышло не сразу – на той неделе Президент споткнулся на лестнице в Кремле и с того времени хромал). Девушка нервно засмеялась:
– Может, мне уже милицию вызвать?
– Я хочу…
– Вам помочь встать? – Девушка поднялась со скамейки, но двинуться дальше не смогла.
– Хочу просить…
– Не договаривайте. Что за глупости? Зачем?
Президент холодно посмотрел в глаза виолончелистки и протянул ей коробочку.
– Я хочу просить о своей отставке.
Президент открыл коробочку – и из нее вылетело все, бывшее Президентом. На дне осталась одинокая бумажка; место, где нужно было подписать, было подчеркнуто. Парк захлопнулся над головой Президента, исчезла девушка, исчезли деревья, птицы и скамейки, пропали Ленинград, холод, «ночь крика», Карьеров и разговоры лицом к стеклу. Остался только Президент – на одном колене, с открытой коробочкой в руках.

 

Во второй раз он увиделся с девушкой практически сразу после прочтения досье – Карьеров устроил встречу в Кремле. Потом были рестораны, парки и кафе. Она влюбилась в него довольно скоро – примерно тогда же, когда он от нее начал уставать. Но все равно из разу в раз он соглашался на встречи и ждал их больше всего на свете. Не из-за нее он любил вылазки из кабинета, а из-за того, что с ней начиналась отдельная от кресла жизнь. Во время работы, на встречах, конференциях или перед очередным министром он уже не мог, как прежде, расставлять по полкам мысли. Все в его голове смешалось в сплошную непонятную черту, бежавшую из кабинета к молодой виолончелистке. Все чаще администрация смотрела на него недоуменно (правда, никто вслух ничего не говорил), пресса все острее про него писала. Президент перестал хитро улыбаться – и вместо этого начал смеяться. Увидев в первый раз смеющегося до икоты Президента, Карьеров вытер пот с лица и про себя начал читать заупокойную молитву. Но Президент этого всего, казалось, не замечал. В кабинете он думал о воле, а вырвавшись на волю старался не думать ни о чем. На воле он гулял, смеялся, свистел под нос тевтонскую эстраду. Так продолжалось несколько месяцев. Со временем, когда вокруг него начали появляться новые люди, все больше смотревшие не на него, а на его кресло, Президент понял, что жить жизнью прошлой, жизнью Джекилла без Хайда, он больше не может. И он решил избавиться от Президента, оставив только парк в Ленинграде. Но срок был и в парке. Точно такой же срок, что был у Президента раньше. Двадцать лет ровно до той минуты – и наверняка не меньше после.

 

– Oh, Mr. President! Look!
– Yes?
– Your boy. Rozhev, if I’m not mistaken? And he is good! Really!
– Yes. He is one of the best.
На финале чемпионата мира по футболу было шумно. Славонцы только сравняли счет, забив русским третий гол. До конца матча оставалось минут двадцать, и в этот момент лица болельщиков и игроков были похожи друг на друга, как никогда до этого. Красные, потные, застывшие по дороге между счастьем и предчувствием экстаза, все смотрели на мяч и не могли отвести от него глаз. Не смотрел на мяч только Президент России. Ответив президенту ФИФА на английском, снисходительно наклонив голову в сторону президента Славонии (что на языке высшей власти означало высшее пренебрежение напополам с сочувствием), Президент постарался снова уловить мысль, сбитую совершенно необязательной и ненужной репликой. Мысль не вспоминалась. Тогда Президент стал следить за матчем, и потихоньку его это даже увлекло – он начал шепотом подбадривать игроков. Особенно ему нравился великан Роман Глыба. Но Президент поймал себя на том, что даже в эти моменты он подмечает и запоминает каждое движение соседних президентов и снова расставляет их по красивым и упорядоченным полочкам в своем мозгу. Президент вжался в кресло, прищурил глаза и начал следить за каждым человеком на стадионе. Больше Президент ни о чем не думал. Если бы он подумал о чем-либо еще, то он бы снова закричал.

Глава 27
Следим за руками

Москва. Финал
Мы в небе, высоко над землей. Смотрите, пожалуйста, смотрите. Мы так высоко, что солнце, которое еще только начинает клониться к позднему по летнему времени закату, с нами на одной линии. Может, чуть ниже. Цвет у неба сплошной, куда ни посмотри, нигде нет ни облака – ни над нами, ни вокруг нас. Лишь тянется далеко внизу кривая лента сине-оранжевых дождевых облаков, а гораздо ближе – прямо над нами, в зените, – грозно проступает сквозь плоскую синеву черничное подбрюшье космоса. Воздух здесь такой тонкий, что его, считай, и нет вовсе. Здесь нет еще ни звуков, ни прикосновений, ни даже холода. Как нет и того, кто достоверно подтвердил бы наше существование.
Побудем тут чуть подольше. Кувырнемся еще раз в разреженном воздухе, посмотрим вниз на выпуклую чечевицу Земли, видимую во всех подробностях, различимую в мельчайших, почти до физической боли, деталях. Насладимся свободой и невесомостью – ведь обратного пути не будет. Скоро Земля захватит нас, прижмет к своей поверхности, пропитает своими страхами и надеждами, заземлит и не отпустит до самого конца.
Если честно, она и так нас уже держит, с самого начала. Так держит – не вырвешься. И невесомость мы чувствуем по той же самой причине, что и космонавты на орбите: мы падаем. Только они месяцами, годами падают по бесконечной касательной, описывая сотни и тысячи мучительных петель вокруг планеты. А мы летим отвесно вниз.
И времени у нас не так уж много.

 

Большая часть планетарной поверхности под нами (да, она точно приближается, но это пока едва заметно) разделена на серовато-коричневые квадраты и прямоугольники, иногда почти идеальные, но чаще перекошенные, искаженные. Квадраты сливаются в большие кластеры с застрявшими между ними зелеными фрагментами сложной формы. В центре видимого пространства зелени совсем мало, а серое образует почти правильную структуру: большой круг, из центра которого тянутся во все стороны и ветвятся изломанные лучи. Все вместе это похоже на старую напитанную пылью паутину. Слева сверху по диагонали, отсекая от круга нижнюю четверть, тянется извилистым пищеводом лента темно-зеленого, почти черного цвета (земля между тем приближается все быстрее: чтобы это заметить, уже не нужно напрягать внимание). Точно под нами, там, где лента образует большую петлю, а облачный фронт уже сместился левее, мы замечаем что-то особенное.
Сначала это выглядит как белое зернышко с темным пятном посередине. (В мире появляется первый звук, тонкий свист воздуха, сопротивляющегося нашему падению.) Потом – как крошечная жеода вытянутой правильной формы. (К звуку прибавляются холод и давление, а контуры на земной поверхности растут, расползаются на глазах во все стороны, все быстрее и быстрее.) Потом – как невозможное яйцо, сваренное вкрутую и разрезанное вдоль: абсолютно симметричное, с квадратным желтком ярко-зеленого цвета. Непреодолимая сила направляет нас в самую его сердцевину.
Мы падаем, падаем!

 

Когда до конца падения остаются считаные мгновения, время вдруг растягивается многократно. Пожалуйста, продолжайте смотреть. Мы уже так близко к земле, что видны и дороги, и деревья. И прогулочные кораблики в темной реке, которая огибает исполинскую овальную конструкцию со сверкающей на солнце стальной крышей, нарезанной на квадратные секции. Крыша не сплошная, она образует толстое вытянутое кольцо с дырой в центре, контуры которой точно повторяют форму здания. В этой дыре виден прямоугольник, составленный из тонких полос двух оттенков зеленого, потемнее и поярче, окантованный и разлинованный белыми линиями. По его поверхности неестественно плавно, как в замедленной съемке (или в кошмарном сне), двигаются разноцветные человеческие фигурки. Мы слышим звук. То ли мощный и очень низкий, распадающийся на отдельные такты, гул, как при землетрясении, то ли тиканье часов планетарного размера, укутанных мегатонной ватных клочков.
Замедление неожиданно заканчивается, движения людей становятся естественным неторопливым бегом, а тяжкий гул превращается в оглушающий рев. В последние доли последней секунды перед столкновением с зеленой плоскостью мы вдруг (как во сне!) по невозможно крутой дуге меняем направление и несемся от центра поля к человеку, который стоит на одной из его коротких сторон, перед большой П-образной конструкцией из белых труб, на которую натянута белая сетка: рослому, неширокому в плечах, в футболке, шортах и гетрах спокойного травяного цвета. Он смотрит в сторону, но в самый последний момент поворачивается к нам, и мы успеваем заметить, что у него доброе, чуть нахмуренное лицо с глазами точно такого же, как и форма, цвета травы. Есть в нем какая-то асимметрия, едва уловимая. Точно, вот оно: правый глаз немного темнее.
Говорят, разноцветные глаза бывают у самых больших обманщиков.

 

Иван Давыдов, основной вратарь Сборной, готовится к пенальти. До удара секунд тридцать, ему хватит (раньше хватало). Рев русского сектора справа от Давыдова стихает, переходя в почти что лепет, в коллективный восторженный вздох тысяч грудных клеток. Давыдов знает, что будет дальше, и наслаждается, пока может. Ни в одном из интервью – да что там интервью, ни в одном из самых откровенных разговоров, которых в жизни у скрытного от природы Ивана было совсем немного, никогда и никому он не признавался в том, как любит эти мгновения. Последние несколько лет он старательно и последовательно создает имидж эдакого твердосплавного суперпрофи, очень сдержанно, почти – но все-таки именно что почти – не реагирующего даже на самые сильные проявления фанатской любви. Это вполне соответствует внешней стороне его натуры, да и вообще, публика по-настоящему любит как раз тех, кто к ней равнодушен. Но перед самим собой Давыдов (почти) честен, и поэтому (почти) ничего не мешает ему получать сейчас острое удовольствие. Поток обожания он ощущает физически, как упругое течение жаркого воздуха вокруг себя. Сквозь себя.
Давыдов поднимает и разводит в стороны руки в перчатках с прихотливым ребристым профилем на ладонях, немедленно приобретая сходство с гигантским хамелеоном. Запрокидывает голову, закрывает глаза. Шум стадиона снова резко меняется, превращаясь в слитное шипение.

 

– Ш-ш-ш-ш-ш…
Несколько секунд Давыдов стоит спокойно, едва заметно покачиваясь вперед-назад, пока на него накатывает невидимая исполинская волна, каждый пузырек пены в которой – поток воздуха, проталкиваемый чьими-то легкими между нёбом и языком. Потом начинает легонько приподниматься по очереди то на мысках, то на пятках, сначала медленно, медленно, потом все быстрее, синхронно потряхивая кистями рук.
Тут русский сектор наконец прорывает.
– Шшшааа!!! – ревет он слитно, как единое существо. – Ман!!! Шааа! Ман! Ша-ман! Ша-ман! Ша-ман!!!
За годы Давыдов довел свой метод почти до совершенства, а каждый жест – до полного автоматизма. Поэтому сейчас никто не замечает подмены.

 

Что именно делало Давыдова тем, кем он был, лучшим вратарем страны, вратарем с таким коэффициентом взятых мячей, который мог всем остальным лучшим только сниться, знал только один человек на свете – сам Давыдов. Это была не реакция – скорость движения электрических импульсов по аксонам и мозговым контурам у всех людей одинакова, и у других лучших она была ничуть не хуже. Это были не тренированные мышцы: для своих тридцати двух он действительно был в отличной форме, но другие лучшие были ничуть не хуже, а кое-кто, он это признавал с легкостью, даже получше. Да и опять же, скорость мышечных сокращений одинакова у всех, даже допинг тут ничего принципиально не изменит. В интервью Давыдов порой намекал на какую-то особенную вратарскую интуицию – разумеется, надо же было ему на что-то такое намекать, с его-то прозвищем. Но на самом деле не верил Иван ни в какую интуицию. Более того, намеренно не давал ей ни одного шанса, не оставлял для себя в игре ни малейшей возможности принимать решение спонтанно.
Когда бьют по воротам, и это не штрафной и не пенальти, в конечном счете возможны только две ситуации: в первой ты заранее, еще до удара, видишь, что «канал возможностей», траектория, по которой мяч может залететь в сетку, один, – и тогда все понятно. Надо просто вовремя начать движение, чтобы успеть оказаться в нужной точке пространства. А во второй ситуации, когда канал достаточно широкий, у нападающего остается выбор, куда бить. К этому раскладу Давыдов давно уже относился с осознанным смирением физика, в сотый раз ставящего тот самый эксперимент с электронами и двумя щелями: до момента удара мяч находится в суперпозиции, и узнать заранее, куда он полетит, невозможно в принципе. Даже тому, кто этот удар совершит. (Если совсем точно, в суперпозиции находится как раз бьющий, а не мяч.) Проблема заключалась в том, что сам Давыдов должен был определиться с выбором и начать движение за несколько миллисекунд до того, как удар будет сделан. И любая попытка угадать верное направление – по движениям вражеского игрока, по его лицу, по направлению взгляда, по чему угодно – была огромным риском. Риском упустить эти решающие кванты мгновений, начать прыжок слишком поздно – и не успеть, даже угадав сторону.
Давыдов быстро понял, что любые попытки положиться на интуицию приводят к тому, что он берет меньше половины таких мячей. Необходимо было исключить случайность, исключить в принципе, и решение скоро нашлось, самое простое. Накануне матча Давыдов брал (именно брал – находил в журнале, в интернете, слышал по радио, а не придумывал сам) два трехзначных числа. Делил первое на второе и выписывал первый десяток цифр полученной десятичной дроби себе прямо на левое предплечье поближе к кисти, так, чтобы знаки были скрыты краем перчатки, но их всегда можно было быстро и незаметно посмотреть. И во время игры, если возникала необходимость выбора, использовал цифры по очереди: на четных и нуле прыгал вправо, на нечетных – влево. И с тех пор стабильно брал шесть таких мячей из десяти, что отчасти его смущало: по идее, должно было получаться точно поровну. Но погрешность была в его пользу, и потому Иван с ней мирился, и лишь мысль о том, что чего-то он все-таки не понимает, что какой-то неизвестный фактор, скрытый коэффициент ускользает от него, торчала тонкой занозой в глубине сознания.
Но не это делало Давыдова тем, кем он был. Всем, чего Иван добился: и местом в Сборной, и почти официальным титулом лучшего вратаря страны, и прозвищем Шаман, которое восторженные фанаты, надрывая глотки, скандировали каждый раз, когда он вытаскивал неберущийся, казалось, мяч из противоположного угла, – всем этим он был обязан младшему брату Максиму. И, конечно, тяжеловесинке.
Формально пенальти назначили по вине Баламошкина, но Давыдов был почти уверен, что скорый на расправу Еремеев не скажет тому ни слова – и неважно, чем оно закончится. Это была чистая подстава со стороны славонцев: грубая, техничная и безупречная в своей примитивности. Куда мог деться Баламошкин, зажатый на входе в штрафную между двумя вражескими игроками? Один как бы случайно ошибся, упустив обратно только что отобранный мяч, а второй тут же ввинтился под удар. Наверное, Баламошкин смог бы избежать нарушения, только упади он сам, споткнувшись о ногу первого игрока, – собственно, именно это он и хотел сделать, но чуть-чуть не успел: инерция не позволила. С воем, слышным даже на трибунах, второй славонец покатился по траве, и судья, по лицу которого было видно, что он тоже прекрасно все понимает, после небольшой паузы потянул из кармана желтый прямоугольник.

 

Лучший способ исключить детское соперничество между братьями – подальше разнести их во времени. Вряд ли родители Давыдова рассуждали подобным образом, и почти шестилетняя разница в возрасте их сыновей была простым следствием вполне характерных обстоятельств. Первенец Ваня, родившийся ровно через десять месяцев после свадьбы, был типичное дитя любви, только что перешедшей из условно свободной фазы в безусловно узаконенную, когда двое еще настолько бескорыстно счастливы в совместном эгоизме, что испытывают непреодолимую потребность зафиксировать свои чувства, воплотив их в чем-то материальном. А какие способы созидания доступны в двадцать с небольшим?
Максим же, зачатый в день, когда Ельцин вслух потребовал отставки Меченого, оказался тоже вполне типичным позднесоветским ребенком. Вернее, уже постсоветским – нельзя сказать, что рожденным совсем уж по расчету, нет, чувства между родителями тогда еще определенно были, но учитывались уже и многие другие факторы. Деньги (кто же знал, во что превратится майорская ставка отца меньше чем через год), достаточная жилплощадь с перспективой расширения, место в детском саду, наконец. Рубиновые пятиконечные звезды на небосклоне казавшейся вечной даже тогда империи сошлись в благоприятную для одной отдельно взятой советской семьи констелляцию, и Максим появился на свет в стране, которой не будет помнить.
Из-за огромной по детским меркам разницы в возрасте между братьями не было и намека на вражду. Ваня любил маленького брата и, конечно, свой новообретенный статус покровителя и защитника, а тот относился к нему с преданным обожанием. Если родители были для Максима богами, причем не всегда благими, то брат – брат был полубогом. Почти таким же могущественным и всезнающим, как старшие демиурги, но при этом еще и полностью своим, тем, кто поймет его по-настоящему, кто возьмет и на пруд, и за Кольцевую на велосипеде. И конечно, сыграет с ним вечером в крепость.
Крепость была любимой игрой шестилетнего Максима, да и одиннадцатилетнего Вани тоже, хотя он бы в этом ни за что не признался. Из-под дивана вытаскивалась огромная плоская квадратная коробка из толстой фанеры, на истершейся выдвижной крышке которой уже ничего нельзя было разобрать. Из нее вынимались детали подаренного еще дедом отцу древнего деревянного конструктора: кубы, цилиндры, параллелепипеды, конусы, плиты – все с аккуратными круглыми отверстиями, просверленными через равные промежутки. Соединять детали предполагалось специальными деревянными же штырьками (братья внимательно следили, чтобы эти штырьки не терялись), а еще в наборе было с десяток особых штырьков с массивными шляпками, очень похожих на маленькие противотанковые гранаты. Давно утерянная инструкция предписывала крепить с их помощью движущиеся детали; эти штырьки братья называли тяжеловесинками и берегли как зеницу ока.
Детали конструктора делились поровну, и на полу комнаты, на противоположных углах ковра выстраивались друг супротив друга две крепости. Детали просто клали встык, не соединяя штырьками: они были нужны совсем для другого. Готовые укрепления заселяли бойцами – коричневыми ковбоями с лассо и револьверами, черными индейцами с томагавками, зелеными пехотинцами с ППШ и светло-красными, полупрозрачными на просвет русскими витязями с мечами. А дальше – камень – ножницы – бумага! – начинался бой. Снарядами были штырьки и тяжеловесинки, их тоже делили поровну и стреляли ими по очереди из специально изготовленных Максимом небольших рогаток. Тяжелые боеприпасы котировались гораздо выше и расходовались осмотрительно: простым штырьком можно было максимум свалить солдатика, а тяжеловесинкой при удачном попадании – снести целую стену вражеской крепости.
Особым удовольствием, которое эта игра приносила Ване, было наблюдение за атакой соперника на свои укрепления с самых прихотливых ракурсов. Например, точно сверху, из зависшего над полем боя вертолета, или, наоборот, сбоку-снизу, прижав голову к ковру, глядя почти с уровня земли, сквозь траву и полевые цветы, как в военном фильме, слыша тяжкий, неумолимый рокочущий свист бомбы-снаряда, летящей с квадратного неба. Ваня побеждал часто, но и Максим с его врожденным глазомером тоже нередко выигрывал. И только в их последнем сражении победителей не было.
А было вот что: тяжеловесинка Максима, случайно сорвавшаяся с оттянутой изо всех сил резинки, срикошетила от ножки стола и попала Ване, который в тот момент ухом в пол выбирал самый эффектный ракурс, точно в правый глаз.
Следующие три недели Иван Давыдов провел – сначала в больнице, потом дома, потом, когда началось осложнение, снова в больнице – в очень странном мире. Мире, раздвоившемся на день и ночь, свет и его отсутствие, сомнительное и бесспорное. Левая, дневная его сторона потеряла объем, стала почти бесцветной и какой-то неубедительной, как бы просвечивающей. А справа, под тяжелой, пропитанной чем-то едко пахнущим повязкой, были только темнота и боль. И вот они как раз были неопровержимо реальными. Боль не уходила ни на секунду, только непредсказуемо меняла свою силу от терпимой до невыносимой, почти полностью вытесняющей его из мира, непрерывно пульсирующего с ней в такт. А потом из темноты пришли цвета, которых он прежде никогда не видел. Они сливались с болью (а может, были ею), с тошными больничными запахами, с верхом и низом, с металлически-смолистым вкусом лекарств, которые в него впихивали жесткие, пахнущие карболовым мылом руки медсестры, с безжалостным дребезгом медицинских инструментов в кювете, с числами на календарике, которые он зачеркивал. Страшные цвета плавали перед измученным взглядом Ивана причудливыми фигурами, повторяя, искажая и умножая образы обычного мира.
Гораздо позже взрослый уже Давыдов пришел к выводу, что непременно, по всем правилам должен был за те три недели сойти с ума. Но он не сошел. Более того, восстановил зрение на правый глаз, хоть врачи и говорили, что в лучшем случае он сможет лишь отличать им свет от темноты. Острота зрения вернулась почти полностью, только сам глаз стал немного больше, а радужка его чуть потемнела.
А еще были (и вот об этом Давыдов не сказал ни единой душе) те новые цвета. Они никуда не исчезли.

 

Заканчивая имитацию калибровки, Давыдов сквозь полуприкрытые веки смотрит прямо перед собой, на поле. Мяч уже лежит на 11-метровой отметке, рядом славонский капитан покровительственным жестом хлопает по плечу полузащитника, и становится понятно: бить будет он сам. Надежда, которая теплилась в Давыдове еще минуту назад, – что дар не ушел навсегда, что он просто решил покапризничать и вернется в нужный момент, – уходит окончательно. Он не чувствует ничего и не видит никаких особых цветов: перед ним плоское зеленое поле с белыми полосками и насмешливо поглядывающий черно-белый мяч в самой его сердцевине. Давыдов догадывается, о чем тот думает: «Ну что, Ваня? Многого стоит дар, который может отнять какая-то шизанутая уборщица одним тычком? Да и вообще – а был ли мальчик?»

 

Давыдов уже ни в чем не уверен. Мощное, оргиастическое чувство освобождения, которое накрыло его в начале матча, исчезло почти мгновенно. А когда он спросил случившегося рядом Феева, что теперь будет с ударившей его уборщицей, тот сначала молча округлил глаза, а потом сказал: «Какой уборщицей, Вань? Ты о чем вообще? С одной восьмой в раздевалку никто ниже майора не заходит, вон, полотенца сегодня целый подполковник приносил. И не бил тебя никто: ты прибежал вдруг обратно, перевернул все мусорки с криками «где? где?» – а потом лег на пол возле лавки и отрубился. Минуты на три».
Это Давыдов действительно помнит: и обилие фигур в форме, и сон – точно, он спал, и ему почему-то приснился стих, от которого он плакал, а какой именно – Иван никак не может вспомнить. Помнит он и легкие хлопки по щекам, когда командный врач приводил его в чувство, точнее, будил. Сергеич пощупал пульс, посветил в глаза, померил температуру, по-простому приложив руку ко лбу, и сказал, что волноваться Давыдову и остальным не о чем: кратковременная нарколепсия на фоне сильного эмоционального напряжения – довольно частая штука. Более того, штука полезная: одна минута такого сна восстанавливает силы, как час обычного. В самом деле, очнувшийся Иван чувствовал себя бодрым и собранным.
Но также Давыдов помнит и другое. Злой женский окрик. Свой неожиданно, бессмысленно грубый ответ. Ярость оскорбленной, многократно втоптанной в вонючие тряпки женственности, сверкающая во взгляде. И тычок жесткого кулачка, пахнущего карболовым мылом – несильный, ненастоящий почти, но гасящий весь свет и все цвета одним движением.

 

Из-за травмы глаза в середине учебного года Давыдову пришлось остаться на второй год. Быстро устав от безделья, он записался в районную футбольную секцию, а поскольку носиться во всю силу по полю ему еще было нельзя, встал в ворота. Глаз к тому времени уже полностью выздоровел; правда, новые цвета никуда не исчезли, хотя Иван на это сильно надеялся, но играть и вообще жить они не мешали. Довольно скоро Иван даже привык к ним и понял, что это не совсем цвета, вернее, больше, чем цвета – это были пучки разнородных ощущений: зрительных, обонятельных, осязательных, слуховых, иногда даже чисел и абстрактных понятий, пучки абсолютно цельные и гармоничные, несмотря на всю свою соборную природу. Слово «синестезия» он узнал гораздо позже.
Однажды, стоя в воротах в начале матча, он вполне привычно уже наблюдал за тем, как зыбкий множественный контур новых цветов лениво колеблется в поле его зрения, отчасти повторяя форму футбольного поля и разметки на нем. Соперник попался откровенно слабый, с первой минуты почти вся игра шла в его штрафной, и Давыдову было откровенно скучно. От скопившегося в мышцах нетерпения он стал неосознанно мелко подпрыгивать, приподнявшись на носках.
И тут случилось что-то невообразимое. Все цветовые контуры вдруг точно сошлись друг с другом и с границами поля, вспыхнули и словно кристаллизовались, образовав единую конструкцию. Давыдов с изумлением понял, что воспринимает футбольное поле, с его разметкой, с катящимся на угловой мячом, со всеми игроками и с собой самим, не всеми органами чувств по отдельности, а разом, совокупно. То, что он чувствовал, было одновременно и топотом бутс по полумертвой траве, и ее пыльной жесткостью, и расстояниями между игроками, и жарой, и всеми потенциально возможными траекториями мяча в ближайшие мгновения. Он буквально увидел изящно изогнутые, идущие зигзагами от игрока к игроку силовые линии, прочерченные в пространстве маршруты мяча с ненулевой вероятностью.
Ивана вдруг мощно замутило, правую сторону головы пронзила острая боль, все мышцы разом обмякли. Безнадежно пытаясь сдержать тяжкую волну тошноты, он успел заметить, как одна из линий, та, что вела от вражеской штрафной к его воротам, ярко вспыхнула – и тут же, повторяя и поглощая ее, мимо прокатился в сетку мяч, выбитый «на дурака» кем-то из защитников. В следующий момент его вырвало прямо себе под ноги.

 

Двадцать лет ушло на отработку и совершенствование метода, который Давыдов называл про себя калибровкой и о котором не рассказал никому. Перед началом каждой игры каждый новый стадион, а их были многие десятки, он видел тем же невероятным способом, каким впервые увидел когда-то плешивое футбольное поле за школой. Больше его не тошнило, и все преимущества своего тайного уродства, увечья (именно так он его ощущал с самого начала) Иван мог использовать на полную. Начало игры всегда завораживало. Звучал свисток – Давыдов воспринимал его как вспышку энергии, мгновенно проращивающую густой пучок прихотливо переплетенных линий из круглого белого зерна в центре поля. Это всегда было очень красиво, божественный фейерверк, запущенный для него одного, и Давыдов любовался им в течение краткого мгновения. А потом одна из дуг вспыхивала термитной сваркой, и мяч послушно скользил по ней, словно точка по графику функции. Игра начиналась, и Давыдов был ее тайным художником.

 

Раздраженный долгими приготовлениями славонцев, судья что-то говорит их капитану, оживленно жестикулируя. Но бывалый обманщик, шарлатан с двадцатилетним стажем, стоящий в воротах, не слушает. Он вообще не следит за происходящим на поле. Весь этот матч он занимался только тем, что дурачил окружающих, выдавая себя за гениального вратаря с таинственным даром-проклятием, о котором он никому не рассказывал. Кажется, ему везло, потому что иначе пропущенных мячей было бы не три, а гораздо больше. Очень может быть, что, даже не утрать он свой дар, счет сейчас был бы таким же. «Получается, – думает Давыдов с нехорошим весельем, – что я звездобол при любом раскладе. Раньше изо всех сил делал вид, что у меня нет никакой суперспособности, а сейчас пытаюсь изобразить, что она есть. А вообще-то это не так уж и важно. Особенно теперь».
А важно для него сейчас почему-то вспомнить две вещи: что за стихотворение ему приснилось и чьи еще кулаки когда-то давно пахли карболкой. Если бы командный врач Андрей Сергеевич Мельников знал, о чем думает Давыдов за несколько секунд до пенальти, он бы, скорее всего, пересмотрел свои взгляды на безвредность спонтанной нарколепсии.

 

Пока славонский капитан разбегается для удара, Давыдов успевает подумать и вспомнить очень многое. Сначала он замечает, что небо над ним, как раз успевшее очиститься после короткого дождя, уже не весеннее, а осеннее. Дождь словно сменил состав красок, и вместо прозрачной майской акварели над ним теперь густеют плотные маслянистые мазки сентябрьской предзакатной синевы. Лета как такового для Ивана никогда не существовало: примерно до июля, иногда чуть больше, длилась весна, которая внезапно, в одночасье сменялась осенью. И все, что еще вчера росло, надеялось на что-то и так расточительно распускалось, начинало сначала незаметно, но неизбежно вянуть, затвердевать, густеть и сохнуть, а к аромату цветущих трав примешивался едва ощутимый, но несомненный запах карболового мыла.
Мысль о карболке выталкивает на поверхность памяти Давыдова давнее, но четкое воспоминание: он, дежурный из 4-го «А», только что вымыл пол в классе и теперь стоит в коридоре с ведром и боится заходить в туалет для девочек: только там практически на входе есть специальный закуток со сливом для грязной воды и кран со шлангом, чтобы налить чистой. Уроки давно кончились, и никаких девочек в туалете быть не может, но Давыдов, во-первых, никак не одолеет уже вшитое в него табу, а во-вторых, в туалет в любой момент может войти уборщица – злобная старуха, ненавидящая всех, особенно учеников младших классов. И там, в туалете для девочек, она будет на своей территории. Наконец Иван решается и, держа тяжелое ведро обеими руками, вбегает в туалет. Слив оказывается заткнут какой-то мерзкой, задубевшей от протухшей грязи тряпкой, и Давыдов, который при иных обстоятельствах ни за что бы к подобному не притронулся, ставит ведро на пол, хватает тряпку, отдирает от слива, бросает в сторону. Потом поднимает ведро – и сталкивается с выходящей из основного, совсем уж запретного помещения уборщицей. Давыдов лепечет какие-то извинения и пытается убежать вместе с ведром, но запинается за угол. Ведро опрокидывается, заливая пол толстым слоем грязно-серого. Иван хватает ужасную тряпку, пытается стереть, убрать все это куда угодно, гремит идиотским ведром. И чувствует, как жесткий, шелушащийся, пахнущий мылом и карболкой кулак тычет его в шею, в скулу, и слышит злобный голос: «Зашел к девкам, так не ссы! Ссыкун!»
Три образа сливаются в один, и Давыдов понимает, кто эта карболовая женщина, преследующая его с детства. Наказывающая – не за проступок, но за чувство вины. Льющая в глотку мерзкое лекарство и божественно прохладную влагу. Грубо срывающая повязки, приносящая боль, избавляющая от боли. Готовая терпеть что угодно и срывающаяся от одного слова. Лишающая волшебного дара и спасающая от проклятия. Презрительно любящая и люто презирающая. Женщина, от которой можно уйти, но нельзя скрыться. Давыдов много раз видел ее и в книжках, и на плакатах, и в виде многометровых каменных копий, всегда разных, но очень точных. Да и сейчас – куда он смотрит, как не в ее родное лицо, выщербленное уже в июле ноябрьскими морщинами?
Приснившийся стих вспоминается Давыдову целиком, от первой до последней строчки, и когда славонец наконец бьет по мячу, он успевает повторить его про себя.
Ах, ноябрь почти непристойно, нелепо щедр –
Раздает на орехи, швыряет солнечные монеты
В темя белок, ползущих из мраморных недр,
У которых не то что зубов, а рассудка почти уже нету.

Фальшь, избыток, подстава везде, во всем.
Тянет к солнцу бледные кулачки-рюмашки,
Понимая уже про себя – обречен, обречен! –
Стебелек одураченной им ромашки.

Мухи-Лазари, ожившие не всерьез,
Повисают в воздухе неумело
И мечтают птиц из косматых гнезд
Накормить своим опустевшим телом.

И весь мир – как вода на вчерашний пожар,
Как в Театре Армии – «Саломея»,
Как янтарно-лаковый портсигар
Для больного запущенным раком трахеи.

А ноябрь льет сингулярный зной,
Выжимая пот, оплавляя лица,
Обдавая милостью и добротой.
И я чувствую: что-то должно случиться.

Давыдов прыгает наугад, не думая, сам не понимая, что целиком полагается на то самое неучтенное, искажавшее статистику. Мяч попадает ему прямо в руки, пробивает захват навылет и, перед тем как отскочить на поле прямо под ноги защитнику, наотмашь бьет по лицу.
Назад: Глава 20 …же я су…
Дальше: Глава 28 Битва на «Луже»