Книга: Вначале будет тьма // Финал
Назад: Второй тайм
Дальше: Глава 24 Кринжово

Глава 20
…же я су…

Москва. Финал
Ну точно как отец… не хватает только пива и рыбы. И растянутых треников. Не понимаю этого удовольствия наблюдать, как куча мужиков с серьезным видом отбирает мяч друг у друга. Хочется сделать, как Хоттабыч: дать каждому по мячу и чтобы все были счастливы. Еще больше не понимаю радости находиться в этой толпе, в этом котле вопящих и жующих людей, подверженных одинаковому настроению. И ладно бы они действительно поддерживали тех бедолаг, которые гоняются за мячом, – хуже, что они впадают в ступор от проигрыша, и тогда нахождение их на стадионе становится совсем бессмысленным. Когда наши забивали – ликованию не было предела. Но стоило пропустить первый, а тем более второй мяч, как вся эта многотысячная масса впала в такое уныние, которое ощущается даже через экран. Вот тебе и «помощь родных стен»! Я на себе чувствую, как эта тысячекратно усиленная пришибленность буквально висит на плечах у команды и сковывает им ноги. Это не действует только на нашего все время улыбающегося чернокожего легионера. Видимо, потому что он не русский и нечувствителен ко всей этой хрени. А толпа даже не реагирует на призыв тренера, который задрал руки и хлопает ими над головой, прося о поддержке. Его, бедолагу, жаль больше всего: полтора часа метаться в пунктирном загоне, не имея возможности выбежать на поле и забить самому. Полагаться на кого-то, на чей-то ум или скорость. Загоняться от чужой тупости или медлительности – сколько же нужно нервов.
А вот болельщики славонцев просто молодцы. Их в разы меньше, но слышны они гораздо громче. И даже не в громкости дело – их голоса похожи на звук мерно работающего механизма. Гул на низких частотах, который не смолкает ни на минуту. Более того – этот гул усиливается, когда славонцы пропускают мяч, и это дает ощущение подпитки, что ли… Да и форма у славонцев славная. В своих черных трусах и майках они похожи на шарики ртути, которые то рассыпаются по всему полю, то собираются около наших ворот. Они сродни косяку рыб, который по какому-то неведомому сигналу синхронно танцует затейливый танец. Зато форма наших невнятная. Я вообще не помню, чтобы наши спортсмены в любых видах спорта (не считая фигуристов и гимнасток) были одеты красиво. Я бы даже сказала – достойно. Может, я просто мало смотрю спорт? Ну вот теперь, например, наши бегают в красных майках какого-то размытого, будто вылинявшего, оттенка и в белых трусах. И напоминают разваренные вареники с вишней. А гетры с цветами флага – это апогей! Зачем флаги на ногах? Чтобы не забыли, за кого играют? Гол… 3:2. Какое же у него злое и сосредоточенное лицо. Оно не изменилось даже после этого забитого им мяча. А я сижу здесь и неведомо зачем словно подглядываю за ним в замочную скважину… какая же я…
Сука! Что ты хочешь от меня?! Что я понять должен?! Пропала неведомо куда, заблокировала телефон, а я даже фамилии твоей не знаю!
Что я не так сделал?! Ведь все хорошо было, так хорошо, как никогда раньше! Разве можно так вычеркивать человека из жизни, не объяснив ничего и не сказав, где он накосячил?! Из-за тебя я даже импотентом заделался! Думал, клин клином вышибу, но на Маринкин пятый размер и сочную задницу у меня ничего даже не колыхнулось, хотя раньше заводился с полуоборота.
Сука плоскозадая! Я теперь, кроме твоего плоского зада, ничего больше не вижу и, если бы не чемпионат, рехнулся бы, наверное! А благодаря ему пашу как конь и на тренировках, и в игре, а потом валюсь замертво, лишь бы не видеть тебя перед глазами, не слышать твоего голоса и не вспоминать, как пахнут твои подмышки.
Ты постоянно в моей башке, и я разговариваю с тобой все время. От злости на тебя меня того и гляди в клочья разорвет! Мужики ко мне уже и не подходят, только Царь попробовал беседу завести да чуть по зубам не словил. А тренер лишь смотрит глазами собачьими и задачи ставит – у него претензий ко мне никаких нет, потому что я через эту злость уже не один мяч забил и много крови противникам попортил. Мне ведь даже перейти в «Ювентус» предложили, да я их нахрен послал! Начали заливать, что с моим талантом мне в России делать нечего. Что страна моя хоть и великая, но сильно отсталая, что коррупции много и всякого дерьма навалом, а по части футбола вообще в полной жопе и что нечего мне тут, такому гению, загнивать. Меня же это еще больше выбесило. Ладно бы просто предлагали, но зачем хаять-то – мне в валенках и с медведями на улицах задолбись, и сникерсы их мне до одного места! Тем более что на то, что мне дома платят, я сам могу им эти сникерсы купить! Евгеша на меня из-за всей этой истории окрысился. Задело его, видите ли, что не ему, а мне этот контракт предложили. А еще больше задело, что я послал их куда подальше. Он-то сразу согласился бы, потому что ему все равно где играть – лишь бы платили хорошо. Он бы уже и эмблему их на своей заднице вытатуировал и всем показывал, а я, щенок, посмел от их манны небесной отказаться!
А мне никакой манны небесной не надо – меня и здесь неплохо кормят. Мне бы тебя, суку, увидеть, только где тебя искать?! Ну поржал я над твоей мечтой, но ведь не со зла! У меня этой романтики – песка и моря – в жизни много было. Я с четырнадцати лет по сборам, уже и не вспомню, сколько баб на пляже дрючил! Ну хочешь моря – будет тебе море! И сосны с пальмами в придачу! Да хоть на Луну – лишь бы засадить тебе по самое не хочу, утонуть в твоих соленых глазах и больше не выныривать…

Глава 21
Рейс 482

Москва. Финал
Худшие десять минут в своей жизни – строго говоря, восемь, но Первый легко отдал бы год, чтобы и этих восьми не было, – пережил он во втором тайме, когда счет был 3:2 в нашу пользу. Начальник охраны передал ему телефон. Он почувствовал недоброе, очень недоброе: никто не стал бы отвлекать ерундой во время финала. Президент славонцев стрельнул глазами в его сторону. Пришлось показать ему «о’кей» большим и указательным пальцами. Говорил начальник штаба охраны. Пять минут назад, сразу после взлета, пассажир рейса Воронеж – Стамбул заявил, что у него бомба, и потребовал лететь в Москву смотреть финал.
– Кто такой? – сразу спросил Первый, уже догадываясь.
– Антонин Козлов, славонец. Смотрели – на него ничего.
– Что у вас по протоколу, если он изменит маршрут? – спросил Первый, едва шевеля губами.
– По протоколу сбиваем, – сказал начштаба тонким голосом.
– Сколько там?
– Девяносто три пассажира, пять экипаж.
– Действуйте по протоколу, – ответил Первый и отдал телефон.
В это время Нготомбо резко ускорился по своему правому флангу, как умел он один, Бог весть на каком резерве; защитник, мелкий и резкий, – Первый не разбирался в славонцах, – выскочил на него и прыгнул в попытке сделать подкат. Легко перескочив через пластающегося соперника, Поль рванул дальше. Слышно было, как дико заорал Остапченко, и Нготомбо подал на него, Остапченко головой скинул на Колчанова, тот поскользнулся и промазал по мячу, и тут уж подоспел славонец Дюжий и выбил мяч на нашу половину. Царь легко принял его и как из пушки зарядил в обратную сторону – казалось, в белый свет, как в копеечку, но на левом фланге не успели вернуться Феев и Баламошкин, и теперь они вдвоем устремились к мячу; Баламошкин прыгнул, но только неуклюже дернул головой и промахнулся, а вот Феев мягко уложил мяч на газон и сделал с ним несколько шагов к углу штрафной. Ударом, который принес его родному «Динамо» серебро в позапрошлом году в российском чемпионате, – фирменным ударом, какой отбивать бесполезно, – он послал мяч в левый нижний угол, куда при всем желании не допрыгнул бы Поводженчик, – и тот со звоном попал в штангу, закрутился как сумасшедший, прокатился по ленточке и ушел направо. Не все было потеряно, – Нготомбо со звериным своим африканским чутьем успел, казалось, но мяч пронесся мимо него, на миллисекунду опоздал Поль, на миллиметр промазал. Поводженчик, еще не веря своему счастью, посмотрел вверх, на небеса, – молился, видимо, благодарил, – и ответом ему едва слышно вдалеке загрохотал гром.
«Убью», – подумал Первый. На разгон облаков выделен был месячный столичный бюджет. Но «убью» относилось не только к мэру, главному разгонщику. Первый чувствовал, что именно такая лажа случится в конце. Все шло слишком гладко, мы побеждали слишком неотвратимо, пресса всего мира захлебывалась слишком восторженно, безопасность охранялась без сучка и задоринки, на площадях всех играющих городов шли братания, в вечной любви клялись молодые и пожилые. Они не могли не нагадить под конец, и то, что из Воронежа в Стамбул летел славонец, было предсказуемо. Закрыть границу, подумал Первый. Первый, собственно, не думал. Он леденел, каменел и повторял про себя самые черные ругательства, потому что суки, дикие, озверевшие суки пошли ва-банк. Теперь этот самолет зачеркнет всё – пять лет подготовки и борьбы за чемпионат, все миллиарды, выброшенные на стройки, всю церемонию открытия и закрытие, которое было теперь под вопросом; теперь все припомнят ему тот «Боинг», в котором, видит бог, он не был виноват ни сном ни духом и так орал тогда на министра обороны, что слышно было, кажется, сквозь три стальных двери бункера; теперь эти 98 человек, которых должен был сбить отряд ПВО под Липецком, зачеркнут все, что он сделал, и уже не докажешь ничего. Начальник охраны уже знал, да наверняка и другие знали. Надо было что-то делать и сохранять каменное лицо. Первый поманил адъютанта, того самого, который всегда его сопровождал на протокольных мероприятиях, – пул его именовал «чемоданчик», хотя никакого чемоданчика не существовало, давно перешли на более современные схемы.
– Третьего дайте, – сказал он очень тихо, но сквозь рев адъютант его расслышал безошибочно.
– Я, – отозвался по спецсвязи министр обороны.
– Слышал? – просто спросил Первый.
– Полная готовность, – четко сказал министр. Он с самого начала понимал, что сбивать придется, и командиру «точки», то есть дивизиона, 71635 все сказал в сильных выражениях. Он лично знал этого командира, так случилось, поскольку инспектировал Липецк полгода назад; это был отвратительный тип, убийца, мучитель солдат, и на него можно было положиться полностью. Он собьет, за ним не заржавеет. Он и не представит себе, какая там паника и детский визг на борту.
Первый подумал, что главные сволочи, конечно, пилоты. Правильный пилот в таком случае сделает что? Правильный выберет тихое картофельное поле или тихое озерцо, каких полно в той местности, – он лично купался в одном таком, когда был в гостях у одного сослуживца, – и при первых попытках террориста диктовать свои условия направит самолет не в Москву, а в землю, взорвет себя со всем экипажем и пассажирами, идиотами, летящими в свой вонючий Стамбул; и это будет поломка, авария, каких много, и не надо будет стрелять, и никто не зафиксирует выстрела, и никого не выставят людоедом, а самолеты – мало ли их падает? Но пилот будет до последнего охранять свою дешевую жизнь и полетит на Москву, до последнего надеясь, что Москва что-нибудь придумает; а Москва всегда придумывает одно и то же, Москва не российский вратарь, который как раз в эту секунду прыгнул и достал мяч, посланный Мличко в правую девятку. Российский вратарь мог себе позволить что-нибудь придумывать, а если бы на воротах стоял Первый, он вынужден был бы сбивать Мличко, потому что решается судьба игры, а с ней судьба мира.
Первый вообще не имел права ни на сентиментальность, ни на благородство, ни на достоинство. Любой, оказавшись на этом посту, понял бы его немедленно. Тут на кону ежеминутно была страна, и существовали только единственные ходы. Дестабилизаторов надо было сажать, шпионов – травить, террористов – сбивать. Речь шла о детях и о детях детей. То есть вообще не было варианта, при котором на связь с бортом выходит психолог или отважный бортпроводник обездвиживает смутьяна уколом в плечо: Антоний как его мать Козлов со всеми товарищами по несчастью должен был раскваситься с одного попадания, а рейс 482 – безвестно исчезнуть с радаров, со всеми взрослыми и детьми, купальниками и плюшевыми мишками. Шла третья минута этого ужаса, но изменений маршрута пока не было. Иначе ему бы уже доложили, что проблема возникла и снята. От Воронежа до Москвы полтора часа лету. На вручение как раз успеет… Не успеет.
Славонцы словно чувствовали все это и сидели на наших воротах, дожимая вратаря. У них просто, непереводимая игра слов, открылось второе дыхание. Мяч как заколдованный летал по треугольнику Джвигчич – Гручайник – Конопчич, они никак не могли выйти на убойную позицию, чтобы жахнуть по воротам, почти все наши собрались у собственной штрафной, разрушая и стараясь не нарушать, потому что нарушать сейчас было нельзя категорически, пенальти убил бы нас морально. Еще оставалось достаточно времени, чтобы победить в основное время. Махно Боа, главный арбитр финала, давал играть, не наказывая за мелкий фол и позволяя соперникам жестко рубиться, создавая шоу, достойное римских гладиаторов.
Первый сам не понимал, как может следить за игрой, но следил, сохранял лицо, дважды почесал левую бровь, и в это время он не молился, нет. Каким-то десятым чувством он понимал, что не время еще молиться. Он знал, что за ним стоит его фантастическая удача и удача эта зачем-то нужна в мировой схеме. До какого-то момента у него все будет получаться, потому что он сейчас почему-то нужен; его дело было – обратить эту небывалую везучесть на пользу России, хотя сама Россия была тут ни при чем. Просто нужен был он, может – как искушение, а может – как наказание; и потому все получалось, только надо было поймать момент, в который перестанет получаться. Если этот момент сегодня и одновременно собьют самолет и проиграют в финале, то большего свинства нельзя вообразить; но это явно был чужой почерк, не почерк его судьбы, и потому он такого поворота не допускал. Четко видел: не допускал. И по крайней мере наполовину был прав.
Но тут начальник охраны снова протянул ему телефон, и он знаменитой своей интуицией просек, что звонок очень плохой; не тот, которого он ждал, но почти не лучше. Звонил американец, по той личной линии, про которую и знали-то человек пять: они, два переводчика и еще один человек, которого даже упоминать не следовало.
– Я услышал по нашим каналам, что у вас там некоторая проблема, – мягко сказал американец. Он был, в общем, приличный человек, с ним можно было бы даже дружить, не будь он американцем, но в их положении дружба исключалась. – Я только хочу сказать, что крайние меры необязательны. Есть по крайней мере два варианта.
– Секунду, – сказал Первый. – Откуда информация?
– Ну, это мы можем обсудить на досуге, – сказал американец без тени высокомерия. – Сейчас надо что-нибудь делать, а вообще-то мы давно живем в прозрачном мире.
– Хорошо, – сказал Первый, – слушаю.
Но вообще-то это было ни на что не похоже. Он прикинул источник утечки – либо они слушают все переговоры в воздухе, что маловероятно, либо все его собственные переговоры, что невероятно вообще. Он подумал еще, что когда все закончится – чемпионат, в частности, – надо будет закрыться как следует, хватит полумер.
– Первый вариант – мы просто его посадим в любом городе по твоему выбору, на борту ничего не будут знать. Это не так сложно. По приборам это будет Москва, они привыкли верить приборам, к тому же сейчас низкая облачность. На месте можно будет разбираться.
– Не понял, – сказал Первый. – Вы можете контролировать все приборы?
– Иногда можем. Не очень часто и не везде, но можем.
Черт-те что, подумал Первый.
– А второй?
– Второй – мы берем его на буксир и отвозим в Харьков, и пусть разбираются они.
– Как – на буксир? – не понял Первый. – В воздухе – на буксир?
– Это новая технология. Мы ее пока только тестируем. Но в принципе она есть.
– Но как?
– Это долго. Мы как бы покрываем его сеткой, виртуальной сеткой, и он летит туда, куда мы ведем.
– Это можно сделать с любым самолетом?
– С твоим нельзя, – сказал американец, который вообще был малый сообразительный.
– Понимаешь, – сказал Первый, неприятно улыбаясь, – вы много чего умеете и все такое. Я даже не сомневаюсь. Но сейчас вас дезинформировали. Ничего не происходит. Я с удовольствием прослушал вашу рекламную информацию. И если нам понадобится, мы немедленно обратимся. Но сегодня ваша разведка тебя элементарно надула, и ты наверняка примешь меры. Мы хорошо понимаем, – он перешел на «мы», и это означало, что дружеский разговор окончен, – мы понимаем, что чемпионат, финал и все такое. Мы нервничаем, все нервничают. Но в смысле безопасности, тьфу-тьфу, все пока прекрасно. И если вы не надумаете вмешаться, то и дальше будет прекрасно.
Возникла пауза.
– Хорошо, – сказал американец. – Мы поняли.
– Спасибо, – сказал Первый и отдал телефон.
Это была последняя ставка. Если бы после этого 482-й был сбит, разговор бы всплыл. Решительно сегодня был день последних ставок.
Ровно в миг, когда он передал телефон, Мличко ошибся, отдав слишком слабый пас, Глыба перехватил мяч и двинул с ним в сторону ворот славонцев прямо по центру. Слева и справа от него мчались Баламошкин с Колчановым, а по правой бровке летел на своих длинных лосиных ногах Нготомбо. Славонцы, уже порядком уставшие, находились под гипнозом молниеносной контратаки и бежали назад совершенно деморализованные. Они ждали гола, они с ужасом видели этот гол.
И тут у Дюжего не выдержали нервы. Он подкатился в ноги Колчанову, который был с мячом в трех метрах от славонской штрафной и уж тут, верьте слову, не промазал бы, – подкатился так явно и нагло, что объяснить это можно было только полной утратой совести. Махно Боа был честный малый. Это был штрафной без спора, без пересмотра в VAR, без истошных криков и биения себя в грудь. Стадион вопил.
Начальник охраны протянул телефон Первому. Первый посмотрел на него очень неприятно.
– Он пьяный был, – ликующим голосом сказал начштаба. – Пьяный, товарищ главнокомандующий. Он просто буянил. У него нету ничего. Он стал вдруг блевать, и его скрутили.
– Все проверено? – спросил Первый, чувствуя себя гелиевым шариком.
– Да все, все. Он бухой был страшно. Просто там растерялись сначала, а потом поняли. И он скрученный сейчас, и они штатно летят в Стамбул.
Первый не допускал, что они врут. Они щадили его, конечно, и еще больше берегли собственные задницы, но сбивать лайнер и докладывать, что все штатно, они бы не стали. Все именно так и было: на борту буянил пьяный славонец, он требовал лететь в Москву на финал, потом его вырвало, теперь он летел в Стамбул, не подозревая, что его ожидает.
– Ну встретьте там, – ровно сказал Первый.
– Его встретят, встретят, – радостно хохотнул начштаба.
– Силен русский Бог, – сказал Первый и вернул телефон. Он поманил «чемоданчика», взял спецсвязь и дал Третьему отбой.
– Есть отбой, – сказал Третий без интонации. Непонятно было, знает он или нет.
– Вот из-за таких минут, – вслух сказал Первый. – Из-за таких минут.
И непонятно было, что происходит из-за таких минут: прибавляется седых волос или стоит быть президентом. Он поднял глаза и увидел навес. Навес над ним действительно был, и пока он действовал. Мир медленно стал обретать цвета. Внизу, на пятачке стадиона, славонцы выстраивали стенку, и видно было, как бешено жестикулирует Еремеев, объясняя, кто будет бить. Справа президент славонцев шевелил губами, то ли молясь, то ли давая советы. Его партнер сидел внешне спокойно, потягивая лимонад из огромного запотевшего стаканчика.
Они выстраивали стенку, словно это был их последний матч, и Первый вспомнил, как в Северной Корее, по слухам, расстреляли из зениток команду, проигравшую в полуфинале. Он тогда подумал: ну чем наши еще недовольны? Он бы никогда так не сделал, так какая же диктатура? Поводженчик командовал стенкой, словно действительно надеялся защититься. От кого он думал защититься, от русского Бога?
Наконец Махно Боа свистнул, и Глыба разбежался. Перед мячом он на мгновение притормозил и вдруг откинул его Заяцу, чего никто, кроме Заяца, не ждал. Александр ударил почти без замаха, и сильно, и убийственно точно, – ударил в тот нижний правый угол, который прикрывала стенка, но для него этот угол – о чудо! – оказался открыт; и тут случилось то, о чем любой вратарь будет вспоминать всю жизнь, бесконечно пересматривая этот момент и ничего не понимая. Самым загадочным комментаторы всего мира называли потом этот его прыжок, начавшийся до того, как Заяц пробил; то есть он почувствовал, что удар придется в правый нижний, и оказался на месте, и отбил мяч. Это был прыжок примерно на 6.50, то есть почти на всю ширину ворот, но с места; ни до, ни после Поводженчик так не прыгал. Это было похоже на рекорд Боба Бимона, притом что Бимону в Мехико было 22 года и росту в нем было 191, а Поводженчику 32 и карьера его шла на спад, а рост у него был 182, на 10 сантиметров меньше, чем, допустим, у Джанлуиджи Буффона. Он физически не мог так прыгнуть, но прыгнул – и отбил. А на стадионе установилась та тишина, которую дай Бог любому спортсмену услышать единожды в жизни: это было всеобщее беззвучное «аах», после которого овация начинается секунд через пятнадцать. И даже Басов не комментировал в эти пятнадцать секунд – потому что не понимал, что происходит. То ли русскому Богу ровно в этот момент надоело опекать страну, то ли он надорвался на случае Антонина Козлова, то ли Первый повел себя не совсем так, как следовало, хотя, если вдуматься, он опять вел себя единственным образом; но именно в этот момент фантастическая удача, сопровождавшая страну и ее сборную все эти две недели, а то и последние двадцать лет, показалось, стала удаляться от нее так же быстро и плавно, как стамбульский рейс от Воронежа. Никогда не знаешь, что ты сделал не так, иногда ты вообще все делал как надо, просто Богу надоело. И тогда поворачиваются вспять армии, сбегают накрепко прирученные матери семейств, горит захваченная тобой чужая столица, а в ней горишь ты сам.
Первый этого не понял. Он еще не до конца пришел в себя. Но Поводженчик догадался, что родился для этой минуты и что все остальные минуты в его жизни будут хуже. Это сладкое, но и горькое чувство, знакомое всякому, кто пережил звездный миг. Он поднялся и опять, уже во второй раз за последние пять минут, посмотрел вверх, и, словно отвечая на его благодарственную мольбу, оттуда неожиданно пролился короткий, но тяжелый крупный ливень, собиравшийся в жаркой Москве с утра, а может, все двадцать лет.
Главный телохранитель немедленно раскрыл над Первым зонт. Это было не нужно, поскольку происходило под навесом, но он сделал это рефлекторно и так и стоял со своим идиотским огромным куполообразным зонтом, попадая во все объективы.

Глава 22
Эта страна

Москва. 3 дня до финала
– Хорошо, что тут еще можно достать нормальное пиво, – Оля поставила на низкий столик бутылку из-под «Короны», в горлышке которой по всем правилам торчал прямоугольный ломтик лайма. – Местное быдлопойло я никогда в рот не возьму. Митя, тебе прихватить?
Дима вместо ответа помахал своей бутылкой, полной еще на две трети, и проводил взглядом Олю, проследовавшую мимо него в коридор и дальше на кухню. Он находился в той стадии влюбленности, когда уже замечаешь многие недостатки предмета своего вожделения, но все они кажутся тебе настолько милыми и пронзительно трогательными, что в конечном счете любишь больше всего именно из-за них. Олина попа, чья хозяйка надела сегодня выцветшие джинсы на бедрах с широким золотистым поясом и коричневую футболку в обтяг, была, конечно, несколько тяжеловата, особенно в сочетании с небольшим ростом. Но в сердце у Димы ее вид неизменно вызывал сладкое томление. Еще Оля довольно легко потела, впрочем, этого нынешним раскаленным летом мало кто избегал, и Дима, тайно поглядывая на потемневшую под мышками ткань футболки, испытывал какое-то новое сложное чувство. Он прощал Оле даже ее бесконечных «мить», хотя обычно его дико раздражало, когда кто-то, кроме матери, называл его этим слюнявым детским именем.
Они встречались уже полтора месяца, и Дима надеялся, что сегодня Оля ему наконец-то даст. Все-таки согласие прийти к нему домой в субботу, когда родители прочно свалили на дачу, было вполне говорящим. Нет, они и раньше оказывались наедине, хоть и не так часто, как ему хотелось, но пока что он, выражаясь фразой из дебильно-молодежных американских фильмов, доходил лишь до первой базы.
Оля возилась на кухне – наверно, вытесывала фрагмент лайма для следующей бутылки. Устав разглядывать замершую на экране черно-бледную поганку ядерного взрыва (он поставил «Твин Пикс» на паузу, как только девушка вышла, хотя подозревал, что, промотай он минут двадцать или вовсе вруби другую серию в любом месте, Оля вряд ли что-то заметила бы), Дима переключил на антенну. Ему тут же пришлось убавлять звук, потому что уровень громкости у Первого канала, на который он попал, был гораздо выше линчевского. А в студии «Канарского вече», похоже, царили нешуточные страсти.
– …ничего не хочу сказать, но, меее, простите, ведь на английское происхождение футбола явным образом указывает само его название. Сама, меее, этимология этого слова… – мямлил козлобородый эксперт, седой и тощий, удивительно похожий на полковника Сандерса, забухавшего после того, как ФБР на допросе с пристрастием раскололо его на секретный рецепт из одиннадцати трав и специй, а заодно отжало и всю франшизу. Он собирался развить свою мысль дальше, но не тут-то было. Хозяин студии, невысокий человек, плотно набивший собою двубортный френч из стильно помятого черного льна и обтягивающие брючки – дальних кокетливых родственников кавалерийских галифе, остановил его властным жестом. И заговорил сам, подчеркнуто неторопливо, разделяя слова и четко артикулируя:
– Этимология этого слова нам, – Канарский сделал ударение на слове «нам», обведя рукой невидимых зрителей в студии, – прекрасно известна. А еще известно, что историю. Пишут. Победители. А победителями – не на реальном поле битвы, разумеется, а на информационном, только на информационном, – до недавних пор были именно англосаксы. Нет ничего удивительного в том, что такое замечательное русское изобретение, как полевая шалыга, они решили прибрать к рукам. А чтобы им по этим самым рукам не дали, придумали свое название. И внесли несколько косметических изменений в правила. Кстати. Вы знали, Сергей Сергеевич, что в русской шалыге не было никаких судей? Что полевые арбитры – это чисто британское позднейшее изобретение, искажение. Не было у русских никаких арбитров. Потому что нашим предкам. Просто. Не приходило в голову. Что кто-то может играть нечестно! Понимаете? Для них это было нонсенсом! Какие еще нормальному, думающему человеку могут потребоваться доказательства русского происхождения футбола?!
Сергей Сергеевич раскрыл было рот, но после следующей фразы Канарского с готовностью замолчал, поблескивая стеклами очков в тонкой оправе.
– Кажется, наш сегодняшний гость желает высказаться по этому поводу. Дадим слово. Тем более что если славонской команде сегодня вечером будет везти так же, как и раньше, то именно с ней наши парни встретятся через три дня, в финале. Шансы, скажем так, имеются. Итак, Падво Гандлич, эксперт по истории футбола Республики Славония. Приветствуем в нашей студии!
Славонцев как потенциального противника заранее недолюбливали (а также помнили, какими нашивками щеголял в сороковых особый батальон «Выльна Славония»), так что эксперта встретили разрозненными хлопками. Камера крупно взяла развалившегося в кресле неприятного жирного мужика средних лет с лысой головой.
– Падво́-о-о. Ударение на второй слог, – заговорил он по-русски, чисто, но как-то противно, развязно растягивая гласные. – Если уж говорить о победах Великобритании, то они, безусловно, были. И не только, как вы изволили выразиться, в информационном простра-а-анстве…
Дима, которого происходящее на экране затянуло помимо воли, неожиданно понял, что Оля, оказывается, уже вернулась и теперь стоит в дверях с бутылкой в руках и тоже внимательно смотрит телевизор. Заметив, что Дима потянулся к пульту, она остановила его словами: «Не переключай, давай послушаем эту пухлую гниду. Врага надо знать в лицо» – и присела на самый край дивана, поближе к нему. Вытянула свои трогательные чуть коротковатые ноги и рассеянным движением провела рукой по Диминой макушке. Провела и оставила прохладную ладонь у него на плече. Вниз по позвоночнику скользнул болезненно-сладкий разряд, и Дима с преувеличенным энтузиазмом приложился к своей «Короне», втягивая кисловатый напиток, ставший уже противно теплым и мыльным.
Слава богу, в свои двадцать девственником он не был. Уже три месяца как. Три месяца и пять дней, если быть совсем точным. В самом начале тусклого слякотного апреля после неудачного скоростного спуска в подземный переход на «Маяке» Дима оказался в Тоткинской «травме» с трещиной лучевой кости и с подозрением на сотрясение мозга. Отец подсуетился, дернул старые связи, и Диме досталась отдельная палата в комплекте с повышенным врачебным вниманием. Сотрясение в итоге не подтвердилось – зато на вторую ночь выяснилось, что его одухотворенная бледность, отчасти греческий профиль и волнистые волосы очень понравились дежурной медсестре Лиде. Диме стало можно пить воду, и в полночь Лида принесла полный стакан восхитительно ледяной влаги. Посмотрела, как мгновенно увлажнились его глаза после первого глотка, улыбнулась, погладила Диму по волосам и не убрала руку. Потом, не говоря ни слова, продолжая смотреть ему прямо в глаза, протянула левую руку к пульту от кровати, нажала и держала до тех пор, пока невидимый моторчик медленно, очень медленно привел спинку в полностью горизонтальное положение.
Вспыхнувшие было в смятенной Диминой голове опасения, что Лида пришла к нему из жалости, развеялись почти мгновенно, вместе со страхом, что у него что-то не получится. Тридцатилетняя медсестра знала, как получать удовольствие от процесса во всех его подробностях, и доходчиво, хоть и без слов, давала Диме понять, что она его – получает. Позже, вспоминая ту ночь, он так и не смог разъять ее на фрагменты: было ощущение трепетной силы в его руках, одновременно своевольной и покорной, было чувство, что его постыдное, неуклюжее тело вдруг полностью куда-то исчезло, растворилось, и было несколько картинок-вспышек, запечатлевших загорелую, почти слившуюся с темнотой палаты фигуру Лиды с двумя светящимися белыми пятнами восхитительно очерченных грудей.
Лида приходила и на третью ночь, и на четвертую. А утром пятого дня Диму выписали. Вопреки собственным ожиданиям, Дима не влюбился и никак не пытался связаться с медсестрой. На носу была первая полноценная сессия, и он целиком погрузился в учебу. А потом познакомился с Олей.

 

Падво, между тем, окончательно попутал берега. Начав с Британской империи, главной целью которой, по его словам, было принести закон и «цивильза-а-ацию» отсталым народам, он перешел ко Второй мировой, уравнял Сталина с Гитлером («разной у них, по большому счету, была только форма усов») и под общий возмущенный гул закончил тем, что присудил победу в ней союзникам – «дьфа-а-акто и дьюрэ-э-э». Странное дело, но Канарский, умевший мгновенно заткнуть и за гораздо меньшее, упорно молчал. Камера иногда давала его крупным планом: кубическое лицо ведущего казалось безмятежным; глаза он прикрыл и, вопреки обыкновению, ни разу не провел рукой по стриженной ежиком голове. Дима прекрасно знал цену шоу Канарского, ему самому, да и всем федеральным каналам – у него, с детства испытывавшего на собственной шкуре разницу между словом и делом, никогда не было особенных иллюзий насчет того, что происходит в России. Но сейчас он почувствовал болезненный укол: про его страну, какой бы она ни была, нагло врали, втаптывали в грязь то немногое хорошее, что хотя бы отчасти мирило его с действительностью.
Кажется, Оля тоже испытывала сильные эмоции, но иного характера. Дима уже знал ее достаточно хорошо для того, чтобы понимать, к кому относились слова про «пухлую гниду». Точно не к славонцу. И если Диму можно было назвать стихийным, урожденным противником системы, то Олина фронда носила вполне осознанный, интеллектуальный характер. Фейсбучный аккаунт с двумя сотнями друзей и полутора тысячами подписчиков, который она вела под псевдонимом Ольга Ненашева, каждые два-три дня пополнялся очередным эмоциональным постом, в котором Россия именовалась либо «дохлой империей», либо «Мордором», либо просто «этой страной». Раньше друзей было больше, но с некоторых пор Оля взяла за правило регулярно просматривать френдленту и без раздумий вычищать из нее всех уличенных в положительных или хотя бы нейтральных высказываниях об «этой стране». А этим безумным летом, когда Сборная каждой своей новой победой тысячами обращала самых упертых противников режима, Олина френдлента мелела на глазах.
– Совсем обленился, сволочь, – Оля отхлебнула из бутылки добрую треть. – Ничего нового придумывать не хочет. Опять подставной эксперт с отвратной харей, который как бы поддерживает оппонента, но при этом говорит такое, что бомбить начинает даже у либерастов. Аксиома Тревора для бедных. Точнее, для тупых. Быдло хавает и добавки просит. Смотри, сейчас его выведут под истерику кабана, а очкастый после такого станет совершенным зайкой.
Действительно, дождавшись пика общественного негодования, Канарский резко вскинул сжатую в кулак руку – жест, неизменно останавливавший даже самых зарвавшихся ораторов, сработал и на этот раз (возможно, немного поучаствовал и звукооператор, отрубивший микрофон славонца). Продолжая сжимать поднятый кулак, ведущий заговорил в своей фирменной манере: начав почти с шепота и умудряясь на каждом ударном слове удваивать громкость – так, что к концу своей короткой речи он уже орал в полный голос.
– Все вы знаете. Что свобода слова – главный принцип нашей передачи. Да. Каждый может говорить здесь все, что он думает. Это действительно так. Да. Свое мнение. Любые глупости. Даже подлости. Но не оскорбления. Нашей страны. Нашей истории. Наших героев. И вот мне сейчас говорит в наушник референт, что я не имею права никого прерывать. Останавливать. А если я это сделаю, меня могут тут же уволить. Что прямо есть такой специальный пункт в контракте. Да. Поэтому я хочу сказать всем. И нашему. Уважаемому. Гостю. Пусть! Пусть меня увольняют! Потому что есть вещи! Слова! Которые нельзя прощать никому! И я говорю: пшел вон! Вон из студии!
Падво (ударение на второй слог) уже волокли к выходу два здоровенных жлоба в черных джинсах и черных футболках, причем Диме показалось, что к моменту, когда они подошли, эксперт отъехал в кресле от стола и заранее приподнялся, чтобы изъятие прошло максимально комфортно. Выцветший Сергей Сергеевич старательно сливался с фоном.
– А завершит наше сегодняшнее обсуждение, – стремительно успокоившийся Канарский говорил уже совершенно нормальным тоном, – мнение еще одного эксперта. Итак, заслуженный историк-евразист, почетный академик РАЕН, исследователь быта протославян Бронислав Янович Радуга. Прямое включение с Клязьмы. Бронислав, вы нас слышите? Что вы как историк можете сказать о происхождении футбола?
– Непосредственно к материалу Зоркого мне добавить нечего, там все изложено доступно, – густо заокал бородатый Бронислав на фоне белых в крапинку стволов. – О позднейшем британском заимствовании славянской шмыг… шелыги имеется сразу несколько достоверных свидетельств. Я тут ничего нового не скажу. Однако в ходе исследований обнаружились интересные подробности, заставляющие пересмотреть происхождение самого слова «футбол».
– А что с ним? – поинтересовался Канарский. – Тут, кажется, все понятно: фут-бол, нога-мяч.
– То-то и оно-то, что и не нога, и не мяч! – обрадовался Радуга. – Многие почему-то забывают, что у древних русичей, когда они изобрели шелыгу, не было никаких мячей. Да и зачем они были нужны? Играли запросто, по сезону: зимой – пареной репой, зашитой в рогожу, а летом – молодыми дождевиками. Именно молодыми, несозревшими, потому что созревшие дождевики, как вы знаете, при ударе лопаются и все… того… обсеменяют. Мда. Так вот, английские путешественники впервые увидели игру в шелыгу летом, когда русичи по теплому времени играли в одних портках. Очень коротких спортивных портках, прошу заметить. Потому что попробуй-от в длинных побегать или того пуще – пнуть дождевик. Не шелыга будет, а смех один.
– Так…
– А теперь вспомним, что у слов «фут» и «бол» несколько значений. Фут – это еще и мера длины, размера. Тридцать сантиметров, – Радуга сделал характерный рыбацкий жест. – А «бол», вернее «болс»… Ну, все знают. – Он обвел руками невидимый круглый предмет размером с грейпфрут.
– То есть англичан поразила прежде всего не сама игра, а скорее игроки?
– То-то и оно-то! Поразили, еще как! Не видали они такого! Потому и назвали не «футбол» вовсе, а «футболс»! А последнюю-от буковку потом того… потеряли.
Студия неистово загрохотала.
– Верю! – воскликнул Канарский, дав публике пошуметь вволю. – Вот прямо вижу, как они смотрят, смотрят, а лица у них вытягиваются, вытягиваются! Хотя казалось бы – куда уж больше? Спасибо, Бронислав! Уверен, что через пять дней наши парни покажут именно такой «футболс». Тридцатисантиметровый!
По глазам ударили яркие цвета заставки, торопливо забулькала реклама.
– Га-га-га! Тридцатисантиметровые русские шары! Глубинный народ Мордора в восторге! – Оля хлебнула из бутылки, с ненавистью глядя в экран. – Представляешь, сколько их прямо сейчас гогочет? Сидят под драными коврами в своих вонючих норах, с водочкой, с пив… с «Балтикой» своей любимой, и гогочут. Наш-то как приложил англичашек! Так их, аристократов сраных! Рабский менталитет! Ах, Митя, ты ведь не понимаешь, как тебе повезло: ты тут все время, присмотрелся, принюхался, привык. Ты себе не представляешь, каково это – каждый раз возвращаться вот во все вот в это из нормального мира. Знаешь, еще в самолете, на посадке, сразу видно, кто отсюда: лезут молча, морда кирпичом, если, конечно, не успели еще поддать, всех расталкивают. Главное – успеть все свои баулы по полкам распихать, не глядя – лежит там уже что-то или нет, а если не лезет, кулаком утрамбовать! Меня-то, слава богу, давно уже за местную не принимают, я со стюардессами только по-английски говорю. А потом уже в Шереметьево стоишь среди всех этих рож и думаешь: «Оля, ну вот зачем ты вернулась? Что ты тут забыла?» А потом вспоминаешь: потому что должна. Потому что вот пишется здесь действительно лучше всего. Ты знаешь, Мить, единственное, что остается делать в этой стране, – это писать.

 

О том, что Оля пишет роман, Дима знал с первого дня знакомства. Жанр его она определяла как ироническую сагу в технике реверсивного нарратива, а в основе сюжета лежали отношения молодого бойца Росгвардии и его возлюбленной – бунтарки с хризолитовыми глазами и сложным характером. Боец, укушенный на разгоне митинга влезшим на мачту городского освещения оппозиционным школьником, проходит долгую череду эстетически-нравственных метаморфоз и в конечном итоге духовно оборачивается. Больше о романе ничего известно не было, поскольку Оля наотрез отказывалась показывать хоть что-то из неоконченного произведения.
Большинство Олиных подруг и знакомых тоже писали, довольствуясь, впрочем, малыми формами, так что все их совместные выходы поровну делились между посиделками в «Жан-Жаке» и походами на авторские чтения или презентации сборников рассказов молодых авторов, изданных в складчину тиражом в пару сотен экземпляров. Просто вдвоем они почти никуда не ходили, и временами Диме приходило в голову, что Оля, возможно, держит его при себе отчасти в качестве необычного аксессуара, выгодно подчеркивающего личные качества владелицы, которым можно пофорсить перед подругами. Чего-то среднего между новым айфоном и одним из африканских детей Анджелины Джоли. Видимо, три ночи с Лидой не то что изменили его – человек меняется крайне редко, если это вообще возможно, – а скорее активировали какую-то глубинную часть его личности, прежде спавшую. Потому что если Дима доапрельский от подобных мыслей гарантированно стал бы конченым неврастеником всего за пару ночей, то Дима нынешний просто допускал такой вариант отношений как один из вероятных – и, возможно, не самый плохой.
Последняя презентация запомнилась Диме особенно, потому что там его осенило пусть небольшое, но самое настоящее откровение. Проходила она в районе Чистых прудов в одной из отреновированных городских библиотек, облепленной стикерами с цитатами из классиков, бородами, очками, больше всего похожей на крафтовую пивоварню, только без пива. Миновав утопленный вровень с тротуаром вход с автоматическими дверями, Дима поразился обилию публики: зал, хоть и небольшой, оказался почти полным. Авторов на этот раз было целых восемнадцать; каждая зачитывала по одному из своих рассказов, вошедших в книжку. Дима, побывавший уже на нескольких подобных сходках, незаметно любовался сидевшей рядом Олей и мысленно загибал пальцы. Фраза «пусть обо мне говорит моя проза», за которой следует десятиминутное повествование о творческом пути автора, чьи сочинения еще в школе вызывали восторг одноклассников и ярость косной русички, – есть. Рассказ от лица кошки, обожающей свою стройную хозяйку с крапивными глазами, – имеется. Рассказ из серии «треп с подругой за бокалом красного о постаревших и поглупевших родителях с неожиданно трогательной концовкой» – ну а как же. Смешные зарисовки из офисной жизни немного неловкой, но очень милой и острой на язычок героини с глазами цвета травы – сразу в двух вариантах. Как только чтец замолкал, раздавались дружные аплодисменты, становившиеся, впрочем, с каждым разом несколько тише, потому что вместе с ними из зала утекали два или три человека – группа поддержки отстрелявшегося автора. Олина подруга выступала предпоследней, так что он сидел и слушал, слушал, слушал.
И вот на исходе второго часа, между любовной историей на фоне изуродованной Москвы под названием «Принцесса и оленевод» и юмореской «Кракозямба» о первых робких шагах бойфренда героини в искусстве кунилингуса, у Димы в голове неожиданно и четко, как на вокзальном табло, высветились три слова: «Графомания – это убийство». Несколько минут он любовался жестокой красотой фразы, не пытаясь ничего осмыслить, а потом – тоже внезапно, разом – ему открылся безупречный силлогизм, раскрывающий ее глубокий смысл. В самом деле, когда человек читает или слушает текст, сам он в это время как бы не существует, временно растворяясь в повествовании, отдавая тексту кусочек своей жизни. Хорошие тексты дарят взамен новые идеи, очень хорошие – новые ощущения, гениальные тексты не мелочатся и не церемонятся, грубо вбрасывая читателя в новые состояния, о существовании которых он раньше и не догадывался. А графомания просто отбирает у человека время его жизни, не давая взамен ничего. И если графоманский роман, на который у читателя уходит в среднем шесть часов, прочтет сто тысяч человек, одна 70-летняя жизнь будет загублена целиком. Графомания – это убийство.

 

В телевизоре начались длинные вечерние новости, разумеется, тоже туго набитые футболом. Мелькнул короткий репортаж из Тоткинской больницы под заголовком «Все правильно сделал»: Остапченко в накинутом поверх тренировочного костюма белом халате под вспышки фотокамер входил в палату к восстанавливающемуся после травмы Арти Фишалю. В руках у него были сетка с апельсинами и большой круглый букет ярко-розовых роз в кокетливой кружевной обертке. Лежащий в кровати Арти, с правой ногой, заключенной в сложный экзоскелет из блестящего белого пластика, заметно дернулся при виде вошедшего, но в следующих кадрах уже белозубо улыбался и тряс руки всем: врачам, медсестрам, нападающему, неизвестно откуда взявшимся нарядным девочкам с бантами и шариками.
– Прогнозы врачей самые благоприятные. Как говорят у нас, до свадьбы заживет! – закончила сюжет диктор с радушной улыбкой и тут же посерьезнела. – Через несколько минут мы с вами снова переживем лучшие моменты триумфального выхода сборной России в финал. Но перед этим – еще один важный сюжет.
На экране появились кадры вчерашнего полуфинала, точнее, перерыва между таймами, потому что на поле, в самом его центре, стоял всего один человек – снова Канарский. Кажется, в том же самом костюме, в котором только что щеголял в студии. Он вещал в знакомой уже позе, подняв сжатую в кулак руку; черная гарнитура делала его похожим на пилота частного вертолета.
– Наши парни сейчас отдыхают. Готовятся ко второму тайму. Я видел… мы все, затаив дыхание, смотрели, как фантастически, героически они играли в первом, и я уверен, что победа будет за нами! Тут и говорить не о чем! Но сейчас я вышел, чтобы поговорить не о футболе. Я вышел сказать спасибо! Огромное спасибо всем, кто участвует в нашей благотворительной акции «Скатертью по жжж… жарко сегодня в Питере!». – Подождав, пока смех и аплодисменты на трибунах стихнут, Канарский продолжил: – Во всероссийской благотворительной акции «Скатертью дорога», чей генеральный спонсор и устроитель, как вы уже наверняка знаете, «Жменьков-банк». И на счете акции уже семизначная сумма! Напомню на всякий случай, зачем и для кого мы собираем деньги. И отвечу на вопрос, который мне задали уже очень многие: а почему эта акция называется благотворительной?
Оператор взял общим планом «Трибуну предателей», длинный аквариум с толстыми, в два сантиметра стеклами, в котором на расставленных с большими промежутками стульях скрючились семь жалких фигур. С торцов этот групповой хрустальный гроб охраняли два рослых казака, стоящие по стойке «смирно» с шашками наголо, а над ним на электронном табло светилась красным собранная сумма. Камера задержалась на числе, потом план поменялся на крупный и плавно перешел от одного аквариумного обитателя к другому, ненадолго задерживаясь на каждом.
– Мы собираем деньги вот для этих вот… как их назвать? Граждан? Хотя какие они, к черту, граждане? Для этих неграждан! Да… Деньги на то, чтобы они могли уехать из нашей страны, нашей России – куда угодно! К чертовой бабушке! Туда, где их согласны будут терпеть. Потому что мы терпели их долго. Мы это умеем. Но даже нашему терпению пришел конец! Скажу честно: лично я, и не один я, считаю, что им самое место – в тюрьме! И еще совсем недавно они там и находились, но вчера личным указом Президента, – оратор разжал ненадолго руку и простер ладонь к небу, – были помилованы. С одним условием: в течение 48 часов после финального матча, после нашей победы – вон из России! Вон!
Стадион подхватил последнее слово и волной прокатил по периметру. Казаки-охранники вдруг ожили и сделали неожиданное: раскрыли зонтики. У одного он оказался черным, у второго – пестреньким, сине-лиловым.
– И теперь мы собираем деньги им на билеты в один конец и на жратву, чтобы они там не подохли с голоду, пока ждут грантов. Все уже поняли, почему эта акция благотворительная? Потому что она на благо! На благо России! Насколько чище тут станет воздух! – Ведущий сделал паузу, вынул из кармана лаковую плитку смартфона и продолжил: – Должен признаться. Мне стыдно! Я готовился к эфиру, замотался – и не успел сам перечислить деньги. Я перечислю их прямо сейчас. Ровно тридцать тысяч. Тридцать сребреников! За три секунды! Потому что с помощью онлайн-приложения «Жменьков-банка» в своем телефоне вы можете переводить деньги, оплачивать счета и управлять вкладами буквально за секунды. «Жменьков-банк»: удобно, быстро, безопасно!.. Так… Тут можно добавить комментарий. Пишу. Пусть им обязательно купят новую обувь и заставят переобуться в аэропорту. И к кадкам с растениями пусть их не подпускают! Чтобы никто! Из них! Не посмел! Забрать с собой! Ни щепотки! Нашей! Земли! Вон из России!
«ВООООООН!» – весь стадион слился в одну разверстую гласную. Орали даже трибуны с иностранными болельщиками. Тут же стало понятно, зачем казакам зонтики: на «Трибуну предателей» обрушился град из скомканных бумажек, яблок, недоеденных хот-догов, пластиковых бутылок и печенья.
– Нормально выходит, – Оля загибала пальцы, что-то подсчитывая в уме. – С учетом того, что за три дня им накидают еще три раза по столько же. Повезло, нечего сказать. Кто они тут? Режиссер, который какую-то муть, если честно, ставил раз в год, препод, которого отовсюду поперли, журналистка-неудачница… Сейчас им ничего не грозит, их тут будут охранять круглые сутки. А в Европе встретят как героев, мучеников. Борцов с режимом. И главное, не надо ничего ни жечь, ни приколачивать. А может, кстати, вместе с ними еще и сборную отправят. В полном составе, во главе с этим их лысым.
– Почему сборную?
– Митя, ты что, правда думаешь, что они выиграют? У славонцев? Что им этот ящик с сушеными костями поможет, который они таскают на каждый матч? Нетленный Етислав, покровитель русского футбола? Да они сольют всухую. Потому что в дохлой империи все всегда так и заканчивается: сначала все прутся, потом ищут предателей, а потом сливают всухую. А в промежутках бухают. Ты думаешь, все эти иностранцы – они действительно приехали на футбол смотреть? Или, может, на Россию, поднимающуюся с колен? Они в заповедник приехали. В зоопарк перед самым закрытием – посмотреть на знаменитую колонию бешеных макак, пока те еще не отмудохали друг друга и не разбежались. А то, что пока еще зовут иногда на всякие встречи и переговоры, руку жмут – так и обезьяне руку жмут. Гринпис какой-нибудь. А потом бегут к раковине с бактерицидным мылом. И правильно делают. Обезьян можно бояться, можно жалеть, можно их даже любить. Можно держать дома, если запах не смущает. Но вести дела с обезьянами будут только психи.
Оля погасила пультом экран, обняла Диму за плечо, придвинулась почти вплотную. Меньше часа назад он мечтал только об этом.
– Митя, ты такой… хороший. Ты очень хороший. Мне плевать, что кто-то там может подумать. Пусть думают что хотят. Пусть смотрят. Пусть! Я к тебе отношусь как к совершенно нор… обычному человеку. Митя, ты такой хороший… Такой наивный. Ты правда веришь, что тут может быть… что-то? Вообще? В этой стране?

 

Со стены, из волшебного черного зеркала на Диму, только что все понявшего и об Оле, и о том, зачем он ей был нужен, смотрел двойник. Смотрел угрюмо, с вызовом. С чем-то таким в темных, сверкающих под мощными надбровными дугами глазах, чего не понять никаким олям на свете. Нелюбимый, ненужный, многократно отвергнутый и обсмеянный, с детства привыкший к шепоту за спиной, то фальшиво сочувственному, то откровенно злорадному, к тому, что любая дверь, любой порог может превратиться в непреодолимое препятствие. Дима был им, а он был Димой.
Дима увидел все таким, каким оно было на самом деле. Он сидел в кресле в прокаленной солнцем комнате, комната была обернута в старое высотное здание, окруженное горячим золотисто-зеленым городом – сердцем древней страны, которую душным кольцом охватывал остальной мир, скрытно-враждебный, заносчивый, мелочно недоброжелательный. Страна расправляла свои могучие плечи, и Дима в точности повторил это движение, исполненное скрытой мощи. И понял, что рядом, схватив его влажной рукой и дыша ему в лицо пивом, сидит поддатая девка с кургузой задницей, короткими ножками и темными кругами под мышками.
Оля вдруг заметила, с каким выражением смотрит на нее Дима, и запнулась на полуслове. Глаза у нее округлились.
– Меня! Зовут! Дима! – крикнул он прямо в испуганное лицо, стряхивая с плеча потную ладонь. – А мою страну – Россия, сука! А теперь – пошла вон! – И торжественно, церемонно даже ткнул кулаком в бледную харю. Оля болезненно ойкнула и выронила бутылку. Дешевое мексиканское пойло, неохотно пенясь, потекло по паркету.
Круто развернувшись на месте, Дима налег на колеса, толкая кресло вон из комнаты. Он старался двигаться как можно более плавно, чувствуя себя полным сосудом, боясь расплескать ощущение абсолютной правоты и выполненного долга. Никогда еще ему не было так хорошо и никогда еще он так остро не сожалел о своей болезни: по-хорошему, выдать ей надо было с ноги.

Глава 23
Защита Феева

Москва. 102 дня до финала
Впервый четверг апреля левый полузащитник сборной России по футболу Виктор Феев, входя в пока еще свой дом, подумал, что, в конечном счете, все не так плохо, как могло бы быть, и что, при прочих равных, любой другой на его месте обязательно испортил бы все дело. Виктор был аккуратен. Прежде всего, за полчаса до этого, в машине, он решил, что скажет жене. Ничего лишнего – только то, что нужно. Лишнее он, мысленно скомкав, выкинул в воображаемую урну. Улыбнувшись хорошему броску, он перешел к вопросу о деньгах. Как раз включился красный на светофоре – машины одновременно остановились, и Виктор прежде всех.
Денег он сразу предложил ей много. Конечно, пока только в голове – и только мысленные деньги. Толстая пачка денег на старом кухонном столе. Ее благодарно широко раскрытый рот и глаза, тоже во всю свою ширь благодарные. И как будто кричащие: «Мне эти деньги даром вообще… Мне ты и только ты нужен! А все остальное – веником и под ковер, глаза б мои это остальное…» А он, конечно, откажется: решил – значит решил, окончательно и бесповоротно.
Загорелся зеленый. По улицам шли люди, еще не успевшие с зимы снять куртки, и казалось, что это идут куртки, а людей нет вовсе. Было холодно, темно и сыро – даже в салоне сыро. Машины позади Виктора гудели, улица к перекрестку сузилась, объехать или перестроиться не получалось. Так было уже довольно долго, машины встраивались друг за другом, гудели, становилось тесно. Виктор положил голову на руль, рядом с руками, закрыл глаза – и в очередной раз попробовал все вспомнить. Почему все получалось так ужасно глупо, и, главное, как он упустил момент, когда это началось, когда это еще можно было исправить. И останавливался он тогда только на красный – а на зеленый ехал. И не придумывал за жену слова. Ему больше не хотелось ничего представлять, воображать, не хотелось никого обманывать.
Вдалеке послышалась песня. То ли по радио, то ли на улице. А может, просто кто-то так ругался. Виктор Феев подумал, что время от времени останавливаться и размышлять полезно и уж точно лучше, чем не останавливаться и совсем не думать. И он поехал дальше, улыбнувшись.

 

На углу Лесной, в одном из тех больших домов, в которых магазины, кулинарии и кафе успевают закрыться прежде, чем туда заглянет первый посетитель, жила семья Феевых. Сам Виктор Феев был знаменитостью и, хотя время от времени его и раньше узнавали (правда, не дома – для соседей он всегда был безработным), чем ближе к чемпионату мира по футболу, тем чаще случайные прохожие, заметив на улице знакомую фигуру, останавливали его с просьбой на чем-то расписаться. Феева, как человека не очень разговорчивого, это вполне устраивало. Его жена Арина с детства мечтала о кино, но после рубежа в двадцать лет, совпавшего с рождением ребенка, оставила не только эти планы, но будто бы и стерла все, бывшее до Виктора – до его ребенка и его футбола. Не было ни дня, чтобы Арина не жалела о том решении. А вместе с ней и Виктор.
Их сын Сережа не был похож на ребенка этих двух людей. Сережа любил читать. Читал он все время: в папиной машине по дороге в школу; на уроках, спрятав под партой книгу; за ужином, обедом; перед сном и только встав с постели. Книги он выбирал по принципу больших, умных названий. Так, например, «Критику чистого разума» он прочел за день, а «Братьев Карамазовых» бросил на середине. Было большой удачей заметить на улице худого некрасивого мальчика с книгой в руках и признать в нем сына футболиста Феева. Ему было семь лет, и далеко не все жильцы большого дома на Лесной видели его хотя бы раз.
Виктор топтался у порога и смотрел на дверь. В предбаннике горела только одна желтая лампа – прямоугольная, сплющенная по краям. Время от времени она мигала, и в темноте теряли очертания предметы. Маленькие ботиночки и взрослые сапоги валялись рядом с желтым мусорным пакетом. Пришедшему с холодной улицы Фееву, в пальто, перчатках, с повязанным на шее шарфом, было душно. Пахло огрызками и недожеванной едой. Виктор повел шеей, попробовал вздохнуть и, быстро выругавшись, снял шарф. На двери искусственные трещины сходились к глазку. С улицы послышались сирена и чей-то гулкий смех. Не было никого на много километров, кто мог бы подсказать Виктору Фееву, что делать, говорить и как себя вести, когда он войдет в эту дверь. Он сжал кулаки, закрыл глаза и постучал.
– Ты поздно.
– Там стоит все.
– Есть будешь?
– Давай.
Вдвоем они, не отрываясь, глядели на микроволновку. Внутри медленно, с гудящим звуком, кружилась тарелка с макаронами. В соседней комнате чихнул Сережа. Микроволновка щелкнула, тарелка с макаронами остановилась, и Виктор с женой одновременно моргнули. Арина положила перед мужем еду и встала у телевизора, напротив.
– Спасибо. А ты?
– Мы ели уже, – Арина включила телевизор, переключила несколько каналов и снова выключила, – не знали, когда вернешься.
– Понятно.
Сережа снова чихнул. Арина не двигалась, будто чего-то ждала. Виктор посмотрел на тарелку и громко начал говорить то, что готовился сказать за полчаса до этого, в машине:
– Нам надо поговорить.
– Да, да, – Арина не смотрела на него, – ты ведь уже продумал все? Неважно. Сам решай, ради бога. Только не говори ничего.
Виктор не думал, что разговор будет таким. Волнуясь, он всегда представлял себе футбольный мяч – летящий не в ворота и даже не к его ногам, а просто низколетящий над полем. Сейчас мысленный мяч в голове Феева лежал в траве. Арина вложила руки в карманы брюк и тихо, на выдохе, сказала:
– Надоело.
– Квартира за тобой, точно.
– Хватит уже.
– Нет, я… – Махнув рукой, Виктор задел тарелку и начал собирать упавшие макароны с пола.
– Да поняла я. – Арина посмотрела прямо на Феева. – Сережа остается со мной.
На улице загремел трамвай, несколько людей ему вдогонку неразборчиво что-то закричали. Виктор убрал тарелку и, нахмурившись, посмотрел на Арину. Из всех мыслей осталась только мысль о сыне – необдуманная и нерешенная. Виктор Феев думал, что был готов поступиться всем, лишь бы оставить в голове один футбол. А сейчас он почувствовал, что без Сережи там будет то ли чересчур тесно, то ли, наоборот, слишком просторно. В общем, как-то неправильно и глупо. Тихо, глядя прямо на жену, Виктор сказал:
– Не могу. Сережа мой тоже.
– Да какой он твой, господи.
– Арин, нельзя так, я не могу. Мне Сережа нужен.
– Я тебя останавливаю, что ли? Иди сам у него спроси. Или тебя благословить? Можешь Королю своему, или как там его, – Арина говорила быстро, широко открыв глаза, – позвонить, посоветоваться. Я же подожду! Времени – вагон, буквально!
– Истеричка.
– Козел.
Виктор Феев, шумно отодвинув стул, встал и пошел мыть руки. Над умывальником, глядя в свое лицо, Виктор услышал, как жена, крича, что-то кинула на стол. И в тот же момент подумал: если напоминать себе почаще, что есть люди, которым жить гораздо сложнее и глупее, то и его жизнь станет намного легче и интересней. Виктор Феев помыл руки и, улыбнувшись своему красивому отражению в маленьком зеркале над раковиной, вышел из ванной.
Семь лет назад, решив, что скоро в их прежнем доме станет тесно, Феевы переселились в новую квартиру. В день переезда Виктор и Арина совместно приняли два решения, предопределившие судьбу их сына, – его назвали Сережей и заочно посвятили в футболисты. И в тот же день Арина заказала обои с амазонскими графитными мячами, а Виктор – подоконник в виде футбольных пластиковых ворот. Спустя семь лет, входя в комнату Сережи и пытаясь подобрать верные слова для разговора, Виктор Феев подумал, что подоконник можно было и не менять.
Сережа, до этого отвлекшийся на разговор родителей, пытался заново найти в книге место, где остановился. Место не находилось, буквы сливались в одно большое и непонятное предложение. Книга была новая – «Дао дэ цзин». На обложке старый китаец, сидя на осле, смотрел куда-то далеко и улыбался. Сережа протер глаза. Он сидел у приоткрытого окна, положив голову на свой футбольный подоконник. Сережа смотрел на потолок и думал о китайцах. Ему очень хотелось встретить какого-нибудь одного китайца, чтобы спросить, как они все-таки смотрят. Это ведь ужасно неудобно – все видеть будто через щелку. А может, в Китае все сплющенное: дома, машины, школы? Тогда, конечно, понятно. В комнату зашел Виктор – Сережа опустил голову и притворился, что читает.
– Привет. – Феев, сложив руки на груди, облокотился на дверь. – Как день?
– Читаю.
– Да я вижу. Поздоровался бы хоть, весь день не виделись.
– Привет. – Сережа чихнул.
– Будь здоров. И не скучал совсем?
С улицы послышался приглушенный смех. Виктор закрыл окно и посмотрел на сына.
– Жарко будет, – Сережа не поднимал голову от книги.
– Ты не простудился? Чихаешь.
Виктор забыл не только все слова, которые готовил для этого разговора, – он, кажется, забыл все слова совсем. На ум ничего не приходило. Сережа опустил книгу и посмотрел на отца. Громко, как будто говоря о чем-то неважном, он спросил:
– А о чем вы там сейчас с мамой говорили?
– Ты слышал?
– Немножко, – Сережа снова спрятал за книгой лицо.
– Короче. Мы с мамой… Хотим пожить отдельно. Попробовать. Понимаешь?
– Это из-за футбола этого твоего?
Сережа опустил книгу. Съежившийся, худой – иногда Виктор боялся, что стоит моргнуть, и сын исчезнет, будто его и не было никогда. Виктор улыбнулся.
– Ну почему из-за футбола. Просто, – Виктор подошел к Сереже, – мы устали друг от друга. Вот ты когда-нибудь уставал от кого-то?
– Только глупые устают. – Сережа снова чихнул.
– Будь здоров. Ну, значит, мы с твоей мамой очень глупые.
– Нет, это только ты дурак. – Сережа встал со стула и подошел к двери. – С мячом своим только играешься, и все. А больше не умеешь ничего!
Виктор Феев посмотрел сквозь сына – на подоконник в форме футбольных ворот. Спустя семь лет он больше был похож на связанные сеткой пластиковые трубы. И стены в комнате – с футбольными графитными мячами. Они почти не изменились. Виктор стиснул зубы и закрыл глаза. Ему представились смех Баламошкина, и тренер с громкими красивыми словами, и Царьков. Виктор хотел поделиться этим с сыном: людьми, красивыми словами, болельщиками на стадионах, самими стадионами, прожекторами. Закрыв глаза и глубоко вздохнув, он начал говорить:
– Сереж, футбол…
– Херня этот твой футбол!
В комнате становилось душно. Виктор подумал, что зря закрыл окно – в конечном счете здесь просто станет нечем дышать. Арина возилась на кухне, громыхали сковородки, и включался-выключался телевизор. Сережа сжал кулаки и старался не поднимать на отца глаза.
– Не ругайся. Понятно? – Виктор почти кричал. – С мамой хочешь жить?
– С мамой, – Сережа сказал уверенно, но тихо.
– Понятно. Херня… Живи, что. Эгоист мелкий.
– Сам такой. Гад.
– Ты что говоришь? Понимаешь, что говоришь, вообще? – Виктор подошел к Сереже, поднял руку, но быстро убрал ее в карман. – Я закончил этот разговор.
И Феев вышел из комнаты. Сережа стоял у двери и думал о китайцах. Интересно, а бывают ли китайцы в очках? В очках, наверное, их глаза должны казаться больше. А вместе с глазами и все остальное: дома, машины, школы.

 

В четыре часа ночи Виктор Феев встал с постели и подошел к окну. Светало. Сын снова спал в их с женой постели – в своей ему снились кошмары. Виктор тихо оделся, достал спрятанные под шкафом сигареты и вышел на улицу. До Чемпионата оставалось всего два месяца.
Он снял пальто, вытащил из пачки сигарету и закурил. За домами поднималось солнце. Фееву захотелось с кем-то поговорить – казалось, если этого не сделать, то все останется как прежде, непонятно, глупо. Можно было написать Царькову, но Виктор и так советовался с ним слишком часто, к тому же – поздно, ночь. А больше будто бы и некому. Из всех знакомых у него остались только футболисты. Феев выпустил дым от сигареты в воздух. Сквозь серый густой свет Виктор видел похожие кирпичные дома, синие знаки на дороге, вывески. И снег. Он появился как-то совершенно незаметно и так обыкновенно, почти что скучно, шел уже давно. Снег падал часто, сильно – и вот уже вся Лесная улица вместе с большим домом на углу и всеми остальными похожими кирпичными домами была покрыта снегом. Виктор поднял голову с белыми от снега волосами и улыбнулся. Глядя на апрельский снег, Виктор Феев подумал, что если, несмотря на снятое пальто, снег продолжает идти в апреле, то и он как-нибудь справится с разводом, Чемпионатом мира по футболу и со всей своей, в сущности, неплохой и не такой уж бесполезной жизнью. И, бросив окурок в рыхлый снег, он вернулся обратно домой.
Назад: Второй тайм
Дальше: Глава 24 Кринжово