Книга: Сказки, рассказанные на ночь
Назад: Еврей Абнер, который ничего не видел Перевод Э. Ивановой
Дальше: История Альмансора Перевод М. Кореневой

Обезьяна в роли человека
Перевод М. Кореневой

— Господин мой! Я по рождению немец и жил в ваших краях не слишком долго, чтобы порадовать вас какой-нибудь персидской сказкой или достойной историей о султанах и визирях. Посему дозвольте мне рассказать что-нибудь, связанное с моей родиной, может быть, и такое вас хоть немного развлечет. Вот только, к сожалению, наши истории не такие благородные, как ваши, в них не рассказывается о султанах или наших королях, нет ни визирей, ни пашей, которые у нас зовутся министрами финансов или юстиции, а также тайными советниками или еще как-то в том же духе, они гораздо скромнее, если только, конечно, речь не идет о солдатах, и повествуют в основном о простых обывателях.
В южной части Германии есть один городок — Грюнвизель, в нем я родился и вырос. Он похож на сотни других таких же и ничем особо не примечателен. В центре — рыночная площадь с колодцем, рядом старенькая ратуша, по кругу — жилые дома, в одном живет мировой судья, в остальных — знатные купцы, прочие граждане расселились по узким улочкам, отходящим от площади. Все друг друга знают, всем известно, что где происходит, и если у священника, бургомистра или доктора подадут к столу против обыкновения лишнее блюдо, то об этом тут же будет знать весь город. Уже после обеда дамы, имеющие обыкновение в этот час наносить друг другу визиты, как принято говорить у нас, основательно обсудят за крепким кофе и сладкими пирожными это великое событие, относительно которого в итоге они сойдутся во мнении: не иначе как священник безбожно играл в лотерею и сорвал большой куш, а бургомистра-то, наверное, «подмазали», а доктор точно получил от аптекаря немало золотых монет за то, чтобы тот выписывал рецепты подороже. Вы можете себе представить, мой господин, какое смятение вызвало в Грюнвизеле, с его устоявшимся укладом, появление нового человека, о котором никто ничего не знал — откуда он, зачем явился и на какие средства существует. Хотя, конечно, бургомистр его паспорт видел — это такой документ, который у нас каждый должен иметь.

 

— А что, у вас на улицах неспокойно? — перебил невольника шейх. — Нужно носить с собой бумагу от вашего султана, чтобы разбойники пугались?
— Нет, — ответил раб. — Такой бумагой никакого грабителя не отвадишь. Она нужна для порядка, чтобы всякий знал, с кем имеет дело.

 

Так вот, бургомистр внимательно изучил паспорт приезжего, а потом за кофе у доктора высказался в том смысле, что паспорт этот хотя и выглядит оформленным по всем правилам, ибо в нем содержится отметка о разрешении на проезд из Берлина в Грюнвизель, но все же что-то тут нечисто — сам податель показался ему каким-то подозрительным. Бургомистр наш пользовался всеобщим уважением, поэтому неудивительно, что все стали смотреть на чужеземца как на крайне подозрительную персону. К тому же его образ жизни только подтверждал это впечатление, сложившееся у моих сограждан. Господин этот нанял себе целый дом, стоявший до того пустым, расплатился золотом, привез туда целую телегу странной утвари — какие-то печи, горны, тигели и прочее добро в таком же духе, и зажил там в полном одиночестве. Он даже готовил себе сам, и никто к нему не ходил, кроме одного старика из местных, который доставлял ему хлеб, мясо, овощи, да и то дальше сеней он не допускался — хозяин сам его встречал внизу и принимал покупки.
Мне было всего десять лет, когда этот незнакомец явился к нам в Грюнвизель, но я по сей день хорошо помню, как будто это было только вчера, какое беспокойство посеял он у нас. Он игнорировал кегельбан, где после обеда собирались представители мужского населения нашего городка, он не заглядывал вечерком в трактир, чтобы вместе с другими обсудить за трубочкой последние газеты. Напрасно бургомистр, мировой судья, доктор и священник зазывали его к себе по очереди на обед или чашку кофе, он упорно отказывался от всех приглашений. Вот почему одни считали его сумасшедшим, другие — евреем, третьи были твердо убеждены — он просто чародей и маг. Мне уже давно исполнилось восемнадцать, потом двадцать, а люди все еще продолжали называть его между собой приезжим.
И вот однажды случилось так, что к нам заехал бродячий зверинец с диковинными животными. Обыкновенно такие труппы составляются из всякого сброда и водят за собой какого-нибудь верблюда, наученного кланяться, медведя, умеющего танцевать, несколько собак да обезьян, обряженных на потеху в людское платье и демонстрирующих разные фокусы. Приехав в город, такая труппа бредет по улицам, останавливается на перекрестках и устраивает представление: достанут свои барабанчики и дудки и давай потчевать граждан скверной музыкой да всякими танцами и прыжками, а потом идут по домам собирать деньги. На сей раз к нам явилась труппа, у которой имелось нечто совершенно особенное: огромный орангутанг, ростом с человека, который и ходил как человек, на двух ногах, и выделывал разные весьма приличные трюки. Пройдя через город, этот собаче-обезьяний цирк остановился и перед домом нашего приезжего. Когда артисты достали свои барабаны и дудки, приезжий явно не обрадовался, судя по выражению его лица, которое с трудом можно было разглядеть за мутными, потемневшими от времени окнами. Но уже через некоторое время он явно смягчился и даже высунулся, ко всеобщему удивлению, из окна, от души смеясь над проделками орангутанга. Более того, он заплатил за сей спектакль серебряной монетой такой высокой стоимости, что потом весь город говорил об этом.
На другое утро зверинец двинулся дальше. Верблюд вез на себе корзины, в которых сидели весьма удобно собаки и обезьяны, погонщики и орангутанг шли следом своим ходом. Не прошло и нескольких часов после того, как труппа исчезла за городскими воротами, как наш приезжий явился на почтовую станцию, потребовал себе, к великому изумлению почтмейстера, карету и курьерских лошадей, после чего не мешкая отправился в путь, следуя той же дорогой, по которой ушли бродячие артисты. Весь город пребывал в крайней досаде, оттого что никто не сумел выведать, куда он отправился. Был уже вечер, когда к городским воротам подкатила знакомая карета, но только теперь в ней сидел еще один господин, в надвинутой на лоб шляпе и замотанный по самые уши в шелковый платок. Привратник счел своим долгом попросить у нового гостя паспорт, но незнакомец ответил какой-то грубостью и говорил при этом на совершенно непонятном языке.
— Это мой племянник, — сообщил любезно наш приезжий и сунул привратнику несколько серебряных монеток. — Он пока еще не освоил как следует немецкий язык и потому высказался на своем наречии — ругается он, не понимает, почему нас тут задерживают.
— Племянник, говорите, — отозвался привратник. — Тогда другое дело — можно и без паспорта. Он ведь будет жить у вас?
— Конечно, где же еще, — сказал приезжий. — Он ко мне надолго.
У привратника больше вопросов не было, и наш приезжий со своим племянником благополучно миновали ворота. Бургомистр и весь город остались недовольны привратником. Мог бы, по крайней мере, запомнить хоть несколько словечек из речей племянника, чтобы определить, из каких краев явились эти родственнички. Привратник со своей стороны заверил всех, что говорил пришелец явно не по-французски и не по-итальянски, но как-то по-особенному, «кашисто», похоже на англичан, и если он не ошибается, то молодой человек вроде даже сказал «Goddam!». Так привратник сумел все-таки вывернуться из щекотливого положения, благодаря чему и неведомый племянник обрел имя: теперь все в городе его иначе как молодым англичанином не называли.
Надо сказать, что и молодой англичанин не показывался ни в кегельбане, ни в трактире, но судачили о нем вовсе не из-за этого, а совсем по другому поводу. Дело в том, что с тех пор, как он поселился в доме своего дяди, оттуда временами раздавался такой ужасный крик и шум, что люди толпами собирались под окнами и все пытались разглядеть, что же там такое происходит. Не раз они видели, как молодой англичанин в красном фраке и зеленых штанах, весь всклокоченный, с искаженным лицом, с невероятной прытью носился по комнатам туда-сюда, а дядюшка, в красном шлафроке, гонялся за ним с плетью в руках и все норовил отхлестать его как следует, да чаще все-таки промахивался, хотя разок-другой стоявшим перед домом зевакам показалось, будто он достал его своей плеткой, во всяком случае, они явно слышали жалобные стоны и глухое шлепанье хлыста. Дамы прониклись таким сочувствием к бедному молодому человеку, который подвергался столь жестокому обращению, что в конце концов не выдержали и насели на бургомистра, призвав его принять соответствующие меры. Бургомистр послал приезжему записку, в которой он, не стесняясь резких выражений, указал на недопустимость подобного бесчеловечного обхождения с племянником и пригрозил взять молодого человека под особую защиту, ежели такие сцены не прекратятся.
Каково же было удивление бургомистра, когда приезжий, впервые за все десять лет своего пребывания в нашем городке, самолично явился к нему в дом. Дядюшка объяснил свое поведение необходимостью исполнить наказ родителей юноши, которого они вверили ему с целью воспитания. Он мальчик смышленый, сказал приезжий, но языки ему даются с большим трудом. Сам же он, продолжал разливаться соловьем дядюшка, ни о чем так не мечтает, как научить племянника свободно изъясняться по-немецки, дабы потом иметь возможность ввести его в общество Грюнвизеля, но племянник испытывает такие трудности в процессе освоения этого языка, что ничего не остается, как пускать в ход плетку. Услышанное объяснение в полной мере удовлетворило бургомистра, хотя он напоследок и призвал горячего учителя к умеренности. Вечером, придя в трактир, бургомистр сообщил собравшимся, что нечасто в своей жизни встречал такого образованного, воспитанного человека, как наш приезжий.
— Жаль только, что он так редко выходит в свет, — посетовал он. — Но надеюсь, что, когда его племянник немного поднатореет в немецком, он все же будет захаживать на мои журфиксы.
Следствием этого ничтожного происшествия стало то, что горожане в одночасье в корне переменили свое мнение о приезжем. Теперь все находили его человеком весьма достойным и мечтали познакомиться с ним поближе, и даже страшный шум, который по временам раздавался из его мрачного дома, тоже казался им уже в порядке вещей.
— Это он вбивает племяннику премудрости немецкого языка, — говорили жители Грюнвизеля и проходили мимо жилища почтенного опекуна.
Месяца через три обучение немецкому языку, судя по всему, закончилось и начался следующий этап образовательной программы. В городе у нас жил старичок-француз, который давал молодым людям уроки танца. Вот его-то и призвал к себе наш приезжий и попросил научить племянника танцевать. При этом дядюшка намекнул, что его воспитанник, при всей своей смышлености, по части танцев требует особого подхода, потому что прежде он уже учился этому искусству у другого танцмейстера и усвоил от него такие странные фигуры, что в приличном обществе от подобных кренделей стыда не оберешься. И что самое неприятное, сам племянник, пройдя сей курс, считает себя непревзойденным танцором, хотя его танцевальные этюды даже отдаленно не напоминают вальса или галопа (это у меня на родине любимые танцы, мой господин!), не говоря уже о экосезе или франсезе. Приезжий пообещал платить французу по талеру за урок, и тот с удовольствием согласился заняться обучением своенравного юноши.
Ничего более странного, чем эти уроки танцев, он за всю жизнь свою не видел, уверял потом француз, делясь по секрету своими впечатлениями. Племянник, довольно высокий, стройный юноша, которого только немного портили коротковатые ноги, являлся на урок всегда опрятно причесанный, в красном фраке, широких зеленых штанах и белых лайковых перчатках. Говорил он мало, с легким иностранным акцентом, и в первые минуты вел себя весьма благопристойно, справляясь со всеми заданиями, но потом вдруг начинал строить гримасы, прыгать, выписывать лихие пируэты и выбрасывать такие антраша, что танцмейстер терял дар речи; когда же он пытался вразумить разгулявшегося ученика, тот быстро стягивал с ног изящные бальные туфли и запускал их в голову учителю, после чего пускался вскачь по комнате, передвигаясь на четвереньках. Не раз, бывало, на шум прибегал сам дядюшка: он врывался в комнату, в просторном красном шлафроке, на голове колпак из золотой бумаги, и принимался немилосердно лупить своего племянника плеткой по спине. В ответ племянник поднимал страшный вой, но продолжал свою дикую скачку — по столам, по шкафам, и даже забирался на карниз, беспрестанно что-то выкрикивая на странном непонятном языке. Но старик в красном шлафроке не сдавался: он умудрялся схватить неслуха за ногу, стащить его вниз, после чего задавал ему хорошую трепку и в довершение ко всему стягивал пряжкой потуже шейный платок, неизменно дополнявший наряд юного танцора. Благодаря таким воспитательным мерам ученик снова приходил в чувство, становился чинным и спокойным, и урок благополучно продолжался дальше.
Когда же танцмейстер счел, что главные начала танца уже достаточно освоены и можно попробовать плясать под музыку, племянника будто подменили. Наняли музыканта из городского оркестра, который являлся к назначенному часу в мрачный дом и усаживался, как было велено, в танцзале на столе. Француз-учитель изображал даму, нарядившись в шелковую юбку и тонкую индийскую шаль, выданные по такому случаю дядюшкой, племянник, как положено, приглашал свою «партнершу» на танец и начинал с нею вальсировать, не зная устали, ибо он оказался страстным танцором и не выпускал танцмейстера из своих длинных рук, сколько бы тот ни кряхтел, ни охал, и кружил его до тех пор, пока тот уже совсем не выбивался из сил или пока скрипач не ронял смычок из онемевшей руки. Эти уроки чуть не свели танцмейстера в могилу, но солидный талер, который он исправно получал за каждое занятие, и доброе вино, которым потчевал его хозяин, делали свое: француз по расписанию являлся в мрачный дом, хотя накануне твердо решал раз и навсегда отказаться от утомительного ученика.
Жители Грюнвизеля, однако, смотрели на это дело иначе, чем француз. Они считали, что у молодого человека есть все задатки, чтобы начать вести светскую жизнь, а дамы, страдавшие от нехватки кавалеров на балах, уже радовались, что к зимнему сезону в их распоряжении будет такой ловкий танцор.
Однажды утром служанки, возвратясь с базара, рассказали своим хозяевам удивительную новость. Они поведали, что видели своими глазами перед домом нашего приезжего роскошную карету, запряженную прекрасными рысаками, а подле кареты стоял лакей в богатой ливрее и придерживал дверцу. Тут из мрачного дома вышли двое разнаряженных господ — в пожилом они признали самого приезжего, а второй, верно, и был его воспитанник, которому так плохо давался немецкий язык, но который зато так лихо выучился плясать. Они сели в карету, лакей вспрыгнул на запятки, и карета покатила прямехонько к бургомистрову дому.
Услышав от служанок такие новости, хозяйки подхватились, стянули с себя изрядно замурзанные фартуки да чепцы, дабы поскорее привести себя в приличный вид.
— Дело ясное, — говорили они своим домочадцам среди всеобщего переполоха, поднявшегося оттого, что нужно было срочно навести порядок в гостиной, использовавшейся в обычное время совсем не по назначению. — Похоже, старик наконец-то решился вывести своего племянника в свет. За десять лет еще ни разу не сподобился к нам заглянуть, но не будем обижаться на него за такую неучтивость, тем более что племянник его, по слухам, обворожительный юноша.
Так приговаривали они и наставляли своих отпрысков не забывать о хороших манерах, когда явятся гости, — спину держать прямо и следить за выговором.
Надо сказать, что наши сообразительные дамы рассудили верно: старик-приезжий отправился по городу с визитами, чтобы отрекомендоваться по всем правилам и представить своего племянника во всех домах.
Все были очарованы этой парой и не уставали сокрушаться, что не свели знакомства раньше с такими приятными людьми. Старик оказался человеком достойным и весьма разумным, и хотя он говорил все время с легкой усмешкой, так что невозможно было толком разобраться, шутит он или нет, в его рассуждениях о погоде, о наших краях, о летних радостях, которыми может насладиться всякий, кто заглянет в погребок на горе, — в этих рассуждениях сквозило столько тонкого ума, что невозможно было слушать его без восторга. Но племянник — племянник вообще покорил все сердца!
Наружность его, конечно, нельзя было назвать привлекательной, особенно лицо не отличалось красотой — мешал значительный подбородок, который как-то слишком выпирал, да и цвет кожи изрядно подкачал — уж больно смугл. К тому же по временам он строил какие-то несусветные гримасы, закрывал глаза и скалил зубы, но в целом все находили, что черты лица у него необычайно интересные, а по живости и ловкости с ним вообще никто не мог сравниться. Правда, костюм на нем сидел немного странновато, но общего впечатления не портил и явно шел ему. Он резво бегал по комнате — то вспрыгнет на диван, то в кресло плюхнется, то ноги вытянет, и будь это какой другой молодой человек, то все сочли бы его невоспитанным мужланом, но племяннику все сходило с рук, потому что, по общему мнению, такие повадки были явным признаком гениальности.
— Он же англичанин, — говорили люди. — Они ведь все такие. Англичанин может запросто развалиться на канапе и заснуть, не стесняясь тем, что вокруг будут стоять десять дам и не знать, куда присесть. Так что с англичанина какой спрос?
Зато своего дядюшку этот шалун слушался беспрекословно. Стоило ему начать скакать по комнатам или забраться в кресло с ногами, что он особенно любил делать, дядюшка только зыркнет на него, и он уже опять ведет себя прилично. Никто не сердился на непоседу за такие проделки, да и как можно, если дядюшка в каждом доме говорил хозяйке:
— Племянник мой еще не пообтесался и грубоват немного, но я возлагаю большие надежды на то, что он, вращаясь в обществе, подтянется и его манеры отшлифуются, особенно если вы возьмете его под свою опеку, о чем я горячо хотел бы вас просить.
Вот так племянник был выведен в свет, и весь Грюнвизель в тот день, да и в последующие, только и говорил об этом событии. Но дядюшка на этом не остановился. Похоже, он решил совершенно переменить свой стиль жизни и образ мыслей. После обеда он отправлялся с племянником в погребок на горе, где собирались достойнейшие мужи Грюнвизеля, чтобы побаловаться пивом или развлечься игрою в кегли. Племянник оказался метким игроком и меньше пяти-шести штук зараз никогда не сбивал. Иногда, правда, на него как будто что-то находило и он принимался чудить: он мог взять и помчаться вслед за шаром и раскидать все кегли, учинив настоящий погром, а если ему случалось одним ударом свалить всю «свиту» или ловко сразить «короля», он мог взять и встать на голову, рискуя испортить свою чудесную прическу, — перевернется так и дрыгает ногами в воздухе, или, бывало, заметит проезжающую мимо карету и, не успеешь оглянуться, а он уже сидит на козлах рядом с кучером и строит рожи — прокатится немного, и назад.
Когда случались такие сцены, дядюшка спешил извиниться перед бургомистром и всеми собравшимися за своего невоспитанного племянника, но те только смеялись и относили все эти проказы на счет молодости озорника, уверяя, что и они сами в этом возрасте любили покуролесить и что все они успели безмерно полюбить этого «попрыгунчика», как они его окрестили.
Случалось, правда, что они на него изрядно сердились, но боялись открыто выразить свое недовольство, потому что юный англичанин слыл повсеместно верхом совершенства по части образованности и ума. По вечерам дядюшка с племянником завели теперь обыкновение захаживать в «Золотой олень» — первый трактир в городе. При этом племянник, несмотря на свой нежный возраст, ни в чем не отставал от стариков: поставит перед собою кружку, нацепит внушительные очки, вытащит толстенную трубку, запалит ее и давай дымить пуще всех. Бывало, зайдет разговор о газетах, о войне и мире, и доктор выскажет одно мнение, бургомистр — другое, остальные же подивятся тому, какими глубокими познаниями в области политики обладают оба они, а племянник без смущения мог встрять в разговор и огорошить всех прямо противоположным суждением, а то еще возьмет и хлопнет по столу рукою, в непременной перчатке — перчаток он никогда не снимал, — и даст ораторам без околичностей понять, что они ровным счетом ничего не смыслят в таких вещах и что он, дескать, слышал об этом деле совершенно другое, да и сам имеет о данном предмете больше понятия, чем они. Затем он излагал на своем ломаном немецком собственную точку зрения, которую, к досаде бургомистра, вдруг все признавали крайне убедительной — ведь он же англичанин и потому все знает лучше других.
Если же бургомистр с доктором, чтобы совсем уже не лопнуть от злости, которой они не могли дать выхода, садились за шахматы, то племянник тут же притискивался к ним поближе, смотрел бургомистру через плечо сквозь свои гигантские очки и отпускал критические замечания по поводу его ходов, а то принимался давать советы доктору, как тому следует ходить, так что оба шахматиста от такой дерзости наливались яростью. Бывало, бургомистр в сердцах предложит настырному юнцу сыграть партию, чтобы поставить ему в порядке назидания отменный мат, ибо он считал себя вторым Филидором, тогда к столу неизменно подскакивал дядюшка, подтягивал племяннику пряжкой шейный платок, после чего несносный задира тут же делался снова тихим и смирным и быстренько объявлял бургомистру мат.
До тех пор жители Грюнвизеля чуть ли не каждый вечер развлекались картами, по полкрейцера за партию, но племяннику такая ставка показалась ничтожной, и он стал ставить кронталеры и дукаты, заявив при этом, что такого игрока, как он, еще свет не видывал. Это, конечно, задевало его партнеров, но они прощали ему обиду, потому что он проигрывал им несметные суммы. Обдирая его как липку, они не испытывали ни малейших угрызений совести.
— Он же англичанин, — говорили они, рассовывая дукаты по карманам, — у них ведь денег куры не клюют.
Вот так и вышло, что племянник за короткое время снискал себе почет и уважение не только в городе, но и во всей округе. За всю историю здешних мест в Грюнвизеле не бывало другого такого молодого человека — редкий оригинал! Нельзя сказать, что племянник особо преуспел в науках — вот разве что танцевать научился. Латыни и греческого он вовсе не знал, как говорится — ни бе ни ме ни кукареку. Однажды, когда у бургомистра затеяли какую-то игру и нужно было что-то написать, выяснилось, что он даже имени своего толком написать не в состоянии, и с географией тоже был явно не в ладах — какой-нибудь известный немецкий город он запросто мог отправить во Францию, а датский — в Польшу, он ничего в своей жизни не видел, ничему не учился, и священник частенько сокрушенно качал головой, обнаруживая у молодого человека такое махровое невежество, и тем не менее, что бы он ни делал и ни говорил, все находили это превосходным, а ему самому хватало наглости считать себя всегда во всем правым, вот почему всякую свою речь он заканчивал словами:
— Мне лучше знать, я в этом разбираюсь!
Незаметно подступила зима, и для племянника пробил его звездный час. Без него любое собрание всем казалось скучным, и если кто-нибудь в обществе принимался рассуждать о чем-нибудь, то его речи слушали позевывая, какими бы разумными они ни были, зато если племянник нес какую-нибудь чепуху на своем корявом немецком, то все сразу обращались в слух. Ко всему прочему обнаружилось, что этот прекрасный молодой человек еще и поэт, ибо редкий вечер проходил без того, чтобы он не вытащил из кармана листок с очередной порцией сонетов собственного сочинения. Находились, конечно, такие, кто брал на себя смелость утверждать, будто некоторые из этих стихов просто скверные и лишены всякого смысла, относительно других же говорилось, будто они давно уже были кем-то опубликованы. Но племянника вся эта критика оставляла равнодушным, он преспокойно продолжал декламировать и непременно обращал потом внимание слушателей на отдельные красоты своих виршей, а те дарили его всякий раз бурными аплодисментами.
Но настоящим триумфом для него были грюнвизельские балы. Он мог танцевать без устали, да так быстро, что с ним никто не мог соревноваться, и никто не мог сравниться с ним по части головокружительных пируэтов, которые он исполнял с невероятной легкостью и изяществом. При этом дядя наряжал его для таких случаев с необычайной роскошью и по последней моде, и, хотя все на нем сидело как-то не слишком ловко, в обществе считали — ему все к лицу. Правда, остальные кавалеры были несколько уязвлены новым порядком, который установился теперь по милости племянника. Обыкновенно всякий бал открывал бургомистр собственной персоной, а дальше право распоряжаться танцами предоставлялось молодым людям из лучших семей, но с появлением чужака все переменилось. Без всяких околичностей он хватал первую попавшуюся даму за руку, становился с ней в первую пару и делал все, как ему заблагорассудится, будто он тут хозяин, и распорядитель, и вообще — король бала. Но поскольку дамы были совершенно очарованы такими манерами, то кавалерам приходилось молчать, а выскочка-племянник спокойно продолжал править бал.
Но самое большое удовольствие от этих балов получал, похоже, старик-приезжий, он прямо глаз не сводил со своего воспитанника и только все время тихонько посмеивался; когда же гости толпой спешили к нему и рассыпались в похвалах в адрес его распрекрасного племянника, который-де такой благовоспитанный и учтивый, он, в приливе радостных чувств, разражался громким смехом и хохотал так безудержно, что могло показаться, будто он не в себе. Грюнвизельцы относили такое проявление бурной радости на счет его великой любви к племяннику и не видели в этом ничего странного. Иногда, правда, дядюшке приходилось пускать в ход отеческую строгость: не раз случалось, что его распрекрасный племянник во время какого-нибудь изящнейшего танца ни с того ни с сего возьмет и скаканет на сцену, где сидел городской оркестр, выхватит у музыканта из рук контрабас и давай терзать струны, пугая всех невыносимым скрежетом, а то вдруг раз — перекувырнется и пойдет танцевать на руках, болтая ногами в воздухе. Тогда дядя обычно отводил его в сторонку, делал ему внушение и стягивал потуже шейный платок, после чего племянник снова приходил в ум.
Так вел себя племянник в обществе и на балах. Но, как это часто бывает, дурные привычки усваиваются легче, чем хорошие, и во всякой новой броской моде, даже самое нелепой, есть что-то заразительное для молодежи, которая не особо задумывается о жизни и о себе. Вот и племянник со своими причудами произвел в Грюнвизеле большие перемены. Увидев, что ни его странные манеры, ни его вызывающий смех, ни его несусветная болтовня, ни его грубости в отношении старших не вызывают никакого порицания и даже, напротив, воспринимаются как нечто, достойное высочайших похвал, ибо все это якобы свидетельство необыкновенной гениальности, молодые люди Грюнвизеля решили про себя: «Мы тоже так можем гениальничать».
Многие из них еще недавно проявляли усердие и старание во всем, теперь же они думали: «К чему ученость, если невежество гораздо больше в чести?» Они отставили книги и стали слоняться без дела по городу. Прежде они вели себя учтиво и вежливо по отношению ко всем, сами в разговор не лезли, а дожидались, пока их спросят, и тогда отвечали с подобающей скромностью на заданный вопрос. Теперь же они встревали в общую беседу наравне со взрослыми, трещали без умолку, высказывали свое мнение, смеялись прямо в лицо самому бургомистру, услышав какое-нибудь его суждение, и вообще говорили, что знают все лучше других.
Прежде грюнвизельская молодежь чуралась всего низкого и пошлого, теперь же они горланили на всех углах дурные песни, немилосердно курили крепчайший табак и таскались по кабакам. Ко всему прочему, они все как один обзавелись внушительными очками, хотя на зрение им жаловаться еще было рано, и разгуливали с этими колесами на носу, считая себя уже вполне солидными людьми, достойными уважения не меньше, чем знаменитый племянник. Дома же или придя в гости, они без всякого стеснения разваливались на канапе, прямо в сапогах и шпорах, или, находясь в приличном обществе, качались на стуле, а то еще возьмут подопрут щеки руками, локти на стол, и сидят так себе преспокойно, прямо загляденье! Напрасно маменьки и дядюшки старались втолковать им, сколь глупо и нелепо так себя вести, те только кивали на племянника — блестящий образец для подражания. На это им говорили, что с племянника совсем другой спрос — ведь он, дескать, англичанин, а некоторая неотесанность у этой нации в крови, молодые грюнвизельцы тогда заявляли, что и у них есть право на гениальную невоспитанность — чем они хуже англичан? Короче говоря, горько было видеть, как под влиянием дурного примера обычаи и нравы в добропорядочном Грюнвизеле совершенно повредились.
Но не долго продолжалось это счастье грюнвизельской молодежи, которая пустилась в разгул. Следующее происшествие в одночасье все переменило: зимние увеселения должны были завершиться большим концертом, в котором, как предполагалось, примет участие городской оркестр, а также некоторые местные музыканты-любители. Бургомистр, к примеру, играл на виолончели, доктор — на фаготе, и весьма недурно, аптекарь, хотя и не обладал особым талантом, но вполне прилично играл на флейте, несколько барышень вызвались исполнить арии из опер, — все подготовились наилучшим образом. Но тут вмешался старик-приезжий, сказав, что концерт, конечно, составился прекрасный, но в программе явно недостает дуэта — без дуэта ни один порядочный концерт обойтись не может. Устроители несколько озадачились, услышав такое заявление. Бургомистрова дочка, конечно, пела, как настоящий соловей, но где найти певца ей в пару? Тут вспомнили о старом органисте, у которого когда-то был превосходный бас, но приезжий отговорил от этой затеи и предложил взамен своего племянника, который, по его словам, отлично поет. Все немало удивились, услышав об этих новых открывшихся талантах молодого человека, и попросили его что-нибудь исполнить на пробу. Оказалось, что поет он как ангел, хотя и в необычной манере, которую сочли английской. На скорую руку был разучен дуэт, и вот наконец приблизился тот самый вечер, в который грюнвизельцам предстояло насладиться концертом.
Старик-приезжий, к сожалению, по болезни не смог присутствовать на этом празднике, украшением которого должно было стать триумфальное выступление его племянника. Вот почему, когда бургомистр за час до концерта навестил болезного, тот счел необходимым проинструктировать городского главу, как в случае чего обходиться с племянником.
— Видите ли, — сказал дядюшка, — племянник мой — добрая душа, но иногда на него находит что-то, и он начинает чудить. Мне очень жаль, что я не смогу присутствовать в зале, потому что при мне он изо всех сил старается вести себя прилично, ибо знает, чем для него все это может кончиться! К чести его, я должен, впрочем, сказать, что проделки его идут не от испорченности ума и сердца, а скорее объясняются физической природой, особенностями его естества. Вот почему, любезный господин бургомистр, хочу попросить вас об одолжении: если ему вдруг взбредет на ум покуролесить — залезть на пюпитр с нотами, или поиграть на контрабасе, или выкинуть что-нибудь еще, — вы просто подойдите к нему и ослабьте немного шейный платок, а если не поможет — то и вовсе его снимите. Это на него действует — увидите, сразу станет как шелковый.
Бургомистр поблагодарил приезжего за откровенность и пообещал в случае чего действовать, как он посоветовал.
Концертный зал был полон, тут собрались все жители Грюнвизеля и его окрестностей. Охотники, священники, чиновники, землевладельцы и прочие гости со всей округи, живущие на расстоянии трех часов езды, прибыли целыми семьями, чтобы разделить с грюнвизельцами редкое наслаждение. Городской оркестр выступил превосходно, затем свой номер исполнил бургомистр, который сыграл на виолончели, в сопровождении аптекаря, игравшего на флейте, затем органист пропел басовую арию и сорвал бурные аплодисменты, немало хлопали и доктору с его фаготом.
Первое отделение завершилось, и все с нетерпением ожидали второго, в котором должен был прозвучать дуэт в исполнении молодого приезжего и бургомистровой дочки. Певец явился в блестящем костюме и с самого начала привлек к себе внимание собравшихся уже одним тем, что без всякого спросу плюхнулся в кресло, приготовленное для одной графини, жившей по соседству. Он сидел развалясь, вытянув ноги, разглядывал всех в огромный бинокль, которым он пользовался в добавление к своим гигантским очкам, и отрывался только для того, чтобы повозиться со своим огромным псом, которого привел с собой, несмотря на строгий запрет. И вот наконец прибыла графиня, для которой было приготовлено кресло, но племянник даже и не подумал подняться и уступить ей место, напротив — он устроился поудобнее, и никто не отважился сделать ему замечание. Графине же пришлось довольствоваться обыкновенным соломенным стулом и сидеть со всеми, среди прочих дам нашего городка, что ее, как говорят, немало возмутило.
В продолжение всех выступлений — и когда бургомистр исполнял свой чудесный номер, и когда органист представлял свою прекрасную басовую арию, и даже когда доктор изливал свои фаготные фантазии, которым все внимали затаив дыхание, — все это время племянник играл со своей собакой — гонял ее туда-сюда, заставляя ее приносить ему брошенный носовой платок, или принимался громко болтать с соседями, так что те, кто его не знал, изрядно удивлялись такому странному поведению молодого человека.
Неудивительно поэтому, что все с нетерпением ждали — каков же он будет на сцене. И вот началось второе отделение. Музыканты настроили инструменты, и бургомистр подвел свою дочь к молодому человеку.
— Мосье! Не угодно ли вам исполнить дуэт? — спросил бургомистр, протягивая ему ноты.
Молодой человек расхохотался, оскалил зубы, вскочил и проследовал к пюпитру. Все замерло в ожидании. Капельмейстер задал такт и кивнул певцу, чтобы тот начинал. Певец же воззрился сквозь очки на ноты и неожиданно испустил несколько отвратительных звуков. Капельмейстер остановил его криком:
— На два тона ниже, любезный! «До»! Возьмите «до»!
Но вместо того, чтобы взять «до», племянник стянул с ноги башмак и запулил им в голову капельмейстеру, так что у того над макушкой поднялось облако пудры. Увидев это, бургомистр подумал: «Похоже, это естество его опять заговорило!» Он тут же вскочил с места, подбежал к племяннику и несколько ослабил платок у него на шее. Но ничего хорошего это не принесло, наоборот: теперь он говорил не на немецком, а на каком-то другом, странном языке, которого никто понять не мог, и к тому же принялся отчаянно прыгать и скакать. Бургомистр был в полном отчаянии от такого поворота событий, мешавших течению концерта, и потому принял решение совсем избавить от платка молодого человека, с которым явно творилось что-то неладное. Он так и поступил, но тут же остолбенел от ужаса: на шее молодого человека он увидел вместо обычной человеческой кожи — густую коричневую шерсть. А племянник тем временем совсем уж разошелся, он прыгал без остановки, все выше и выше, потом схватил себя за волосы рукою в лакированной перчатке и — о чудо! — прическа съехала! Оказалось, что это был парик, которым он теперь запустил бургомистру в лицо. Тут все увидели, что на голове у несостоявшегося певца топорщится такая же густая коричневая шерсть, как и на шее.
Певец же пустился вскачь по столам, скамейкам, поопрокидывал все пюпитры, растоптал ногами все скрипки и кларнеты и вообще, казалось, впал в буйное помешательство.
— Держи его, лови! — отчаянно закричал бургомистр. — Он сошел с ума! Поймайте его!
Но это оказалось делом трудным. Племянник скинул перчатки и где только мог пускал в ход свои длиннющие когти, которыми он так и норовил расцарапать кому-нибудь лицо. Наконец одному бывалому охотнику удалось все-таки его как-то скрутить. Храбрец заломил смутьяну руки за спину и прижал его к полу, так что тот мог только ногами дрыгать да хрипло смеяться и кричать. Люди окружили толпой поверженного и разглядывали этого странного молодого человека, который и на человека-то не был похож. Нашелся один ученый господин из соседнего городка — держатель большого естественно-научного кабинета с обширной коллекцией чучел разных животных, — он подошел поближе, пригляделся как следует к нарушителю спокойствия и в изумлении воскликнул:
— Боже ты мой! Почтенные, да как же этот экземпляр оказался в приличном обществе? Это же обезьяна! Homo Troglodytes Linnaei! Готов заплатить за него шесть талеров, если вы мне уступите его! Сделаю из него чучело — будет украшением моего кабинета!
Как описать удивление, в которое повергли грюнвизельцев эти слова!
— Что?! Обезьяна? Орангутанг в нашем обществе?! Молодой англичанин — всего-навсего обезьяна? — слышалось со всех сторон.
Оторопевшие жители Грюнвизеля только хлопали глазами и недоуменно переглядывались. Невероятное открытие! В такое невозможно было поверить. Несколько человек решили все же основательно обследовать обнаружившееся явление, но сомнений не было: перед ними была натуральная обезьяна.
— Но как же так?! — воскликнула супруга бургомистра. — Ведь сколько раз он читал мне свои стихи! Сколько раз он, как обычный человек, являлся в наш дом к обеду!
— Нет, это неслыханно! — подхватила докторша. — Ведь и к нам он ходил что ни день на кофе! Вел всякие ученые беседы с моим мужем, курил как человек!
— Невероятно! — согласились почтенные граждане Грюнвизеля. — А сколько партий в кегли мы с ним сыграли в погребке! А какие разговоры о политике мы с ним вели! И ведь он рассуждал с нами на равных!
— А на балах как ловко он распоряжался танцами! Как ловко заправлял! — загомонили все. — Разве ж обезьяна способна на такое?! Нет, это все колдовство и ворожба! — решили грюнвизельцы.
— Да, дьявольские козни! — изрек бургомистр и предъявил собравшимся шейный платок племянника, точнее, обезьяны. — Смотрите, все дело в этом платке — с его-то помощью он нас и околдовал, так что у нас глаза замутились. А в нем вот спрятан кусок пергамента с какими-то неведомыми знаками. Написано, сдается мне, вроде как на латыни. Кто может прочитать?
Вызвался священник, человек ученый, хотя и проигравший обезьяне не одну партию в шахматы. Он поглядел на пергамент и сказал:
— Ничего особенного, тут только буквы латинские, а текст по-нашему написан: «КАК РАДОСТНО СМОТРЕТЬ НА ОБЕЗЬЯНУ, КОГДА ЗА ЯБЛОКО ОНА БЕРЕТСЯ РЬЯНО», — прочитал он и добавил: — Нет, ну какой обман! Все от лукавого! Тут точно без колдовства не обошлось, а за это полагается наказание!
Бургомистр тоже так считал и тотчас же отправился к старику-приезжему, который явно пробавлялся колдовством. Шестеро силачей из городской стражи тащили следом обезьяну, чтобы можно было сразу учинить над дядюшкой допрос.
И вот процессия добралась до мрачного дома, в сопровождении огромной толпы, ибо всем хотелось увидеть своими глазами, чем дело кончится. Постучали в дверь, подергали за колокольчик, но все безрезультатно — никто не открывал. Тогда бургомистр в ярости распорядился высадить двери и решительно направился в комнаты. Но там было пусто, только старая утварь валялась по углам. Приезжий исчез. На письменном столе, однако, обнаружился большой запечатанный конверт — на имя бургомистра, который тут же вскрыл письмо и прочитал:
«Любезные мои грюнвизельцы!
Когда вы будете читать это послание, меня уже не будет в вашем городе, а вы к этому моменту уже разберетесь, какого рода-племени мой милый племянник. Пусть эта шутка будет вам уроком — не следует чужому человеку, который хочет жить по-своему, навязывать свое общество. Я слишком высокого о себе мнения, чтобы вместе с вами пережевывать ваши вечные сплетни, заниматься глупостями и поощрять дурные нравы. Поэтому я и выдрессировал себе в заместители молодого орангутанга, которого вы так полюбили. Прощайте! Надеюсь, что это назидание пойдет вам впрок».
Грюнвизельцам было очень стыдно, что они так опозорились на всю округу. Утешало их только то, что все случившееся объяснялось причинами сверхъестественного свойства. Но больше всех стыдилась молодежь, которая так усердно подражала дурным обезьяньим повадкам. Отныне уже никто не укладывал локтей на стол, никто не качался на стуле, никто не встревал без спросу в разговор, все повыкидывали свои очки и вели себя чинно и благонравно, как прежде, а если случалось кому-нибудь забыться и снова начать чудить, то грюнвизельцы говорили:
— Ну чистая обезьяна!
Орангутанга же, который так долго исполнял роль молодого человека, отдали на попечение того самого господина, у которого естественно-научный кабинет. Ученый муж устроил обезьяну у себя во дворе, кормит ее и показывает всякому заезжему гостю как диковинку, — наверное, и по сей день всякий может ее там увидеть.

 

Когда невольник закончил свой рассказ, в зале поднялся хохот, и молодые люди, попавшие сюда по приглашению старика, тоже посмеялись вместе со всеми.
— Странные они, эти франки! Признаться, я предпочел бы остаться жить здесь, в Александрии, с шейхом и муфтием, чем очутиться в обществе священника, бургомистра да глупых баб из Грюнвизеля!
— Золотые слова, — подхватил молодой купец. — Я бы тоже не хотел закончить дни свои во Франкистане. Франки — народ грубый, дикий, варварский, и образованному турку или персу жить среди них — одна мука.
— Да уж, это точно, — сказал старик. — Но об этом тут есть кому рассказать. Наш надсмотрщик мне говорил, что вон тот приглядный молодой человек знает о Франкистане не понаслышке, он там прожил довольно долго, хотя по рождению мусульманин.
— Это вон тот, который сидит последним? Вот уж действительно — зря шейх такого красавца на волю отпускает! Самый красивый раб во всей стране! Вы только посмотрите, какое у него мужественное лицо, какой смелый взгляд, какая стать! Шейх мог бы определить его на легкие работы, сделать его опахальщиком или подносчиком фиг, подобного рода служба не в тягость, а такой раб был бы украшением всего дома! Он тут всего три дня, и шейх уже готов с ним расстаться? Нет, это просто глупость и настоящий грех!
— Не судите о нем так строго, он мудрее, чем все египтяне, вместе взятые, — слегка осадил говорившего старик. — Сказано вам было: шейх отпускает его потому, что надеется заслужить тем самым милость Аллаха. Он и впрямь красив и статен — ваша правда. Но сын шейха, да возвратит его Пророк в отчий дом, сын шейха был красивым мальчиком, а теперь, наверное, тоже вырос в статного красавца. Что же, по-вашему, шейх должен сидеть на своем золоте и отпустить на волю какого-нибудь дешевого, никудышного невольника, а потом ожидать, что за это к нему вернется сын? Нет, кто хочет что-нибудь сделать на этом свете, тот должен либо все делать хорошо, либо вовсе ни за что не браться.
— Поглядите, шейх прямо глаз не сводит с этого невольника, я уже давно приметил — слушая рассказы, он то и дело бросал в ту сторону взгляд и задерживал его на благородных чертах. Нет, ему явно немного жалко с ним расставаться!
— Не думай так о благородном шейхе! Ты что, считаешь, что ему жалко тысячи томанов, если он каждый день получает втрое больше? Просто когда он останавливает свой взор на этом красивом юноше, он, верно, думает о своем сыне, который томится на чужбине, и надеется, что вдруг и там найдется милосердный человек, который выкупит его и отправит к отцу.
— Может быть, вы и правы, — отвечал на это молодой купец, — и мне стыдно оттого, что я всегда думаю о людях плохо и подозреваю их в низости, тогда как вы стараетесь усмотреть в их поступках благородные помыслы. И все же люди в большинстве своем дурны, разве жизнь не подвела вас к такому выводу?
— Нет, именно потому, что я не сделал таких выводов, я предпочитаю думать о людях хорошо, — сказал старик. — Со мною было так же, как с вами. Я жил днем сегодняшним, много чего дурного слыхал о людях, да и сам на собственной шкуре испытал немало дурного, вот почему я стал считать, что на свете живут одни злодеи. Но потом я как-то задумался: ведь не может Аллах — столь же справедливый, сколь мудрый, — допустить, чтобы такой мерзкий род осквернял собою нашу прекрасную землю. Я принялся вспоминать о том, что видел, о том, что мне довелось пережить, и понял: в моей памяти запечатлевалось только зло, а добро стиралось. Оказалось, что я оставлял без внимания, если кто-то проявлял милосердие, и воспринимал как нечто само собой разумеющееся то обстоятельство, что множество семей живут добродетельно и честно, но если только я слышал что-нибудь дурное, скверное, это сразу оседало у меня в голове. Тогда я начал смотреть на все вокруг другими глазами. Мне было радостно увидеть, что ростки добра дают не такие уж скудные всходы, как мне казалось прежде. Постепенно я стал все меньше замечать зло или оно перестало так уж бросаться мне в глаза, я научился любить людей, научился думать о них хорошо и за все долгие годы моей жизни реже ошибался, когда отзывался о человеке хорошо, чем когда называл кого-нибудь жадным, подлым или безбожным.
Старик не успел закончить свою речь, потому что тут к нему подошел надсмотрщик и сказал:
— Мой господин, шейх Александрийский, Али Бану, с благосклонностью заметил ваше присутствие и приглашает вас занять место подле него.
Молодые люди немало удивились чести, выпавшей на долю старика, которого они считали простым нищим, и, когда тот направился в конец зала к шейху, они остановили надсмотрщика, чтобы порасспросить его.
— Заклинаю тебя бородою Пророка, — взял слово писарь, — скажи нам, кто этот старик, с которым мы только что разговаривали и которого так уважает наш шейх?
— Как?! Вы не знаете?! — воскликнул надсмотрщик и всплеснул руками от изумления. — Вы не знаете этого человека?!
— Нет, не знаем, — признались юноши.
— Но я видел собственными глазами, как вы разговаривали тут с ним, перед дворцом, и господин мой шейх тоже видел, и еще сказал: «Это, должно быть, весьма достойные юноши, если сей человек почтил их своей беседой».
— Да скажи ты наконец, кто он такой! — в нетерпении воскликнул молодой купец.
— Похоже, вы надо мною потешаетесь! — отвечал надсмотрщик. — В этот зал никто так просто не попадает, только по особому приглашению, а сегодня старик просил передать шейху, что приведет с собою нескольких молодых людей, если это ему не помешает, шейх же велел ему передать, что он может располагать всем домом.
— Ну уже хватит, сколько нам еще томиться в неведении?! Клянусь жизнью, не знаю я, кто этот человек. Мы с ним случайно познакомились и разговорились.
— Тогда считайте, что вам повезло, ибо ваш собеседник — наиученейший, наимудрейший человек, и все присутствующие здесь смотрят на вас с большим почтением и завидуют. Потому что это не кто иной, как Мустафа, ученый дервиш.
— Мустафа?! Мудрый Мустафа, который воспитывал сына шейха? Который написал множество ученых книг и объездил весь свет? Неужели мы беседовали с самим Мустафой? А мы с ним разговаривали так запросто, как будто он нам ровня, без всякого почтения! — так говорили молодые люди и чувствовали себя пристыженными, ведь дервиш Мустафа считался тогда самым мудрым и самым ученым на всем Востоке.
— Не огорчайтесь, — сказал надсмотрщик, слыша их разговоры. — Радуйтесь, что вы не знали, кто он такой. Он сам терпеть не может, когда ему начинают возносить похвалы. И если бы вам вздумалось назвать его «солнцем учености» или «звездою мудрости», как водится среди ему подобных, то он в ту же секунду развернулся бы и ушел. Но мне пора к невольникам, от которых ждут рассказов. Сейчас черед рассказывать одному невольнику, который родился в самой глубинке Франкистана. Посмотрим, что он знает.
Так сказал надсмотрщик, невольник же, о котором он говорил, поднялся со своего места и молвил:
— Господин мой! Я родом из страны, которая лежит далеко на севере и зовется Норвегией. Солнце там не светит так жарко, как в твоем отечестве, где оно питает своим теплом фиги и лимоны. Оно приходит к нам лишь ненадолго, чтобы приласкать зеленую землю и подарить ей походя скромные цветы и плоды. Если тебе будет угодно, я могу рассказать тебе несколько сказок из тех, что рассказывают у нас, сидя в горницах у огня, когда за окном все белым-бело от снега, на котором играют отблески северного сияния.
И он начал свой рассказ…

 

Молодые люди продолжили свой разговор о старике, дервише Мустафе, они чувствовали себя немало польщенными оттого, что такой известный человек в летах удостоил их своим вниманием и что им довелось не только просто поговорить с ним, но даже поспорить. Но тут вдруг неожиданно снова появился надсмотрщик и пригласил их проследовать к шейху, который выказал желание с ними побеседовать.
Юноши похолодели. Никогда еще им не случалось беседовать с таким важным человеком, ни наедине, ни уж тем более в обществе. Но они взяли себя в руки, чтобы не выглядеть совсем болванами, и поспешили за надсмотрщиком. Али Бану восседал на роскошной подушке и вкушал шербет. По правую руку от шейха, на изящных подушках, расположился старик в своей убогой одежде, в жалких сандалиях, которые казались совсем не к месту на богатом персидском ковре, но посадка его прекрасной головы, его взгляд, исполненный достоинства и мудрости, — все говорило о том, что он вполне заслуживает того, чтобы сидеть рядом с таким человеком, как шейх.
Шейх имел вид мрачный, старик же, казалось, старался его утешить и ободрить. Юноши про себя подумали, что, верно, это старик затеял такую хитрость и надоумил шейха призвать их к себе в надежде, что беседа с ними отвлечет горюющего отца от печальных мыслей.
— Добро пожаловать, юноши, — молвил шейх. — Добро пожаловать в дом Али Бану! Мой старый друг заслужил мою благодарность за то, что привел вас сюда, хотя я и рассердился на него немного за то, что он раньше меня с вами не познакомил. Кто из вас писарь?
— Я, мой господин и повелитель! К вашим услугам, — отозвался писарь и, скрестив руки на груди, низко поклонился.
— Вы, стало быть, любите слушать разные истории и читать книги с красивыми стихами и речениями?
Молодой человек испугался и покраснел. Он вспомнил, как недавно, стоя перед дворцом, ругал шейха и сказал, что, будь он на его месте, он бы велел своим рабам рассказывать ему истории или читать вслух книги. Юноша страшно рассердился в эту минуту на болтливого старика, который наверняка передал шейху во всех подробностях, о чем они тогда говорили. Он бросил в его сторону сердитый взгляд и отвечал такими словами:
— О господин мой! Лично для себя я не знаю лучшего занятия — оно образует ум и скрашивает досуг. Но каждому свое! И потому я никогда не осуждаю тех, кто…
— Знаю, — перебил его шейх со смехом и подозвал к себе второго из молодых гостей. — А вы кто будете? — поинтересовался он.
— По роду службы, мой господин, я помощник лекаря и уже сам исцелил нескольких больных.
— Понятно, — сказал шейх. — Значит, вы тот, кто любит радости жизни — трапезничать с друзьями и веселиться. Я верно угадал?
Молодой человек смутился. Похоже, что старик и о нем наболтал шейху. Юноша собрался с духом и отвечал:
— О господин мой! Да, для меня нет большей радости в жизни, чем весело провести час-другой с добрыми друзьями. Мой кошелек позволяет мне угостить их разве что арбузами или какими другими скромными яствами, но, встретившись, мы веселимся от души, и можно себе представить, сколько бы я назвал гостей, будь у меня больше денег.
Шейху понравился такой чистосердечный ответ, и он не мог удержаться от смеха.
— Ну а который же из вас купец? — спросил он потом.
Молодой купец поклонился с достоинством, как подобает человеку хорошего воспитания.
Шейх продолжил расспросы:
— Ну а вы, стало быть, любите танцы и музыку? Вам нравится слушать, когда хорошие музыканты играют что-нибудь на своих инструментах, и смотреть, как хорошие танцоры исполняют красивые танцы?
— Вижу я, господин мой, — отвечал купец, — что почтенный старец, дабы вас развлечь, пересказал вам все наши глупости, которые мы наболтали. Если ему удалось вас повеселить, то я рад, что дал к тому повод. Что же до танцев и музыки, то признаюсь честно, нет ничего, что так же радует мне душу, как это занятие. Но только не подумайте, что я как-то вас осуждаю за то, что вы не очень…
— Довольно, хватит, — перебил его шейх. — Каждому свое, я уже усвоил. А там стоит еще один, это, наверное, тот самый, который мечтал бы путешествовать? Кто же вы?
— Я живописец, мой господин, — ответил молодой человек. — Пишу пейзажи, иногда расписываю стены, иногда работаю на холсте. Увидеть дальние страны — действительно моя заветная мечта, ведь сколько там всего красивого, что можно было бы потом запечатлеть, а когда пишешь с натуры то, что видел своими глазами, картина всегда получается лучше, чем если ты выдумываешь из головы.
Шейх смотрел на этих молодых, красивых людей, и во взгляде его опять читалась печаль.
— Когда-то у меня был любимый сын, — молвил он. — Теперь он был бы примерно одного с вами возраста. Вы вполне могли бы стать его товарищами и спутниками, и всякое ваше желание удовлетворялось бы само собой. С одним он читал бы, с другим слушал музыку, с третьим устраивал веселые пиры, приглашая добрых друзей, а с четвертым я отпустил бы его странствовать, твердо зная, что он непременно вернется ко мне. Но Аллах распорядился иначе, и я безропотно подчиняюсь Его воле. И все же в моей власти исполнить ваши желания, дабы вы с веселым сердцем покинули дом Али Бану. Вы, мой ученый друг, — сказал шейх, обращаясь к писарю, — будете отныне жить у меня во дворце и ведать моими книгами. Вы можете пополнять мою библиотеку по своему усмотрению, и вашей единственной обязанностью станет рассказывать мне о самом интересном, что вам попадется в книгах. Вам же, любитель веселых пиров в обществе добрых друзей, будет поручено распоряжаться моими увеселениями. Сам я живу замкнуто и безрадостно, но мой долг и сан требуют того, чтобы я время от времени созывал к себе гостей. Вы будете все устраивать вместо меня и можете приглашать на эти праздники своих друзей, если вам захочется, и угощать их, разумеется, не одними только арбузами. Купца, конечно, я не смею отрывать от дела, которое приносит ему деньги и почет, но вечерами, мой юный друг, все мои танцовщики, певцы и музыканты — к вашим услугам, наслаждайтесь в свое удовольствие. Ну а вам, — обратился шейх к живописцу, — должно отправиться в дальние страны, дабы набраться опыта, необходимого для остроты зрения. Мой казначей выдаст вам для первого путешествия тысячу золотых и предоставит двух лошадей и одного раба. Отправляйтесь, куда вашей душе угодно, и, если вы увидите что-нибудь прекрасное, запечатлейте это для меня!
Юноши остолбенели от изумления и потеряли дар речи от радости и благодарности. Они хотели облобызать пол у ног великодушного шейха, но тот остановил их со словами:
— Если кого и нужно благодарить, то только этого почтенного мудрого старца, который рассказал мне о вас. Я сам премного благодарен ему за удовольствие, доставленное мне знакомством с такими достойными молодыми людьми.
Но и дервиш Мустафа не принял благодарности юношей.
— Теперь вы сами убедились: никогда нельзя судить слишком поспешно, — сказал он. — Согласитесь, что я не слишком преувеличил, когда говорил вам о благородстве шейха.
— Послушаем теперь последнего раба из тех, которых я сегодня отпускаю на волю, — прервал его речи Али Бану.
Настала очередь того самого молодого раба, который приковывал к себе всеобщее внимание своею статью, красотой и смелым взглядом. Он поднялся, поклонился шейху и начал свой рассказ благозвучным голосом.
Назад: Еврей Абнер, который ничего не видел Перевод Э. Ивановой
Дальше: История Альмансора Перевод М. Кореневой

HectorIrraf
нагревательный кабель
RichardViaws
пол с подогревом под плитку
DavidAmalf
лекция mit блокчейн
Williamkiz
инфракрасное отопление