Глава 37. Приключения западного конституционализма в России
Не нуждается в специальном доказывании тот факт, что конституционализм — это не русская идея и практика, она родилась не в России и никогда здесь особенно не была привечаема. Своим успехам конституционализм в России в значительной степени обязан многочисленным политическим «Мичуриным», которые немало потрудились для того, чтобы закрепить эту экзотическую ветвь на русском политическом стволе.
Конституционная трансплантация
Историю российского конституционализма проще излагать в медицинских, чем в политических или правовых терминах. Это история непрекращающихся попыток осуществить успешную трансплантацию либеральной идеологии в отторгающую ее культуру. И вызовы при этом возникают сродни тем, которые встают перед хирургами, пересаживающими человеку донорское сердце.
С одной стороны, все-таки должна быть определенная совместимость тканей. Можно пересадить человеку сердце другого человека, в крайнем случае взять что-нибудь от обезьяны или свиньи, которая, как говорят, человеку в этом отношении близка. Но вряд ли можно имплантировать человеку сердце крысы. Какая-никакая, но общность между «донором» и «пациентом» нужна как в случае медицинской, так и в случае «идеологической» трансплантации. Нельзя пересадить (насадить) все, что угодно, — а только то, что имеет хотя бы теоретические шансы прижиться. Поэтому уместно все-таки вспомнить об общих христианских корнях русской и западной культур (несмотря на то что взрыв православного язычества, который мы сегодня наблюдаем в России, делает поиск этих корней весьма затруднительным психологически).
С другой стороны, даже самые близкие ткани, даже органы, пересаженные от ближайших родственников, конфликтуют и отторгаются организмом. Поэтому, какой бы успешной ни была сама операция, на протяжении всей жизни пациента или, по крайней мере, на протяжении очень длительного времени придется подавлять его собственный иммунитет. Вот и для успеха конституционного эксперимента в России требуется постоянно подавлять собственный иммунитет русской политической культуры, которая реагирует на конституционные идеи и практику враждебно, как на вторжение чужеродного политического тела.
Рождение русского конституционализма, по всей видимости, было подготовлено собственной внутренней логикой развития русской культуры. Если бы это было не так, никакие усилия «политических хирургов» не дали бы результатов. Раньше, чем появились заимствования, возникла потребность в них. Недаром конституционные идеи обнаруживают себя в России почти одновременно с началом их широкого распространения на Западе — во второй половине XVIII века (хотя предпосылки к этому возникли еще раньше).
Конституционализм не был навязан России, его не принесли с собой колонизаторы на кончике штыка и он не устанавливался как элемент оккупационного режима. Он проник в Россию вместе с европейским знанием, от которого Россия никогда не была изолирована. И в дальнейшем он развивался, пусть и под сильным влиянием западной мысли, но все-таки достаточно самостоятельно.
В первой половине XIX века конституционализм в России представлял собою уже достаточно выраженное, четко оформленное идеологическое течение, своего рода оппозиционную политическую субкультуру. Приблизительно в это же время выяснилось и то, что он абсолютно чужд русскому политическому «мейнстриму». Конституционализм оказался не просто «другим», он был антиподом идеологии самодержавия.
Конституционализм не вписывался в рамки доминирующей политической культуры, трансформируя и преображая ее, как это происходило на Западе, а отторгался этой культурой, выталкивался ею вон за пределы привычного круга русской политической жизни, превращаясь в идеологию-спутник, в нечто вечно «рядом стоящее». Между идеологией конституционализма и доминирующей в России «аутентичной» идеологией самодержавия существовал антагонизм.
Русскую политическую культуру зачастую обозначают как культуру «полицейскую» по своей сути, намекая на родство с классическими авторитарными режимами. Это не совсем так. Между самодержавной Россией и, например, прусским «полицейским государством» — политическая пропасть. Прусское полицейское государство — это диктатура правил, русское самодержавие — это диктатура без правил.
Российской политической культуре присуща апология террора (неправового насилия) как основополагающего политического принципа. В признании права власти на террор состоит суть политической и правовой доктрины самодержавия. Очевидно, что самодержавие и конституционализм совершенно иначе соотносятся друг с другом, чем «полицейское государство» и конституционализм.
Политическая среда для развития конституционализма в России оказалась гораздо более неблагоприятной, чем на Западе. Абсолютизм при всех его недостатках, создавая бюрократию и бюрократические правила, так или иначе, но сам готовил себе смену в лице конституционного государства. Самодержавие с его пренебрежением к любым правилам и процедурам не делало и этого. Абсолютизм боролся за то, чтобы власть была правом, а самодержавие боролось за то, чтобы власть находилась над правом.
От конституционных корней к конституционной кроне
Следствием такого положения вещей стало то, что почти сто пятьдесят лет конституционализм в России развивался однобоко и неконструктивно. Он прирастал исключительно ненавистью к существующему государству, оставаясь скорее набором общих либеральных лозунгов, чем осмысленной доктриной, тем более привязанной к особенностям национальной политической культуры.
В таком виде русский конституционализм и попал в котел русской революции на рубеже XIX—XX веков. Поварившись в нем, он преобразился самым феноменальным образом. Его реальное либеральное содержание, даже в том непритязательном виде, какой оно имело в дореволюционной России, полностью выварилось. Осталась одна пустая оболочка, словесная требуха, не привязанная к какому-то конкретному содержанию. Это «мочало», блеклую тень когда-то великих идей опустили в насыщенный идеологический раствор большевизма, где она и пропиталась новым содержанием, ничего общего с либерализмом не имевшим.
Так появился феномен «советского конституционализма», странного оксюморона, целью которого является «конституционное» закрепление права власти на неограниченное насилие. Задачей «советского конституционализма» было политическое и правовое закрепление «диктатуры пролетариата», под которой понималась государственная власть, реализующая программу перманентного, идеологически обусловленного террора. Самодержавие, противоестественно сплавленное с конституционализмом, — это и есть советская власть.
Если сравнивать «советский конституционализм» с его западным прототипом, то новое учение было немыслимым извращением всех основополагающих идей и принципов. Но если сравнивать «советский конституционализм» с предшествующей ему доктриной «самодержавия», то можно даже обнаружить определенный прогресс. Он состоял прежде всего в формальном признании конституции как идеи (пусть и в извращенной форме) и переходе к республиканской форме правления (пусть и в не менее извращенной форме «республики советов»).
«Советский конституционализм» поначалу был совершенно безжизненной идеологической формой, имевшей прикладное значение лишь как составная часть коммунистической мифологии. В то же время «советский конституционализм» был противоречием в самом себе, что потенциально обещало развитие конфликта, из которого могло вырасти нечто большее, чем пустая пропаганда. Дальнейшая эволюция советского общества подтвердила, что «советский конституционализм» не стал бесполезным историческим шлаком, а сыграл серьезную роль в развитии российской государственной идеологии.
С одной стороны, в СССР существовала конституция, в этой конституции были закреплены многочисленные права, в том числе политические. С другой стороны, в этой конституции были закреплены принципы организации власти, которые исключали реализацию гражданами этих прав. Политическая практика не оставляла места для иллюзий по поводу того, какой именно политический строй господствовал в СССР. Но одновременно как наличие самой конституции, так и содержание отдельных ее положений не могли не вызывать вопросов у активной части советского общества. В общественном сознании постоянно рождались в связи с этим идеологически неприемлемые аллюзии. Действительное, либеральное, «западное» содержание конституционализма, казалось бы, навсегда изгнанное из России, пыталось таким образом проникнуть обратно с «черного хода» через инакомыслие (диссидентство).
Из конфликта между конституционной формой советской государственности и ее антиконституционным содержанием, собственно, и выросло советское диссидентство, со временем оформившееся в правозащитное движение. Вот что пишет по этому поводу в своей блестящей статье, посвященной традиции диссидентства в России, Андрей Лошак: «Многие из диссидентов рассуждали про свою личную голгофу, в мемуарах Горбаневской, одной из семи демонстрантов на Красной площади, есть такие строки: «Не только выразить боль своей совести, но и искупить частицу исторической вины своего народа — вот, мне кажется, исполненная цель». Но по большей части советские диссиденты стеснялись громких слов, зато все как один были буквоеды, нудно и упорно требуя от государства соблюдения собственных законов. Их называли правозащитниками, потому что единственной вещью, на которую они могли опереться в отсутствие идеалов, была конституция. Неслучайно первый в Советском Союзе несанкционированный политический митинг в 1965 году прошел под лозунгом: «Уважайте советскую конституцию!» Советская власть реагировала однообразно: митинг за минуту разогнали, а в конституцию вписали статью, по которой за подобные мероприятия можно было отправлять за решетку».
Если верно то, что правозащитное движение появилось в советской России в форме борьбы за соблюдение советской же конституции, то верно и обратное — конституционное движение возродилось в СССР в правозащитной форме. По сути, правозащитное движение было движением за наполнение пустой «советской» конституционной формы реальным «западным» содержанием. Сами того не замечая, правозащитники восстанавливали связь времен, возрождая традицию не советского, а российского конституционализма.
Это единство конституционного процесса в России во всех его исторических формах мы только сегодня начинаем осознавать, с трудом проводя пунктирную линию, связывающую внешне независимые идеологические и политические течения, разделенные «Гималаями» двух социально-политических катастроф, постигших Россию в начале и в конце XX века. Советский, «диссидентский» конституционализм является в этом отношении недооцененным активом, малозаметным, но крайне важным звеном эволюции.
В то же время советскому «диссидентскому» конституционализму была присуща односторонность, обусловленная той исторической формой, в которой конституционное движение возродилось в России. Диссиденты основной упор делали на правах человека, уделяя гораздо меньше внимания принципам организации государственной власти, опираясь на которые только и можно обеспечить защиту этих прав.
Не то чтобы о базовых конституционных принципах вообще не шло речи. Но, в отличие от прав человека, эта проблематика не была центральной. Восприятие этих принципов было чересчур абстрактным, отвлеченным. Справедливости ради необходимо отметить, что никак иначе в условиях тоталитарного государства и быть не могло. Однако именно этой односторонности правозащитного советского конституционализма суждено было сыграть в будущем весьма важную роль.
Политически правозащитное движение осталось на обочине той революции, которая была инициирована в середине 80-х годов прошлого века горбачевской перестройкой. Практически никто из правозащитников, кроме академика Андрея Сахарова, не сыграл сколько-нибудь значимой роли в этой политической драме, уступив пальму первенства переродившейся партийной номенклатуре.
Но идеологическая роль правозащитного движения оказалась огромной, хотя и недооцененной до сих пор. Именно это движение фактически создало те лекала, по которым стали кроить и перекраивать общественный и государственный строй «новой России». Естественно, что в первую очередь это коснулось конституционного процесса.
Накапливавшийся в течение двух десятилетий потенциал почти сразу обрел форму движения за новую конституцию. Но, как только конституционное движение перешло из плоскости теоретической и идеологической в плоскость практическую и политическую, оно тут же обнаружило тот самый «правозащитный» уклон, о котором было упомянуто выше.
Посткоммунистический конституционализм был преимущественно декларативным. Он делал упор на подробнейшем и скрупулезном перечислении всех значимых прав и свобод, и, безусловно, по этому показателю принятая на референдуме 1993 года новая российская конституция имеет себе мало равных в мире. Это ни в коем случае не является ее недостатком, скорее наоборот. Проблема состоит в том, что это оказалось практически ее единственным достоинством. Карл Шмитт в свое время процитировал Мадзини: «Свобода не конституирует», добавив от себя: «Хотя принципы гражданской свободы вполне могут модифицировать и регулировать государство, но они не могут из самих себя обосновать политическую форму».
На пороге конституционных перемен
Во всем остальном, что не касалось формулирования прав и свобод, российская конституция оказалась весьма неконкретной. Либеральное содержание конституционализма вновь утекло сквозь решето ее туманных, неполных или спорных положений (вроде пресловутых «двух сроков подряд»). Посткоммунистический конституционализм в конечном счете недалеко ушел в этом отношении от советского конституционализма.
Однако был и определенный прогресс. Принятие Конституции 1993 года, несмотря ни на что, имело огромное историческое значение. Это был существенный шаг в развитии российского конституционализма и даже переход на следующую ступень в его эволюции. Если советский конституционализм демонстративно отвергал либеральные принципы организации власти — разделение властей, независимость суда и другие, — то посткоммунистический конституционализм формально их признал. И это случилось впервые в русской истории.
Новая конституционная доктрина уже не третировала западный либеральный конституционализм как исторический пережиток, не только неприемлемый, но даже опасный в России. Она совершенно официально встала на его позиции, признав его историческую правоту. Это можно считать огромным шагом вперед, последствия которого в России, возможно, будут оценены очень нескоро.
Сделав этот шаг, российское конституционное движение стало еще более противоречивым, еще более неорганичным, чем в советскую эпоху. Если в рамках советской конституции можно было наблюдать конфликт содержания и формы (между «обозначением» и «пониманием»), то для посткоммунистической конституции характерен внутренний, содержательный конфликт (между «пониманием» и «применением»). Этот конфликт доведен здесь до своей крайней, можно сказать, клинической стадии развития — раздвоения конституционного сознания.
С одной стороны, российская конституция выстроена на признании базовых конституционных принципов, вытекающих из либеральной конституционной доктрины. С другой стороны, их интерпретация и практическое применение оказываются агрессивно нелиберальными. Это нашло свое отражение в конечном счете в доктрине «суверенной демократии», которая расшифровывается как доктрина «ограниченного конституционализма».
Официальная конституционная доктрина стала эволюционировать в направлении признания особого статуса российского конституционализма, к которому общие подходы неприменимы в силу особенностей российской культуры, укоренившейся традиции или по соображениям безопасности. Возникла своего рода конституционная паранойя, при которой общепризнанные трактовки конституционных принципов одновременно и признаются, и отвергаются.
Но в этом глубоком внутреннем конфликте заключен и серьезный потенциал для дальнейшего развития российского конституционализма. После некоторой паузы как ответная реакция на это очевидное и даже в какой-то мере демонстративное противоречие возникает альтернативное конституционное движение, которое идет по тропе, несколько десятилетий назад проложенной советскими правозащитниками.
Это конституционное движение, скорее всего, будет добиваться аутентичного толкования тех конституционных принципов, которые российской конституцией были признаны, но не познаны. Можно предположить, что вопрос о конституционных принципах будет иметь для будущего конституционного движения то же значение, которое вопрос о конституционных правах имел для конституционного движения 60—70-х годов прошлого столетия. Дискуссия о принципах, возможно, станет главным нервом грядущей конституционной реформы.